#img_7.jpeg

Нелегко сложилась жизнь у Барина на сборах. И первое, что он особенно возненавидел, — неволю. Он даже на сворке никогда не бывал, а тут его, как дикого зверя, за железную решетку упрятали, в клетку посадили: дни и ночи выл он. И другие собаки, глядя на него, выли. Над вольером стоял собачий вопль. Начальник сборов сердиться стал на Горушкина.

— Ну и привел же ты, Горушкин, животное. По-твоему, это служебная собака? Скажи, что я должен делать? Может, койку твою возле конуры поставить, чтобы не скулил он и других не булгачил?

— Это не беда, товарищ начальник, что скулит, — отвечал Горушкин, — потоскует немного и перестанет. Тоска со всеми случается. И с человеком она бывает. Другого опасаюсь: как бы не ожесточился, не осерчал на всех. Вот тогда будет плохо, тогда пиши пропало: не примет никакой науки.

— Ох, и хлопот же с твоим Барином, как с капризной невестой, — махнул рукой начальник. — Сам такого дуромана подобрал, сам и канителься с ним…

Кое-что и другое не полюбилось Барину на сборах — например, многолюдство его никак не устраивало, он привык к уединенной жизни заставы. А тут еще — большой шумный город, который страшил его звуками, огнями, запахами, загадочной неизвестностью. И разношерстных чопорных собак он столько в жизни не видел. Так и хотелось оттрепать одну-другую. Сердито косился на них Барин, глядя на их красоту не то чтобы с завистью — с ненавистью. Но строгого слова Горушкина нарушить не смел.

Постепенно он действительно успокоился и перестал скулить. Возле него постоянно был Горушкин — самый родной и близкий. Он был счастлив и даже не замечал, что чему-то учится, знаний и опыта набирается. Все будто шло по-старому и в то же время не совсем по-старому.

Случались, конечно, и осечки, не без этого, но в общем все шло хорошо. На экзаменах Барин показал себя великолепно. Разговоров пошло — не переслушаешь. А начальники пришли к такому заключению: Барин не дворового происхождения — полукровок. Разум и все понимание у него от русской овчарки, характер, чутье и сила от кавказской, а вот уж уши и хвост — дело чисто случайное. Только Горушкину это совершенно безразлично, он и без «научных» выводов верит в собаку. Закончились сборы, и он вместе с Барином вернулся на свою заставу. Встретили как полагается с радостью. А начальник даже доклада не стал выслушивать.

— Слышал, слышал, молодец Горушкин, ни лицом, ни собачьим носом в грязь не ударил! Хорошо. Благодарность за успешную учебу объявлю!

Горушкин ответил:

— Служу Советскому Союзу!

На заставе Горушкин в первую голову решил Барина приучить к лошади. Вернее сказать, лошадь к Барину. Застава наша конная, каждый пограничник своего коня имеет и редко когда в пеший наряд выходит. Лошадь хотя и мирное, уживчивое животное, но с собакой у нее не всегда мир бывает, а тут надо не только сдружить их, но и приучить Барина в седло садиться, а лошадь — возить четвероногого всадника на себе. Долго примеряли коня, на такое дело. Наконец подобрали. Это был старый, но еще сильный карабаир, по кличке Брус. Такой смиренный: не только собака, нильский крокодил залезь ему на спину, стоит, как вкопанный, ушами лениво прядет да ноздрями фыркает. А для Горушкина лучшего коняги и не надо. Сядет он на Бруса, хлопнет ладонью по седлу, и Барин с одного прыжка там. Расположится между Горушкиным и передней лукой — лапы крестом — и серьезно поглядывает во все стороны. Слушает: то одно ухо торчком поставит, то другое — глядеть смешно на этих кавалеристов! И в таком положении едут по границе, до места службы. Тяжеловато коню, но ничего не сделаешь, такая уж его доля.

Все пограничники, которым доводилось с Горушкиным в наряде бывать, не нахвалятся Барином. Будто такой собаки на заставе еще не было: нарушителей валит с ног, лапы — на грудь, клыки к горлу и рычит лютым зверем. Не дай бог, если нарушитель вздумает сопротивляться, стрельбу откроет, — кидается на выстрел и тогда берегись! Не собака, а тигр!

И вот как-то вскоре после возвращения Горушкина на заставу и мне привелось выехать с ним на охрану границы.

Дело шло к осени, к долгим утомительным ночам, к поре дождей и туманов. В это время нарушитель думает, что пограничник сидит где-нибудь в укромном местечке, от непогоды прячется, табачком балуется и дремлет. А пограничник свое дело в любую погоду аккуратно справляет.

К месту, где нам полагалось нести службу, добрались в полночь. Густая темень лежит по всей границе. Зги не видно. Только чутьем и догадываешься, что впереди речка, граница. С той стороны кизячным дымком потягивает. Студеная сырость липнет к лицу — это туман. Расположились у подножия холма, лежим.

Тихо. Только слышу время от времени, так, пожалуй, в полчаса раз что-то скорготит возле Горушкина, вроде бы дождевик на нем зашуршит… Заинтересовался. Прилег поплотнее к земле и гляжу: Барин царапнет лапой Горушкина и ждет. Еще раз царапнет, если Горушкин не обратил на него внимания, но уже настойчиво. Когда Горушкин погладит Барина, он успокоится: голову откинет и вытянется. Что, думаю, такое, для игры, вроде, и место не подходящее. Спросить нельзя — не полагается в ночном наряде разговорами заниматься.

Пролежали мы возле этого холма до самого утра. Замерзли. С гор холодный ветер подул, в распадках тучи стали собираться — вот-вот ненастье на нашу сторону переползет, дождь хлынет.

— Поедем домой, Вьюга, — сказал Горушкин, подтягивая подпруги, — засидка наша нынче не удалась, все спокойно…

А я про себя думаю: вот и хорошо, что не удалась, мы ведь не очень рады всяким непрошеным гостям с той стороны.

И только мы спустились вниз и стали подъезжать к старой мельнице, которая стояла на берегу речки, у самой границы, Барин наш чего-то затревожился. Сидеть на седле не может: глаза яростью наполнились, нос вспотел, выскуливает тоненько, Горушкин что-то скомандовал, и пес в миг оказался на земле.

— Наверно, следы мельника почуял, вот и помчался сломя голову, — заметил я.

— Еще чего скажешь? — возразил Горушкин. — Старого мельника Хасана недели две тому назад схоронили. Не работает мельница…

А Барин уже дверь мельницы обнюхал, большой, как пудовая гиря, замок. Скакнул куда-то вниз, к реке.

Горушкин слез с коня, бросил мне повод, карабин на всякий случай с плеча снял. Слышу, на крыше шорох какой-то. Взглянул — человек сидит.

— Стой! — крикнул я и вскинул винтовку. — А ну-ка, сейчас же слазь. Чего там делаешь?

— Чего делаем? Совсем ничего не делаем, — сердито проворчал человек, как бы с обидой за то, что потревожили его. — Глядим — мельница… Хлеб надо нимножко мелить, пшеница, ячмень. Чурек кушать надо…

— Слезай, слезай, нечего рассуждать, — приказал Горушкин. — Сейчас разберемся. Ишь куда взгромоздился!

— Зачем такой страшный собака пускаешь? Убери, пожалуйста, тогда слезать будем. Домой пойдем…

Человек вел себя так, словно он находился среди давно знакомых людей. На его немолодом лице не было ни удивления, ни тревоги. Одет он был так же, как одеваются местные жители: короткая, в талию, поддевка, папаха стогом, шаровары, заправленные в шерстяные носки, на ногах — крючконосые чарыхи из сыромятной кожи.

Он слез с крыши, нехотя порылся в карманах и протянул Горушкину засаленный, с обтрепанными углами паспорт жителя пограничной полосы.

Пока Горушкин разглядывал паспорт, появился Барин. В зубах у него бамбуковая палка — старенький посошок. И видно, что палочка не из легких: то один, то другой конец ее клонится к земле, мешает собаке бежать. Барин бросил палку, кинулся было к человеку, но, взглянув на хозяина, как-то очень радостно взвизгнул и метнулся назад, вниз.

— Так, значит, с мельницей знакомишься? — спросил Горушкин, а сам недоверчиво поглядывает то на человека, то на дверь.

— Конечно, Хасан-ага умер, мелить кому-то надо.

— Там больше никого нету?

— Нет.

— Тросточка твоя? — указал он на посошок. Человек неопределенно пожал плечами, словно не понял вопроса. — Как же это у тебя получается: пришел с производством знакомиться, а дверь открыть не можешь? Вот так хозяин!

Человек смутился, что-то залопотал по-своему, потом ответил:

— Не знаем, куда Хасан-ага ключ девал. Все в своя могила таскал…

Но в это время опять появился Барин, кинул к ногам Горушкина какой-то грязный узелок, обнюхал чарыхи на логах незнакомца и зарычал. Горушкин не успел прикрикнуть на Барина, как тот прыгнул на человека, сбил его с ног и сам отскочил, словно от стены.

— Фу! Фу, чертолом этакий! — крикнул Горушкин и взял незнакомца за плечо, чтобы помочь ему подняться на ноги. Вдруг лицо его исказилось.

— Вон ты какой мельник! — он оттолкнул его от себя и приказал: — Снимай свою маскировку!

Под невзрачной одежонкой «мельника» был тяжелый жилет. Настоящая кольчуга! Только сделана она не из железных колечек, а из серебряных рублевок. Хитро сработана жилетка: простегана на машинке небольшими квадратами, и в каждом таком квадратике целковый зашит, чтобы не брякал, звука не давал.

В тридцатом году всякие кулаки, торговцы да попы по нашей валютной политике решили удар нанести: за границу потекло и золото и серебро. А то, которое не могли спровадить, по горшкам да корчажкам, рассыпали да в землю прятали. Вот и «мельник» на серебрушках попался. В узелке у него полтинники оказались, килограмма три. А когда как следует посошок осмотрели, еще один сюрпризец нашли — в полом нутре золотые десятирублевки. А на мельницу-то он забрался для того, чтобы обождать здесь приятеля, который с той стороны должен был подойти. Вот тебе и мельник!

Шагает он теперь впереди нас, поторапливается, а за ним — Барин, на пятки лапами наступает. И все еще на нем шерсть дыбом стоит: здорово, видать, озлился на этого валютчика. И тут я вспомнил, как он с Горушкиным в наряде лежал, спросил:

— Чего это твой волкодав ночью дождевичок норовил с тебя содрать? За какие такие провинности?

Горушкин ухмыльнулся.

— Это так. Это мы об деле с ним калякаем. Он ведь, хоть и собака, а тоже устает. Утомился, лапой меня царапнет и вроде бы скажет: «Гляди хорошенько, а я чуток передохну». Отдохнет, опять за службу. Но вперед лапой меня царапнет, предупредит. Вот так на пару и действуем…

— Чудаки вы, Горушка, с ним оба, честное слово, чудаки какие-то. Другие же проводники так не делают.

— Другие пущай как хотят, их дело, а мы по-своему… — Он долго молчал, перебирал поводья, поправлял лошадиную гриву, но я угадывал по его лицу, что ему хочется что-то еще сказать. — Вот так, Вьюга, — вздохнул он. — Тебе чудно кажется, а мне нет. Собака — она все поймет, к чему надо, к тому и приучай ее, все будет делать… Терпение только нужно душевное. Это главное в таком деле… Охота мне с товарищем Дуровым познакомиться, потолковать. Не слыхал про него?

— Нет.

— О-о, сильнейший человек по части всяких зверей. У него даже львы и тигры, как котята, делаются…