Очень было Дегтяреву любопытно послушать о каком-нибудь амурном приключении Степана Богдановича. Знал его давно, и всегда поражался, как точечно попадают в органы власти эти Корытко. И не представлял свое министерство, бывший облздравотдел, без этой одиозной фигуры. Корытко мало с годами менялся, разве что прибавлял в весе и просторней делалась лысина. Почти никто не знал, что, на своем уровне руководя здравоохранением большой области, был он стоматологом. Впрочем, и стоматологом по сути не был – просто закончил стоматологический факультет. Обыкновенный сельский хлопец, в институте комсомольский вожак и активист – может, за эти заслуги или посодействовал кто-то, – сразу он, молодой коммунист, заделался главным врачом больницы. Больницы маленькой, заурядной, но все-таки главным. И проявил себя хорошо. Порядок там был образцовый, документация в идеальном состоянии, а наглядная агитация на таком уровне, что всей области в пример ставили. И говорун был отменный – на всех мероприятиях задорно выступал, аплодисменты срывал. А уж по части прогрессивных починов и повышенных социалистических обязательств равных ему вообще не было. Замечен был, отмечен, и через всего три года назначен главой райздравотдела. Он и на этом поприще тоже проявил себя инициативным, энергичным – через те же три года, минуя городской масштаб, взят был в областное Управление. И не на рядовую должность – сразу завотделом. По тем временам бешеная карьера, тридцати не было – в медицине еще подростковый возраст. Его инспекторских проверок боялись все больницы. Памятью обладал отменной, все законы, подзаконы, статьи, постановления знал назубок, и провести его было невозможно. Одна была слабость – злился, когда его фамилию произносили с ударением на втором, а не на последнем, как он настаивал, слоге. Женился удачно, на дочери исполкомовского туза, на земле прочно двумя ногами стоял. И всё бы хорошо, большинство не сомневалось, что он со временем до самого высокого областного, а то и не областного верха доберется, но случилась тут с ним пренеприятнейшая история. Бес попутал, закрутил он любовь с молоденькой врачихой, и так неудачно, что жена об этом дозналась. Времена уже горбачевские были, но Союз еще не распался и коммунисты власть держали. Жена скандалище закатила, да при таком всесильном папеньке, чудом Степан Богданович уцелел, из партии не выгнали, отделался строгим выговором. А с таким пятном все пути наверх отрубаются напрочь. Благодарить должен был судьбу, что из Управления с треском не вылетел, в рядовых инспекторах остался. Времена вскоре изменились, партийное прошлое роли уже не играло, интрижки на стороне вообще никого не коллыхали, но для нового рывка ни сил, ни средств у Корытко уже не осталось. И на тестя уже надежды не было. А уж когда Управление громким словом «министерство» именоваться стало и другие люди у руля оказались, о новом возвышении и речи быть не могло. Туго пришлось Степану Богдановичу – по специальности никогда не работал, ничего больше, кроме как инспектировать, не умел.
Впрочем, и в министерстве ценили Корытко. Ценили за усердие, дотошность. Без таких работников любое дело рассыпаться может. Да и сам он, Дегтярев, отдавал Корытко должное. Если обращался к нему по какому-либо поводу, то уверен был, что тот не забудет, не заволокитит. Раздражало только Дегтярева, как прилипал к речи Корытко всякий словесный мусор. Причем набор этого вздора по каким-то неподвластным разуму течениям периодически менялся. Это его «как бы» чуть ли не в каждом предложении выводило Дегтярева из себя. Раньше щеголял Корытко нелепым сочетанием «почему-потому что», пришедшим на смену удручающему «понимаете ли».
И еще за одно достоин был Корытко похвалы: оказавшись в министерстве на рядовой должности, держался он молодцом. Не сетовал на судьбу, не напоминал при каждом удобном случае, какое прежде занимал положение. Больше того – как-то так получалось, что возникало ощущение, будто и сейчас, не имея былых регалий, многое он может и многое от него зависит. И относились к нему соответственно. Правда, сдал он заметно, похоронив года два назад жену. Говорят, очень любил ее, хоть и сломала она ему жизнь. Лев Михайлович был на похоронах, видел, как тяжко досталось это Степану Богдановичу…
Дегтярев смотрел, как выверенным неспешным шагом, привычным для человека, которому частенько приходится идти к трибуне, направлялся Степан Богданович к освобожденному Толиком креслу, пытался вообразить, какая с ним могла случиться незадача. Закралось даже подозрение, что вспомнил Корытко о самом крутом в его жизни обломе – роковой врачихе, пусть и не имело это прямого отношения к любовной неудаче. Корытко внушительно сел, лицо его еще сильней покраснело, оглядел всех цепким взглядом из-под тяжелых век, затуманился:
– Вот доктора наши знают, я не так давно жену потерял. Замечательная была моя Сонечка женщина, таких редко встретишь. Судачили злопыхатели, будто как бы женился я на ней, потому что была она дочкой известного в городе человека. Нисколько. Я Сонечку за исключительные личные качества полюбил. И жил я с ней, как она того заслуживает. Не знаю, верней, знаю, почему сейчас Василий Максимович иронично улыбается, но совершенно напрасно. Загогулина, как его любимый Ельцин выражался, со всяким может случиться, у меня однажды такая проруха тоже была, о чем жалеть буду вечно. Только сути это как-то не меняет, как бы не ему меня судить. Хозяйкой моя Сонечка была необыкновенной, а уж чистюля – поискать еще. Я парнем был деревенским, привык, чтобы всё по-простому, без больших условностей, так она меня быстро к своему порядку приучила. В доме у нее все блестело, кухня – как операционная, каждая вещь свое место знала, как бы пятнышка ни на чем не увидишь. Особенно за постелью она следила, за бельем, за полотенцами. Так меня в свою веру обратила, что пребывание вдали от дома, в командировке, например, сущим наказанием для меня делалось, даже в самой приличной гостинице. Царство ей, Сонечке, небесное, век ее не забуду…
Ну, ладно. Хотя, чего уж тут ладного. Распростился я, значит, навсегда с Сонечкой, что поделаешь – жить надо как-то дальше. Тем хуже мне приходилось, что детей Господь нам как бы не дал, в одиночестве остался. Вот и живу дальше. Что, казалось бы, одинокому вдовцу надо? – и газета вместо скатерти сгодится, и за простынями-наволочками следить как бы особенно не нужно, чего уж теперь. Нет же, так она меня приучила, что и душа, и тело нечистоты уже не переносят, едва ли не болезнью сделалось. Кто в доме у меня бывал, тот знает.
Вот, значит, год уже, наверное, после того, как без Сонечки я, прошел, выпала мне поездка в другой город на перекрестную проверку. И один только поезд удобный, чтобы утром попасть и с утра сразу к работе приступить. А поезд проходящий, захудалый, еще и медленный, целую ночь тащиться. Я когда в свой вагон зашел, совсем расстроился – грязища несусветная, глаза бы не глядели. Проводница явно навеселе, к ней обращаться вообще бесполезно. Повезло хоть, в купе своем приличную женщину застал, она раньше меня по дороге села, встретила приветливо. Сказала, что как бы рада она такому попутчику, боялась, что в этой колымаге ей ночь одной коротать придется или, того хуже, такие могли подсесть, что как бы чего не случилось. Сама, между прочим, из Дагестана, но русская, к родичам своим в тот же город ехала, чтобы узнать, можно ли туда перебраться, невмоготу ей там стало.
Познакомились мы с ней, всё чин по чину, без всякого поездного панибратства: я Степан Богданович, она – Ольга Дмитриевна. Хотя, я вполне мог бы к ней без отчества обращаться, ей немногим за тридцать было. Бухгалтером работала на швейной фабрике, надеялась, что ее профессия в том городе сгодится, опять же родственники, потому что без мужа она и дочка старшеклассница, за которую очень она боится. Как бы из-за дочки в основном и хочет из Дагестана уехать, той уже из дома в школу и обратно ходить страшно – местные ребята с русскими девчонками не церемонятся. И вообще, сказала, там уже не Россия, одно только название.
Все это она мне рассказывала, совета спрашивала – чувствовалось, что редко приходится ей там у себя откровенно беседовать, и как бы доверием ко мне прониклась. А я слушал ее и думал, что вот еще одна неприкаянная душа по земле бродит, только у нее передо мной большое преимущество – дочка у нее есть. Пожалел ее, растерявшуюся. Чего бы, думал, не жить ей без огорчения, все у нее для этого: и годы еще никакие, и внешность приятная, и умом не обижена. Показала она мне дочкину фотографию – такая же, как мама, светленькая, курносая, глазки милые – не удивительно, что Ольга Дмитриевна за нее боится, местные удальцы как бы в покое такую беляночку не оставят. Она еще оттого паниковала, что девочка сейчас одна осталась. Пристроила ее к своим знакомым, пока сама отсутствует, но все равно сердце не на месте. Приятное у меня получилось знакомство, душевное – если бы еще не грязь в вагоне и не воздух тухлый, не пожалел бы, что в этом поезде оказался.
Время уже позднее, а я пообедать даже толком не успел, опаздывал. Прихватил с собой полбатона и колбасы кусок – много ли до утра нужно? – чай в термосе с удобным колпачком; знал, что те стаканы, которые принесут мне, как бы противно будет в руки брать. И двумя полотенцами запасся – одно, чтобы столик купейный покрыть, другое для умывания. Вынимаю все это из чемодана, спрашиваю, не желает ли она со мной отужинать. Разносолов, сказал, у меня с собой как бы нет, я по-холостяцки, без прихотливостей. Полотенечко постелил, свой провиант на него выложил, термос выставил. Колбасу нарезаю, приглашаю Ольгу Дмитриевну:
– Не стесняйтесь, присоединяйтесь ко мне, чай еще не остыл.
И наблюдаю, очень понравилось ей, что я заранее о том, чтобы пристойно в поезде кушать, позаботился, о многом ей сказало.
– Сомневаюсь, – улыбается, – что вы холостяцкую жизнь ведете, чувствуется женская рука.
А я в ответ шучу:
– Иногда и мужская рука женской не уступит, тут посмотреть еще надо, чья рука. Тем более что врач я и как бы обязан о своей гигиене заботиться.
А она как услышала, что я врач, того сильней ко мне расположилась. Пожаловалась, что у дочки ее частые головные боли, порой такие, что таблетками не утихомиришь, а в чем причина – неизвестно. Показывала ее врачам, те один к другому посылают, никто ничего толком объяснить не может. Сошлись на том, что вегето-сосудистая дистония у нее, а что это за дистония такая и как избавиться от нее, сами не знают. Рецепты выписывают, а помогают они как мертвому припарки. Не знаю ли я, спрашивает, что бы это такое с дочкой могло быть. Я, естественно, отвечаю, что диагнозы заочно ставить нельзя, причин таких великое множество, но помочь сумею, есть у меня такие возможности. Если привезет ее в мой город, лучшим специалистам покажу. Тут она вообще ко мне прикипела, сказала, что обязательно моей любезностью воспользуется, если это не очень затруднит меня. В сумку свою полезла, достала оттуда сыр, печенье, присоединилась ко мне.
Ужинаем мы с ней, угощаем друг друга, вдруг дверь без стука отодвигается, появляется проводница, а за ней два мужика потасканного вида стоят – заросшие, в телогрейках засаленных. И запах от них такой, что на расстоянии выворачивает.
– Вот здесь, – говорит проводница, – два свободных места. Если ночью никто не подсядет, до утра пробудете, а если что – я скажу.
Я из этих ее слов понял, что безбилетные они, как бы сговорились с нашей проводницей. Если бы они с билетами к нам подселились, я бы не возникал – попутчиков не выбирают, как повезет. А тут прямо накрыло меня. Велю проводнице:
– Пусть они мне свои билеты в мое купе покажут.
Проводница мне:
– А вы кто такой, чтобы вам билеты показывать? Контролер, что ли?
Я ей спокойно отвечаю:
– Вот доедем до ближайшей станции, узнаете, кто я такой. А пока пригласите ко мне вашего бригадира, у меня есть о чем с ним потолковать. И о санитарном состоянии поезда, и о порядках, которые вы тут наводите. Заодно и врачебную экспертизу могу провести – на наличие алкоголя в вашей крови.
Она, хоть сразу видать, что выжига та еще, как бы огонь и воду прошла, тут же поостыла. Но один из мужиков, что постарше, вмешался:
– Вам что, свободной верхней полки жалко?
– Не жалко, – объясняю, – но закон есть закон, нарушать его никому не позволено.
А второй из-за плеча проводницы щерится:
– Знаем мы твой закон, просто хочешь с бабой своей на ночь вдвоем остаться, законник гребаный.
Я встаю, из-за столика выбираюсь, говорю ему:
– А ну-ка повтори, что ты сказал.
Я, вообще-то, конфликтов как бы не люблю, тем более с такими сомнительными типами. Тем паче, что их двое на меня одного и моложе они. И вообще устраивать разбирательство здесь, неизвестно с кем, на ночь глядя – сумасбродом надо быть. Но такая меня тогда злость захлестнула, такую ненависть к нему ощутил, что, ей Богу, хрястнул бы его по ухмылявшейся роже, если бы повторил. И они, наверное, это почувствовали, потому что первый товарища придержал:
– Не связывайся с ним, он еще у нас свое получит, никуда от нас не денется.
И проводница туда же – скумекала, что в любом случае с нее спросится, на откат пошла:
– Ну его, ребята, – сказала. – В самом деле, не связывайтесь, я сейчас все устрою.
А я добиваю:
– Заодно устройте, пожалуйста, нам постельное белье, чтобы за вами не бегать. Исполняйте свои служебные обязанности.
Она носом воздух в себя шумно втянула, но промолчала, только дверью, уходя, с маху грюкнула.
Ольга Дмитриевна руки к сердцу прижала, как на икону на меня смотрит. Сам Господь, говорит, послал вас ко мне, не представляю, что бы я делала, если бы тут одна сейчас оказалась. И еще прибавила, что не перевелись мужчины, есть, у кого защиты искать. Слышать мне это как бы приятно было, ответил ей, как должен был – что не стоит благодарности и ничего как бы героического я не совершил, просто этим жлобам потакать нельзя, они все смелые только пока хороший отпор не получат. Тут она забеспокоилась: вдруг они в самом деле меня потом подкараулят и счеты сведут. Меня, признаться, это тоже озаботило, но как бы совсем немного – я действительно думал о них, как Ольге Дмитриевне сказал. А она меня прямо тронула:
– Я, когда мы приедем, от вас не отстану. Пока не убедюсь, что вам опасность не угрожает. И не смейте отказывать мне.
Я в газетку остатки после ужина собрал, поднялся, чтобы сходить в бачок выбросить, а она меня не выпускает – сама, говорит, вынесу, они вас в тамбуре поджидать могут. И кулек у меня отбирает. Я ей, понятно, не отдаю, за кого она меня принимает, возмущаюсь, что же мне теперь – нос из купе не казать? Я к дверям, она выход загораживает, за ручку берусь – она не дает. Я деликатно пытаюсь ее отстранить, она сопротивляется, как-то так получилось, что в пылу мы с ней вроде как бы обнялись. И оба вдруг это поняли, гляжу – она краской пошла. Самому неловко стало, сразу ее выпустил, она говорит:
– Мне все равно выйти надо, а вы пока переоденетесь, вы же, наверное, в костюме спать не собираетесь.
Понял я, что как бы смешно уже будет, если дальше начну с ней воевать, отступился. Она ушла, я в спортивный костюм облачился, а у самого сердечко постукивает: все ж таки это тесное касание молодого женского тела бесследно не прошло. Думал, как Сонечки моей не стало, отошло уже все у меня, как бы и думать забыл. Не отошло, оказалось, и очень меня это смутило. И была бы она просто женского пола, а то ведь симпатичная, все у нее на месте и – тоже не последнее дело – вижу ведь, что понравиться мне хочет. Пусть даже, кроме всего прочего, из-за того, что вызвался дочке помочь, но дела это не меняло. Тут всегда, мужчины знают, особый случай: как вести себя, если чувствуешь, что как бы не безразличен ты женщине, которая тебе тоже понравилась, и есть почти уверенность, что привередничать она не будет, если поухаживать за ней. Сам, пока ее не было, для себя так решил: будет она как бы настойчиво знаки внимания мне оказывать – тогда для себя что-то решу. А сам активничать не стану. Тут много всего намешано было, прежде всего, что в поезде это, нехорошо это как-то, не удобно, к тому же, если откровенно, не юноша прыткий уже был, мог и засомневаться…
Вернулась она, ничего будто бы между нами не произошло, беседовать продолжаем как бы обыкновенно, но чувствую, что многое в ней теперь изменилось, и она, уверен был, тоже чувствует, что я это чувствую. Как бы симпатичная ниточка такая между нами протянулась. Тут заявляется проводница, швыряет два постельных комплекта рядом со мной на полку, цедит, на нас не глядя, сколько заплатить ей должны. Ольга Дмитриевна к сумочке потянулась, но я лишь посмотрел на нее – и она, снова покраснев, руку опустила. И понял я, что это для такой, как она, женщины не просто уступка. Вообще все как бы не просто, когда что-либо денег касается. Тут и самые близкие друзья, если вместе платить приходится, свое право отстаивают, щепетильное дело. А я, значит, в такое как бы доверие к ней вошел, что согласна она, чтобы почти незнакомый и неизвестный ей мужчина платил за нее. Этим своим поступком больше она сказала мне, чем если бы тысячу всяких слов произнесла.
Ушла проводница, мы с Ольгой Дмитриевной сидим напротив, столиком разделенные, разговор как бы продолжаем. И начала она мне про себя рассказывать. Так рассказывать, словно я не посторонний человек, а близкая подружка. Как совсем еще молоденькой была, когда мама умерла, отца вообще никогда не видела, совсем одна осталась. А тут сосед ее, взрослый уже, набиваться к ней стал, Ему, правда, тридцать всего было, но ей, семнадцатилетней, стариком казался. Не нравился он ей, надежды ему не давала, но он настырный был, проходу ей не давал. Выходи за меня, говорил, пропадешь ты одна, а я позабочусь о тебе, королевой жить будешь. А она как бы растерянная была, только школу закончила, на бухгалтерские курсы поступила, после маминых похорон совсем без денег осталась, впроголодь жила, надеяться не на кого. А его она давно знала, в одном доме ведь жили, мужик будто бы нормальный, ничего такого за ним не водилось. А что не женился долго, так это ему как бы и в плюс – значит, основательный человек, не вертопрах.
Одним словом, подумала она-подумала – и согласилась. Тут еще и тетка, к которой она сейчас едет, свою роль сыграла. Выходи за него, советовала, не беда, что не нравится, с лица воду не пить, главное – что он ее любит. Между прочим, сказала ей, такие браки как бы самые надежные. Те скороспелки, которые от любви млели, так же быстро потом разбегались. А тут не мальчишка, человек солидный, инженер, опять же русской национальности, что в ее республике фактор немаловажный. Внушала ей, что, как говорится, стерпится – слюбится, не она такая первая и не она последняя. Взвесила Ольга Дмитриевна все, теткину правоту приняла – тем все и кончилось. Правильней сказать, только началось, потому что в первые же послесвадебные дни поняла, что не королевская жизнь ей уготована.
Заподозрила она даже, что он сватался, чтобы переселиться к ней – жили там впятером в одной комнате. Однако ж думала, что ничего, как-нибудь со временем все нормализуется, даже привязалась к нему по-своему. Ну, а как дочка родилась, и вовсе как бы ни до чего другого стало. К тому же девочка болезненная была, большого ухода требовала. Но что в конец ее сразило – муж после рождения дочки еще хуже к ней переменился. Укорял ее, что мальчика ему не родила, кто-то там бракоделом его дразнит. Никакого внимания ребенку не уделял – ни выкупать помочь, ни погулять, ничего. А дите беспокойное, по ночам плачет, он перед работой не высыпается; она, чтобы не психовал он, на кухне скрывалась, там взад-вперед ходила, укачивала девочку, пока та не заснет. Но хуже всего донимало ее, что к выпивке он был склонен. Раньше, до ребенка еще, нередко за воротник закладывал, иногда домой, что называется, на бровях приползал. Но поначалу вел себя терпимо, особо не выступал – доберется до кровати, в чем есть завалится и храпит до утра. А потом колобродить начал: и то ему не так, и это, руки распускал, если слово ему поперек скажет. Ни по чем ему было, что девочка пугалась, криком исходила. А то еще не только на стороне пил, друзей в дом приводил, таких же алкашей, требовал, чтобы она им стол накрывала. Она бы, может, и накрыла, чтобы не злить его, да только денег он ей как бы почти не давал – откуда они, если пропивал все. И снова она виновата: плохая хозяйка, дом вести не умеет…
Поняла она, как влипла, да куда ж теперь деваться? Опять же ребенок у них, какой-никакой, а отец. И до последнего надеялась, что как бы образумится он, наладится еще у них жизнь. Потому надеялась, что у него вдруг и светлые промежутки бывали, когда не пил он и по-человечески к ней относился. Не часто, но все-таки бывали, даже цветы ей, случалось, приносил. Год прошел, другой, третий – и убедилась она, что напрасно хорошего дожидается, – светлые промежутки вовсе прекратились, и все чаще поколачивал он ее, руки распускал. На работу ходить стыдно было, как синяки свои ни запудривала. Согласна была с дочкой на хлебе и воде сидеть, только бы избавиться от него. А как избавишься? – из дому ведь не выгонишь. На развод подать – так он все равно из квартиры не уйдет, такие же права имеет. Сама бы сбежала, да сбегать некуда – одна тетка далеко, но той самой от жизни достается…
Так и жила год за годом, один свет в окошке – дочурка ненаглядная. Не то что бы привыкла – как бы смирилась она с этой своей жизнью, так, значит, выпало. А с мужем они совсем чужими людьми сделались, жил он, как квартирант, только что обстирывать его надо было и кормить, тут уж никуда не денешься. Квартирантом потому еще можно было его назвать, что мог прийти и не прийти, иногда сутками пропадал где-то. Давно знала она, что шляется он, только мало ее это волновало. Даже рада была, когда он дома не появлялся, меньше проблем. Думала, так ей весь свой век коротать придется; себя заживо похоронила, об одном мечтала: чтобы у дочки жизнь лучше сложилась, не так мыкалась, как мама. И вдруг в прошлом году повезло ей несказанно. За все беды, что на нее сыпались. Он сам с ней на развод подал, на другой жениться задумал. Удивлялась она, кто на него, такого, позарился, жалела ее. Удача еще в том была, что ушел он как бы благородно, с одним чемоданом, на вещи и жилплощадь не претендовал. Вот и надумала она там квартиру продать, а на эти деньги рядом с теткой хоть коммуналку себе какую-нибудь прикупить – главное, чтобы с работой на новом месте устроилось, чтобы не в никуда она с ребенком ехала…
Слушал я Ольгу Дмитриевну, жалел ее до невозможности, а потом, откровенность за откровенность, о своей жизни рассказал. Как без жены остался, с которой душа в душу жили, как пусто теперь в квартире, никакой в жизни радости нет. А когда слушал ее и сам потом рассказывал, как бы забродили у меня в голове всякие отчаянные мысли. Вот Толик о счастливом случае говорил, со мной как бы то же самое произошло. А что, подумал, если это мой счастливый случай? Оба мы с ней одинокие, оба невезучие – может, с каким-то умыслом свела нас судьба в одном купе, даже позаботилась, чтобы никого тут больше не оказалось, как бы не помешал никто нашему общению? И дочка у нее такая славная, я бы мог вместо отца ей быть, позаботился бы о ней, своих-то детей никогда не было. Что разница в возрасте у меня с Ольгой Дмитриевной большая, тоже не препятствие – и не такие браки случаются, а я еще, слава Богу, не дряхлый старикан – взволновала же, например, она меня. И – видно ж – я ей тоже по сердцу пришелся, что обнадеживало. Утром приедем, расстанемся с ней – и нет никакого счастливого случая…
Будь я помоложе и как бы полегкомысленней, я бы активней себя повел. Нет, не в том смысле, что сходу начал бы куры ей строить. Шутка ли – познакомиться с кем-то в поезде, расположиться друг к другу и за несколько часов планы на совместную жизнь строить? И потом, первое впечатление может быть обманчивым. Нельзя же было исключить, что не та Ольга Дмитриевна, за кого себя выдает, такие случаи тоже известны. И так я для себя решил: обменяемся мы с ней адресами, телефонами, а после, время для осмысления выждав, снова с ней встречусь. Она как бы может ко мне с дочкой приехать погостить. Тут, кстати, и выдумывать ничего не надо, с моей стороны даже намеки не нужны – дочку специалистам показать необходимо. А дальше – как повезет, как бы ясно станет, случай или не случай…
Могли бы мы с ней, наверное, ночь напролет проговорить, но время совсем уже позднее, она первая сказала, что пора мне отдыхать. Знала, какая мне завтра с утра предстоит работа, что отдохнуть я должен. Тут уж она верховенство взяла, собралась постели себе и мне приготовить. Выглянула в коридор, удостоверилась, что пустует он, просит меня на минутку выйти, не мешать ей. Я матрасы сверху снял, свое, не поездное полотенце прихватил, в туалет направился, умыться перед сном. Туалет там, кстати сказать, такой страхолюдный был, что эту проводницу только за него одного судить следовало бы. Возвращаюсь – наши с ней нижние полки уже застелены, свет выключен, лишь синеватый ночной еле горит. Ольга Дмитриевна уже легла, простыней до подбородка накрылась. Я дверь изнутри запер, тоже улегся, пожелал ей спокойной ночи, она мне как бы тоже пожелала. Лежим, молчим. А я чувствую, что не скоро заснуть смогу, если вообще смогу, обстоятельства этому не способствуют. И знаю, хоть лица ее не вижу, по одному дыханию сужу, что и она бодрствует. Но – ни слова. Ни она мне, ни я ей.
Полчаса, не меньше прошло. И захотелось мне, чтобы позвала она меня. До того, признаться, захотелось, что дышать трудно стало. Всякие как бы видения перед глазами поплыли. Хоть намек какой-то, думаю, подаст мне сейчас – и все сомнения отброшу. И уже не отпущу ее, как бы дальше ни сложилось. Понял, что именно она та женщина, какая мне нужна, и не прощу себе, если расстанусь с ней. Вдруг слышу: заворочалась она, завздыхала, как бы руками зашарила.
– Что-нибудь случилось? – у нее спрашиваю.
– Одна сережка подевалась куда-то, – жалуется, – никак не найду.
– Куда ей тут деваться? – говорю, – сейчас отыщем. Вы не возражаете, я свет включу?
Не возражает она, я выключателем щелкаю, она простыню отбрасывает, садится. Опасался я, что она халат на ночь сняла – нет, в нем осталась. Она свою подушку вертит, простынями ворочает, а я прямо как бы обомлел. Не помогаю искать – на эту подушку и простыни во все глаза пялюсь. Мамочка родная – такого не видел еще никогда. Ну, бывает в захудалых поездах белье и сероватое, и сыроватое – мириться приходится. Но такого не видал никогда. Что вообще не стираное оно – вопроса нет. Но наверняка спали на нем перед тем кто-то вроде тех мужиков в ватниках. И долго спали. А эта сволочная проводница потом его просто сложила, в пленочный пакет спрятала и нам подсунула. На свою измятую постель глянул – еще гаже стало. Счастье, что сережка потерялась, пришлось мне свет включить, а то бы всю ночь об эту замызганную наволочку лицом терся.
– Нашла! – радуется Ольга Дмитриевна. – На полу лежала. – На меня смотрит, хмурится: – Что с вами, Степан Богданович?
– Вы видели, какие постели нам стелили? – у нее спрашиваю.
– Да уж видела, – вздыхает, – чего еще от них ждать? Совести никакой.
– Почему же мне ничего не сказали? И как вообще могли вы в такую мерзость и себя, и меня положить?
– Не сказала, – оправдывается, – потому что бесполезно было. Ну, пошли бы вы среди ночи с этой нахалкой отношения выяснять, что-нибудь изменилось бы? Спать-то все равно надо. Я сама сегодня утром села, постель еще не брала, понятия об этом кошмаре не имела. – А потом нежно берет меня за руку, виновато улыбается: – Ну не сердитесь, Степан Богданович, скоро приедем, забудем, как страшный сон, этот гадкий вагон.
Я руку ее снимаю, другим голосом говорю:
– Вы правы, забудем, как страшный сон.
И сразу как бы прочувствовала она этот другой голос, руку убрала, тихо так спрашивает:
– Ну зачем вы так, Степан Богданович? Стоит ли из-за какой-то дурацкой постели? Все ведь так хорошо было.
А я свет выключаю, точку ставлю:
– Лучше не бывает. Давайте спать, Ольга Дмитриевна, к чему лишние слова.
Она ничего не ответила, легла, к стенке отвернулась…
Корытко вынул из кармана платок, промокнул им заросившийся лоб и шею, потом так же аккуратно сложил его, спрятал, скорбно покачал головой:
– Вот такие пироги…
– И что, всё на этом? – не поверила Кузьминична.
– Всё, дорогая. Просидел я до утра, выпрыгнул из вагона, едва поезд остановился, затем по делам своим отправился.
– А она что?
– Ничего она. Больше ни словечка друг другу не сказали. Я пораньше к выходу из вагона пробрался, первым из него вышел, как она там дальше, не знаю…