Хроника одного путешествия с отступлениями и размышлениями — совершенно лишними.

Эта повесть была написана пятнадцать лет назад. В папке с ботиночными тесемками автор робко представил ее в журнал «Дон». При следующей встрече тогдашний зав. отделом, редакции В.С. Моложавенко предложил «осовременить» материал, показав нынешнюю счастливую жизнь края, достижения колхозно-совхозного производства и отдельно взятых маяков. Такое предложение превратило автора на время в соляной столб. Позже я убедился, что писатель Моложавенко просто щедро делился с зеленым автором богатым собственным опытом. В книжке «Встреча с Донцом» вот каким, например, восторженным и умелым писательским мазком рисуется Северо-Донецкий химический комбинат: «На заре, когда вот-вот брызнут по росистой зелени солнечные лучи, встает за Боровой цветистая радуга — это дымит высокими трубами комбинат». А уже тогда Донец был почти угроблен промышленными стоками. Не менее умелыми мазками описывает автор стахановские вахты, всевозможные почины, достижения, не упуская, естественно, таких важных деталей, как место, где пас телят первый маршал Ворошилов. В другой книжке «Голубые родники» — те же восторженные описания наших достижений. Особенно умиляет песнь гнилому Цимлянскому морю, каналу, построенному в лучших традициях социализма зэками.

Но были в редакции и другие мнения. Повесть все-таки запланировали к публикации. Проходили одни сроки и назначались другие. Мне говорили: «Наберись терпения, старик. Народу нужны в первую очередь очерки об Атоммаше, есть другие важные темы. Или обратись к редактору». И я обратился, не учтя того важного обстоятельства, что редактор журнала А.М. Суичмезов и В.С. Моложавенко единодушно работают в одном ключе. В книжке «В краю лазоревых степей» А.М. достигает порой заоблачных высот писательского мастерства: «По итогам областного соревнования за высокий урожай и за успешное проведение уборки и хлебозаготовок в 1973 году Вешенскому району вручено памятное Красное знамя обкома партии, облисполкома, областного совета профсоюзов и обкома комсомола». Или: «Будем в труде, как в бою!» — сказали труженики колхозных и совхозных нив Верхнего Дона. Они держали и держат равнение на тех, кто первым показал в труде свою доблесть… А.М. тоже настоятельно советовал «осовременить» повесть, тем более, что, как он писал мне, «автор нигде ничего не увидел нового, хорошего. Прослеживается тоска за прошлым станиц».

Это был уже настоящий криминал, и пристыженный автор забрал свое многострадальное творение в папке с пожелтевшими ботиночными тесёмками, которое и отдает теперь в первозданном и несколько сокращенном виде на суд читателя.

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Упорный держится слух, будто и в следующем году ожидается лето, когда даже заядлые городские домоседы испытывают смутное беспокойство и, если и не перебираются поближе к природе, то охотно мечтают об этом. Но куда и зачем ехать?

На этот интимный вопрос без утайки отвечает автор, который побывал однажды на Хопре, реке чудной, полутаинственной, названной «Курьером ЮНЕСКО» одной из самых красивых рек Европы. С рюкзаком за плечами он беззаботно протопал вдоль ее берега длинные километры, попадая иногда в неизбежные передряги. Возвратившись домой, он вдруг почувствовал, что забеременел некоей хроникой, которую по рождении окрестил «Без лодки, друзей и собаки».

Передавая нам рукопись, автор чистосердечно признался:

— Поскольку я работал в научно-техническом журнале, эта эпохальная хроника, выдержанная в характерном для журнала стиле, строго научна и правдива. Впрочем, кое-что я выдумал.

ГЛАВА I

Подоплека бродяжничества. Что есть Хопер? Ищу компаньона. Допрос. Заблудившийся поезд.

Век наш падок на моду самых разных крайностей. Сегодня в моде мини и макси юбки, стильная мебель и прабабушкины комоды, живопись современных обезьян и творения иконописцев, долговременные сидения на заседаниях и всевозможные путешествия. Мода на путешествия приобрела столь тотальный характер, что теперь даже древние старцы, оставив обжитые завалинки, вооружаются до зубов съемочной техникой, садятся на быстроходные лайнеры и мчатся за тридевять земель. Все более широкое распространение получает мода на странствия за счет государства, которое, как известно, никогда не обеднеет.

Но не переменчивой и капризной моды ради, ибо всегда был не в ладах с ней и находил силы остаться в числе отсталых, меня время от времени тянуло побродить по белу свету. Почему — и сам не знал, пока, обнаружив гибельный пробел в своих знаниях, не взялся досконально изучать несравненные «Опыты» Мишеля Монтеня.

Этот толковый француз, исследовавший грешную человеческую душу вдоль и поперек, еще чуть не полтыщи лет назад высказался в том духе, что страсть к путешествиям говорит о внутреннем беспокойстве и нерешительности.

Тут-то я сразу смекнул, в чем дело, ибо немедленно и в преизбытке обнаружил у себя оба эти качества. Например, будучи от природы ленивым, я не раз ощущал сильнейшее внутреннее беспокойство по этому прискорбному поводу, хотя и понимал, что тут уж ничего другого не остается, как открыто и покорно нести сладостно-тяжкое бремя лености. Ловчить в таком положении бесполезно и даже вредно.

Один мой знакомый — лентяй высокой пробы — не одиножды пытался имитировать кипучую деятельность, но был изгоняем со всех служб: руководители и бдительная общественность особо внимательны к лицемерам средней руки. Не криви он душой — мог бы жить сносно, пользуясь снисхождением ближних, коим куда легче, когда они знают кто есть кто. Ведь сколько прощается, скажем, алкоголику именно потому, что слабость его известна и уважаема. Человека считают вроде бы безнадежно больным, а с больного какой спрос? Зато всеобщего презрения заслуживает известная категория двоедушных забулдыг-подпольщиков, всячески скрывающих истинное свое лицо. Скрытный человек всегда вызывает нехорошие подозрения. Таких людей немного, но они все еще есть.

Пару слов о нерешительности. Ее можно черпать из меня, как из бездонного колодца, с небольшими перерывами на обед — пока не надоест. Мной всегда овладевали мучительные, как зубная боль, и затяжные приступы нерешительности, когда приходило время платить долги, возразить шефу или отвечать за шкоду. Теперь догадываюсь, почему так любят путешествовать люди нерешительные, слабовольные: они хотят убежать от самих себя, а, может быть, найти ту землю, где обитают родственные существа.

Охота к перемене мест кидала меня с донских берегов на невские, из монгольских степей в суровое Забайкалье. Но шло время, и я вдруг обнаружил, что стал домоседом и что в последние годы городской асфальт надежно скрыл от меня грешную землю. Выходя на балкон третьего этажа, внушал себе, что дышу свежим воздухом, а воздух был обильно сдобрен дымом и гарью соседнего завода. Следуя общей скверной привычке, норовил протиснуться в автобус или трамвай, чтобы прокатиться пару остановок. Вынужденная прогулка по городу принимала характер трагедии — я еле волочил ноги.

— Когда ты, развалина, мог, играючись, отмахать в день два-три десятка километров? — спросил себя однажды и выяснил, что было это в туманной юности.

— Годен ты еще на что-нибудь? — спросил себя вновь.

— Как знать? Испытай себя, — ответил другой голос, чужой и сварливый. — Иди и попробуй возродиться.

— Куда идти-то? — спросил я смятенно.

— На Хопер, — ответил тот же таинственный голос.

Этот нервный разговор произошел несколько лет назад. Тогда я и сам толком не знал, почему должен идти на Хопер, которого никогда прежде не видел. Казалось, было в этом желании нечто интуитивное.

Но разве не впадает Хопер в родной мой Дон? Не зря побывал однажды на Хопре сам Петр Первый. Российский плотник не поленился спуститься на легком струге вниз по Хопру до самого его устья. Правда, наши с государем задачи несколько различны: царь не гулял здесь без дела, а строил флот для похода на турецкую крепость Азов. Не раз упоминается эта река в «Тихом Доне». Слыхал, что издавна Хопер — любимое место рыбалки самого Шолохова, что подолгу стоит летом его шалаш в приречной хоперской дубраве.

Последней каплей, которая помогла размыть плотину нерешительности, явились такие любопытные сведения. Оказывается, само название «Хопер» объясняется как «притон диких гусей». Удивительная эта река сохранила крошечных выхухолей (ценнейший мех!) и исполинских зубров такими же, какими видел и знал их первобытный человек. Есть здесь лоси, пятнистые олени, кабаны, белки, куницы. Короче, «берендеево хоперское царство». И все — не в Сибири и не на Кавказе. При нынешнем транспорте — рукой подать от моего дома.

Еду!

Со временем предполагаемая поездка на Хопер превратилась в голубую мечту. Человек не может не мечтать, и моей мечтой стал Хопер. Я мечтал о Хопре особенно охотно холодными зимними ночами, пригревшись у батареи центрального отопления. Я очень гордился этой мечтой, вырабатывая в ней штреки и штольни забавных приключений.

Ближе к лету начинался обыкновенно треп о Хопре.

— Знаешь, этим летом хочу на Хопер съездить, — говорил, бывало, первому встречному.

— Любопытная идея, — отвечал тот. — Впрочем… Где этот Хопер? А, вспоминаю, это река за Уралом.

Иные рожаки Дона, с важностью рассказывающие о декоративных красотах Кавказа, о знаменитых курортных местах, где бывали не раз, о Хопре, оказывается, и слыхом не слыхали. А один мой знакомый доцент, не позволяющий себе раскошелиться на шутку, выслушав треп о Хопре и задав по профессиональной привычке несколько уточняющих вопросов, глубокомысленно заметил:

— Постановка задачи достаточно запутанная, но теперь мне ясно, в чем дело. Ты едешь на Хопер потому, что у тебя там тетя, да?

Я так и этак пытал его — причем здесь тетя, но доцент твердо стоял на своем, ибо любой преподаватель убежден, что его мнение непогрешимо и что мир состоит из преподавателей и всех остальных прочих. Он был почему-то убежден, что без тети на Хопре делать нечего.

Уже пару лет подряд я восторженно рассказывал встречным-поперечным о Хопре, уже потеряла романтическую свежесть и стала банальной вступительная фраза: «Знаешь, этим летом…»

На беду некоторые слушатели оказались памятливыми и спрашивали через год:

— Как оно там, на Хопре?

Стало ясно, что хочешь не хочешь, а ехать надо.

Стал искать компаньона. Поначалу казалось, что желающих совершить увлекательное путешествие по реке будет более чем достаточно. Ввиду этого решаю произвести строгий отбор без скидок на приятельские отношения и с обязательным испытанием относительно биологической совместимости.

Увы, многочисленные предложения, подкрепленные устной рекламой, не выявили ни одного претендента. Оказалось, что мои знакомые — люди сплошь благоразумные. Одни отдавали предпочтение уютному дому отдыха, другие утверждали, что теперь модно путешествовать на автомашине, а против моды, дескать, никуда не попрешь.

«Ходить в наше время пешком? Гнилая идея» — безапелляционно заявляли третьи.

Затурканный и оплеванный, я пошел на компромисс и предложил очередному кандидату в компаньоны путешествие на велосипедах или на лодке.

— Я не ишак, — ответил тот, со стоном шуруя заводной ручкой свой старенький москвич. — То ли дело машина — и время сэкономишь и отдохнешь.

Мне было известно кое-что о том, как он экономит время и отдыхает, мыкаясь в поисках запчастей, проводя выходные дни под брюхом своего капризного сокровища, но я тактично промолчал, ибо некоторые автолюбители бывают особо опасны, когда держат в руках заводную ручку.

Стало быть, столковаться со знакомыми не удалось. По собственному опыту теперь знаю, как иной раз тяжело путешественнику-одиночке. Он испытывает, по крайней мере, пару существенных неудобств: не на кого перевалить часть путевых забот и содержимого рюкзака, не на ком отвести душу в трудную минуту. Ругать же самого себя последними словами как-то несподручно: без вдохновения быстро выдыхаешься.

Забегая вперед, скажу, что продолжаю искать попутчика для следующего хождения. Время переборчивой невесты миновало и мои требования к кандидату в попутчики стали весьма умеренными: пусть это будет совершенно незнакомый, но покладистый, а еще лучше — совсем безропотный субъект, обладающий такими физическими возможностями, которые позволили бы ему при случае тащить второй рюкзак вместе с его владельцем. Совсем неплохо, если он умеет приманивать кур, просить милостыню и вправлять суставы.

Несколько слов о себе: ворчлив до занудливости, но иногда могу и помолчать. Таких, говорят, переносить можно. Тем более, что нашей общей и главной задачей будет — создавать себе трудности с той единственной целью, чтобы затем героически преодолевать их.

Отчаявшись найти компаньона, однажды говорю жене с наивозможной твердостью:

— Этим летом еду на Хопер.

— С кем?

— Один.

— А если заболеешь?

— Болеют дома.

— Посмотри на себя в зеркало. Тебя куры загребут. Такие ходят только на службу.

— Я попробую.

— Не надо. Мне уже поздно становиться вдовой.

Если бы согласие было получено сразу же, еще неизвестно, как обернулось бы дело. Я мог бы и передумать. Но давно известно, что нет сильнее средства многократно усилить желание, чем запрет.

В конце концов, домашнее начальство трезво рассудило, что поездка на Хопер — зло неизбежное и уже лучше отделаться от него сразу, не откладывая дела в долгий ящик. Возможно, жену несколько заинтриговало мое клятвенное обещание вернуться из похода настоящим мужчиной.

Летним воскресным днем собираюсь в дорогу. Рюкзак укладываем вдвоем с женой. Делается это так: она кидает в рюкзак разные ненужные, на мой взгляд, вещи, а я потихоньку их вынимаю, помня, что рюкзак придется нести все-таки мне. Жене кажется, что полезно было бы приспособить еще чемодан и хозяйственную сумку.

Четырехлетний сынишка проявляет неслыханную щедрость: дарит мне свою любимую игрушку — большой белый пароход, настойчиво требуя привязать пароход к рюкзаку. После взаимных упреков и обид удается вместо парохода приторочить к рюкзаку котелок: предполагается, что на Хопре буду ловить рыбу и варить уху.

Примериваю рюкзак. Он оказывается куда тяжелее, чем ожидалось. Бодрясь, шагаю по комнате. Вид у меня что надо, мужественно-нежный: белые кеды, сиреневые джинсы, рубашка, густо усыпанная цветами ромашки.

Трубно ревя, сынишка мертвой хваткой цепляется за штанину: ему захотелось составить компанию в походе. Я тоже готов пустить слезу.

Дымит и плавится асфальт. Жарюка несусветная. Как раз самое время отправляться в дорогу. У железнодорожного вокзала из автобуса вываливаемся втроем: с одной стороны меня поддерживает, не позволяя упасть, жена, с другой надежно пристроился сынишка: его пока так и не удалось отцепить от штанины.

Отсюда начинается мой железнодорожный путь до Новохоперска.

— Поезд сто тридцать первый (мой!) опаздывает на пять часов, — авторитетным микрофонным голосом сообщает справочная вокзала.

Не беда, спешить некуда: у меня нет горящей путевки, вообще никакой нет, а впереди — месяц отпуска.

Совсем рядом — городской пляж. Идем купаться. Через час мимо пляжа с лихим разбойным посвистом проносится сто тридцать первый. Поминаю тихим добрым словом справочную и очень завидую тому хмурому гражданину, который не поверил справочной и остался стеречь очередь.

Но еще есть сто одиннадцатый. Он тоже, говорят всезнающие железнодорожники, опаздывает на пять часов. Теперь мы и другие поумневшие пассажиры не отходим от кассы ни на шаг. Поскольку пассажир стал бдительнее, сто одиннадцатый не спешит. Но задержаться на целую вечность он не может — через шесть часов выдают билеты.

— Поезд сто одиннадцатый прибудет на третий путь, — вещает справочная.

— Когда?

— Скоро.

Бежим, штурмуя переходный мост, на третий путь. Построившись цепью, вытягиваем шеи: вот-вот из-за поворота вроде бы должен показаться сто одиннадцатый. Проходит час, другой… Стемнело. Пассажиры осваивают третий путь, располагаясь на узлах, чемоданах и портфелях. Среди нас находится один памятливый, который клятвенно заверяет, что ничего подобного за всю свою жизнь не видел. Наперебой ругая справочную и заблудившийся сто одиннадцатый, проникаемся друг к другу самыми теплыми чувствами.

Наша семья притулилась у фонарного столба. Сверху, ослепленным светом «кобры», парашютируют на нас большие черные жуки. Нами мирно, без лишнего шума, питаются комары. Прислонившись к рюкзаку, сладко посапывает сынишка. Тихонько освобождаю штанину. Всем ожиданиям в этом прекраснейшем из миров приходит конец — появляется и сто одиннадцатый.

ГЛАВА II

Коварство второго человека. Огонь, вода и медные трубы. Соперник Роны. Ангел. Под открытым небом.

Эти записи, как сказал бы достопочтенный Джером К. Джером, неизлечимо достоверны, поэтому автор не вправе опускать те детали и факты, которые несколько приземляют его в общем-то мужественную фигуру. Кроме того, он не знает такого человека, который отказал бы себе в удовольствий при первой же мало-мальской возможности рассказать о своих хворях. Нет сомнения, — эти рассказы захватывающе интересны и поучительны, иначе они не были бы столь подробны.

Я здоров настолько, насколько может быть здоров человек, проводящий в каменных городских клетках Почти полные сутки — на работе и дома. Но перед самой поездкой второй сидящий во мне человек стал выкидывать разные некрасивые номера во спасение себя от странствия, где, как он предполагал, ему придется туго. Поначалу этот второй человек стал симулировать общее недомогание. Я не сдавался. Тогда за день до отъезда дал знать о себе зуб мудрости. Болящий зуб, известно, на мелочи не разменивается; именно такой зуб заставляет нас лезть на стену и совершать другие героические поступки. Было ясно, что зуб будет свирепствовать до тех пор, пока его хозяин не откажется от своей устрашающей второго человека затеи.

В стоматологической поликлинике врач, оптимистически настроенный крепыш, поигрывая никелированным оружием пытки, сказал:

— Зуб удалять надо, но сегодня не могу. У меня норма — шестнадцать зубоудалений за рабочий день, и я ее выполнил.

— Нормы перевыполнять надо.

— Мне не платят прогрессивку.

— Вы рутинер. Мне больно.

— Все рутинеры, всем больно. Заходите как-нибудь на той неделе.

Выхожу на улицу — и белый свет не мил. Готов использовать старинный, но верный способ: один конец суровой нитки привязывается к зубу, второй — к дверной ручке. Какой-нибудь доброхот дергает за дверь, и зуб вылетает, как миленький.

Навстречу шустро шагает мой старый приятель Вася Деревянкин. Вася может все. Ему было бы скучно жить на свете, если бы не нужно было что-то доставать, устраивать, проталкивать.

Выслушав мой нервный рассказ, Вася хмыкнул и снисходительно сказал:

— Плевое дело, дружище. Есть на примете один фраер — на все руки мастер.

Через час, лишившись зуба мудрости и червонца впридачу, я стал одним из самых счастливых людей на земле. Но ненадолго. Коварный второй человек не дремал и немедленно подкинул другую пакость.

С первых же шагов, направленных к Хопру (еще дома, в квартире) моя скромная сухая мозоль на маленьком пальце левой ноги прямо-таки взвыла болью тяжкого оскорбления. Только поразительная красота и очарование Хопра заставляли как-то забывать о треклятой мозоли, но и тогда я краем уха слышал, как ворчала и стонала мозоль — иногда даже во сне. Дабы уничтожить ее, я испытал в дороге тысячу способов: пользовал мозоль луком, горчицей, перцем, конским навозом, гремучей ртутью — и все напрасно. Но стоило возвратиться домой, как мозоль моментально исчезла сама собой, разумеется, с гордым сознанием исполненного долга. Мой христианский совет владельцам мозоли: не отправляйтесь в путь, не изведя ее любыми способами. Пилите мозоль напильником, жгите каленым железом, рубите топором, действуйте, как хотите, но уничтожьте ее под корень.

Уже в пути второй недобрый человек сделал отчаянную попытку испытать меня еще раз — и совсем некстати.

По утрам пассажиры всех поездов МПС имеют похвальную привычку умываться. Поскольку в вагоне работает, как правило, один туалет из двух (это одна из неразгаданных пока тайн железнодорожного транспорта), то возле него образуется стойкая очередь. В это утро самые терпеливые пассажиры одного из вагонов сто одиннадцатого напрасно топтались возле заветной двери: туалет был занят на неопределенное время. Говорили даже, что занят с вечера, но слухи всегда страдают некоторым преувеличением.

Как водится, возникали разговоры — взволнованно-нудные, банальные:

— Не у себя дома!

— Ни стыда, ни совести!

— Шнурок проглотил, холера?

— Нечего с ним цацкаться, ломай дверь!

Выдаю время от времени туманные обещания и стойко держу осаду. Впрочем, в моем положении ничего другого не остается.

Сто одиннадцатый, приветственно свистя, подходит к Новохоперску, когда пулей вылетаю из туалета и, сминая очередь, бросаюсь к рюкзаку. Пассажиры энергично и дружно помогают мне покинуть вагон. Вылетаю с некоторым ускорением.

Разгорячившееся солнышко живо напоминает о том, что в вагоне осталась кепка, но возвращаться не хочется. Пусть эта видавшая виды рыбацкая кепка останется на память рассерженным пассажирам. Кроме того, снова возникшее сильное желание неудержимо влечет на поиски того скромного пристанционного строения, на двери которого рисуют обычно стройного джентльмена…

Час спустя, местный автобус мчал сиреневые джинсы и ромашковую рубашку в город. Кепку превосходно заменил носовой платок, завязанный по углам на узелки.

Новохоперск стоит на правом высоком берегу Хопра, хорошо видный издалека за десятки километров. Город не очень-то попахивает древней стариной: ему всего навсего два с половиной века. Это бывшая Новохоперская крепость, заложенная по велению Петра Первого вблизи Пристанского казачьего городка, который одно время был центром Булавинского восстания. Здесь формировалась повстанческая армия для похода на Черкасск, отсюда рассылались во все концы «прелестные грамоты» — листовки. На одном из кругов, происходивших в городке, когда решили идти на Черкасск, Булавин выхватил из ножен шашку и сказал: «Если намерения своего не исполню, то отрубите саблею голову».

В то смутное время просвещенный, но и жестокий царь писал главе карательной экспедиции Василию Долгорукому: «Самому же ходить по тем: городкам и деревням — из которых главный Пристанской город на Хопре, которые пристают к воровству и оные жечь без остатку, а людей рубить, заводчиков на колеса и колья».

Пристанской городок был сожжен дотла. Так не стало оплота казачьей бедноты, пристанища беглых крепостных крестьян. Ведь всяк, кто переночевал в городке только одну ночь, считался казаком. Здесь, как и повсюду на Донщине, твердо держались обычая: с Дону выдачи нет.

От Новохоперска предполагал я доехать автобусом до станицы Михайловской, самой северной и древнейшей из станиц Хопра, а уж оттуда дуть пешком вдоль берега реки. Но при этом не было учтено одно существенное обстоятельство: город и станица расположены в разных областях — Воронежской и Волгоградской. И потому разделяющая их незримая ведомственная межа весьма ощутима. Косяками идут автобусы из Новохоперска до самых малых сел и хуторов родной области, но только не в Михайловскую.

На автостанции один из бывалых местных пассажиров советует:

— Есть на пути к Михайловской хутор Салтынский, он стоит как раз на границе Воронежской области. Ищи попутную машину до хутора, а от него до Михайловской рукой подать.

Знойный полдень. Ветер странствий парусит ромашковую рубаху и упрямо толкает в спину. Решаю добираться на своих-двоих, не отказываясь от услуг попутного транспорта. Набираю во флягу воды из колонки, кидаю последний ласковый взгляд на автостанцию и… скатертью тебе дорога!

Если бы шел по обязанности, наверно, лег на первом километре пути. Но азарт странствия делает дорогу, дымящуюся от жары, легкой и желанной. Дорога, спускаясь вниз, огибает гору, бежит к зеленеющему вдали лесу. Прусь по расплавленному асфальту и горделиво думаю, что дорога эта из тех, по которой почти не ступает нога человека.

Впереди завиднелся мост. Подхожу поближе, читаю слишком уж прозаическую надпись: р. Хопер. Внизу меж золотистых пляжей, чиста и задумчива, струится река. Счастье — в погоне за счастьем. И все-таки немного грустно стало, что таким обычным оказалось первое свидание с рекой моих мечтаний, что не грянули стоголосо медные трубы, разнося окрест тысячекратное эхо. И только позже, познакомившись с Хопром накоротке, понял я: красив он той неброской красотой, которая и может быть только в тиши и покое. И совсем тут ни к чему медные трубы. Да и повидал Хопер в веках и огонь, и воду, и эти самые медные трубы.

Здесь творилась русская история на протяжении многих веков. Много раз прихоперские степи были ареной кровавых битв. С незапамятных времен двигались на их просторы из глубин Азии людские потоки. Часть из них оседала в этих степях. Шли века, возникали и рушились царства. Скифы и сарматы, гунны, хазары и половцы, полчища Чингиз-Хана, Батыя и Тамерлана — все «побывали тут», пока победоносные русские рати, да вольные казаки не утвердили на этих землях власть Московского государства.

Бежали сюда, на приволье Дикого поля, буйные головушки из крепостной неволи, прокладывали тропы в высокой, — бывало, всадника не увидишь — траве, отливавшей серебром ковыля, бились отчаянно с царскими отрядами, степными кочевниками. Образуется казачество, особое братство людей смелых, самобытных.

И уже пишет жалостливо некогда кичливый ногайский князь Юсуф Ивану Грозному: «О сей же год наши люди ходили к Москве с торгом. Да осенье, как шли назад, те ваши казаки-севрюки… пришли на тех же наших людей, да иных побили и купы их взяли, а иных де и к себе повели».

Султан турецкий, могущественный и всесильный, хан крымский, князья ногайские все чаще жалуются на казаков Ивану Грозному, но он, отрицаясь от них, отвечает: «На Дону живут разбойники без нашего ведома… мы и прежде сего посылали истребить их, но люди наши достать их не могут».

Грабят казачки басурман, не гнушаются и русским купцом, либо боярином. Однажды, а было это в 1570 году, атаманы Иван Кольцо, Богдан Борбонша, Никита Пан и другие изловили богатого русского боярина Ивана Перепелицина, начисто ограбили его и пустили гулять в чисто поле в одном исподнем белье. Страшен гнев Ивана Грозного по этому случаю: он шлет грамоты, повелевая посадить атаманов на колья. Но судьба готовила этим людям другую участь. Станет во главе их донской казачий атаман Ермак Тимофеевич, скажет на кругу покаянно: «Слывя ворами, мы скоро не найдем убежища в земле нашей… смоем пятно наше службою честною или смертью славною…».

И двинулась дружина Ермака, «пошли искать Сибирское царство», а впереди дружины бежала молва о невиданной храбрости казаков, заранее приводя татар в ужас. И будто между делом кинули к ногам царя некогда разбойные атаманы целую Сибирь. «Давно, — писал Карамзин, — не было такого веселья в Москве унылой. Государь и народ воспрянули — новое царство послал бог России».

И будут еще дерзкий захват Азова, знаменитое «азовское сидение», восстания Стеньки Разина, Кондратия Булавина. Последнее потрясло Прихоперье от края до края. Будет Отечественная война 1812 года, во время которой еще раз прославились казаки, сыграв важную, может быть, решающую роль в Бородинском сражении. А позже, как известно, лишь случай спас Наполеона от казачьего плена. Видно, не совсем зря, хотя и дипломатически-льстиво сказал он раньше, еще при заключении Тильзитского мира: «Если бы мне дали казаков, я бы прошел с ними весь мир».

Казачья вольница, разгульная и боевая, глядит на нас с печати Войска Донского. Сабля, пищаль да рог с вином — и забыты все тяготы непрестанных походов.

Стою на мосту через Хопер и вспоминаю древние былины, в которых так часто говорится о широких степных дорогах. Ходили по ним русские богатыри и воины супротив хазар, половцев, татар. И увидишь ежели в Прихоперье шлях, грейдер по нынешнему, кстати, будут слова Бунина:

…Не тот ли это шлях, Где Игоря обозы проходили На синий Дон?..

По мосту громыхает бричка. Оборачиваюсь. Возчик, бородатый дед сурового вида, завидев меня, сам останавливает бричку. Спрашиваю дорогу на Салтынский.

— Сидай, проедем мост да лес, а там и дорогу покажу. Мне-то в другую сторону. Только далековато до Салтыней, верст, считай, двадцать наберется, а транспорт здесь редкий, — словоохотливо говорит дед.

— Дойду и пеши.

— Оно-то так, дойдешь, да не в моде теперича ноги. Вскорости, я так думаю, до сортира на машине ездить будут. Вон на мою бричку и то с насмешкой смотрят. А одинокий пеший человек в нонешнее время, ты не обижайся, милок, навроде чокнутого. Ишь, горбовик какой насудомил, не надорвешься ли?

— Турист я, дедушка.

Сам не знаю, почему говорю так, ибо не люблю этого иностранного слова. Сейчас оно кажется особенно легковесным, напыщенным.

— Туристы, те ватагой ходят. А ты — один. Может, у тебя денег на дорогу нет?

Договорились…

— Тпру-у!

Развилка трех дорог. Справа — сосновый бор.

— Иди, значица, направо по-над лесом, только в лес не забирайся, — дед означает дорогу кнутовищем.

Поначалу сожалею, что река осталась немного в стороне, но сожаление быстро улетучивается, ибо иду вдоль чудесного соснового бора. Величественно и гордо стоят, не шелохнувшись, мачтовые сосны. За спиной — увесистый рюкзак, а идется и дышится легко, свободно. Замечаю вдруг, что мурлычу какой-то мотив. Давненько не бывало, со мной такого! Да и запоешь ли, не вызвав подозрений относительно умственной полноценности, в сутолоке городской, улицы, в автобусе или трамвае? Мурлычу песенку и кажутся мелкими и ничтожными, по сравнению с Природой, с вечностью и удивительностью естества все те житейские треволнения, от которых дома хватаешься за сердце.

Дорога раздваивается. Одна — извилистая, изрезанная колесами телег, притрушенная сеном — уходит правее, в лес, куда дед не советовал забираться. Но дорога очень уж заманчива, и я беру правее. Дорога петляет меж звонких сосен, спускается в зеленые ложбинки, гостеприимно приглашает на лесную опушку, где стоит особняком раскидистый вековой дуб.

Кидаю под дуб рюкзак, падаю навзничь на травяной ковер и, раскинув руки, смотрю в небесную синь. Смотришь в небо минуту, другую — и дух захватывает от высоты. И какие бы тяжелые камни не лежали на душе — скатятся. Ты прикоснулся к вечности, а перед вечностью отступает все. Все глубже проникает взор в неведомое, все дальше и необъятнее синь. Немного кружится голова. И вот ты уже чувствуешь себя частицей мироздания, частью безмерно великого — Природы.

Закрываю глаза и представляю себя птицей, парящей высоко-высоко в небе; тело становится таким легким, невесомым, что, кажется, и в самом деле можешь летать. Чувство, хорошо знакомое с детства. Много позже узнал, что такая поза один из приемов йогов, помогающий быстро расслабиться, снять усталость. Не знаю, но, может быть, в этой позе лежания на траве единство противоречия: земля властно тянет к себе все живое, но все живое тянется и к солнцу, ввысь, в неведомое.

Иду дальше и думаю, что такой дорогой, такими опушками можно излечить множество хворей, порожденных цивилизацией, предметом нашей гордости. Сюда бы тех, пока здоровых, собратьев моих, которые почему-то радуются, нагулявши в курортных местах пару килограммов лишнего веса, и тучных субъектов, предпринимающих дома героические, но малополезные попытки согнать вес. Сюда бы тех, кто пригоршнями глотает лекарства при первом же чихе. О чихе, кстати. Ученые обнаружили любопытное явление: на воле обезьяны не болеют гриппом, но стоит создать им «человеческие» условия жизни, и они гриппуют ничуть не хуже человека. Знатоки утверждают, что свидания с природой (эрзацсвидания, т. е. загородные поездки с транзисторами, возлияниями и последующим метанием пустых бутылок, строго противопоказаны), лечат от ипохондрии, спеси, зависти и вроде бы далее от дури во всех ее проявлениях.

Лес раздвигается, открывает новую свою тайну: впереди продолговатая старица в окружении задумчивых великанов ракит да осин-шептуний. И уже не дорогой, а малозаметной тропинкой иду вдоль берега старицы, вижу на другой стороне разомлевшее дремотное стадо коров.

Тропинка приводит к Хопру. У песчаного берега — несколько палаток под деревьями, нехитрый кош, пара лодок; шебуршит рыба в садке. Тихо. Привольно. Наверно, самые совершенные творения природы — вода и лес.

Великий Данте при всей его могучей фантазии не мог представить рай иначе, как в виде леса с бегущим сквозь него ручьем.

Скорее в воду! Вода холодна, прозрачна, чиста — как родниковая. Без боязни пью ее, свежую, мягкую. Да, давненько не рисковал я, далее мучимый сильнейшей жаждой, пить воду из наших рек.

— Хорошо водица?

На берегу стоит бронзоволицый мужчина. Человек в годах, загар только резче оттеняет седину на висках.

Отфыркиваясь, вылезаю из воды. Знакомимся. Зовут его Иваном Васильевичем. Отставник. Живет в Воронеже, регулярно приезжает сюда на все лето. Изъездил полсвета, а более живописных мест не видел.

Узнав, что его знакомый тоже не безразличен к Хопру, он приносит из палатки газету «Волгоградская правда». Читаю:

«На всем юге России, пожалуй, не найти больше уголка природы с таким многообразным сочетанием замечательных свойств. Далее „Курьер ЮНЕСКО“ писал о Хопре, как об одной из самых красивых рек Европы.

На склонах холмов Керенско-Чембарской возвышенности в Пензенской области берет начало чистый, как слеза, ручеек.

Петляет река по холмистой степи Пензенской, Саратовской, Воронежской, Волгоградской областей, ищет себе друзей. Один за другим вливаются в Хопер притоки — Ворона, Севала, Бузулук. Все шире раздвигаются берега. Но от полноводья не мутнеет поток. На перекатах песчаное дно — как под стеклом. На все 1008 километров — ни одной плотины. Повороты делает самые замысловатые.

То ли щеголь Хопер так любит наряжаться, то ли зелень так тянется к прохладной степной жемчужине, но собралось в пойме такое разнолесье, какого нигде в округе не сыскать. Дубравы кудрявые, боры сосновые, рощи березовые, ольховые, тополевые окаймляют песчаные пляжи. Весной ландышами, осенью грибами богаты здешние места.

Знатоки утверждают, что есть у Хопра в Европе серьезный соперник по красоте — река Рона. Она, мол, и полноводней, и берега у нее поживописней. Что не, неженка Рона; которую так обожают жители Женевы и Южной Франции, пейзажами своими не уступит нашему Хопру. Поят ее щедрые альпийские ледники, стерегут от зноя высокие горы и густые леса. А Хопру достаются и бесснежные зимы, и палящее солнце, и песчаные бури. Все он преодолевает, оставляя прозрачным и быстрым свой поток до самого Дона, украшая собой знойный уголок русской земли».

Иван Васильевич приглашает «в гости» на самодельную лавочку возле палатки, не спрашивая согласия, наливает миску ухи.

— От ухи никогда не отказываются, — говорит он убежденно.

Пока хлебаю целебное (не иначе!) варево, Иван Васильевич сообщает приятные сведения: туристов в этих краях водится мало, иногда проезжают на лодках — и все. До Салтынского недалеко — километров семь, не больше. Я еще не имею далее скудного опыта пеших странствий и охотно верю. Только позже стану брать к подобным сообщениям поправочный коэффициент, умножая названную цифру в два, а то и в три раза. Дело в том, что извилистая тропинка вдоль берега реки куда длиннее нагорной дороги. Кроме того, многие источники информации, ручаюсь, сами позабыли, когда ходили пешком на большие расстояние, а километры, проделанные на машине, гораздо короче.

Как писали некогда солидные романисты, солнце клонилось к вечеру, а я все топал и топал по глухой лесной дороге и все чаще подумывал о том, что давно бы должен быть Салтынский или какой-нибудь другой хутор. Но дорога, петляя, раздваивалась, становилась глуше, и было похоже, что она ведет в никуда. Немного погодя, я тоскливо затоптался на одном месте.

Тут как раз появляется ангел в образе пожилого мотоциклиста, облаченного в форму работника лесной охраны. Ангел совсем не по-ангельски вызверился на меня, когда я спросил у него дорогу на Салтынский.

— Как тебя занесло сюда? Как занесло? Ты не того? — и он выразительно покрутил у головы пальцем.

Я невразумительно лепетал что-то о привлекательности здешних мест, брякнув под конец, что мне в общем-то все равно, куда идти, чем возбудил еще большее подозрение.

— Садись в коляску, — рявкнул ангел. — Теперь я знаю, куда тебе надо и доставлю по адресу, будь спокоен.

Мне показалось, будто наши желания не совсем сходятся. Вежливо отнекиваясь, подстегиваемый страхом попасть «по адресу», я стал плести трогательную историю о больной и одинокой двоюродной тетушке в Салтынском.

В конце концов, ангел махнул рукой, взревел мотором, крикнув на прощанье, что искомый хутор в противоположной моему пути стороне.

Все-таки это был самый настоящий ангел. Он избавил меня от сомнительного удовольствия стремиться к хутору, удаляясь от него. Указание ангела ясно говорило, что спешить теперь, на заходе солнца, совершенно некуда, а надо засветло устраиваться на ночлег под открытым небом. Планом странствия такие ночлеги не были предусмотрены, но какой же план без корректировки?

Кидаюсь по бездорожью, продираясь сквозь кустарник, направо, где, полагаю, должна быть река. Вскоре задумчивая лента Хопра увиделась сквозь деревья. А на лесной поляне чуть ли не у самого берега — копна душистого сена. Не думаю, что хозяин готовил ее для ночлега непутевого бродяги, но я буду деликатен в обращении с копной. Возьму лишь немного сена для постели.

Жую краюху хлеба, щедро посыпанную крупной солью, запиваю вкусной хоперской водой. Если, проголодавшись, вы не пробовали такой еды и такой «выпивки» — вы не испытали полного счастья. Да, пожалуй, просто необходимо вспоминать иногда истинный вкус куска хлеба, глотка воды.

Хлеба показалось мне, ненасытному, мало, захотелось отведать впервые в жизни консервы, предназначенные именно для нашего брата, ибо называются они «Завтрак туриста». Консервы эти — нечто перлово-рыбное, безвкусное — не зря, видно, адресованы туристу: пусть помнит, что дорога его не усыпана деликатесами пищевой промышленности.

Пока я равнодушно ковырял ножом консервы, чуть ли не к самым ногам моим вылетел, тормозя задними лапами, некто четвероногий со вздыбленной сероватой шерстью, отмеченный желтоватыми пятнами-подпалинами. Пришелец был похож на собаку тех небольших размеров, каких выводят погулять в городе серьезные одинокие дамы. Секундой позже догадываюсь, что это и есть собака, только енотовидная. Собака оторопело замерла. Протягиваю ей «Завтрак туриста», но гостья презрительно фыркает, вздергивает черненький носик и моментально исчезает.

В этот день у меня все получается как-то наоборот. Грубо нарушая советы врачей, с набитой утробой плюхаюсь в воду. Какие же испытываешь непередаваемо-приятные ощущения, купаясь вечером в чем мать родила!

У самого моего лица под водой — нежная водяная лилия или кувшинка. Свой цветок она покажет миру только завтра: цветы кувшинки утром всплывают на поверхность, а вечером погружаются в воду. Такую же красавицу — лилию, это живописное ископаемое, видел мой первобытный собрат миллионы лет назад. Древние славяне называли кувшинку «одолень-травой» и приписывали ей чудодейственную силу. Кусок корневища зашивали в ладанку и носили на груди. Верили, что волшебная сила травы прибавит человеку силы, смелости, принесет победу в сражении.

Стемнело. Кидаю на сено плащ, рюкзак под голову — и постель готова. Лежу, вдыхая полузабытый с детства смешанный запах сена. А под рукой — лечебная воздушная настойка (куда там аптечной!) из можжевельника, зверобоя, донника, шалфея, полыни…

Некий восточный мудрец сказал однажды: если хочешь быть здоровым, как можно больше смотри на зеленую траву, на текучую воду и на красивых женщин. Тут же нашелся человек, который усомнился в полезности первых двух занятий и спросил мудреца: нельзя ли ограничиться только третьим, а травой и водой пренебречь? «Если не будешь смотреть на зеленую траву и текучую воду, на женщин не захочется смотреть само по себе», — ответил мудрец.

Луна сияет так, что слепит глаза. Безмолвна луна. Безмолвна река. Безмолвна земля. Ты — один на один с природой, даже кажется, что один на земле. Странно, жутковато, радостно. Мелькают в памяти картины детства: сенокос, ночевка в степи, рыбалка с отцом на Дону, костерок у реки, огни ночного парохода…

Неужели, думаю, сын твой, растущий в городе, будет знать природу из телевизионных передач да прогулок в истерзанную городскую рощу. Это же страшно, если аквариум с ненатуральными заморскими рыбками заменит ему реку. И равнодушный к природе человек может любоваться красивым ландшафтом. Но я очень хочу, сын мой, чтоб не умом, а сердцем понимал ты: все громадное богатство, накопленное человеком, — материальное и духовное — неотрывно от природы, от земли, мертво без них Усталость берет свое. Незаметно проваливаюсь до утра в пропасть.

ГЛАВА III

Пропажа. Короли и лидер. Хоперский отшельник.

На другой день уже довольно высоко поднявшееся солнце с любопытством наблюдало такую картину: некто в сиреневых джинсах и ромашковой рубахе энергично ворошил копну, ползал вокруг нее на четвереньках, описывая все шире расходящиеся круги.

Я в отчаянии: искать очки без очков, будучи близоруким, занятие почти безнадежное. Пригорюнившись, сажусь возле копны, — смотрю в мир, ставший расплывчатым и ненадежным, и думаю, что дальнейшее странствие, ежели не видишь дальше своего носа, просто немыслимо. Если вчера заблудился в очках, то как теперь выберусь отсюда, как найду дорогу? Неужели мне суждено провести последние дни непутевой жизни возле этой копны?

Никогда не следует торопить события. Потерявшаяся вещь имеет привычку находиться сама собой — стоит только прекратить поиски. Иду купаться на вчерашнее место. Бултых! Вот так-то лучше. Выхожу из воды — очки блестят на берегу осколком солнца. Что ни говорите, а прекрасна все-таки жизнь, подсовывая нам время от времени большие и малые огорчения, наверно, для того, чтобы мы умели выше ценить те блага, которые она нам дает.

И снова солнышко, коварно улыбаясь, поджаривает на пустынной межобластной дороге одинокого путника. Путник, утираясь подолом рубахи, неуклонно, хотя и без вдохновения, движется вперед. Сейчас он совсем не прочь воспользоваться любым попутным транспортом.

Сзади слышится урчание мотора. Путник торопливо приглаживает пятерней изреженную растительность на голове, заправляя рубаху в штаны и, покорно склоненный, вздымает руки вверх. С ним равняется «Волга», притормаживает, но затем, словно бы передумав, неторопливо проплывает мимо. В машине три свободных места, и это невинное обстоятельство бесит неуравновешенного путника. Он посылает вслед «Волге» энергичные проклятия.

Проклятия сделали свое доброе дело: богохульник успел перекусить и сладко вздремнуть под густой тенью дикой яблони и все-таки настиг «Волгу», основательно зарывшуюся в песок. Возле машины суетятся рыхлый вислопузый мужчина в трусах и майке и похожий на него лицом парень лет двадцати в плавках. В стороне от машины — гора сваленных в кучу всевозможных вещей: спальные мешки, пятиведерная кастрюля, палатка, резиновая лодка, спиннинг, рваная телогрейка и даже двухпудовая гиря.

«Волга» сидит мертво, это сразу видно. Павшие духом в бесплодной борьбе с песком, автомобильные короли смотрят на путника ласково, умильно, как хозяйка на курицу в ожидании яйца. Еще издали они приветственно машут руками. Путник растет в собственных глазах, приосанивается. Ему услужливо предлагают сигарету. Нет, спасибо, он закурит лучше свой «Беломор».

Чуть не рыдая, свергнутые с тронных сидений «Волги», короли наперебой жалуются, что совсем из сил выбились и не знают как быть. Путник покуривает и молчит. Он тоже не знает как быть. В подобных ситуациях важно как можно дольше хранить мудрое молчание, дабы несчастные прониклись к тебе почтительным уважением и ни в коем разе не догадались, что ты просто выигрываешь время. Притушив папиросу, неторопливо снимаю рюкзак, извлекаю из него флягу, полощу рот глотком воды и, демонстрируя великолепную спортивную выдержку, выплевываю воду на раскаленный песок. Спрашиваю:

— Откуда и куда?

— Из Москвы в Урюпинск и еще немного дальше.

Это хорошо. По пути, значит, до самой Михайловской.

Слишком уж у них растерянный вид. Королям явно нужны встряска и лидер со стороны. Вспоминаю ангела в образе мотоциклиста и ору басовито:

— Раззявы, так вашу! Рядом приличная дорога, а вас в песок занесло. А ну, живее складывайте барахло в машину. Ее, наоборот, загрузить надо как можно больше, — и с этими словами кидаю в машину свой рюкзак.

Король и Королевич засуетились, как ошпаренные.

Когда-то слыхал, что по песку нужно ехать «внатяжку». Что это такое, как это делается — неведомо мне и поныне, хотя давно имею шоферские любительские права. Но пока короли исправно таскают вещи, я, подбоченясь картинно, втолковываю им, что по песку следует ехать только внатяжку, так и этак смакуя это слово.

Управившись с вещами, пыхтящие короли почтительно ждут дальнейших указаний.

— Теперь вашей тачке нужна раскачка, — глубокомысленно изрекаю другой термин и отправляю королевича в лес за хворостом, а тучному королю рекомендую взяться за лопату.

Подтачиваемый дотоле анархией и растерянностью, коллектив королей, обретя лидера, творит чудеса трудового героизма. Хворостом, который приволок королевич, можно прикрыть весь этот песчаный язык. Король энергично шурует лопатой, и я не сомневаюсь, что он намерен добраться до археологического слоя земли.

Дальнейшее просто: усаживаю короля за руль, приспосабливаю королевича позади машины и советую ему толкать «тачку», не жалея сил. Совет этот лишний, ибо королевич преисполнен желания доказать лидеру, что не зря возит в машине двухпудовую гирю. Лидер вдохновляет и личным примером, легонько упираясь обеими руками в багажник. Впрочем, при надобности он тоже готов лечь костьми, но вызволить машину из песчаного плена. Его зовут к подвигу благородные соображения престижа и самые низменные чувства личной выгоды.

Машина резво набирает скорость, королевич падает в песок и счастливо смеется. Сам король, рассыпаясь в благодарностях, открывает перед лидером дверцу «Волги». Вскоре мы уже петляем по столь желанному недавно Салтынскому и, следуя безошибочным указаниям всезнающих хуторских мальчат, вылетаем на вполне приличный большак: началась Волгоградская область.

Мои подшефные повеселели, старший говорит доверительно:

— Места на Хопре для отдыха преотличные и, хвала, аллаху, пока малоизвестные. А рыбалка? Позапрошлым летом мы с сыном двухпудового сомину спиннингом выволокли. Теперь целый месяц в палатке жить будем, купаться, рыбачить, уху варить. Разве плохо, а?

Непросто найти человека, который, проведя летний отпуск в душной городской квартире, не позавидовал бы моим попутчикам черной завистью. Но столь же непросто объяснить, какие веские причины могут удержать его от полезнейшего свидания с природой.

«Волга» любезно делает крюк по тряской проселочной дороге и разворачивается на окраине Михайловской. Тепло прощаюсь с королем и королевичем, но все-таки не удерживаюсь от ядовитого совета — подбирать иногда одиноких странников на глухих дорогах.

Иду по улице, не сомневаясь, что это и есть Михайловская. Но как чуден сам Хопер, так чудно многое, что есть на Хопре. На всякий случай, спрашиваю у бабуси, сидящей на лакированном порожке старого казачьего куреня:

— Бабушка, это Михайловская, да?

— Не, милок, это хутор Форштатский. А ты разве не из Михайловской идешь?

Вот тебе и на! Вместо станицы — хутор, да еще с каким-то иноземным названием.

Михайловская совсем рядом, да знать надобно, как в нее попасть: расположена она чуть ли не на острове. Замкнули станицу в серебряное полукольцо вилючий Хопер и задумчивое Яровское озеро. Обогнув озеро, попадаю в станицу.

По станичной улице плывет навстречу молодая, загоревшая дочерна казачка с полными ведрами воды на коромыслах. К счастью! Казачка, приостановившись, с изумлением рассматривает мою ромашковую рубаху. Может быть, потому, что на ней точно такой же расцветки кофточка. Не знаю, как ее, казачки, но моя совесть чиста: я приобрел рубаху в универмаге родного города и был, очевидно, не единственным покупателем в обычную пору жестокого сезонного дефицита летней одежды, ибо в течение недели улицы моего города щедро расцвели ромашками — хоть охапками собирай.

Мой вопрос, не знает ли она Бориса Степановича Лащилина привел казачку в еще большее изумление. Она даже ведра на землю поставила и, опершись на коромысло, ответила:

— Тю! Степаныча-то? Да кто ж его не знает? Вы к нему в гости, чи как?

Перед нами остановился, ковыряя пальцем в носу, кудлатый востроглазый пацан, моментально схватил суть разговора, оседлал хворостинку, сурово скомандовал: «Аллюр три креста» и, лихо гарцуя, помчался вдоль по улице. Через минуту в соседнем переулке слышался его звонкий голос:

— Дядь Боря, к вам идет хтось в теткиной рубахе! Очень хочется задать пацану трепку, но уже вижу у калитки высокого человека с чуть хитроватым прищуром внимательных глаз, возраста совсем неопределенного (позже с удивлением узнал, что Лащилин давно «разменял» седьмой десяток).

Борис Степанович, открывая калитку и приглашая меня во двор, делает это так обыкновенно, как будто он давным-давно ждал этого незнакомого, странноватого на вид пришельца.

Не каждый город, а тем более станица, даже донская, обычно богатая талантами, может похвалиться «доморощенным», но самым настоящим писателем. Михайловская может. Почти безвыездно живет Борис Степанович в родной станице, которой посвятил свою первую книжку, вышедшую еще в 1939 году.

Известный краевед, он много ходит, много слушает, много читает, чтобы время от времени со сдержанным волнением рассказать людям, как прекрасна и богата его сторона историческими событиями, неповторимыми степными самоцветами, как хороша рекой.

Разговор у Бориса Степановича вроде бы ворчливо равнодушный, тон иной раз задиристый. Казак! По неписанному казачьему обычаю он должен подальше прятать на людях нежность, всякие там восторги, охи да вздохи. Уж лучше напускная грубоватость, чем, боже упаси, сентиментальность. Не на миру, а только в книге он может сказать емко и безысскуственно: «Солнце только что скрылось за горизонтом; шафранно-желтым пламенем пылает охватившая полнеба заря. В густой синеве быстро надвигающихся сумерек тонут в степи седые, повидавшие немало на своем веку курганы. А на крутых песчаных берегах Хопра пряно пахнет чебрец, и на лугу где-то в густой и высокой траве однотонно кричат коростели-дергачи. Родной и любимый край, как ты мил и дорог тому, кто родился и вырос в твоих степных просторах, у тихой и светлой реки».

В небольшом старом доме «хоперского отшельника» и в помине нет наимоднейшей мебели, пудовых люстр, обязательного ковра с оленями. Обыватель назвал бы его дом бедным. Он едва ли позавидовал бы книжному богатству хозяина, что разместилось в неказистом большом шкафу, еще в каком-то шкафчике, на столе, стульях… Впрочем, как сказать. Очень может быть, что он, современный обыватель, прикинув рыночную стоимость тысяч томов, среди которых немало редких, с автографами писателей, побежит срочно приобретать книжные шкафы (под стеклом непременно!), дабы со временем, тоскуя в очередях, любыми путями доставая подписные издания, набить шкафы классиками всех рангов — есть не просят, а пригодиться могут. Ко всему тому расторопный обыватель уже знает, что теперь модно иметь в доме книги, так же модно, как старый бабушкин сундук, который он предусмотрительно сохранил в сарае, а теперь выставил пока что в прихожей.

Борис Степанович отправился за молоком, а я сижу во дворе на скамеечке и веду серьезный разговор с соседским пареньком, который представился Георгием, — по-крестьянски рассудительным, степенным. Учится он в восьмом классе и уже тревожится думами кем и где быть. Он любит свою станицу и боится расстаться с нею. Георгий говорит важно:

— Мы дружим с Борисом Степановичем.

Потом вдруг доверительно сообщает:

— А еще у Бориса Степановича ручной еж есть, который в сарае живет. — Глаза его блестят при этом восторженно, совсем по-детски.

Слушаю Георгия и думаю: кем бы он ни стал по профессии, но непременно будет добрым, человечным — как его старший друг, нашедший свое счастье здесь, в Михайловской.

Когда мы с Лащилиным шли на другой день по улице, я каждый раз слышал при встрече со станичниками не безразлично-равнодушное «Здрасте» (уже лучше бы нам и не приветствовать так друг друга), а уважительное «Здравствуй, Степаныч!». Тогда я еще не знал, что его имя будет самым надежным пропуском в моем недолгом странствии по Хопру.

А сегодня, искупавшись вечерком в реке, мы беседуем далеко заполночь. Борис Степанович рассказывает о Михайловской, которая была дотла сожжена правительственными войсками во время Булавинского восстания и которую заново основали сыновья мятежного казачьего есаула Михаилы. На противоположном от станицы берегу Яровского озера стоят два хутора — Верхне-Форштатский, и Средне-Форштатский. Имена этим хуторам дал Петр Первый, побывавший весной 1696 года в Михайловском казачьем городке.

О Хопре — разговор особый. Борис Степанович, явно осторожничая, называет Хопер одной из самых красивых рек средней полосы страны. Да, он знает, как высоко отозвался о его родной реке «Курьер ЮНЕСКО», назвавший Хопер одной из красивейших рек Европы, знает, что и газета «Правда» весьма лестно писала о Хопре, но ему, говорит он, рожаку здешних мест, не вредно быть и поскромнее.

Беспокоит Бориса Степановича пополнение «дикой» братии на реке. Конечно, река — это прекрасное, куда уж лучше, место отдыха, да ведь разный народ бывает. Одни такой кострище в лесу разведут, что и до пожара недалеко, другие ружьишком балуются, третьи браконьерничают на самой реке. Пойдет так дальше — ожидает Хопер горькая судьба многих малых рек, красота и здоровье которых погублены бездумьем нашим.

— Но есть хороший проект — объявить Хопер, прибрежные леса его заказником. И я верю, что этот проект скоро приобретет силу закона, — говорит Борис Степанович. — Просто нельзя иначе.

Поздней ночью старый и малый («малого» нет-нет, да и называют уже молодым дедушкой), подобно двум заговорщикам, склоняются над картой Волгоградской области. Намечается маршрут моего отважного путешествия по Хопру.

— Тебя жинка на сколько отпустила? — спрашивает Борис Степанович.

— Оплату командировочных и иных расходов гарантировала дней за десять.

— Маловато, конечно. Тогда добирайся автобусом до Усть-Бузулукской, а оттуда дуй пеши вдоль Хопра до самого устья. Места там интересные.

В лащилинском дворе много сирени. Да, прекрасна сирень весной, но не подобна ли она неясной заморской красавице, быстро расцветающей и столь же быстро увядающей? Нет, не безжизненные кусты сирени, а настоявшийся за ночь целебный запах полыни взволновал меня ранним утром в его дворе. Прямо-таки роскошная полынь чуть ли не в рост человека присоседилась рядом с порожком его дома.

— Уж не выращиваете ли вы ее специально, Борис Степанович?

Лащилин улыбается. Может быть, он, задумавшись, и не слышит моего голоса, а, немного щурясь, бессознательно улыбается свежему росному утру, мычанию коровы, звонкому крику задиры-петуха, беззаботному чириканью воробья, нахально скачущего у самых его ног.

ГЛАВА IV

Польза сравнения. Номер-люкс Коварная долбленка. Река моего детства? Моторная вакханалия.

Наверно, это был самый нудный день странствия в стареньких автобусах, жадно глотающих тончайшую степную пыль. Часами бежит навстречу унылая горбатая степь, часто перерезанная балками.

Убранные поля то сиротливо желтеют стерней, то чернеют зябью. Редкие хутора по балкам и пыль, пыль, лохматые клубы пыли позади автобуса. Да и какая другая может быть картина в самый разгар лета на крайнем юго-востоке степной зоны, в преддверии полупустыни? Трудно верится, что где-то рядом, ну, может, в двух десятках километров — живописный Хопер, прохлада и свежесть его великолепных дубрав.

Как раз теперь, глотая пыль, острее ощущаешь те блага, какие дает даже малая река засушливой степной зоны. Казалось бы, достаточно и того, что река поит и немного кормит нас, орошает поля, дает приют лесу, а значит, какому ни на есть зверью. Но как измерить целебную силу реки, возвращающую уставшему человеку силу и радость? Даже только поэтому должны мы беречь реку, здоровье ее, как величайшую и незаменимую ценность.

Как-то неожиданно вкатываемся в Усть-Бузулукскую. Кажется, что станица стоит в степи. Так оно и есть: до Хопра километра два-три. Здесь впадает в него река Бузулук. Бузулук в переводе с общетюрского означает околица, окраина. В прошлом эта река в верхнем течении была той окраиной кочевых татар, далее которой они не решались продвигаться на запад.

В станичном Доме колхозника без брони, без подхалимской лести перед администратором (а это была пожилая женщина, поливавшая в огороде помидоры) чуть ли не задаром получаю настоящий номер-люкс — отдельную комнату. Главное достоинство и прелесть ее нехитрой меблировки — широченная, ну прямо-таки королевская кровать. Право, гостиницам больших городов стоило бы обзавестись такими кроватями, дабы пачками укладывать на них постояльцев. Наверно, это самое простое и кардинальное решение гостиничной проблемы.

В соседней комнате живет важный человек — ревизор, а если точно соблюдать устаревшее, но формально действующее правило грамматики — ревизорша, ибо существо это с печатью строгости и многозначительной хмурости на курносом лице — женщина. Перед нею млеет даже независимая хозяйка нашей гостиницы. Если у меня, простого смертного, такое роскошное ложе, интересно, какое же должно быть у ревизора?

Ложусь по-крестьянски рано, зато встаю с первыми кочетами. Улицей, дорогой в вербовом перелеске — скорее к реке. Тишина. Нет, это не та гнетущая тишина, что бывает перед грозой: разноголосо гомонят птицы, перекликаются лягушки, низко прошумел крыльями кобчик, отправляясь на охоту.

Вот и река блеснула, пропала за деревьями, наконец, показала себя во всей красе — обширным плесом, великолепным пляжем на моем, правом берегу, страшноватой чащей леса низкого левобережья. Отсюда вдоль левобережья тянутся дубовые леса — Слащевская дубрава. Где-то в этой дубраве скрывался Григорий Мелехов…

Приветливо улыбаясь, неторопливо выкатывается из-за леса раскрасневшееся солнышко.

На той стороне уже бродят с удочками два мальчугана. Есть ли другая какая страсть, кроме рыбалки, которая могла бы поднять их спозаранку? И все это ради того, чтобы притопать домой голодными и усталыми, получить трепку от матери за самовольство и бросить ожиревшему ленивому коту несколько верхоплавок на кукане. Еще два рыболова, эти совсем пожилые, хотя можно не сомневаться, что души их касательно рыбалки остались ребячьими, примостились на лодках-долбленках посредине реки, привязавшись к кольям. Колья забраны талой — что-то вроде плетня получается.

Я родился и вырос на Дону, немало других рек повидал, но нигде не встречал лодок, выдолбленных из ракита. Позже убедился, что такие лодки — непременная принадлежность хоперских берегов. На пляже снимаю кеды, бреду по-щиколотку в парной воде. Благодать! Верно заметил Аксаков: «Все в природе хорошо, но вода — красота всей природы».

Те, на лодках, все чаще суетятся, вот уже и подсачек пошел в дело… Надо бы и самому попытать счастье, но у меня все впереди, а пока — в путь, хочется поскорее увидать, что скрывается вон за тем близким поворотом реки.

По высокому обрывистому берегу тропинка поднимается наверх, бежит средь дубового редколесья, мимо густых кленов, осторожно огибает заросли шиповника, змеится возле самой кромки обрыва.

За поворотом недалеко от берега снова долбленка. На лодке скульптурным изваянием застыла фигура рыболова в широкополой соломенной шляпе. Тихонько, стараясь не шуметь, присаживаюсь на пенек, закуриваю.

Сколько их, рыболовов, обретается на малых и больших реках, сколько их, живущих несбыточными мечтами и надеждами, огорчениями и радостями.

Рыбалка — болезнь неизлечимая. Исключения только подтверждают правило. Я знал одного чудака, которого стали преследовать на рыбалке неудача за неудачей. Его уловы не могли прокормить даже кошку. Тогда он решил покончить с этим занятием навсегда. Потом его исследовали психиатры, и разумеется, нашли серьезные отклонения от нормы.

Есть злые языки, считающие рыбалку родом тихого помешательства, занятием слабоумных. Можно не сомневаться — эту гнусную клевету распространяют завистники, черствые сухие завистники, стыдящиеся даже воспоминаний детства. Заметьте, их не удивляет, когда слабоумные берутся за дела, требующие ума и обширных познаний. Напротив, они с восхищением говорят о недалеких карьеристах, достигших успеха. У них есть на этот случай готовая формула, омерзительная в истинном своем смысле: «Умеют люди жить». Здесь и зависть, и восхищение. Это они, поддевая вас локтем под девятое ребро, нахально ухмыляются, говоря: «Хочешь жить — умей вертеться».

Иные, которые душой помягче, окрестили рыбалку праздным времяпрепровождением. Какая там праздность! Помнится, однажды я провел летний отпуск на Дону с женой и сыном. Каждый день я вскакивал с постели ни свет ни заря, чтобы успеть к утреннему клеву. Я регулярно оставался без завтрака, с сожалением делал короткий перерыв на обед, а ужин вместе с мелкой рыбой отдавал кошкам. Кошки, прознав о моей слабости, сбежались во множестве со всей округи. Пока их благодетель сидел в лодке, кошки стерегли его на берегу, устраивая между собой отвратительные ссоры. Жена тоже не оставалась без дела. Весь ее отдых заключался в том, что она чистила, варила, жарила и солила рыбу. Одичавший малолетний сын бродил где-то в прибрежном лесу.

Подобная жизнь делает рыболова мобильным, легким на подъем. Он почти перестает опаздывать на работу, побеждает чревоугоднические наклонности, становится щедрым, отзывчивым, а таких очень любят в коллективе.

Неожиданно чуть ниже лодки у самого берега показывается и быстро исчезает глянцевая спина какого-то зверя. Рыболов поворачивается, замечает меня:

— Видал? Опять бобер. Бобры — звери осторожные, ночные, а этот каждое утро возле меня крутится. Познакомится хочет, что ли? Рыбу пугает, чертяка.

Его слова вроде бы огорчительны, а тон — удивленно-радостный.

Недалеко прокуковала кукушка — и снова тишина.

Рыболов вдруг встрепенулся, сделал резкую подсечку. Леска со свистом вспорола воду, удилище согнулось дугой. Видно, добрая попалась рыбина: уперлась, не дает стронуть себя с места. Дуром такую не вытянуть. Поразмыслив, рыбина начинает описывать круги, кидается в верхние слои воды, но тут же снова тянет в глубину. Жалобно звенит леска. Борьба накаляется. Наконец, над водой выпрыгнул большущий меднолобый язь. Это был какой-то бешеный язь. Он раз за разом выскакивал из воды и лупил по ней хвостом с такой силой, что легкая долбленка подскакивала на воде и гудела, как колокол. Улучив момент, рыболов поспешно, наверно слишком поспешно, подвел подсачек. Язь возмущенно бросился в сторону, гулко шмякнул золотистым правилом — и был таков.

Рыболов тут же снимается с якоря, подъезжает к берегу, выходит из лодки, минуту остолбенело стоит на одном месте, затем валится в траву вниз головой. Плечи его вздрагивают. Побольше бы таких трагедий на земле! Современная медицина утверждает, что человек должен волноваться, страдать, что человеку противопоказана слишком уже спокойная жизнь. Вероятно, медицина имеет в виду подобные ситуации.

Успокоившись, рыболов, зовут его Василием Петровичем, перво-наперво сообщает, что в жизни такого язя не видел, что весу в рыбине не меньше пяти килограммов, а то, может, и на полпуда потянет. Да, среди рыболовов хорошо известно: срывается почему-то самая большая рыба, та, которую еще никогда не ловил. Один мой знакомый, человек безупречно правдивый, рассказывал, что у него ушла двухметровая щука, уже вытащенная на берег, но сбившая его с ног ударом хвоста. На прощанье щука якобы хрумкнула спиннинговое удилище, перекусив его пополам. Бывает…

В утешение Василию Петровичу вспоминаю не менее трагичные истории из личной практики. В заключение замечаю назидательно:

— Ловить язя не просто. Рыба осторожная и сильная. Тут опыт нужен.

— А у меня опыта — кот наплакал, — улыбается Василий Петрович.

— В вашем-то возрасте? Наверно, уже на пенсии?

— Да, на пенсии. А рыбалкой увлекся года два назад, когда сердце пошаливать стало и врач «прописал» мне это лекарство. Хорошее, скажу тебе, лекарство.

— Уж я то знаю. Можно мне попробовать?

— А почему бы и нет? Бери мою удочку, лодку — глядишь, тебе больше повезет. А с меня на сегодня хватит. Посижу пока на бережку.

Что ж, пришла, пожалуй, пора показать неудачливому аборигену мастерство искусного рыболова с самого тихого Дона. Правда, мои познания в ловле язей носят в основном теоретический характер. Но ведь не одними же страшенными язями населен Хопер! Несколько смущает и долбленка, которая могла бы быть и устойчивее. То ли дело наши донские утюги-плоскодонки, на каких, бывало, рыбачил в детстве.

Стоя, картинно отталкиваюсь шестом от берега. Дальше, еще дальше… Лодка взбрыкивает, как смирная лошадь, почуявшая на своей спине неопытного седока, и я моментально оказываюсь в воде. Вода могла бы быть и потеплее, а течение куда быстрее, чем кажется с берега. В намокшей одежде с трудом настигаю убегающую перевернутую лодку. Жалкой мокрой курицей прибиваюсь к берегу.

Василий Петрович, недавно так расстроенный, беззастенчиво хохочет. Я не вижу в столь грустном эпизоде ничего смешного и обиженно говорю об этом Василию Петровичу, чем вызываю новые взрывы хохота. Под конец он жалуется, что у него, дескать, скулья болят от смеха. А я стою перед ним голенький и, чертыхаясь, выжимаю одежду.

Вдруг Василий Петрович как-то сразу становится серьезным и показывает рукой вниз по течению реки. Там плывет его удочка. Василий Петрович раздраженно замечает, что ему было бы жаль потерять такую хорошую удочку из-за какого-то охламона, называющего себя рыболовом, но не умеющего даже управлять лодкой. Бегу по берегу и плюхаюсь в воду…

И снова извилистая тропинка ведет в как-то обжитую, но неизвестную мне, а значит, таинственную даль.

Сегодня и позже будут одолевать меня смутные воспоминания детства, немного грустные, как все, что ушло невозвратно, оставив лишь полустертый след в дальних уголках памяти. Странно: все будет мне казаться Хопер рекой моего детства. Что-то подобное было со мной в Ленинграде — я всегда остро чувствовал необыкновенный этот город, так, будто всегда он был для меня родным, давно известным, немного только забытым после долгой разлуки. Так и Хопер. Не видел я на родном Дону ни лодок — долбленок, ни меловых гор, к которым река часто прижимается бок о бок, ни темно-зеленых дубрав. Может быть, будет напоминать мне Хопер «старый» Дон чистотой воды (ведь говорили же, бывало, что донская вода чиста, как слеза), первозданной свежестью природы, тишиной, которая теперь у нас, на Дону, так бесцеремонно, безоглядно взрывается многоголосым шумом бесчисленных баз отдыха, ревом транзисторов, моторок.

Кстати, пройдя почти до самого устья Хопра, я видел всего две-три моторки. То ли потому, что берегут здесь тишину, здоровье реки, то ли по какой другой причине, не знаю, но моторок на этой реке, к счастью, мало. С горечью думаю, что эти моторные снаряды давно уже стали исчадием ада не только на Дону, но и на его рукаве — некогда красивой и рыбной реке Аксай. Множество моторок снуют по реке с раннего утра до позднего вечера.

Вот обычная картина летнего выходного дня: не успеет утихнуть оглушительный рев одного алюминиевого чудовища, как из-за поворота нарастает настырный гул другого… И, смотришь, торжествующе и гордо сидит за рулем алюминиевого чуда дюжий молодец, этакий речной волк. И не нужны ему ни сила, ни мужество, чтобы на бешеной скорости вспарывать беззащитное живое тело реки. Над водой стоит голубоватый туман выхлопных газов. Искать в такие дни покоя и тишины на реке — все равно, что в большом городе выйти «подышать воздухом» на забитую автомобилями улицу.

Противоестественно все это: незаметно, исподволь, с неограниченным развитием частного речного флота (а есть ли в этом особая нужда?) возникла такая ситуация, когда одиночки сиюминутного удовольствия ради могут безнаказанно подрывать здоровье реки, загрязнять воду, подмывать берега, портить отдых окружающим, которых, конечно же, куда больше, чем владельцев моторных лодок.

Положение с моторками стало катастрофическим. Вода превратилась в арену азартных гонок. В таком виде и в таком количестве, да еще и на малой реке, моторки стали постоянной угрозой для купающихся, на моторках браконьеры проникают в заводи, в места нереста рыб и легко уходят от преследования.

Таким малым рекам, как Аксай, особенная беда от моторных лодок. Река узкая, мелководная, а лодки носятся на большой скорости, выплескивая воду на берега. Берега обваливаются, ускоряя заиление, умерщвляя реку, постепенно превращая ее в сточную канаву. Потом, как это водится, мы начнем «спасать» реку путем расчистки ее русла с помощью земснарядов и экскаваторов. Но теперь известно, что таким образом лечат последствия, а не причину болезни. После расчистки русла машинами получается канал, а не река. Кроме того, очищенное русло в считанные годы заиливается вновь.

Слов нет, отдых на воде, конечно же, прекрасен, но он превращается в непозволительную роскошь, а в наше время — далее в варварство при езде с мотором. Только явный вредитель поедет на автомобиле по хлебному или картофельному полю. Под колесами машины — мертвый асфальт. А моторная лодка несется по живой, по священной воде, по чудесным садам из водорослей, по стаям впадающих в безумство рыб, которые не могут даже нереститься, когда над ними грохочет это почуявшее волю железо.

Теперь стало модно поругивать научно-технический прогресс, когда говорят об охране окружающей среды. А он, этот прогресс, дав нам множество благ, лишь резко отделил, «проявил» равнодушную, наиболее эгоистичную что ли, часть человечества, живущую днем сегодняшним. Равнодушие и еще раз равнодушие к природе, потребительское отношение к ней, известный консерватизм человеческой психики, мышления, эгоизм — вот, пожалуй, истинные причины загрязнения и обеднения рек, да и не только рек.

На наших глазах происходят разительные изменения в окружающей среде, но куда медленнее меняется психика человека. Зачастую мы еще умом, а не сердцем, понимаем, что охрана всего земного характеризует гражданскую и социальную зрелость человека, что наступило то время, когда в каждом из нас должна воспитаться, проявиться личная потребность сохранить экологическое равновесие в природе. И это время не ждет. Давно ли горделиво писал я в школьном сочинении: «Мы не можем ждать милостей от природы». Стоит ли ждать, когда сын мой с грустной иронией будет добавлять: «После того, что мы с ней сделали».

ГЛАВА V

Психологические эксперименты. Одиночество. Подарок Ахмета. Огневка. Прасковья.

Я не боюсь тараканов, мышей, зайцев, бегемотов, слонов и даже пчел. И — не выношу комаров. Сызмальства у меня весьма натянутые отношения с этой шумной кровожадной братией. Впрочем, кто равнодушен к комарам?

Однажды был в гостях у знакомых. Есть у них бесценное сокровище — двадцатитрехлетняя Мила, имеющая высшее зоотехническое образование. Мила, это восхитительное создание природы в джинсах, опоясанное широким ковбойским ремнем, не страшится, кажется, ни черта, ни дьявола. Она может явиться домой далеко заполночь и запросто утихомирить отца, пытающегося по старой дурной привычке схватиться за ремень.

Душным летним вечером мы сидели в наглухо закрытой комнате и — что нынче в гостях делать! — смотрели телевизор. Не получив в свое время должного воспитания, я веду себя в гостях, как дома. Не подумавши, я брякнул, что было бы неплохо открыть форточку. Конечно, это была бестактность. Лица моих знакомых вытянулись. Мила слегка побледнела.

— Мила не выносит комаров, — сказал папа.

— Она из-за этого в колхоз не поехала, — сказала мама.

— Но ради гостя, — самоотверженно сказал папа, взял стамеску, выковырял из щелей зимнюю замазку и открыл форточку.

Тут же — как будто он ждал этого события давным-давно — в комнате дружелюбно забрунчал комар. Залетел-таки, проклятущий, хотя это был, наверно, распронаединственный комар на весь городской микрорайон.

Мила взвыла, панически отступая перед атакующим противником, забралась на софу и стала исступленно отбиваться от комара ковбойским ремнем. На помощь подоспела мама с полотенцем в руках. Битва шла не на жизнь, а насмерть. Силы оказались слишком неравными, и комар пал жертвой собственной неосторожности.

Если вы провели отпуск на Дону и, млея от восторга, рассказываете о прелестях такого отдыха, вам обязательно зададут вопрос: «А комаров кормили?». Только очень мужественные люди не то чтобы не боятся, а умеют скрывать боязнь перед комариным воинством.

Предполагаю, что патологический страх перед комарами остался с тех недавних времен, когда пойма Дона изобиловала озерами, ериками, протоками и когда мы не были еще столь могущественными, чтобы могли с легкостью необыкновенной уничтожать не только комаров…

Отправляясь на неведомый Хопер, я запасен средством против комаров — «Дэтой». Забегая вперед, должен клятвенно заверить заинтересованных лиц, что но слышал и не видел здесь ни одного комара. То ли это еще одна приятная особенность этой реки, то ли по каким-то причинам местные комары избегали человека с Дона.

Судьбе угодно было избавить меня от «Дэты» в первые же дни странствия. Случилось это так. Двигаясь вдоль берега, я еще издали заметил преогромный пень, на котором, не то что сидеть — лежать можно. В любом деле меня не покидает мысль о перекуре. Она же толкнула меня к этой лесной скамейке, заставила поспешно бросить рюкзак. Рюкзак без промашки угодил в камень как раз именно тем местом, где находился флакон. Разумеется, если бы хотел сделать это нарочно — наверняка бы промахнулся.

Не без удовольствия называя себя всякими нехорошими словами, вытряхиваю из рюкзака весь продовольственный запас и бреду дальше, тревожно размышляя о том, что не скоро будет на моем пути магазин.

Любопытное явление. Пока в рюкзаке покоились кое-какие продукты, желудок часами не напоминал о себе. А тут вдруг сразу же выяснилось, что я зверски голоден. Возвращаюсь к злополучному камню, кладу в карман пару антикомариновых сухарей. Так, на всякий случай. Угроза голодной смерти миновала, и желудок немедленно успокоился.

Позже подобная история повторилась с водой. Так как почти весь путь пролегал вдоль реки, я считал разумным держать флягу пустой. И часто пил воду, по многу раз на день спускаясь к реке, а затем карабкаясь на крутоярый берег. Мне постоянно хотелось пить. Но однажды утром наполнил флягу из хуторского колодца. Легко догадаться, что в этот день пить расхотелось, хотя июльское солнце палило вовсю.

…К полудню на моем пути возник небольшой хуторок. По пустынной хуторской улице важно шествовал по своим делам поджаренный дочерна малыш. Сообразно возрасту был он в чем мать родила — голышом. Из переулка наперерез малышу, забавно перебирая лапами, приседая, бросаясь из стороны в сторону за неуловимой назойливой осой, семенил лохматый шаренок. На углу малыш и шаренок неожиданно столкнулись нос к носу, замерли на мгновение, затем бросились наутек в разные стороны. Малыш с перепугу запутался в моих ногах и горько заревел, но через минуту он выдал точную информацию о местонахождении магазина.

Хуторской магазин встретил меня амбарным замком и художественно выполненным объявлением: «Уехала на базу».

Присаживаюсь на покосившемся порожке, пытаюсь жевать антикомариновый сухарь. Незаметно проваливаюсь куда-то. Тут появляется слесарь нашего домоуправления широко известный дядя Миша, прикручивает шурупами дверную ручку. Но почему-то шурупы ввинчиваются не в дверь, а прямо мне в бок. Открываю глаза. Рядом присоседился щуплый дедок. Видно, надоело ему ждать, пока проснусь, вот и тычет в бок суковатой палкой.

— Соньку дожидаешься, что ли? — спрашивает дедок.

— Продавца.

— Она и есть продавщица. Не дождешься, видать. Сонька второй день на свадьбе у племянницы гуляет, а я по этой причине стал все равно, что нищий. Хожу да высматриваю, у кого курева подстрелить.

Достаю из тесного (пропади он пропадом!) кармана джинсов помятую пачку «Беломора». Закуриваем.

Не отношусь вроде к занудливому племени моралистов, а тут, не отряхнувши еще сон, говорю назидательно:

— Вам, дедушка, пора бы и бросить курить.

— Кто его знает, сынок, когда оно пора. Здоровье, табачищем отнятое, не возвернешь, а лишать себя хучь и малого удовольствия на старости лет не хочется. Какие они теперь удовольствия? Тлеешь, как головешка в потухшем костре, никому не нужный.

— Пенсия-то есть?

— Двадцать один колхозный рубль.

Узнав из дальнейшего разговора, что мне, возможно, грозит голодная смерть, дедок засуетился, завздыхал и повел меня к своей хатенке, перекосившейся во все стороны. Смотрю: подает кусок заклеклого ржаного хлеба и луковицу.

Подаяние шло от души, и отказаться от него было невозможно. Глубоко тронутый, отдаю дедку последнюю пачку папирос, с которой не расстался бы ни при каких других обстоятельствах. Надолго запомнились его глаза: бесцветные тоскливые глаза человека, обреченного на одиночество в глубокой старости.

* * *

То ли появилось в обличье моем за время недолгого странствия по Хопру нечто жалкое, нищенское, то ли выдавал голодный, хищный блеск глаз, то ли народ здесь приветливый, гостеприимный, но мне все чаще стали подавать сердобольные люди, кто что мог. У реки меня не раз угощали ухой. Получалось это само собой. Я подходил к костру, на котором варилась уха, и заводил разговор о прелестях этого изысканного варева. Имея наготове большую деревянную ложку, я всегда получал свою миску ухи, той чудесной ухи, пахнущей дымком и укропом, какая бывает только у реки.

Расставшись с дедком, натыкаюсь у Хопра на разноязыкую полуголую компания, в коей местный люд перемешался с вездесущим кавказским народом, сезонниками. Последних видел и еще немало увижу в прихоперских станицах и хуторах. Сезонников привычно ругают печатно и устно, отчего меньше их не становится, ибо какой же руководитель откажется от услуг подхватистой работящей артели при жестокой нехватке рабочих рук.

Завидев меня, горско-русское сообщество приветственно машет руками. Их энтузиазм подогревает косяк пустых винных бутылок, валяющихся на песке. На газетном листе — вяленая рыба, раки, помидоры, яблоки. Задается ритуальный вопрос: «Ты нас уважаешь?». Уважил старательно: через полчаса пустой газетный лист унесло ветром.

Пока трогательно-нежно прощаюсь со всей честной компанией, некто темно-коричневый, зовут его Ахметом, до отказа заполняет мой рюкзак яблоками, приговаривая: «Будешь кушать и нас вспоминать, долго вспоминать!». Не без помощи новых знакомых с трудом взваливаю рюкзак на спину и через минуту оставляю на влажном песке грязные следы кед сорок четвертого размера.

Щедрая душа у этого Ахмета: сгибаюсь и покрякиваю под тяжестью рюкзака, пот застилает глаза, а ромашковая рубаха — хоть выжимай.

За очередным поворотом (гуляя привольно по широкой пойме, Хопер редко течет прямо, кидаясь то в одну, то в другую сторону) открывается обширный песчаный пляж. Подобных песчаных пляжей на реке уйма. Песок — белый, как сахар, на берегу и в воде. Промытый и словно просеянный, он не содержит и намека на пыль.

Купаясь, организовываю капитальную постирушку. Усталость легкая, приятная.

Вечереет. Снова слушаю тишину. Кажется, немо все вокруг. Но вот в осоке взбурунила воду щука. Шмель прогудел над головой. Ветер запутался в осиновых листьях и трясет их, силясь освободиться. В тальнике репетирует хор кузнечиков. Где-то далеко по ту сторону реки слышны мычание коровы, лай собаки. Эти знакомые с детства звуки только подчеркивают тишину безыскусного уголка природы.

Не одиножды любовался я бесподобными красотами Кавказских гор, величественно-строгой сибирской тайги, морем Байкалом… Но никогда эти красоты не могли заслонить в моей памяти родной стороны, скромных, порой унылых картин Донщины (Прихоперье исстари к донскому края причислено было). Так дитя не забывает своей матери даже после того, как налюбуется красотой других женщин, любовью других: все-таки мать ему мила, дорога и по-своему прекрасна.

Пора добираться на ночлег до близкой уже станицы Аржановской. Вот только рюкзак смущает. В задумчивости выкладываю на песок румяные яблоки. Нащупываю в закоулке рюкзака нечто твердое и извлекаю полупудовый камень. Священную тишину этого райского уголка нарушают крепкие выражения. Пожалуй, я мог бы по достоинству оценить шутку Ахмета, если бы он проделал ее с кем-нибудь другим. Пересолил парень: положи он камень поменьше, я, возможно, не обнаружил бы его так скоро и, чего доброго, притащил бы домой свидетельством лукавства, рассеянности и непомерной жадности.

Конец этого дня подарил скитальцу маленькую, но надолго запомнившуюся радость.

Продираясь сквозь заросли караича, я чуть не рухнул в промоину, довольно глубокую. Осторожно спустился вниз и по дну промоины тихонечко пошел вправо, чтобы в удобном месте выбраться на другую сторону. И вдруг оторопел: на меня выскочила лиса, замерла на мгновение. Лиса, в соответствии со строгими правилами приличия, бытующими в животном мире, была одета, как и полагается, по сезону и не могла похвастать своей роскошной зимней шубой. Но все равно она была великолепна: живая, яркая — недаром их называют огневками. Лиса крутанулась и моментально исчезла: я последовал за ней, питая смутную надежду подержать в руках лисий хвост.

Уже в сумерках передо мной возникает Аржановская, спрятанная в зелени садов. У околицы скрипит колодезный журавль. Пью и не могу напиться холодной — аж зубы ломит — колодезной воды, чистой, вкусной. Такую бы воду — простите за наивность! — в магазинах продавать.

Промеж трех казачек, собравшихся у колодца, происходит короткое совещание: к кому направить этого «дядьку» на ночлег. Решают единодушно — к Прасковье! Представляю себе пышнотелую молодайку, пытающуюся совратить постояльца, застенчиво отнекиваюсь, бормочу, что плохо переношу одиноких женщин и что мне подошла бы многодетная семья, где легко затеряться. Казачки загадочно улыбаются и показывают дорогу все-таки к Прасковье.

Прасковья оказалась высокого роста женщиной в мужских шароварах и мужской же вылинявшей рубахе — ковбойке. Лет ей было, наверно, за шестьдесят, но язык не повернулся бы назвать ее старухой — так она крепка, энергична в движениях, так свежи на суровом лице следы былой красоты.

Судьба Прасковьи схожа с судьбой многих русских женщин, имевших в войну семью. Мужа, чубатого, под стать ей здоровенного Леонтия, призвали в армию в первые дни войны. А летом сорок второго пришла похоронка. Остались на руках Прасковьи двое малолетних детей. Казачкам исстари не привыкать вести хозяйство. Но как досталось — лучше не спрашивать. Днем в поле, а утренней и вечерней зарей, иной раз при луне, полуголодная, по хозяйству управлялась. Главное — за огородом следила, в то время без огорода никак нельзя было. Этот полугектарный огород мог извести даже крепкую, работящую женщину.

Давно сын и дочь, выучившись, разъехались кто куда, свои семьи имеют. Звали мать к себе — та ни в какую.

— Ну, поеду я, допустим, к Маришке, к дочери то есть, — рассуждает Прасковья. — Живет она в городском доме на пятом этаже. И буду сидеть, как зверь в клетке. И, как ни крути, — сама себе не хозяйка. Я так думаю: родниться надо, никого ить на свете ближе нас нету, а жить старым и молодым лучше порознь, пока нас, старых, не дай господь, хворь не одолеет. Мы им свое отдали, пущай теперь долг детям своим возвернут.

В приветливом синеньком флигельке Прасковьи чистота идеальная, что называется, ни пылинки. Я будто у себя на родине: такой чистотой, насколько я знаю, отличаются донские станицы и хутора.

Вечеряем только что сваренными всмятку яйцами, вареной картошкой и помидорами. Молока нет: коров в станице раз, два — и обчелся. И в Михайловской, некогда станице большой и богатой, картина та же. Да, с подачи Никиты Сергеевича лихо ликвидировали мы кормилиц-буренушек, которых еще не так давно держал почти каждый сельский двор, довольствуясь теперь козьими надоями общественного стада.

ГЛАВА VI

Плохие приметы. Злой рок. Кормлю щук. Страх. Чужак.

По небу разливается алая заря, когда иду по станице, пробуждающейся от короткого летом ночного сна. Беззаботно мурлычу песенку без слов и не догадываюсь, какие тяжкие и удивительные испытания готовит судьба на сегодня.

Началось с того, что в это раннее утро мне перешла дорогу женщина с пустыми ведрами. Не к добру! В таких случаях рекомендуется трижды плюнуть через левое плечи, но это не всегда помогает. Потоптался, потоптался на одном месте и пошел вслед за женщиной к колодцу.

— В такую рань воды захотелось? С похмелья, небось? — спрашивает женщина, когда подхожу к колодцу.

Женщина окаменела, увидев, как я, обогнув колодец, повернул назад.

Сделав петлю, вернулся в исходную точку. Кажется, пронесло. Но тут, откуда не возьмись, у самых моих ног — до чего же скверная привычка! — перебегает дорогу большой серый кот. Он, видно, из тех блудливых котов, которые всю ночь пропадают неизвестно где, а поутру возвращаются домой как ни в чем не бывало. Чтобы обойти кота, надо перелезть через горожу и попасть в чужой двор, а это не всегда поощряется.

Стало ясно, что добром этот день не кончится. Так оно и вышло.

Только вышел за станицу, как далеко-далеко тяжело вздохнул гром. Вскоре зачастил мелкий осенний дождь. Облачаюсь в болоньевый плащ. Дождь немедленно перестает. Прячу плащ в рюкзак — дождь начинается сызнова. Игра с дождем в кошки-мышки приобретает затяжной характер. Несу плащ наготове, в руках. Таким образом удается на время перехитрить стихию.

За меловым мысом — тихая и глубокая речная заводь. Пока, остановившись, закуриваю, в заводи бултыхнулась какая-то рыбина. Пора! Пора, наконец, осуществить давно задуманный план. Сегодня будет своя собственная уха.

Быстренько вырезаю в сухом тальнике удилище, приспосабливаю снасть, прячусь за кустом, закидываю удочку под самый обрез осоки. На крючке — кузнечик. Я еще не встречал рыбы, которая была бы равнодушна к кузнечику. С минуту поразмыслив, поплавок стремительно исчезает — под водой! Звенит леска, гнется удилище. Вот они, те прекрасные и каждый раз неповторимые мгновения, ради которых стойко переносишь холод и голод, дождь и снег, ворчание жены и ядовитые насмешки знакомых.

Вскоре на берегу трепыхается небольшой красавец — голавль, Чуть позже к нему присоединяется компания шустрых красноперок и даже столь желанный для ухи окунь. Благословенный Хопер выдал полный набор для приличной ухи на одну персону. Но меня одолевает жадность, в затуманенном азартом мозгу мелькают видения тройной ухи. Лишь резкое прекращение клева мешает мне подорвать рыбные запасы Хопра.

Чищу рыбу, развожу у самой воды костерок, благо сушняк — на каждом шагу. Не успел приспособить котелок над костром, как — хотите верьте, хотите нет — произошло невероятное. При абсолютной тишине возле костра закружился в дьявольском танце вихрь, приподнял из костра жаркие головешки и шмякнул их в воду. Заодно вихрь не поленился прихватить лежащий на рюкзаке плащ и аккуратно положить его на самую середину реки.

Это уже черт знает что! Остервенело ломаю удилище и бросаю его обломки вслед плащу. Исступленный взгляд останавливается на котелке с рыбой. Рыба тоже летит в реку. Ее хватают на лету прожорливые щуки. Котелок оставляю: ярость человеческая всегда имеет границы. Зря говорят, что человек не помнит себя от гнева. Однажды жена вознамерилась было грохнуть в сердцах хрустальную вазу. Она подержала вазу в руках, подумала, поставила вазу на место, взяла надтреснутую чашку и уж ее-то разнесла вдребезги. Теперь жена всегда имеет под рукой такую посуду для битья, которую все равно надо выбрасывать.

В глазах темнеет, но уже не от гнева: из-за леса выкатывается черная, с фиолетовыми разводами туча. Психовать теперь не время. Рассудок обретает трезвость, а ноги — быстроту. Сбрасывая на ходу одежду, резво бегу вдоль берега, бросаюсь в воду и выуживаю плащ. Только-только выполз на берег, как хмурое небо расколола пополам молния, тут же оглушительно грохнуло и по голой спине забарабанил сильнейший ливень. Разумеется, более удобного момента стихия и выбрать не могла.

Когда, весь мокрый, укрыт мокрым же плащом, очень хорошо мечтается о горячей душистой ухе. Позже убедился, что мечты о собственной ухе именно на Хопре оказались фантастическими. Я не раз еще пытался сообразить уху в другие дни — и это безобидное занятие неизменно вызывало дождь. Бывало, внимательно оглядывал небосвод, прежде чем приступить к делу. Случалось, небо было чистым, как совесть младенца, но стоило развести костер — и к нему на всех парах мчались тучи. Любопытно, что до моего появления на Хопре не упало ни капли дождя в течение двух месяцев. Впрочем, эти сведения — для непосвященных. Рыболовы знают, что подобные ситуации в их многострадальной жизни не исключение, а правило. Рыболовы хорошо, например, знают, что отличная для рыбной ловли погода бывает, как правило, в будние дни. Уже к вечеру пятницы начинает дуть самый вредный для рыбалки северный ветер, а в субботу — пусть это будет даже в июле — может случиться дождь, град, снегопад или маленькое землетрясение.

Только было двинулся вперед — дождь хлестанул с новой силой. Прячусь под густым шатром вяза. Складываю в полиэтиленовый кулек часы, папиросы, спички, кое-как накрываю себя и рюкзак плащом. Слева в нескольких метрах пузырится дождем Хопер, справа — плотная стена леса. Дождь мельчает, обозначается обложным. В лесной чащобе — шорохи, слабый треск сучьев, вздохи. Кажется, кто-то ходит и ходит по лесу и вот-вот выткнется на тебя страшная звериная морда. Жутковато. Приглядевшись, замечаю на земле подрытые корни какой-то травы, уйму следов, разрытые, точно сохой вспаханные площадки. Нет сомнения — это кабаньи следы. Становится совсем не по себе. А смутные неясные шорохи не умолкают. Разве ты забыл, как шумит дождь в лесу? Конечно, это дождь, а все-таки… Единым духом возношусь на вяз, умащиваюсь на толстой ветке.

Боковым зрением улавливаю шевеление на той стороне реки. Всматриваюсь. Вот это да! Почти прямо на меня, вскинув рогатую голову, плывет с той стороны лось. Замираю. Лось подплывает к моему берегу, отряхивается, бредет по мелководью. Если он подойдет к дереву и шутки ради пощекочет меня рогами… Кощунственно взрываю тишину разбойным свистом. Подняв ушастую горбоносую голову, сохатый оскорбленно замер. В его позе — стремительная легкость и чуткость. Еще мгновение — и зверь сиганул многометровым прыжком в чащу и сгинул из глаз, только ветки захрустели.

Сегодня дождю, видно, прискучило подстерегать несчастного странника, и он, наконец, утихомирился. Рюкзак за спину — и скорее подальше от этого страшного места. Впереди нет и намека на тропинку, одна сплошная лесная чаща. С трудом продираюсь сквозь заросли молодого караича. На редких маленьких опушках — примятая трава, будто коровы лежали, но помет не коровий. Это лосиные лежбища.

Пытаясь обойти чащу, забираю вправо, подальше от реки, и попадаю на старую вырубку. В высокой, по пояс, траве не видно порубочных остатков. Спотыкаюсь и выстилаюсь в траве вместе с рюкзаком, обдираю руки о корявый пень. Чем ни дальше — тем хуже. Пройти уже невозможно — деревья сплошь оплетены хмелем, а все кусты — перепутанным белесым шпагатом. Это повилика, паразитирующая на растениях вырубок.

Ободранный, насквозь мокрый, очумевший от духоты влажного леса, подстегиваемый страхом остаться в этой треклятой вырубке навсегда, кидаюсь то вправо, то влево, а проглянувшее солнце резво бежит на ночлег. Мерещатся мои бедные кости, обглоданные неведомым зверем. Наверно, так погибают легкомысленные бродяги. Если бы в это время было кому прижалеть меня — я бы пролил слезу. Эгоистична натура человеческая: мы охотно и не в меру сочувствуем сами себе — так нет же, подавай нам еще сочувствие окружающих.

Вырубка кончается. Прибавляю шагу. Вроде давно должна быть станица Зотовская, но куда она подевалась — ума не приложу. Продираюсь к Хопру, чтобы не заблудиться. Вот и река. Веселее стало. Не померещилось ли: петух закричал. Из последних сил перехожу на тряскую рысь, рюкзак бухает по спине, едучий пот застилает глаза. Еще один поворот Хопра, — и вижу синий домище с белыми ставнями, а на горе — обшарпанный купол церкви.

Устремляюсь вперед — и попадаю в мочежину. Прямо по ходу блестит зеленоватой водой заросший осокой затон. Начинаю обходить затон и натыкаюсь на заросли крапивы. Этого еще не хватало! Ничего не скажешь — хорошо спряталась станица Зотовская!

Лес редеет. Выхожу на хорошо протоптанную тропинку, тропинка выводит на лужок. На лужке дородная женщина в цветастой кофте и белой косынке косит траву. Жикая литовкой, она ловко укладывает стежку за стежкой. Как же приятно увидеть за весь день живого человека! Подойдя поближе, я брякнул ей в спину: «Добрый вечер!».

Женщина обернулась. Перед ней стоял настоящий лесной бродяга — выгвозданный, весь в колючках и еще черте в чем, заросший. Его глаза горели безумным азартом игрока, сделавшего последнюю ставку.

Женщина вскрикнула, выронила литовку и очень резво для ее грузной комплекции побежала в станицу. Что ни говорите, странный народ эти женщины…

Распогодилось. Солнце прячется за горой, но спешить теперь некуда. У околицы станицы присаживаюсь на поваленное дерево, наблюдаю за рыболовами в лодках.

Тут ко мне с разных сторон и этак осторожненько подходят два дюжих молодца, голых по пояс. Их квадратные торсы — как танковая броня. Молодцы поигрывают курганами мускулов. Уважаю силу, но такая явная ее демонстрация просто неприлична. Молодцы молча пристраиваются на дерево слева и справа от меня. Теперь издали, да еще в этой ромашковой рубахе, я похож, наверно, на девушку, которую заботливо опекают такие видные парни. Опекают плотно: мне не ворохнуться.

Начинается форменный допрос: кто такой, откуда, зачем?

Подобострастно отвечаю.

Ты нам баки не забивай, — предупреждают парни — турист… Мы ишо не видали пеших туристов в наших краях. Ишь, зачем-то бороденку поганую отрастил?

— Жинке такой зарок дал: не бриться, пока домой не вернусь.

— Та-ак!

— А кто тебя на Хопре знает?

— Лащилин из Михайловской.

— Это какой же Лащилин?

— Борис Степанович.

Парни заулыбались.

— Это ты Василису напужал? — спросил один из них.

— Наверно, я.

— Прибегла баба в станицу, сколомутила улицу, кричит, будто страшилище какоесь возля станицы огинается.

Парни хохочут.

— А ночевать где думаешь?

— Не знаю.

— Айда тогда к Анне Осиповне. Мировая старушка. Она тут поблизости живет.

ГЛАВА VII

Бдительный Орел. Люди и звери. Золотишко Ватола. Профессор медицины. Польза руководства. Матриархат.

Видно, несмотря на довольно холодные с ним отношения, господь Бог послал мне Анну Осиповну за сегодняшние передряги, чтобы я отдохнул у нее душой и телом. Анна Осиповна — сухонькая маленькая старушка, кажется, специально живущая на земле для добрых дел. Но и на нее пропаном определенное впечатление одичавший человек, и она спросила попервах:

— А ты меня не порешишь?

Заверяю Лину Осиповну, что программой моего странствия не предусмотрено убиение невинных пожилых людей, предоставляющих мне кров.

Интересуюсь, нет ли в Зотовской лесничества. Хочу, мол, про здешние места потолковать.

— Как же, есть, — сообщает Анна Осиповна. — А дом лесничего на этой улице стоит. Можешь сходить, пока я вечерять соберу.

Дом у лесничего махииный, с низами, а наверх ведет лестница. На селе еще не додумались ставить электрических звонков на калитках, а мои робкие писклявые призывы: «Хозяева, хозяева» остаются безответными. Отчиняю калитку, проникаю в обширный двор. В глубине двора сарай, прикладок сена. Пусто.

Поднимаюсь по лестнице, захожу в коридор. В городе такое нахальное вторжение расценивается как серьезное покушение на частную собственность со всеми вытекающими отсюда последствиями. А тут — патриархальная простота нравов. Как бы не так!

По лестнице — резвый топот, будто лошади скачут. Бросаюсь к двери, но меня опережает, чуть не сшибая с ног, громадная, как теленок, собака. Успеваю захлопнуть дверь перед носом второй, разъединяя злые собачьи силы. Мы в коридоре один на один с рассвирепевшим кобелем.

В его глазах извечная ненависть четвероногих стражей хозяйского добра к разного рода ворам, бродягам, попрошайкам. Не раздумывая, кобель с яростью вгрызается в мое правое бедро. Бью его промеж глаз кулаком. Пес отскакивает и, напружинившись, изготавливается ко второму прыжку. Ломится в дверь собака, оставшаяся на лестнице. Хватаю с полу чугунок с каким-то варевом. Нет, не продам задешево свою горемычную жизнь.

Эта интересная (для кобеля, конечно) сцена прерывается хозяином, прибежавшим на шум из комнаты. Хозяин развел нас по разным углам и кое-как утихомирил. Кобель был очень недоволен таким поворотом дела, злобно рычал и все пытался вырваться из хозяйских рук. Возможно, его возмущало теперь, что я прижимал к груди чугунок, в котором, как выяснилось позже, был собачий ужин.

При таких обстоятельствах познакомился я с бывшим главстаршиной, а ныне лесничим Кругловского лесхоза Андреем Павловичем Филипповым.

— Орел — отличный пес, — с гордостью аттестует собаку Андрей Павлович. — На улице никого в жисть не тронет, ну а раз ты попал в дом… Не веришь? Хочешь спробуем на спор: ты выйдешь на улицу, а я спущу его с цепи и открою калитку.

Решительно отказываюсь от этой затеи, горячо уверяя хозяина, что Орел совершенно прав и что не каждому выпадает честь вот так, накоротке, познакомиться с таким превосходным кобелем.

Пока мы наперебой расхваливаем благородного, умного, бесценного Орла, чувствую, как набрякает мокротой правая штанина. Приспускаю до колен джинсы — из раны на правом бедре хлещет нержавеющая казачья кровь.

— Чего ж молчал до сих пор? — Андрей Павлович разыскивает бинт, йод и со спокойствием бывалого охотника обрабатывает рану, туго пеленует бедро.

— Считай, что тебе повезло, Петрович. А вот кабы меня дома не было? Подковал бы тебя Орел на обе ноги, а может, и того хуже. Заразы не бойся — собака не бешеная какая-нибудь, а чистокровная охотничья. Нет, ты не знаешь еще Орла — он тебе хоть зайца, хоть лису загонит.

Достоинства Орла, частично испытанные на моей шкуре, столь очевидны, что теперь я только молча киваю головой.

Андрей Павлович настойчиво приглашает перекусить, но я с опаской поглядываю на дверь. Так ли уж надежна цепь, на которую хозяин посадил Орла? Не припожалует ли сюда этот дьявольски сильный кобель, чтобы доконать меня окончательно? Нет, у Анны Осиповны будет поспокойнее.

Поздним вечером мы сидим втроем в ее чистенькой хате. В качестве вполне достаточной, на мой взгляд, моральной компенсации одному — за нахальное вторжение в его дом, другому — за пролитую кровь мы с лесничим наперебой потчуем друг друга варенухой.

Рассказываю, что видел лося, лосиные лежбища, много кабаньих следов.

Этим нас не удивишь, — замечает Андрей Павлович — лоси и по станице шастают. А диких кабанов — уйма, стадами ходят. На местной свиноферме полосатые метисы Появились. Даже волки есть.

А я пошла надысь в лес дровишек собрать, смотрю — семь чушек прут в мою сторону через реку, — вспоминает Анна Осиповна. — Испужалась я, кричать стала. И что вы думаете? Вожак ихний, старый секач, повернул морду, возглядел на меня… Чего им старуху бояться? И стадо продолжало плыть. Тут я, как говорится, дай Бог ноги. Кто знает, что на уме у этого зверья.

Не говори, Осиповна, — возражает лесничий. — Любой зверь человека боится и бежит от него так, что аж пеньки сшибает. Место наше глухое, зверья много, а вот ты, Петрович, идя по лесу, много ли видел? Лося? И то потому, что тихо сидел, как ты говоришь, на дереве. По этому случаю вспоминается мне факт прямо-таки анекдотический, когда не человек, а медведица на дереве очутилась. Работал я тогда лесничим на Кавказе. Был у нас сторожем дед Федор. Он в лесу дрова охранял. Пошел однажды дед лесную грушу собирать. Смотрит — медвежонок под деревом грушей лакомится. Увидел человека и наутек, Деда в его-то возрасте ничем таким не удивишь. Стал он себе спокойненько вокруг дерева ходить, да груши с земли собирать. Уже с полмешка набрал, как вдруг кто-то ка-ак сиганет сверху! Оказывается, наверху мамаша сидела, грушу малышу трусила. Видно, терпела, терпела, да надоело ей такое нахальство.

— Что же дальше было?

— А ничего особенного. Дед Федор, мешок бросивши, в одну сторону драпанул, а медведица — в другую.

Андрей Павлович — чуть ли не самый важный человек в станице, некогда многолюдной, а теперь изрядно опустевшей, очутившейся неизведанными судьбами в стороне от больших дорог. Пройдешь по ее улице — там и сям сиротливо стоят заколоченные наглухо дома. Да, захирела Зотовская, и тяжело видеть такую картину. Так тяжело видеть старого человека, будто по привычке или по горькой обязанности доживающего последние годы.

Напоминают о прошлом старой станицы, то штык еще суворовских времен, то заржавевшая шашка, то наган, которые находят вездесущие станичные ребятишки невесть где, то пригоршни медных монет, добытых из «бортов» полуразрушенной церкви. Стены церкви испещрены надолбами — клады искали. До сих пор держится слух, что спрятан где-то в церкви большой клад.

Поговаривают еще, что и золотишко Ватола не все вышло, дожидается в потайном месте своего часа. История эта имеет дореволюционный «стаж».

Служил тогда в Новочеркасске станичный казак Василий Семенов по кличке Ватол. Не был Ватол пи отчаянно смелым, ни взгальным, но одна казачья черта — воровитость — у него имелась.

В смутные годы империалистической в Новочеркасске тоже было неспокойно. Два казака-разбойника белым днем учинили нападение на дивизионную казну, порубали охрану и кинулись прятать казну в конюшне. Грабители положили в заранее вырытую под яслями яму суму с деньгами, закидали ее землей, притрусили объедьями. В конюшне было пусто, да не совсем: в темном ее углу лежал дневальный Ватол и все видел. Ватол тут же перепрятал суму. Следствие по такому чрезвычайному делу велось рьяно, казаков-разбойников выследили и расстреляли, но казна так и не отыскалась.

А Ватол привез суму в станицу, мечтая разбогатеть. Только и ему золотишко не пошло на пользу. Грянула вскорости гражданская, и навсегда успокоился белоказак Ватол в донской степи. Говорят, что из-за этого распроклятого золота сын его Гришка в пятнадцать лет придурком стал. Жена Ватола в голодные годы потихоньку сбывала золотишко, да очень уж беспокойная была у нее жизнь — она тоже чокнулась и на почве помешательства никак не могла вспомнить, где спрятала остатки казны: все ходила по станице и искала свое золото.

* * *

Каждый уважающий себя путешественник, хочет он того или нет, должен осмотреть хоть одну, хоть какую ни на есть достопримечательность. Иначе будет опошлена сама идея путешествия. Ведь только благодаря им, путешественникам, нам известно, что в Париже есть бистро; в Ленинграде — Эрмитаж, а в Новочеркасске — памятник Ермаку. Последний факт — памятник Ермаку — описан до того часто, что в нем уже почти нельзя сомневаться.

Наутро отправляюсь осматривать одну из местных достопримечательностей: бывший дворянский, затем профессорский дом, который приобрела недавно уборщица лесничества Александра Андреевна Черкесова. Есть у меня и гид — добрая моя хозяйка Анна Осиповна.

Вот и владение Черкесовой. Ничего подобного в донских станицах не видел! Поторопился назвать дом лесничего махинным: вот это махина, так махина, еще издали бросающаяся в глаза цветными стеклами, балюстрадой, сработанная московскими мастерами в начале XIX века, В качестве подтверждения хозяйка показывает поржавевший жестяной кружок, на котором выбито: «Российское страховое общество, 1827 г.». Деревянному этому дому 150 лет, а сохранился он хорошо. В обширных низах кованная железная дверь, ведущая в винный погреб, помещение для прислуги, в котором валяются теперь обшарпанные кресла старинной работы. В больших и малых жилых комнатах наверху (теперь уж и не помню, сколько их) еще сохранилась старинная мебель: стенные зеркала, столики, шкафы.

— Хочу выбросить весь этот хлам и обзавестить современной мебелью, — говорит хозяйка дома.

Неведомо ей, что за один изящный туалетный столик, увенчанный по краям искусно вырезанными из дерева кистями винограда, иной любитель старины отвалит теперь такие деньги, коих хватит на приобретение, скажем, нынешней «стенки» — гибрида шифоньера, серванта, книжного шкафа и еще чего-то.

С тоской думаю, что в моей небольшой городской квартире нахально поселилась такая стенка, занявшая добрую треть комнаты. Возле этого козлоногого сооружения приходится ходить на цыпочках — того и гляди рухнет. Ночью стенка имеет скверную привычку вздыхать, охать и далее чихать. Теперь у нас никто не сомневается, что в стенке, за неимением печки, поселился старый и больной домовой. Однажды ночью, доведенный выходками стенки до белого каления, я вознамерился было изрубить ее топором. Но не зря жена утверждает, что в нашей семье нет хозяина: для уничтожения стенки никак не годился слабенький кухонный топор. И потом я с ужасом подумал, что мне в жизнь не вынести из квартиры столько деревянного хлама. Стенка осталась жить и не без пользы: в нижних ее отделениях сынишка устроил гаражи, ангары и склады для своей техники, а иногда, нашкодив, и сам прячется в одном из отсеков стенки, и уже тогда найти его невозможно.

Святую обязанность гида — до отказа напичкать путешественника всевозможными сведениями — Анна Осиповна выполняет блестяще. Слегка упираюсь и отнекиваюсь, слезливо жалуюсь на ноги (водянки на подошвах и знакомство с Орлом дают о себе знать), но гид властно ведет меня к учительнице-пенсионерке Софье Никитичне Леоновой, которая «кое-чего знает о бывших владельцах этого дома». Упирался я совершенно зря. Вот рассказ Софьи Никитичны.

До революции ютился в Новочеркасске Иван Протопопов, дворник. Единственному сыну Феде удалось ему дать образование по тому времени основательное: стал Федор фельдшером, да не ординарным каким-нибудь, а, как говорится, милостью Божьей. Скопил деньжат, вытащил стариков из нужды и купил им этот дом у обедневшего помещика Донскова. После революции работал Федор Иванович в Москве, в профессоры медицины вышел. В Отечественную войну он, опытнейший хирург, дневал и ночевал в клинике, потеряв счет сделанным операциям. Вернув многих людей к жизни, семидесятилетний профессор своего здоровья уберечь не смог. Тяжело заболев, Федор Иванович попросил отвезти его сюда, в Зотовскую. Его болезнь была неизлечима, и он знал это, но, пока мог, и здесь оперировал, читал лекции, и его аудиторию составляли зачастую сельские дети. Не по образованию только, он был из тех исконно русских интеллигентов-подвижников, для коих бескорыстное служение народу, понятие долга и чести всего превыше.

После смерти профессора родственники его, исполняя волю покойного, добились организации в этом доме костно-туберкулезного санатория. Со временем санаторий перевели почему-то в другое место, но специфический медицинский запах в доме так и остался.

Выходим на улицу. Анна Осиповна то и дело показывает:

— Это — бывший поповский дом, это — тоже поповский, а это — купеческий.

Н-да, тоже «достопримечательности»…

А бедные мои ноги гудят, ноют, жгут огнем водянки на ступнях; воет благим матом неприметная сухая мозоль. Однако на всякий крайний случай у меня есть еще нетронутые запасы упрямства.

— Пора и в путь-дорогу, — вымученно говорю своему верному поводырю.

Анна Осиповна, не тратя лишних слов, берет меня, как дитя, за руку и ведет к себе домой, приговаривая:

— Слыханное ли дело — в таком виде чикилять. Переднюешь, а там видно будет.

Анна Осиповна, старушка догадливая и проницательная, ничуть не хуже популярного ныне героя психологического детектива быстро усекла суть слабовольного характера своего квартиранта и пришла к безошибочному заключению: такой сбрендивший субъект нуждается в твердом руководстве.

Это благо, что мною всегда кто-нибудь да руководил. Пожалуй, только в беззаботном пацанячьем возрасте я был предоставлен самому себе. Да и то — как сказать. Однажды, когда я не пошел в школу и очень полезно провел день на реке, отец пообещал при повторении чего-нибудь подобного высечь меня, как сидорову козу. Как секли сидорову козу, не знаю, однако угроза всегда сильнее исполнения.

Впрочем, отец любил преувеличения: он никогда пальцем меня не тронул. Но уж лучше бы порка, как мне тогда казалось, чем их с матерью невеселые разговоры после какой-нибудь совершенно безобидной, на мой взгляд, шкоды.

— Из таких отъявленные хулиганы вырастают, — говорил отец, позвякивая ремнем.

— Боже упаси, — сокрушалась мать.

— Что ж, проведет жизнь в тюрьме, — мрачно подытоживал отец.

Отец и мать вздыхали, кстати вспоминали, что у других людей дети, как дети…

Одно время я числился в школе отличником; родителям было мало этого — они хотели и примерного поведения. Но нельзя требовать от человека невозможного. Хорошо еще, что родители не истязали меня музыкой, фигурным катанием, балетной школой, кружком «Умелые руки», не заставляли декламировать стихи перед нетрезвым застольем взрослых, иначе я бы наверняка подался в преступники.

В институте ко мне специально прикрепили преподавателя, который имел определенный стаж работы с трудновоспитуемыми. Это был самый безвредный из всех встречавшихся мне руководителей. Нет, он не годился для этой ответственной роли, ибо не помню, чтобы когда-нибудь услышал от него проповедь, мораль или прописную истину. Будучи биологом, он рассказал мне множество любопытных историй из жизни животных — и только.

Позже разного рода и ранга руководители всегда находили упущения и изъяны в моей работе. За всю мою жизнь я выслушал и вычитал тьму нравоучений, советов, пожеланий, распоряжений относительно того, как надлежит жить, работать, мыслить, чувствовать. Просто страшно подумать, в какой бездне может очутиться человек, не получивший причитающуюся ему порцию морали.

Да, теперь я назубок знаю, что такое хорошо и что такое плохо. Однако природная что ли испорченность натуры или пробелы в воспитании временами сказываются. Иной раз сидящий в тебе бес настырно толкает не делать то, что противно твоей натуре. Но это вспышки, порывы… потом приходит безропотное смирение. Нет, не для таких писаны прекрасные слова Романа Роллана: «Величайшее оскорбление для человека независимого — когда его присоединяют к чему-либо помимо желания».

Дома Анна Осиповна пользует несчастные мои ноги особой мазью, после которой «как рукой все сымает», укладывает в постель и присаживается рядом. Забегает проведать вчерашнего клиента Орла Андрей Павлович, с ходу сыплет очередью вопросов:

— Живой? Понравилось у нас? Хочешь, женим тебя здесь? Казачки наши — огонь. Вот только свирепствуют без всякой меры, мордуют нашего брата — мужика. До прямого рукоприкладства доходят, бьют чем попало и почем зря.

По его рассказам, в которых столько искреннего чувства, что им нельзя не верить, положение в Зотовской сложилось крайне ненормальное: женщины взяли над мужиками полную и безоговорочную власть. Иная вконец распоясавшаяся красавица так отчитывает своего благоверного, полномочного, как хорошо известно, представителя господа-Бога на земле:

— Какой ты в чертях глава семьи? Денег зарабатываю не меньше твоего, по дому всю работу делаю, а тебе только и делов, что водку жрать.

От такого унижения, от такой обиды, как не запьешь? Ну, глотнет человек с горя, хоть на ракушках, да домой приползет в расстроенных, заметьте, чувствах. Тут бы его пожалеть, приголубить, всю женскую обаятельность показать. Куда там!

Рассказывают, то ли в Зотовской, то ли в какой другой станице одна жестокая жинка кинула мертвецки пьяного человека на лавку, связала его, сердешного, бельевой веревкой, взяла топор и, ссылаясь на якобы кончившееся у нее терпение, заявила, что сей же час напрочь отрубит злодею голову. Бедняга, икая от страха, ужом извился на лавке, каялся, клятвы разные выдавал, но не смог тронуть вконец очерствевшего сердца родной жинки. Та накинула ему платок на голову, как это делали раньше с приговоренными к смерти, и вдарила по хмельной голове. Не топором, а валенком. Несчастный чуть не окачурился с перепугу, еле отходили. Но и после этого закладывать за воротник он не бросил, не мог бросить, потому как ясно сознавал, что жизнь его все равно пропащая.

— И стали наши казаки не дай и не приведи: окружность его, а середина жинкина, — вздыхает Андрей Павлович.

Мнение Анны Осиповны несколько иного рода:

— Казаки на войне храбрые, а спать да водку хлестать — еще храбрей.

ГЛАВА VIII

Добрый совет. Боги. Как пугают детей. Федосеевская транзитом. Насилие.

Хорошо под материнским крылом Анны Осиповны, однако на другой день уже никакие силы не могли удержать меня на месте. Бродяга он и есть бродяга.

Провожая меня, лесничий смерил критическим оком малопривлекательную фигуру «крестника» и дал добрый совет:

— Знаешь, плохо твое дело, Петрович, ежели тебя даже зотовская баба испугалась. Возьми мою бритву, да хоть побрейся, а то ить в другом месте, глядишь, и ночевать не пустят.

Не могу. А борода… что ж, борода доверие вызывает.

— Какая там борода! Посмотри на себя в зеркало.

Да, за эти дни обзавелся я не бородой, а чем-то поганым, мерзким до отвращения: на лице кустиками, островками, закосами гнездится разноцветная поросячья щетина. Нос облупился и цвет приобрел весьма подозрительный. Носовой платок, заменяющий позабытую в вагоне кепку, выгорел и очень уже смахивает на кухонную тряпку. Некогда сиреневые джинсы позеленели то ли от травы, то ли от злости за столь неуместное употребление. В них бы не через лесную чащобу продираться, а щеголять юному джентльмену по городской улице, рекламировать изящную свою фигуру, перетянутую чудесным бархатным поясом. Ромашковая рубаха, и в первозданном виде вызывавшая нездоровый интерес окружающих, приобрела немыслимые грязно-серые разводы и пятна. Все это, за исключением бороды, в порядке вещей. Жена всегда говорила, что я умею находить грязь даже там, где ее нет. Поэтому новую одежду мне разрешается носить только вприглядку.

К околице плетусь по пустынной станичной улице. Будто попрятался народ. Так оно и есть: приглядевшись, замечаю людей, притаившихся за заборами, любопытные лица в окошках. Так встречали и провожали когда-то царей и важных преступников.

За станицей разморенно трясется навстречу подвода. Когда подвода равняется со мной, с наивозможной вежливостью спрашиваю женщину-возницу:

— Это дорога на хутор Плёс?

— Чего?

Женщина всмотрелась в меня и, стегая лошадей, крикнула:

— Вон там за поворотом мужики, они скажут.

Никого за поворотом дороги не было.

Полем пробираюсь к реке, спешу под манящую тень зеленеющего невдалеке леса. В лесу, возле самой реки, натыкаюсь на пару палаток, «Жигули» и две семейные пары. Молодые бронзово-медные мужчины и женщины красивы, как боги. Правда, боги, насколько мне помнится, никогда не отличались, как эти, весельем, добротой, жизнерадостностью и никогда не были абсолютно счастливы, обремененные хлопотливыми заботами о неспокойном роде человеческом. Встреченные мною боги прибыли сюда за сотни километров — из Новошахтинска, и живут у реки в свое удовольствие третью неделю.

В кастрюле дымится паром уха, запах ее уловил прежде, чем обнаружил стоянку богов. Подойдя к кастрюле и пустив в ход испытанный прием, немедленно получаю свою законную порцию ухи.

Один из богов, зовут его Митей, интересуется, не играю ли я в шахматы. Чешу затылок. Врать богу неловко, но ведь, между нами говоря, я дал себе зарок: на Хопре не прикасаться к шахматным фигурам. В противном случае путешествие грозило бы затянуться на неопределенное время. А, будь что будет! Одну только партию…

У самой воды раскладываем на песчаном пляже шахматную доску. На мою и свою беду Митя оказался не менее азартным, чем его партнер. Как и все шахматисты на свете, он был уверен, что проигрывает случайно. Время летело. Златокудрая Митина богиня, оставленная в одиночестве, описывает вокруг двух согбенных фигур все более сужающиеся круги. Богиня нервничает. Бросаюсь в воду, чтобы освежить мозги. Вынырнув, обнаруживаю, что Митя исчез. Конечно же, богиня унесла его в небесную синь, подальше от соблазна.

Ниже Зотовской лес на правобережье редеет, перемежается степью. Убежав от прискучивших ему меловых гор, Хопер выписывает на равнинном просторе замысловатые петли. Здесь он настолько силен, что может, играючись, кинуть затон влево, затем вправо, образовать остров — как каждая уважающая себя степная река.

Срезая речную петлю, иду по луговине. Громко шелестят под ногами высокие вызревшие травы, над головой — ясное, светлое небо. Воздух чист, ароматен, легок. Везде такая тишина, такая успокоенность, что гудение сопровождающего меня жука подобно гулу тяжелого самолета. Такое гудение не раздражает, ибо человека будоражит, наверно, не столько сам шум, как его ненужность, бессмысленность.

Оставшись с глазу на глаз с природой, снова веду себя не совсем благоразумно и даже предосудительно: валяюсь в траве, жую жестковатые стебли пырея, ору песни. Серьезный человек уже подумал бы о ночлеге.

Миную хутор Фроловский, впереди — станица Федосеевская. В каком-то заброшенном, полуодичавшем саду лакомлюсь грушами. Как же хороша жизнь, как тревожно и радостно жить так, будто живешь ты последний день!

В Федосеевскую вступаю скромно, буднично, но привлекаю поголовное внимание жителей. На безобидного бродягу как-то странно смотрят старухи, дежурящие на лавочках, молодайки и дети. В одном дворе закапризничал малыш. Обостренном слухом улавливаю, как мать пророчит ребенку:

— Не будешь слушаться, станешь таким, как этот дядя.

Мои просьбы о ночлеге не вызывают отклика даже у сердобольных старушек. Все поголовно, словно сговорились, советуют пройти дальше, решительно уклоняясь при этом от светских разговоров о завтрашней погоде. Перспектива ночевать под забором становится реальной.

Тоскливо мыкаюсь взад-вперед по Федосеевской, пока не встречаю деда, выдающего гениальный и простой совет:

— Ищи депутата или бригадира колхоза. Пущай власть разберется, кто ты такой есть, а уж там и на ночевку определит.

Быстро нахожу самый большой на улице бригадиров дом. Сам бригадир — невысокий, кряжистый, краснолицый, в неопределенного цвета выцветшей майке — стоит у калитки, лузгает семечки.

Представляюсь. Бригадир не называет себя, как не назвал бы себя министр, ибо подразумевается, что его-то должны знать, Льстиво, торопливо и потому невразумительно лепечу о себе, упирая на абсолютно бескорыстную цель странствия, Пока говорю, замечаю, что бригадир задумчиво смотрит сквозь меня.

Ладно, думаю, вот покажу документ — моментально подобреешь. Пока роюсь в рюкзаке, бригадир напряженно молчит, даже семечки лузгать перестал.

Подаю ему журналистский билет, уже один внешний вид которого подтверждает солидность фирмы. Билет этот безотказно выручал меня как раз в тех случаях, когда позарез нужен был ночлег, да не в станице, а в большом городе. При виде журналистского билета смирялись и становились вежливыми многоопытные гостиничные администраторы. Позабыв о броне, они, как правило, любезно предлагали кров. При этом, конечно, следует держаться так, будто ты делаешь администратору одолжение. Было бы грубейшей ошибкой униженно вымаливать хотя бы раскладушку в гостиничном коридоре: тертый администратор тут же догадается, что ты обыкновенный смертный, для которого вполне достаточно известного художественно выполненного объявления.

Но бригадир видал совсем другие, чем гостиничные администраторы, виды, и билет не производит на него желательного впечатления. Он долго вертит его так и этак, особенно тщательно проверяет уплату членских взносов. Документ документом, но, побей меня Бог, если бригадир не сожалеет, что нет поблизости милиционера. Разве соответствует заросший мерзкой бородой оригинал фотокарточке на билете? Шляются тут всякие…

— Трудно и даже невозможно. — Власть чешет затылок. — К себе пустить не могу, у меня гости.

Думаю про себя, что при нужде в бригадирском доме мог бы разместиться взвод солдат, а вслух говорю:

— Я ведь не к вам лично на постой прошусь. Вы — лицо официальное…

— Лицо-то лицо, да старухи у нас дюже напуганные. Надысь одна пустила двоих мужиков переночевать, а они нами шп., передрались и бабку порешить хотели. Знаешь что, добирайся-ка ты до хутора Филинского, там сельсовет колхозное общежитие, а тут где же…

До Филинского семь километров, а уже темнеет. Когда же дотелепкаюсь в Филинский и кого искать там буду в такое позднее время? Это что же получается: во всей станице переночевать негде?

Во мне просыпается профессиональная настырность бывшего газетчика. Говорю сухо и, как мне кажется, веско:

Вот что, товарищ бригадир. Я в реке охолонусь, а вы пока приищите ночлег.

Не успевает тот и рта раскрыть, как я, бросив у его калитки рюкзак, спускаюсь к Хопру, который совсем рядом — за бригадирским подворьем. Бултыхаюсь в воде и злорадно думаю, что именно так нужно разговаривать с черствыми людьми, что теперь-то бригадир зашевелится.

Ага, вот и он, легок на помине, вырисовывался собственной персоной на крутояром берегу.

— Эй, ты, слушай сюда. Собирайся, скоро машина в Филинский побежит. Езжай в Филинский, у нас никто пущать не хочет.

Никуда он не ходил, понятное дело. У меня аж в глазах темнеет от обиды и злости.

— Сам, — говорю, — казак и знаю распрекрасно, что народ этот не медом мазаный, а все же заелись вы, товарищ бригадир. Ладно, поеду в Филинский.

В ожидании машины присаживаемся на лавочке у бригадирова дома, закуриваем. Теперь, когда деликатная проблема ночлега решена, бригадиру захотелось пообстоятельней узнать, кто таков человек, которого сплавляет он в Филинский и у которого вид если не злодейский, то очень подозрительный.

А его собеседник, все более входя в роль заезжего специального корреспондента газеты, с важностью интересуется урожаем зерновых, надоями, заготовкой зерна. Собеседник рассказывает о передовых методах труда, получивших широкое распространение в Ростовской области, но еще упорно отрицаемых некоторыми консерваторами. Бригадир настораживается — ярлык консерватора ему не по душе. Затем собеседник ставит на обсуждение вопрос о доверии к человеку, бродяге, в частности. Он приводит исторический факт: в Федосеевской ночевал однажды Максим Горький, который одно время тоже, увы, бродяжничал.

Бригадир мнется и все пытается выспросить подробности моей биографии. Ему не очень верится, что можно вот так, с бухты-барахты, отправиться невесть, куда и, главное, что совсем непонятно, — невесть зачем.

— Зачем? Но ведь места у вас распрекрасные. Вот и хожу, любуюсь и, считается, отдыхаю.

— Это верно, — оживляется бригадир, — река у нас, что тебе красавица писаная. Да как узнал о ней?

— Земля слухом полнится. А сей маршрут определил мне писатель, земляк ваш Лащилин.

— Так вы знакомы с Борисом Степановичем?

Тут бригадир говорит, переходя на вежливое множественное число:

— Оставайтесь у меня. Чего уж там…

Нет, теперь меня и силком не затащить в его дом. Бормочу:

— Если не уеду в Филинский, то под этим забором переночую, а к вам не пойду.

Не приличествующая бродяге гордость ошеломляет бригадира. Теперь он уже вполне искренне упрашивает, ну просто умоляет остаться у него — и зря, ибо не знает, какой перед ним упрямый и зловредный субъект. Субъект этот на все нижайшие бригадировы просьбы бубнит: «Я обиделся».

Высвечивая нас фарами, подкатывает ожидаемая машина. Бригадир, прощаясь душевно, выражает надежду встретиться как-нибудь еще. Мысленно обещаю ему свидание на этой странице.

Машина резво бежит по проселку к Филинскому, расположенному совсем в стороне от Хопра.

В хуторе машина останавливается возле двухквартирного дома. Из кабины, кроме шофера, выходит женщина.

— Приехали, — говорит.

— Помогите разыскать кого-нибудь из сельсовета, — прошу, выкидываясь из кузова.

Те посмеиваются. Черт побери, такое важное дело, а им хаханьки. Между тем, неразличимая в темноте женщина приказывает:

— Вася, возьми у человека рюкзак.

Вася отнимает у меня рюкзак.

— Пошли, — снова приказывает женщина.

— Куда?

— К нам домой, куда же еще?

— Мне бы кого-нибудь из сельсовета, — продолжаю тянуть свою нудную песню.

— Если уж вам так хочется с местной властью познакомиться — пожалуйста: секретарь Филинского сельсовета Макарова Надежда Николаевна. А лучше — просто Надя. А этой мой муж Вася.

Макаровы — молодая симпатичная пара. Они из тех открытых приветливых людей, с которыми чувствуешь себя естественно и просто. Живут в только что построенном колхозном доме.

Пока Вася устанавливает новый холодильник, Надя накрывает на стол. Пытаюсь вывалить из рюкзака всю ту снедь, какой снабдили меня в Зотовской: вареные яйца, сало, хлеб. При этом отчетливо вижу себя со стороны отвратительным куркулем-дядюшкой, приехавшим облагодетельствовать бедных родственников.

— Петрович, почему вы хотите обидеть нас? — осведомляется Надя.

— И не думайте, пожалуйста, — добавляет Вася, — что у нас все такие, как Ковалев, тот самый федосеевский бригадир. В колхозе никто Ковалева не любит — только для себя живет. Совсем от людей отгородился. А когда-то секретарем парткома колхоза был.

Макаровы растопили лед души моей, захолонувшей в Федосеевской. Благодарю судьбу, иногда сталкивающую нас с людьми никудышними, чтобы мы могли лучше оценить настоящих. Одного не могу простить Макаровым: молодые уложили меня спать (снова учинив насилие) на свою двуспальную кровать, начиненную периной, пуховыми подушками и белокипельными простынями. Подобная роскошь, видимо, строго противопоказана бродягам. Поэтому, едва щека касается подушки, теряю сознание. В таком беспомощном состоянии благополучно пребываю до утра.

ГЛАВА IX

Кривая дорожка. Зри календари. Змеиный угол. Сколачиваю шайку. Сюрприз.

Сегодняшний маршрут безрассудно-отважного странствия — хутор Филинский — станица Слащевская.

Ноют все косточки, изнеженные периной. Не иду, а чикиляю, прихрамывая на обе ноги. Но это не страшно — стоит только разойтись хорошенько и дать понять ногам, что деваться им некуда, как все будет в порядке.

У встречного мотоциклиста спрашиваю, как короче добраться до Хопра, чтобы затем уже идти берегом. Ответ его несколько смущает:

— Там, у берега, такие чащобы, что и за неделю до станицы не дойдешь.

Совета часто спрашивают для того, чтобы поступить как раз наоборот. Как только дорога приближается к лесу, прощаюсь с унылым однообразием иссушенной зноем степи и с удовольствием ныряю в дубняк. Под ногами, особенно на опушках, чего только нет: ежевика, чистотел, пырей, донник, полынь… Смешанные неповторимые запахи трав снова вызывают воспоминания детства.

Вот ты в старенькой, латаной-перелатанной рубашонке, в обтрепанных штанах вместе с другими такими же сорванцами собираешь ежевику. Твои руки и «борода» — в кровянокрасном ежевичном соке. Потом ты переправляешься через Дон на малюсеньком пароме, вмещающем пару подвод, тянешь колючий трос руками, помогая взрослым. Ты приносишь домой ежевику, и мать готовит любимое твое блюдо — вареники с ежевикой и каймаком. Ты мечтал в детстве наесться когда-нибудь каймака «от пуза». Война заставила позабыть эту мечту, в войну и макуха за конфету сходила.

В том пацанячьем возрасте тебя не поражали ни строгая красота Дона, ни краски и запахи окружающей природы — ты сам был ее частью, ее беззаботным сыном. Мог ли ты поверить тогда, что десятилетия спустя где-то возле Хопра тебя цепко притянет к себе обыкновенный куст ежевики с присоседившимся рядом лопухом, удивит, (обрадует, взволнует. Ты ощутишь возвращенную на миг собственную молодость и будешь рад, что девальвация чуда — знамение века — обошла тебя стороной. Ты будешь держать в руках обыкновенный дубовый лист — черешчатый и жесткий — и думать о несравнимой сложности природы. Могуч и, кажется, всесилен разум человека, но все до сих пор придуманные им машины, приборы и устройства смехотворно просты по сравнению со строением и функциями вот этого дубового листа.

Выхожу на старую лесную дорогу, которая, кажется, должна вывести к реке. Дорога петляет меж деревьев и когда становится еще глуше, вспоминаются поиски хутора Салтынского. Да, эти старые лесные дороги имеют скверную привычку приводить в никуда.

Но судьба пока милостива — за очередным поворотом дороги виднеется трактор с прицепом. Возле трактора крутятся несколько мужчин. Они грузят на прицеп дубовые дрова. Конечно, их несколько удивляет появление лесного страшилища. Следуют обычные вопросы и недоверчивое хмыканье. Толстый красномордый казак с огромными ручищами-кувалдами еще раз переспрашивает, что я здесь делаю.

— Дурью маюсь.

— Тогда понятно, от нечего делать, значица.

Как лучше пройти на Слащевскую? Переглядываясь, советуют забирать вправо. Иду вправо, а сам опасливо думаю, что казаки всегда непрочь разыграть пришлого, в такой ситуации, как говорится, и Бог велел. Долго продираюсь сквозь заросли кустарника. Как ненормально начинает вести себя солнце: оно то сзади, то слева, то впереди. Еще час резвого хода — и снова старая лесная дорога. Бросается в глаза свежий окурок значит, кто-то проходил здесь недавно. Кажется, уже видел этот раскидистый дуб, стоящий особняком. Смутное подозрение перерастает в уверенность, когда замечаю издали знакомый трактор с прицепом. Можно поздравить себя с возвращением в исходный пункт. Поспешно пячусь назад, ибо отвечать теперь на вопросы того, красномордого, было бы еще труднее.

Потерявши всякую ориентацию, топаю лесом, лугом, перелеском. Пытаюсь найти торную дорогу, которой шел из Филинского, но она как сквозь землю провалилась. Если бы за мной наблюдал кто-нибудь со стороны и проследил те зигзаги, крендели и бублики, какие выписывал я на местности, он непременно пришел бы к выводу, что перед ним окончательно сбрендивший субъект.

Вываливаясь из очередного перелеска, натыкаюсь на летний коровий лагерь. Дремлет стало, дремлет и пастух под тенью дощатой будки. Это задубевший на всех ветрах молодой длинноногий парень.

Деликатно покашливаю.

— Каким ветром? — спрашивает пастух, открывая глаза. Он охотно показывает самый короткий путь.

— Сколько же отсюда до Слащевской?

— Километров пятнадцать.

В Филинском Макаровы называли такое же расстояние. Хорошенькое дело: за несколько часов почти безостановочного пути не приблизится к станице ни на шаг!

Вливаю в себя полведра вкусной холодной воды, наполняю флягу, пустую со вчерашнего дня. Мне уже не до красот природы — хочется грохнуться здесь, у этой будки, и никогда не вставать больше. Но именно теперь, когда огненно горят растертые ступни (будешь знать, как отправляться в дорогу, надевши синтетические, а не шерстяные носки!), ни лечь, ни сесть никак нельзя — потом нескоро встанешь. Никто не гонит меня в спину, никто не заставляет достичь Слащевской именно сегодня — значит, дойду. Возможно, эта задача была все-таки невыполнимой, но выручила хитрость. Я стал ставить перед собой маленькие цели: дойти вон до того куста, дерева, перелеска.

Цель — величайший стимул в любом деде. Иные волевые люди ставят перед собой цель съесть живьем конкурента, соперника, соседа — и добиваются своего. Так вот, стоило мне поставить перед собой цель, как ноги резво устремились к намеченному объекту в предчувствии заслуженного отдыха. Я шел от цели к цели, с удивлением обнаруживая у себя те потаенные запасы сил и энтузиазма, которые припрятывал неизвестно для чего второй сидящий во мне человек. Это наблюдение позволяет сделать очень важный вывод: путешественник, не ставящий перед собой маленьких целей, обречен на вымирание.

Уже вечерело, когда пахнуло свежестью, и я радостно увидел с бугра змеистую ленту Хопра. На нагорном правом берегу вольготно раскинулась Слащевская. После Усть-Бузулукской это первая на моем пути станица, где есть Дом приезжих и кафе.

Мечты об отдыхе, горячей пище, а, главное, любопытные взгляды молодаек заставляют приосаниться. Выпятив грудь, вышагиваю по улице бодрым шагом, небрежно сплевывая через левое плечо. Пусть никто не догадается, что еще час назад этот бывалый, если судить по изодранным штанам, человек, жалко стеная, еле ковылял в прихоперском лесу, конвоируемый не в меру любопытными воронами. Теперь он очень горд, ибо одержал над собой верную победу.

В кафе тесно жмется к пивной бочке могучая кучка. Буфетчица печального вида, опустив глаза, стеснительно краснея, льет пиво пополам с пеной. Под буфетным стеклом красуются «Стрелецкая», «Перцовая» и даже «Невский аперитив». А вот и меню: щи и пирожки с повидлом. В жизни не пробовал такого меню. Ладно, сойдет, Сейчас все сойдет.

Становлюсь в очередь.

— Оттуда? — сипит разбойного вида низколобый детина с наколкой на руке, извещающей мир, что родную мать он не забудет.

— Оттуда.

— В Сибири был?

— Был.

Детина шепчется с могучей кучкой. Передо мной расступаются.

— Может быть, вам хватит? — робко интересуется стеснительная буфетчица.

— То есть?

— Вы же еле на ногах стоите.

— Действительно, хватит. Ни грамма спиртного. Выбейте две порции щей.

— У нас хлеб кончился.

— Сгодятся и пирожки с повидлом. Потрясенная аппетитом и сговорчивостью клиента, застенчивая буфетчица уже без всякой просьбы наливает стакан перцовки и просит выпить за ее здоровье.

Дом приезжих — большой старый курень с низами — на соседней улице. Существует он подпольно: официально дом этот чьей-то рукой прикрыт, но хозяйка его Марфа Михайловна по-прежнему живет здесь на правах не то квартиранта, не то сторожа.

Марфа Михайловна перво-наперво взяла с меня слово придерживаться строгой конспирации, потом по старой привычке потребовала паспорт. Теперь я мог выбирать любую пустую комнату, но предпочел веранду, где тянул с Хопра свежий ветерок.

Это был первый вечер, когда не искупался на ночь — не хватило сил идти к реке. Умылся колюче-холодной колодезной водой, побанил бедные мои ноги, коим из-за дурной головы лихо, и бухнулся в постель. Марфа Михайловна, сидя на крылечке, хотела было разговорить гостя, я пытался односложно отвечать ей деревянеющим языком, но голос ее становился все глуше и глуше…

Сегодня — воскресенье. Еще с вечера решил, что это будет и мой выходной день. Наверно, поэтому поднялся вместе с солнышком, а оно летом не любит задерживаться. Разумеется, если бы предстояло какое-нибудь дело, если бы нужно было, к примеру, отправляться на службу, — тело и кости прикинулись бы невероятно уставшими после добросовестно выписанных вчера петель между Филинским и Слащевской. Странно устроена натура человеческая: предполагаешь отоспаться во время отпуска, а пришли праздные дни — встаешь спозаранку.

Бодрость духа и тела создают ощущение праздника. Выхожу в одних трусах на крыльцо, радостно поигрывая очугуневшей мускулатурой. Легкий ветерок знобит, ласкает, щекочет. Отсюда, с горы, открывается столь просторный вид на Хопер, на все левобережье, покрытое лесом, что просто дух захватывает.

Очень хочется жить, отбросив мелкую суету, своекорыстные хлопоты, бесплодные заботы, быть добрым, сильным, всегда иметь твердость воли и чистоту помыслов. Да, сегодня у меня праздник, и его надо хорошенько запомнить.

В такое утро было бы грешно упустить превосходную возможность искупаться в реке. Без порядком надоевшего рюкзака хочется бежать резвой рысью, но не следует смущать станичное население. На песчаном пляже тихо, пустынно, привольно. Купание пошло на пользу и даже слишком: едва успеваю растереться полотенцем, как меня чуть не свалил с ног зверский голод.

В кафе та же застенчивая буфетчица, та же пивная бочка и примерно тот же состав клиентов, что и вчера. Похоже, будто торопятся люди закончить важное дело, и никто не уходил отсюда на ночь. Меню кафе стало еще скромнее: даже вчерашних щей нет.

— Холодильник не работает, да и район плохо снабжает, — говорит застенчивая буфетчица, и вид у нее такой, точно доживает она здесь последние дни.

Ничего не остается, как вытащить нож и провертеть в ремне еще одну дырку, третью по счету за время похода. Встав на кухонные весы, обнаруживаю, что незаметно растерял на Хопре шесть килограммов.

Умереть от голода не позволяют торговки, присоседившиеся рядом с кафе и, видно, регулярно выручающие это несчастное заведение. Торговки наперебой предлагают вареные яйца (блюдо, приготовление которого кафе не осилило), рыбу, помидоры, яблоки, груши.

Здесь же знакомлюсь с местным жителем, словоохотливым и общительным, который назвался Александром Зиновьевичем. Жалуюсь на бедность пищевой точки.

— Иногда надо в календари заглядывать, — советует он. — Сегодня — День работников торговли. По этой уважительной причине закрыт продуктовый магазин. И, гляди, на кафе замок навешивают.

Ниже Слащевской идут уже шолоховские «владения» на Хопре. Эта река и эти места не раз упоминаются в «Тихом Доне». Михаил Александрович часто бывал здесь то с ружьем, то с удочкой, часто вел с дедами неторопливые беседы о житье-бытье, о делах давно минувших лет. Не гнушался большой писатель опуститься и до «мелочей» сельского быта.

Александр Зиновьевич рассказал такой случай. Однажды, было это давно, когда Слащевская районным центром числилась, обнаружили на пустовавшей до этого витрине местного сатирического «Крокодила» лист бумаги, на коем изображено районное начальство, форсирующее уличную лужу в забродских сапогах. Доложили раскритикованному начальству: так, мол, и так.

— Снять немедленно это вредное художество, — распорядилось начальство.

— Вы уж лучше сами сымайте, — отвечали докладчики, — потому как на бумаге самоличная подпись Шолохова.

Карикатура исчезла лишь после того, как благоустроили улицу и доложили об этом вешенскому «бате».

Хопер вилючий, но ниже Слащевской он выписывает, даже ему несвойственную, громадную петлю. Когда Александр Зиновьевич узнал, что хочу идти вдоль берега реки, он замахал руками:

— С ума сошел? От нашей станицы до Букановской по прямой километров 25, а по луке и в сто не уберешь. Там нет никакой дороги и жилья. Притом этот угол — ну чисто змеиный. Как-то поехал туда на рыбалку, поставил сетчонку. Стал проверять ее, — а там целый клубок змей вместо рыбы. Бросил сетку — и домой без оглядки. Никто туда не ходит. Ты поимей это ввиду.

Я бодро возразил, что не лыком шит и что до сих пор мы со змеями не трогали друг друга. Однако, вернувшись в подпольную гостиницу, призадумался и впервые написал домой письмо.

Письмо было продиктовано исключительно заботой о ближних, о жене, в частности, ибо мне не хотелось подложить ей свинью, попав в туманный разряд без вести пропавших. Жена много чего не должна знать определенно, но она имеет какое-то право располагать достоверной информацией на тему: есть у нее муж или нет, чтобы не быть в двусмысленном положении. В письме указывалось, где, в случае чего, следует искать мои останки, а также выражалось скромное пожелание относительно памятника отважному исследователю в змеином углу. Я милостиво прощал всех врагов, а сыну завещал рыболовные снасти, гантели и склонность к бродяжничеству. Хотелось окропить письмо горючей слезой, но вместо слез на бумагу падали с носа капли пота.

Позже выяснилось, что письмо это я написал сам себе: оно было получено спустя неделю после того, как вернулся домой.

К вечеру я сидел на станичном пляже и вдаль глядел, поглаживая теперь почти уже настоящую бороду. На душе было покойно, безоблачно и, как всегда в минуту хорошего настроения, когда его не с кем разделить, — немного грустно.

Куда веселее чувствовала себя троица мужиков, расположившихся неподалеку, и непрерывно подогревавшая себя ворохом бутылок, притащенных в авоське. Когда их громкий разговор неизбежно приобрел исповедальный характер, стало ясно, что принесло троицу откуда-то из-под Воронежа и что цель мужиков — облагодетельствовать печными очагами хоперские станицы и хутора. Это были печники-шабаи.

Очевидно, фирма терпела крах ввиду полного застоя печного дела, ибо по мере опустошения «огнетушителей» жалобы и проклятия становились все громче и горше, а воздух тяжелел от махрового мата.

Особенно усердствовал один из них — неказистый вертлявый мужичонка лет тридцати пяти. Вставая, он красовался цыплячьей шеей, впалой грудью, кривыми волосатыми ногами, прикрытыми до колен грязно-серыми трусами. Среди такой развеселой компании всегда найдется один любитель приключений. Мужичонка явно претендовал на эту роль.

И без того малообжитое пространство вокруг троицы мало помалу очистилось: поспешно ушли две женщины с ребятишками, упорхнула девушка с парнем. А я сижу пень-пнем, хотя прекрасно знаю, что издавна моя вроде бы внушительная пятипудовая персона — что липучка для мухи в глазах пьяного, захотевшего покуражиться. Иной раз страдалец долго и терпеливо, как лучшего друга, ищет меня повсюду — на улице, в клубе, в автобусе, — и, бывает, находит.

Однажды двое дюжих парней вели «керосинщика» по одной стороне улицы, а я мирно шел навстречу по другой. Завидев меня, тот стал активно вырываться, норовя потолковать с очкариком. Конечно, мне бы следовало прикинуться слепым и глухим и, втянув голову в плечи, порезвее дать тягу. А я остановился, как вкопанный, любопытствуя, сумеет ли этот шустрый малый вырваться из объятий собутыльников. Те все-таки удержали приятеля, но очень рассердились на меня и сердито кричали на всю улице:

— Ты чего, змей очкастый, ждешь? Очки нацепил, а не видишь, что человек, можно сказать, больной. А ну, как отпустим его, он же окрошку из тебя приготовит.

Я эрудированно отвечал им, что больных, по моему глубокому убеждению, лечить надо и что метод удержания отнюдь не лучший. В таких случаях радикально помогает, например, хороший прямой в челюсть, вызывающий у больного полную потерю агрессивности, раскаяние, переходящее в братское чувство любви к ближнему и выражающееся в рыдании, осторожном битье головой о стену, в стремлении облобызать недавного врага и т. п.

Да, колдыри, коим кураж позарез нужен, тянутся ко мне и иногда исцеляются. Ибо еще школьный учитель внушил очкарику важные мысли: умей постоять за себя, если хочешь сохранить человеческое достоинство. Не завидуй тому, кто, вытерев белоснежным платочком незаслуженный плевок, бежит жаловаться на обидчика в местком или вызывать милицию. Не всегда нужно, да и можно звать милицию. Очкарику эти мысли понравились. Позже, будучи студентом, он стал второй перчаткой города. Правда, на розыгрыше первенства города у него был всего один противник, который все три раунда игрался с ним, как кошка с мышкой; только сердобольный судья на ринге не позволил прикончить мышку. Но это уже малоинтересные детали.

Мужичонка тем временем все чаще прицеливается к очкарику недобрым взглядом, затем что-то бубнит своим коллегам-печникам, встает. Те удерживают его, но этого как раз и не стоило делать: мужичонка вырывается и дует в мою сторону.

— Расселся тут, так твою… — приветствует меня пьянен кий печник.

— Могу и встать, — говорю безразлично и вяло. Поднимаюсь. Главное сейчас — расслабиться. В случае чего, думаю, хорошо и то, что мужики пришлые и меня не будет валтузить все станичное общество.

— Ты от нас никуда не уйдешь.

— К вашим услугам. Этот подонок наклоняется, берет мой кровный «Беломор», цапает карман штанов.

— Хочу у тебя червонец взаймы взять.

— У меня все больше крупными.

— Хочешь сдачи? — Мой клиент выпрямляется, картинно заносит руку для удара.

Как же мне тут обидно и горько стало, братцы, что какой-то плюгавый забулдыга казака голыми руками взять хочет! Эх, почему нет со мной той старой шашки, какой батя рубил головы курам! Но как соблазнительна у мужичонка длинная, покрытая пупырышками, шея! Неожиданно для себя резко рубанул никогда еще не испытанным приемом — ребром ладони — по его цыплячьей шее. Мужичонки, стеклянее глазами, задумчиво склоняет патлатую голову набок и оседает на песок. Хватаю его подмышки и волоку в воду. Окунувшись, мужичонка приходит в себя и слезливо спрашивает: за что? В ответ выдаю ему полный комплект выражений, подчерпнутых из кинофильма «Джентльмены удачи», особо выделяя из них знаменитое «пасть порву».

Кончая аудиенцию, советую:

— Иди, дружок, и скажи своим: я бугор, Федя-бугор из-под Ростова. Слыхал? Ну, пошел вон.

Мужичонка икнул и с готовностью отправился восвояси.

Все это случилось в одну-две минуты; остальные двое печников не то оцепенели, не то осточертел им настырный коллега; во всяком случае, они сохранили нейтралитет, иначе к отметке Орла вполне могло добавиться кое-что другое похуже.

Некоторое время промеж троицы идет тихий совет. Поглядывают в мою сторону. Ответственный момент!

Наконец, мужичонка снова появляется у моих ног.

— Закурим? — он протягивает сигареты.

— Я тебя разве звал?

— Да ты не психуй. Извини, и дай пять.

Что ж, это можно. В молодости бродяга был слабаком в борьбе, со страхом смотрел на штангу, старался подальше держаться от противника на ринге. Но кисть, разработанная с помощью ручного эспандера, перьевой и особенно шариковой авторучки, — его гордость.

Морщась после рукопожатия и расклеивая онемевшие пальцы, мужичонка переходит на шепот:

— Извини, я спьяну не смикитил, кто ты такой. А это же дураку видно. Ты беглый? Так?

О, боже, он еще и глуп!!

— Этими руками, — говорю, — тюремную решетку выламывал.

— Не бойся, мы тебя не продадим.

— Попробуйте. Под землей найду и пасти порву!

— Могила. Только бороду сбрей, выделяешься очень.

— Не учи ученого.

— Верно, тебе видней, — мужичонка льстиво подхихикивает. Может, помощь какая требуется? Ты не думай о нас плохо, мы и на дело пойти можем.

— Это другой разговор. Как стемнеет — приходите к мосту.

Только на мокруху не пойдем.

— Ладно. Кур щупать умеешь?

— А то.

— Ну, дуй. Теперь нас не должны видеть вместе.

Сегодня у меня приемный день. Только успел исчезнуть мужичонка, как слышу с другой стороны:

— Можно вас на минутку, товарищ?

Поворачиваюсь. Передо мной не какой-то там задрипанный, пьяненький мужичонка, а превосходный тип боксерской фигуры в плавках. Парень голенаст, у него широкие плечи, мощная грудь, длинные руки. И на весы ставить нечего — чистый первый средний вес. Такие парни, веселые и общительные в быту, очень опасны на ринге. Не пора ли выкидывать белое полотенце? Поодаль стоит лодка, которой раньше здесь не было.

— Подъехал с рыбалки, гляжу незнакомый человек, а тех троих еще вчера в станице приметил. Вредные людишки. Не пристают ли?

— Уже нет.

Что-то очень уж симпатичен мне этот парень.

— Познакомимся? — спрашиваю.

— С приятностью. Анатолий, — парень протягивает крепкую руку.

— Как рыбалка?

— Посмотрите.

Достаточно беглого взгляда на улов, чтобы оценить мастерство рыболова: в садке отливают серебром и медью язь, паря голавлей, красноперки, ласкири.

— Отличный улов!

— А как он достался?

Анатолий сетует, что скуднеет Хопер, много терпения и рыбацкой удачи нужно, чтобы не вернуться домой пустым. Утешаю его тем, что в Дону рыбы еще меньше и что только редкие виртуозы лески и крючка могут похвалиться приличными уловами.

Тем временем троица, собрав в охапку одежду, поспешно скрывается с глаз.

— Хотите? — Анатолий протягивает в газетном кульке хлеб, помидоры, яблоки.

— Спасибо, не надо.

— Бярите, бярите, — у Анатолия характерный северодонской говор.

Интересно, как добрые люди догадываются, что я голоден? Ведь не стал бы он другому, да еще первому встречному, ни с того, ни с сего предлагать еду.

Пока аппетитно уминаю его харч и рассказываю грустную историю о закрытых торговых точках, Анатолий собирает снасти, одевается и как-то странно на меня посматривает. Да, думаю, нищенство, какими уважительными причинами его не объясняй, всегда выглядит не ахти как убедительно и красиво. В конце концов, мог бы и потерпеть немного: ведь обещала же Марфа Михайловна к моему возвращению борщ сварить. Просто удивительно, как при всей моей гордости и застенчивости поразительно быстро прорезался у меня в походе талант побирушки.

Нищему всегда хочется не только в жилетку поплакать, но и похвалиться чем-нибудь. Рассказываю о знакомстве с Лащилиным.

— А у меня книжка его есть. «На родных просторах» называется.

— Хотел бы иметь такую книжку.

— Я вам ее подарю.

Напросился!

Мы долго сидели на скамеечке возле его дома и говорили о… впрочем, вы хорошо знаете, о чем могут толковать два заядлых рыболова. К этому времени у меня стала пробуждаться совесть: я наотрез отказался от ухи, приготовленной за время нашей беседы. И так Анатолий сделал слишком много добра для первого знакомства. Боюсь, что мой добрый знакомый был другого мнения.

Уже собираясь уходить, стал листать книгу и увидел вдруг пятерку, заложенную между страницами.

— Анатолий, ты забыл в книге деньги. Анатолий смутился, замялся на секунду, потом возразил уверенно, кажется, слишком уверенно:

— Не может быть, никак не может быть, я никогда не кладу деньги в книги.

— Но не с неба же упали эти пять рублей!

— То вы, наверно, нечаянно положили.

Пришлось насильно всучить ему эту треклятую пятерку.

Хотел, очень хотел я тогда, дорогой мой Анатолий, точно знать, случайность это, или… Хотел, да не мог задать тебе прямой неделикатный вопрос.

Закуривая на прощанье, я будто нечаянно вытащил из кармана вместе со спичками горсть дензнаков. Знай, мол, наших, мы не нищие…

ГЛАВА X

Живая Аксинья. Ковшевой курган. Беспризорная казна. Домой!

Московское время — пять часов. Прощай, Слащевская!

Снова вьется вдоль берега тропинка, ты снова наедине с природой, доброй, сильной и так легко ранимой. Переливы прозрачных струй реки, полутаинственная сень леса, редкие облака, плывущие по чистому высокому небу. Привольно, тихо… Чудо!

После короткого отдыха идется так легко и свободно, что немного удивляюсь, когда показывается хутор Ключанский, значит, протопал уже километров пять. Отсюда Хопер резко поворачивает влево. Тропинка, убегая от реки, тянется к хутору, приглашая выйти на короткую нагорную дорогу.

Вчера вроде бы твердо решил идти вдоль берега, достичь змеиного угла и, если представится такая возможность, выбраться оттуда живым. Не зря же и письмо отправил. Теперь же, срезая большую луку Хопра, ноги сами собой несут в гору. С некоторого времени засел во мне второй человек, который поступает наоборот. Признаться, не я, а именно он, более властный и решительный, труханул перед змеями. Именно у него со вчерашнего дня стоял в глазах шипящий клубок отвратительных змей, о которых рассказал Александр Зиновьевич.

По хуторской улице идет навстречу старушка, ведет на веревке козу. Старушка вознамерилась было свернуть в сторону, на лужайку, да остановилась, приметив на улице редкостный экземпляр странника.

Может быть, и устарел обычай здороваться на селе со старыми незнакомыми людьми, но я крепко запомнил его с пацанячьих лет и чту до сих пор. Еще бы не запомнить! Как-то подозвал меня родной дед Аким и спросил:

— Ты почему вчерась не поздоровался с дедом Степаном?

— А я его не знаю.

— Теперича будешь знать, — сказал дед Аким и железными крючковатыми пальцами сделал из моего уха восьмерку.

— Доброе утро, бабушка!

— Здравствуй, внучек!

Хорош внучек!

— Сколько же вам лет, бабушка?

— Восемьдесят девять.

Вся она сухонькая, как осенняя былинка, лицо маленькое, доброе, живое.

Из дальнейшего разговора выясняется, что фамилия ее Астахова, зовут Александрой Михайловной. Ах, ну почему не Аксиньей! Впрочем, как знать, не прототип ли передо мной шолоховской Аксиньи Астаховой? Ведь край этот густо «населен» шолоховскими героями и чем ниже по Хопру, чем ближе к Дону — тем больше. Здесь чуть ли не в каждой станице или хуторе есть или были свои Григорий Мелехов, Аксинья, дед Щукарь…

— Бабушка, а почему хутор Ключанским называется?

— Вот туточки, — она показывает на глубокий задерневший распадок, извилисто уходящий в гору, — бил ключ. Я хорошо его помню — водица вкусная была! А как лес рубили в войну — пропал ключ. Вон там, выше, и счас ключи бьют.

— Позавидовать вам можно, бабушка: столько жили, столько видели.

— Живи, внучек, правдой, — Бог веку прибавит.

Хорошо, легко говорить с такими людьми, открытыми, приветливыми.

Остаются позади Хопер, Ключанский. Дорога нехотя тянется вверх и выводит в горбатую безжизненную степь. Хлебные поля убраны, вспаханы на зябь. Отдыхает земля-кормилица, набирается сил к весне.

В наше время так удивительно видеть на дороге пешего, что догнавший меня газик останавливается сам собой. Через минуту знакомлюсь с секретарем парткома местного совхоза Николаем Федоровичем Горшковым. В лице Горшкова милостивая судьба подкинула мне самый настоящий клад.

— Если интересуетесь нашими местами, вы обязательно должны побывать на Ковшевом кургане, — с энтузиазмом говорит Николай Федорович. — Поехали. Это совсем рядом.

Вот и курган — высокий, величавый, ковылем сердобородый, верно хранящий не одну тайну веков, повидавший скифов, хазар, половцев, татар… На многие километры открывается глазу земля с этого кургана. Видна вся огромная излучина Хопра, окаймленная широким ожерельем леса, видны внизу блестки озер, поляны, а еще дальше по направлению к Медведице — степь и снова лес, но уже размытый синевой. Кажется, далеко ушел от Филинского, но вижу и Филинский и еще другие хутора.

Да что там Филинский! В дальней-дальней синеве чуть просматривается город Серафимович, а до него по прямой километров пятьдесят, наверно. Неброская, но какая притягательная родная сердцу красота открывается с кургана!

Говорят, что имя свое курган получил потому, что казаки нашли у его подножия огромный ковш из тех, коими пользовались работные люди, когда смолили судна. Возможно, ковш остался от петровских времен: ведь при Петре Первом на Хопре и его притоке Вороне строились судна и спускались отсюда по Дону до самого Азова.

Теперь стоит на Ковшевом геодезическая вышка. А было время, стояла на кургане другая — сторожевая, сбитая из дубовых стволов. Горшков помнит эту вышку мальчишкой — еще сохранилась.

И городки зарождались тут сторожевыми. По рекам проходила естественная граница. С весны, как только молодая трава могла уже прокормить татарский коней, ожидали набегов. Казаки, сами жившие тогда набегами да разбоями, охотно совершавшие далекие походы «за зипунами», зорко стерегли свои земли. День и ночь дежурили на вышке караульные.

Чу! Вот далеко-далеко за Хопром блеснул на солнце один шлем, другой. Вот ночью увиделось зарево костров. Тревога! Рядом с вышкой всегда стоял оседланный конь. Минута — и уже мчится всадник бешеным наметом поднимать казачье войско. Если опасность была особенно велика — спешно оповещалась вся сторожевая черта: наблюдатель поджигал бочку смолы, стоявшую на вышке. Тут же соседний пост поджигал свою бочку, за ним еще… Войско вовремя выступало навстречу налетчикам.

Стою на кургане и представляю там, на равнине, сшибающие в смертельной схватке конные лавы, слышу звон колоколов, дрожь земли. И поныне находят в этих местах то копье, то шлем, то кольчугу. Да, запомнился мне Ковшевой курган!

Невдалеке виднеется хутор Остроуховский, стекающий к реке по нагорному правому берегу. Прежде это был сильно укрепленный казачий городок, возникший значительно раньше многих станиц Прихоперья. Расположенный поблизости от Дона, Остроуховскяй считался важным сторожевым пунктом. На высокой горе, как и на Ковшевом кургане, день и ночь дежурили караулы. Казаки держали ухо остро — врасплох не застанешь. Отсюда и название хутора.

Таким богатым историей местам приличествует яркая легенда или быль. И она (легенда или быль?) есть.

— Поговаривают, — обыкновенным этак голосом сообщает Горшков, — что в наших краях войсковая казна схоронена.

Большой любитель сказок, делаю стойку и весь превращаюсь в слух.

— Но я об этом мало чего знаю, вы лучше порасспросите остроуховского хуторянина Ивана Михайловича Упорникова. Он давно эту историю раскапывает. Даже разрешение получил вскрыть гору, в которой будто казна схоронена. Просил помочь совхозной техникой.

— И?

— Да некогда нам возиться из-за каких-то предполагаемых двенадцати бочонков золота. Хлеб, откорм скота — вот наше реальное золото.

— Скорее, — кричу, — поехали в хутор!

Прощаемся с Николаем Федоровичем на окраине хутора — его властно зовут совхозные дела. Он показывает хорошо видный с горы дом Упорникова.

Пока иду, опасливо думаю: не из тех ли этот Упорников фанатиков, кои всю жизнь ищут клады, «достоверно» зная их местоположение и даже содержание. Оказалось, были у него в жизни совсем другие дела и переплеты.

В ноябре сорок первого учитель Упорников ушел добровольцем на фронт, а вернулся в ноябре же сорок четвертого, комиссованным по ранению. Сотрудник отдела контрразведки пятого Донского казачьего кавалерийского корпуса старший лейтенант госбезопасности Упорников снова стал учителем.

Будете в Ростове — передавайте привет бывшему командиру нашего корпуса Сергею Ильичу Горшкову. Он меня хорошо знает, — сказал в разговоре Иван Михайлович.

— Говорят, вы клад какой-то ищите?

— О, — улыбается Иван Михайлович, — это целая история, на сказку похожая, а я уверен, что никакая эта не сказка. Давно, еще до войны, слыхал я про чудо-клад, верил и не верил рассказам хуторян. А как вышел на пенсию, разговорился с одним стариком, очень заинтересовался, других пытать стал. Вот какая история выходит.

Еще до революции служил на Кавказе некто Егор Чечаев. Человек общительный, услужливый, Чачаев близко сошелся с одним горцем — древним стариком без роду и племени. Когда пришло время старику покинуть эту землю, призвал он к себе Чечаева и передал план. На плане было обозначено место захоронения войсковой казны предположительно не то татарской, не то горской, которую казаки отвоевали и спрятали. А находится это место на горе недалеко от хутора. И будто сделан в горе каземат с железной дверью и висят в том каземате на цепях двенадцать бочонков червоного золота. Сверху обозначают и охраняют клад два дуба-великана и шесть громадных камней.

Уволившись со службы, Егор Чечаев добрался до Остроуховского, отыскал по плану место. Поскольку в одиночку с такими камнями и раскопками было не справиться, сколотил Чечаев артель и под большим секретом поведал тайну. Артельщики — сплошь гольтепа, как и сам Чечаев, загуляли с радости в долг «под казну», и секрет раскрылся.

Хуторяне, навострив уши, следили за артельщиками. Темной ночью, взявши факелы, артель отправилась открывать клад. Только успели обрыть один камень, как кинулись на них из темноты вооруженные люди, повязали и посадили в холодную. Артельщики сумели при этом план не то уничтожить, не то спрятать и точного места нахождения казны не выдали. Атаман станицы Кумылженской, к юрту которой относился хутор, строго-настрогого запретил раскапывать гору. Сказывают, что одно время там казачий пост выставляли.

Собрав сведения о кладе, не раз побывав на месте, Упорников направляет письмо в Совет Министров и получает такой ответ:

«Ваше письмо в Совет Министров СССР о „чудо-кладе“ переслано Кумылженскому райисполкому для разрешения.

В связи с тем, что сведения о войсковой казне являются предположительными и неизвестно точно местонахождение, исполком райсовета рекомендует вам подключить для поисков и раскопок учащихся 5–8 классов Остроуховской 8-летней школы в порядке изучения истории родного края.

Председатель исполкома райсовета Н. Скоробогатов».

Прознав о письме, не только школьники, многие хуторяне хотели было придти на помощь. Не успели собраться — районное начальство почему-то передумало, самолично приехало в Остроуховский и запретило производить раскопки.

Казна не казна, а что-то там наверняка есть, — убежденно говорит Иван Михайлович. Посудите сами, на площадке выложены в ряд на определенном расстоянии шесть камней, каждый размером примерно в половину этой комнаты. Камни ежевичные, красноватые, значит. Таких в округе больше нигде нет. Как попали сюда эти камни? А рядом — пустота простукивается. Щупал шомполом — вроде свод обозначается. Да, что-то там есть. Понимаете, обидно будет, если помру, так и не разгадав этой тайны. Вы не подскажите, куда бы мне еще обратиться?

И меня заразил своей верой Иван Михайлович. Надо верить, хочу верить легендам, сказаниям, сказкам — иначе будет очень скучно жить!

Об одном жалею: почему не остался переночевать в Остроуховском, несмотря на настойчивое приглашение Ивана Михайловича, почему не побывал на той горе. Очень уж манила меня тогда дорога…

Возвратившись домой, я, подобно Чечаеву, пытался сколотить артель, предлагая делать взносы для организации и производства кладоискательных работ. Слушали мой рассказ с некоторым интересом, но делать взносы отказывались. Даже легкие на подъем коллеги-журналисты говорили:

— Позарез некогда, старик. Работа заела. Выйдешь в люди — заходи, посмотрим, какое оно там золотишко.

Иван Михайлович провожает меня от своей хаты до берега Хопра, дает на прощанье несколько адресов («Скажите, что от Упорникова, и вас примут») в других хуторах.

Бреду, задумавшись, по тропинке, к которой выходят огороды. Из-за тына окликает женский голос:

— Ты не чирики носишь?

— А?

— Не чирики, говорю, продаешь?

Тьфу, чертова баба, за коробейника приняла.

От Остроуховского до хутора Кривовского — рукой подать. Мечтая о таинственном чудо-кладе, о скорой встрече с Доном, не замечаю, как подхожу к хутору. В реке купаются ребятишки, а у берега — далеко видно — картинно стоит, помахивая хвостом, статный гнедой конь. Через несколько минут конь будет дружелюбно лизать мне руку шершавым, как наждак, языком, с удовольствием хрумать конфеты и, обнюхивая рюкзак, просить еще.

Заночевал в хуторе Пустовском у Ивана Михайловича Попова — рекомендация трезвого остроуховского мечтателя сработала безотказно. Попов — бывший лесник, теперь пенсионер, незаменимый товарищ Шолохова по рыбалке. Михаил Александрович частенько наведывался сюда, в окрестности Пустовского, ставил шалаш, подолгу сидел у реки с удочками, думая о своем.

Есть недалеко от хутора у крутого обрыва берега речная яма, где, может, и поныне живут сомы-разбойники. Эта яма давно окрещена местными жителями «Шолоховской». Здесь те с молодости любимые места писателя, о которых мало кто знает. Ночевал он и в этом стареньком доме, вспоминая далеко заполночь былое с давним своим товарищем Иваном Поповым.

Утром, выйдя из хутора, долго стою на самом гребне горы. Пасмурно. Срывается мелкий дождь. Внизу — пригорюневшееся стремя Хопра, за Хопром — узкая полоса леса. А еще дальше — насколько хватает глаз — печальная картина: пески, пески. Впереди сереет поперечная гряда невысоких гор. Там — Дон.

Ниже Пустовского совсем не тот Хопер: на левобережье местами чуть не вплотную угрожающе подступают к нему пески. А на правом берегу лес изрежен, кое-где сиротливыми островками стоят дубки, тополя, ветлы, обглоданные скотом. Пройдешь такой островок — и перед тобой открытая даль, совсем неуместная у самой реки. Чем ближе к станице Букановской — тем сильнее разочарование. Там истоптанный скотом полуобвалившийся берег, здесь — одинокий обгоревший калека-дуб, чуть подальше — высохший ветляник, пепел кострища возле него.

В Букановской, прежде чем возвращаться домой, намеревался побыть пару дней, отдохнуть, порыбачить. Но подвела карта, на которой станица обозначена у самой дороги, а на самом деле стоит она в нескольких километрах от Хопра. Наверно, это один из картографических фокусов, чтобы обмануть шпионов.

А дождь все сильней. Хмурится Хопер, серчает. Загостился, наверно, пора и честь знать. Что ж, двадцать минут тряской езды на попутной машине и — здравствуй Дон!

Разбушевался сегодня к вечеру и батюшка Тихий Дон, гонит крепкий ветер пенную волну. У крутоярого берега — два пенька. К ним притыкается носом «Ракета», идущая на Вешки. Часом позже настигает нас ураганный ветер и барабанный ливень. «Ракету», как легкую яичную скорлупу, выносит на мель. Ревут двигатели, взбаламучивая песок, свистит ветер, косо хлещет проливной дождь. Насучиваем штаны…

В «Ракете», а затем в ночном автобусе я неплохо отдохнул. Прибавляло сил и горделивое чувство содеянного.

Резво выскакиваю из автобуса, до родного очага остаются считанные метры, как вдруг (о надоевшее коварство второго человека!) наваливается на меня страшенная усталость. Поднимаясь по лестнице, хромаю на обе ноги, добросовестно стону и охаю. Все это — самым чистосердечным образом, без тени, без намека на симуляцию. Причина яснее ясного: хитрющий второй человек знает распрекрасно, что дома его ждет жена, умеющая иногда и пожалеть.

— Все-таки вернулся, говорит жена, открывая дверь. — Ладно уж, входи.

Перед ней стоит худой бородатый дядя в обтрепанных штанах неопределенного цвета и истерзанной рубахе. Самое время для морали.

— Молодец, — говорит жена. — Бродяга, что надо. Теперь-то тебе не взбредет больше в голову отправиться в какое-нибудь другое дурацкое путешествие.

— Куда там. Срочно перековываюсь в домоседа-юбочника.

А в мыслях уже маячит другая симпатичная река, но об этом пока — ни слова.