#img_9.jpeg

Схоронил Горушкин Барина и на себя не стал походить: лицо посуровело, осунулось; худущий такой, а главное — разговаривать совсем перестал. Сидит, бывало, на занятиях, и ничегошеньки-то, видно, не идет ему в голову, все мимо, в обход. Спросит командир отделения, о чем разговор ведется, а он поднимется из-за стола и молчит. Предлагали ему другую собаку взять, на выбор давали: бери, которая на тебя глядит. Не взял. Один, говорит, дослужу, заботы меньше, переживаний.

Поглядел начальник заставы на него и говорит:

— Тяжело, Горушкин, тебе здесь служить будет, может, на другую заставу перевести?

— Что же, товарищ начальник, глядите, как лучше, вам виднее.

— Ну, а ты-то как?

— Я ничего. Могу и на другую. Ежели можно, пошлите куда-нибудь подальше отсюда, в горы — климат там не такой горячий, ближе к нашему уральскому подходит.

Вот так он и уехал.

Один раз встретился я с ним. Случилась мне командировка на тот участок. Опять же все по своей специальности: семинар ковочных кузнецов там проводился. Добирался я туда полных четыре дня. Местность не то что наша пустыня — горы под самое небо, обрывы, пропасти, вековые леса. Красота! И чудится мне, будто я по родному Уралу еду. Только солнышко светит немного не так: ласково, приветливо. Так в тебе все и млеет от эдакого блаженства. Захотелось мне отдохнуть немного, коня подкормить. Выбрал подходящую лужайку и только было расположился, слышу, кто-то зовет меня.

— Вьюга! Вьюга, лешак тебя задери: совсем оглох?!

Обернулся — Горушкин стоит возле камня.

— Неужели ты, окаянный кузнец?!

— Признаешь, так я, — отвечаю ему. И сам тоже, как обалделый, стою, шутка ли — на совсем незнакомом участке встретиться, да еще с кем!

А Горушкин кинулся ко мне и давай от радости в бока меня тискать.

— Вьюга, железная твоя душа… Ты и не знаешь, как я радешенек, что тебя встретил… Как там ребята на заставе? Как товарищ начальник? Все ли живы-здоровы?

Завалил меня вопросами, не поспеваю отвечать: все его интересует. Вид у него свежий, радостный, даже беззаботный какой-то, будто он не в пограничных войсках служит, а отдыхает где-нибудь на Крымском полуострове. О Барине не вспоминает, похоже, забыл. Постояли минут десять, пошли — его время к концу подходило. Поднялись на горку и отсюда заставу увидели. Она стояла внизу, на полянке, которую окружали высокие сосны и дубы. Чудно как-то: на юге сосны! Впрочем, они здесь такие же красивые и стройные, как и на севере. Идем, о всяких пустяках разговариваем, смеемся.

Вдруг Горушкин приотстал от меня на шаг, присел — я подумал: нашел что-нибудь или сапог поправляет. А он сперва как-то странно зашуршал, захрипел, потом захлопал ладонями по своему дождевику и закричал по-петушиному. У меня даже конь заполошился, чуть поводья не оборвал.

— Что же ты делаешь, озорник эдакий?! — крикнул я. — И не предупреждаешь!

— Обожди, Вьюга, обожди, слушай хорошенько, — замахал он рукой, словно я мог чем-то помешать ему. И вдруг снизу в разомлевшей пограничной тиши раздался ответный петушиный крик. Он прозвучал забористо и звонко, как вызов. Горушкин просиял от радости. Опять во всю мочь захлопал по дождевику ладонями и заорал все тем же кочетиным голосом. И снова на заставе пропел петух, но уже без вызова, а как-то торжественно и напевно.

— Вот и все, — подмигнул Горушкин, — пошли, все в порядке.

— Что это обозначает?

— Так, ничего не обозначает. Просто петух. Солист. Поет шибко красиво, прямо за душу хватает.

— А к чему нужно его красивое пение? Здесь не музыкальная комедия, а пограничная застава.

— Ничего ты не понимаешь, Вьюга. По-твоему, выходит, что пограничника можно только постным потчевать? Ошибаешься. Он и в скоромном неплохо разбирается. А Солист поет к делу, не для баловства. Вот откликнулся, значит, на заставе полный порядок, никаких происшествий…

— Ну, а ежели нет порядка, тогда как?

— Смотря по обстоятельствам, — ответил Горушкин. — Ежели, скажем, тревога — он, как полковой трубач, загорланит, в две ноты, и не один раз, а три. Ежели начальства много понаехало, инспекция, например, или еще что — два коротких запева и порядок. А еще ночью каждый час с пограничниками разговаривает, которые в наряде находятся. На заставе всего трое часов: у начальника, в дежурке висят ходики о кошкиной мордой на циферблате, да еще одни — «Павел Буре» с ключевым заводом одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года выпуска — эти переходят из рук в руки. В общем, весь личный состав обслуживают. И дают их только тогда, когда что-то на границе сверять приходится. Вот поневоле к петушиному крику будешь прислушиваться.

— Постой. Это даже забавно.

— Ничего забавного нет. Все деловое, служебное.

— А как же он узнает, что начальство приехало или инспекция? Дежурный ему, что ли, об этом докладывает?

— Нашел чего спрашивать! Солист-то на конюшне живет и всех заставских лошадей, как своих куриц, знает. Появились чужие лошади — все…

Когда я спросил его, кто же приучил этого горлопана к такому хитрому делу, он не признался, что это его работа: давно, говорит, Солист, на заставе проживает. А как только мы подошли — все само собой открылось: огромный, красноголовый петушина с черной широкой грудью, с янтарно-золотистой шеей и с таким надменным задиристым видом, ровно он тут сам бог и воинский начальник, важно прогуливался у ворот. Увидал он Горушкина, затопал ногами, потом вытянул шею, и, как одурелый, пустился навстречу нам. Не успел я моргнуть глазом — он взлетел Горушкину на плечо и заорал так, что у меня чуть барабанные перепонки в ушах не лопнули. Вот это — Солист!

Зашли мы во двор — начальник заставы стоит. Горушкин прогнал с плеча петуха, приставил к ноге винтовку и доложил о выполнении службы. Начальник видел этого горластого безобразника, но ничего не сказал, вроде так и должно быть. Я представился и доложил о благополучном прибытии. Пошли с Горушкиным в конюшню — лошадь мою ставить, и петух за нами, Так по пятам и идет. Я говорю:

— Прогони ты этого олуха, не собака ведь, а бестолковая домашняя птица. Чего ты позволяешь ей? Ну, к чему ты такое баловство на государственной границе разводишь?..

— Пущай идет, он тоже службу выполняет, — отвечает Горушкин.

А когда мы вышли из конюшни, петух вдруг тревожно гоготнул, подпрыгнул и заорал: к-р-р-р… И еще одно чудо свалилось на нас: с высоченного дуба, который рос перед окнами заставы, кубарем скатился бурый косматый медведь и прямо кинулся на Горушкина. Я — бежать, но Горушкин удержал меня.

— Стой! Куда побежал, не тронет.

Зверь фыркал, урчал как-то забавно, терся мордой о плечо Горушкина, а тот трепал густую медвежью шубу и ласково приговаривал:

— Ну, ну, здравствуй, Потапка, соскучился, стосковался. Ух, ты, братуха, как, жив-здоров? Что в гарнизоне новенького?

А медведь в ответ на эти нежности тихонько рявкал и тряс башкой.

— Так, значит, порядок. Хорошо. Молодчина, Потапка. А как этот дружок вел себя? — указал он на петуха, который стоял рядом и не сводил с Горушкина ревнивого и рассерженного взгляда. Медведь заревел с каким-то перебором, протяжно, вроде на что-то жаловался.

— Ага, понимаю, понимаю, Потапушка. Значит, этот мошенник опять на конюшенной крыше сидел и с персидскими петухами перекликался. Безобразник эдакий!

Солист отскочил на шаг и сердито загоготал, зашебаршил по земле крыльями.

— Не возмущайся, Солист, нехорошо так! Критику уважать надо!

А петух все не унимался, раздраженно вскрикивал, дергал головой и с ненавистью глядел на Потапку.

— Ну, отставить! Сплетник, ты, Солист, оказывается, — сказал Горушкин. — Ябедник. Говоришь, Потапка с бойцами самбо занимался? Ну, и пускай борется на здоровье, пускай силу свою развивает — она ему пригодится.

Медведь тоже подал голос. Горушкин погладил его, а другой рукой привлек к себе петуха.

— Эх, вы, дурачки, друг на дружку ябедничаете. Нехорошо как!

Пообедав, Горушкин пошел спать, а я устроился в холодке и занялся чисткой конского снаряжения. Ко мне подсел свободный от службы пограничник.

— С земляком, что ли, встретился? — спросил он.

— Ага, с земляком. А по первости и служили вместе на одной заставе. Все со своими зверями возится. Призвание, что ли, такое?

— А как же? Талант! Как перевели его к нам в горы, и жизнь на заставе пошла по-другому: радости прибавилось, будто он ее в солдатском мешке к нам принес. Ты видишь, что они выделывают, эти звери? Кого хошь, в смех введут.

— Кое-что видел.

— Вот то-то и оно. А ведь не каждый сможет так их выучить да приголубить к себе. Сердце надо иметь. Вот взять, к примеру, того же Потапку — пакостник зверь. От него все может случиться. А Горушкин души в нем не чает, братухой зовет… — Пограничник надвинул на глаза фуражку и давай рассказывать о похождениях моего земляка.

…Когда Горушкина перевели на эту заставу, Потапка был уже здесь старожилом. Только никто, конечно, с ним не занимался. И вот он вдруг чего-то задурил. До этого ласковый был медвежонок, игровитый, а тут никого к себе не допускает, лупит всех с большим злом. Кончилось это тем, что свалил он с ног тетю Дусю — прачку заставы — одежонку, конечно, на ней всю поизорвал, немного покарябал ее. Начальник приказал дежурному уничтожить зверя. Вот тут Горушкин и вступился.

— Природный инстинкт в нем заговорил, товарищ начальник, ни к чему губить Потапку: ложиться он собрался, нельзя в такое время жизни его лишать.

— Природный инстинкт! Хищник в нем проснулся, вот что! Он мне со своим инстинктом скоро до пограничников доберется и калечить начнет их, — сказал начальник.

— Не будет, товарищ начальник. Отпустить его надо — найдет себе подходящее место, перезимует и опять на заставу придет.

Начальник строгий человек, разговаривать много не любит, но совета послушался. И вот взял Горушкин Потапку и повел в горы, как собачонку какую. Смеялись тогда пограничники. Придет, мол, твой зверь, как раз, держи карман шире. Попадешься ему под горячую руку в лесу, так он еще тебе по знакомству и мозги набекрень поставит. Но Горушкина разве возьмешь такими словами! Он помалкивает себе под нос и свое дело справляет.

И вот только запахло весной в горах, пригрело солнышко студеные камни, появились проталинки, Горушкин стал к лесу приглядываться. Заберется в свободное время на вышку и поглядывает в бинокль. А ребята смеются.

— Здорово обыграл тебя Потапка! На кривых ногах, а объехал…

А Горушкин поглядел на них и говорит:

— Нет. Не объехал. Во-о-он с горы спускается, поглядите, кто хочет.

И действительно, идет Потапка, ревет во всю мочь, птиц и зверей по лесу пугает. И прямиком — на заставу! А сам — весь обшарпанный, худущий, а шерсть дыбом, клочкастая, серая, будто в драке его всего ободрали. Горушкин встретил его у ворот и давай обниматься: радость такая великая. И потекла жизнь у Потапки по-прежнему.

Повадился он за Горушкиным на границу шататься, прямо как служебная собака за ним таскается. А тут случилось такое дело, что брать его на границу ни в коем разе нельзя — в засаду пошел Горушкин. Нарушители появились только под утро. Шли они глубоким ущельем. Началась перестрелка. Нарушителей было в два раза больше, чем пограничников. Укрылись они за камнями и постреливают, прикрывают отход своих главных сил, чтобы контрабанду спасти — у них ведь тоже своя тактика. И вдруг в разгар боя в тылу у контрабандистов появился медведь. Прыгнул он с дерева, заревел на все ущелье и пошел. И получилось: с одной стороны наряд пограничников не дает нарушителям головы высунуть из-за камней, с другой — страшный зверь на них наступает. В общем, на два фронта надо действовать. А Горушкин увидел своего Потапку, да как крикнет:

— Потапка! Ого-го-го-го!.. Дери их, проклятых! Ого-го-го-го!..

Переполошились нарушители, побросали оружие и бегом к пограничникам. Спотыкаются да бегут, руки вверх подняли. Как-никак, люди, а то ведь зверь, его и пулей не всегда остановишь!

Крупная контрабанда была задержана в этот раз: золотые изделия, валюта и еще какие-то очень важные документы, старинные рукописи. В Москву их отправили.

А Горушкин потом рассказывал, что Потапка и не собирался нападать на нарушителей, не обучен он нападать на человека. Просто он шел по следу Горушкина и когда зачуял его — обрадовался и заревел…