етодология картезианства черпала свою силу и убедительность из математического идеала познания, впервые в истории философии выдвинутого на передний план в качестве образца всякого научного знания Декартом. Строгость математических рассуждений привлекала умы еще во времена античности, но до Декарта никто не задавался целью преобразовать по образцу математики все остальные области знания. Успехи новой физики XVII в., казалось, окончательно подтвердили плодотворность этой идеи. Нужно было только некоторое время для того, чтобы математика поставила на ноги все естествознание, отбросив всякого рода исторический хлам и поэтические бредни, принимавшиеся древними за науку. Но чтобы математизировать все знание, нужно понять, в чем источник непобедимой силы математического способа мышления. Декарт по-своему решил этот вопрос в «Рассуждении о методе». Его описание математического метода включало следующие черты: непосредственная очевидность основоположений, расчленение сложного на простейшие элементы, затем — воссоздание сложного из полученных простейших элементов и, наконец, исчерпывающий обзор и систематизация достигнутого. Картезианская «формула» математического метода немедленно вызвала оживленную полемику. Наибольшие возражения вызвало первое правило Декарта: самоочевидность. Здесь самые серьезные доводы выдвинул Лейбниц.

Он указал на то, что критерий самоочевидности субъективен, ибо мыслящий субъект легко может обмануться, и, кроме того, для разных людей в разное время «очевидными» могут представляться самые разные вещи (см. 27). Любопытно, что Вико в этом отношении близок к Лейбницу. В «Новой науке» мельком говорится о различии между знанием в собственном смысле и достоверностью, которая довольствуется простым здравым смыслом. Картезианская очевидность как раз попадает в разряд простой достоверности, опирающейся не на знание, а на сознание. По мысли Вико, это не умаляет достоинства математического метода, но лишь свидетельствует о неадекватности картезианской интерпретации последнего. Свое понимание природы математического знания Вико сформулировал довольно рано, еще в 1708 г., в работе «О современном методе исследования»: «Мы доказываем (истину. — М.К.) о геометрических вещах, потому что мы их делаем» (5, 156). Это была первоначальная форма знаменитого принципа verum et factum convertuntur (истинное и сделанное совпадают). В духе христианизированного платонизма Вико рассуждает о слабости человеческого ума по сравнению с божественным интеллектом. Принципиальная разница между человеческой способностью познания — «когитацией» и божественной «интеллигенцией» происходит от того, что человеческий ум имеет перед собой внешние ему вещи, тогда как в боге нет ничего по отношению к нему внешнего, и потому в нем познание означает одновременно сотворение. Поэтому человеческое познание есть в сущности «разделение» и отделение (абстракция) элементов, которые в боге неразрывно слиты. Стало быть, только божественное познание синтетично в собственном и подлинном смысле этого слова, человеческий же интеллект по существу всегда аналитичен и немощен. Это и предопределяет, по Вико, границы аналитического метода, которому без всяких оговорок следовал Декарт. Во-первых, аналитический метод всего успешнее применяется в области геометрии, где исследование касается фиктивных сущностей, созданных человеческим интеллектом, — точек, линий, плоскостей и всего, что может быть из этих элементов составлено. Во-вторых, все сложно-составное, полученное этим методом, все равно не обладает достоинством подлинно синтетического, т. е. конкретного, которому присуща внешняя реальность независимо от познающего ума. Составленное из фиктивных сущностей остается фиктивным, и даже в еще большей степени, чем первоначальные элементы. Из этого, между прочим, следует, в-третьих, что эффективность применения геометрического (аналитического) метода зависит от степени реальности соответствующего объекта. Так, геометрический метод абсолютно неприменим в метафизике — науке о природе мироздания в целом, но даже и за ее пределами он оказывается явно недостаточным. Прежде всего это касается физики, где речь идет о реальных внешних вещах, несводимых к фиктивным сущностям. Следует учитывать, что конец XVII и первая половина XVIII в. — время борьбы ньютонианско-галилеевской концепции физики с картезианской, которая довольно быстро потерпела поражение. Центральный пункт разногласий — отношение к эксперименту. Галилей и Ньютон считали эксперимент самостоятельным элементом физического знания наряду с математическим описанием, а у Декарта математический элемент все поглощал собою, опыт же оттеснялся на периферию познания. Знаменитое изречение Ньютона «гипотез не измышляю» было направлено, конечно, против картезианского стиля физического мышления, недооценивавшего роль твердых фактов эксперимента. Таким образом, за архаическим стилем гносеологической аргументации Вико скрывается передовое для того времени понимание специфики естественнонаучного мышления, его относительной самостоятельности по отношению к спекулятивной философии реальности («метафизики»). Особенности физического метода по сравнению с геометрическим определены предметом изучения.

Заметим, что и Декарт признавал внешнюю реальность физических явлений, но его методологическая позиция привела к некоторым нежелательным следствиям. Одно из таких следствий — проблематичность самой возможности познания физической реальности, что прямо вытекает из ранее выдвинутого критерия: если человек познает только то, что сам сделал, то, естественно, природа, существующая независимо от какой бы то ни было человеческой деятельности, познанию недоступна. Декарт ограничился здесь ссылкой на «правдивость бога», смехотворной для современного научного сознания, да и тогда не очень-то убедительной. Что же касается физики того времени, то в ней, по словам Вико, «одобряются те размышления, подражая которым мы что-либо можем сделать; и по этой причине те мысли считаются самыми блестящими и признаются всеми с величайшим согласием, к которым мы добавляем эксперименты, создавая в них нечто подобное природе» (там же, 285). Следовательно, эксперимент позволяет до определенной степени применить к физическому методу общий гносеологический критерий тождества истины и созданного человеком. Однако всего лишь до определенной степени, так как, экспериментируя, мы только подражаем природе, да и то фрагментарно, неуклюже и короткое время. Ввиду того что природу создал бог, подлинная наука о природе может быть доступна лишь ему одному.

В итоге (по Вико) создается интересная ситуация: математика способна получать истину, но относительно тех функций, которые ею же и созданы. В то же время, создавая свой собственный мир, математика приближается или уподобляется творческой мощи бога. С другой стороны, физика не в состоянии создавать свой собственный объект и в лучшем случае только подражает весьма несовершенным образом сверхъестественной творческой силе. Зато она ближе к реальной природе вещей и в этом отношении математику превосходит. Далее, есть еще метафизика, толкующая о «чистом бытии» и первооснове мира и заимствующая свои основания у теологии, которая в свою очередь опирается на иррациональную данность сверхъестественного откровения, запечатленного в Священном писании. Бескомпромиссное применение принципа «верум-фактум», как легко убедиться, делает истину прерогативой божественного сознания, ибо даже метафизика, трактующая о «вечных первопринципах» и по своему объекту наиболее почтенная среди всех остальных наук, стоит чего-нибудь только потому, что полагается на помощь божию, без которой слабый человеческий интеллект не в состоянии подняться над ограниченностью своего телесного бытия. Поэтому наука в полном смысле слова становится божественным достоянием, человеку же остаются жалкие крохи познания, достаточные, впрочем, для того, чтобы прокормиться и даже обзавестись некоторыми удобствами и приятностями жизни. Таким образом, из принятых Вико установок христианизированного неоплатонизма неизбежно следуют скептические выводы. Не стоит, однако, придавать им основополагающее значение в его конструкции, ибо по сравнению с узкой областью «чистой истины», «науки» в понимании неоплатоников, сфера «достоверного» гораздо обширнее, а она-то как раз и представляет для человека наибольший интерес. Разделение «истины» и «достоверности» разрежает атмосферу скептицизма и даже агностицизма, присущую в некоторой степени гносеологической доктрине Вико.

Дело в том, что Вико, следуя традиции своих учителей — итальянских спекулятивных философов XVI в., — предъявляет явно завышенные требования к понятию истины, или науки. Наука — это познание «вечного и неизменного порядка вещей». Все, что не соответствует этому, не относится к науке, или истине. Конечно, тогда и галилеевское естествознание оказывается за пределами научной истины. Здесь мы сталкиваемся с противоречием между архаическим спекулятивным понятием науки и новой научной практикой, которая постепенно прокладывает путь и адекватному понятию науки. И наш автор сыграл в этом процессе весьма заметную роль, хотя и не сознавал этого. Ведь само понятие «новой науки» (благодаря расширению области «достоверного») наносило сокрушительный удар по архаической концепции, заимствованной из античного идеализма.

Но обратимся теперь к анализу отличительных признаков достоверного. «Истинное, — пишет Вико, — порождается соответствием ума порядку вещей; достоверное порождается сознанием, освободившимся от сомнения… Так, истинное основывается на разуме, достоверное покоится на авторитете, или на авторитете наших чувств, что называется „аутопсией“ (свидетельство собственных глаз), или на авторитете других свидетельств…» (5, 167–168). И снова способ, которым вводится понятие достоверного, может показаться крайне непривлекательным современному человеку: достоверное основывается на авторитете. Тут сразу приходит на память всякого рода фанатизм и злоупотребления церкви. Однако у Вико в круг этого понятия включается и эмпирический критерий истинности — чувственная достоверность и свидетельства исторических источников. В общем определении достоверности не содержится никаких ссылок на псевдоавторитеты, хотя, как нам предстоит убедиться впоследствии, наш автор в случае необходимости прагматического порядка не стесняется оповещать читателей о благочестивых чувствах, которые его обуревают.

Несомненна также приверженность Вико рационалистическому критерию истины, ибо он противопоставляет его авторитету внешних чувств, это не помешало ему, однако, отстаивать возможность исторического познания, что начисто отрицали рационалисты. В парадоксальном сочетании философского рационализма с замечательным историческим чутьем суть творческой индивидуальности Вико. Рационализм побуждал Вико искать философские основания эмпирических обобщений и частных выводов, а историческое чутье помогало научно реконструировать прошлое, понимаемое в соответствии с его собственной внутренней логикой, а не на основе преходящих стандартов, которые увековечиваются людьми, лишенными понимания исторической перспективы.

Сближение философии и гуманитарной традиции, предчувствованное еще итальянскими гуманистами в эпоху Возрождения, становится у Вико вполне осознанным принципом: «Философия рассматривает Разум, из чего проистекает Знание Истины; Филология наблюдает Самостоятельность Человеческой Воли, из чего проистекает Сознание Достоверного… Эта же аксиома показывает, что на полдороге остановились как Философы, которые не подкрепляли своих соображений Авторитетом Филологов, так и Филологи, которые не постарались оправдать своего Авторитета Разумом Философов: если бы они это сделали, то были бы полезнее для Государства и предупредили бы нас в открытии нашей Науки» (3, 76). В этом высказывании область достоверного соотносится с человеческой деятельностью («самостоятельностью воли»). Таков еще один отличительный признак достоверного: оно руководит решением осуществить поставленную цель и выбором способа действий. Это характеристика знания, достаточного для принятия практического решения, хотя и не удовлетворяющего всем требованиям научности. Вико различает несколько видов такого рода знания: «благоразумие», основанное на прошлом опыте, «искусство», предполагающее владение правилами манипулирования вещами для достижения желаемой цели, и, наконец, «науку», которая представляет собой обобщение правил практического действия, но не доходит до познания «первых принципов» — так сказать, наука в ее зачаточной форме (см. там же, 247).

Остается только пожалеть, что гносеологические размышления у Вико содержатся лишь в работах, предшествовавших и подготовивших появление его «Оснований новой науки…». После опубликования этих сочинений философ к гносеологическим изысканиям не возвращался, занятый всецело усовершенствованием своего главного труда. В самой «Новой науке» замечания гносеологического порядка редки и к тому же слишком лапидарны, чтобы можно было говорить о каком-либо изменении ранее выработанных гносеологических воззрений. Чтобы реконструировать кое-какие моменты, исследователю приходится брать инициативу на себя, основываясь, разумеется, на собственных положениях автора.

Итак, выше мы привели высказывание Вико о взаимодействии философии и филологии, о том, что философы должны подтверждать свои взгляды филологическими аргументами, а филологи — отыскивать разум в фактах, которыми привыкли оперировать. В результате такого соединения достоверность филологии поднимается на уровень истины, а философские истины приобретают достоверность, которой ранее были лишены. Именно филологические факты позволяют использовать и в философии принцип «верум-фактум», так как они — результат собственной активности человека в разнообразных сферах общественной жизни, каковы язык и литература, организация хозяйства, и политическое управление, военное дело, законодательство, бесчисленные обычаи и традиции повседневной жизни, борьба сословий и партий и, наконец, взаимоотношения между различными государственными образованиями. Из единства философии и филологии рождается некий особый способ познания, который наш автор и называет «новой наукой». Вот исполненное горделивого торжества собственное заявление Вико, в котором он возвещает об открытии им «новой науки»: «Ведь Мир Наций был, безусловно, сделан Людьми (это первое несомненное Основание выставлено выше), и потому способ его возникновения нужно найти в модификациях нашего собственного Человеческого Сознания; а где творящий вещи сам же о них и рассказывает, там получается наиболее достоверная история. Таким образом, наша Наука продвигается совершенно так же, как Геометрия, которая на основе своих элементов строит и созерцает, сама себе создает Мир Величин; но в наших построениях настолько больше реальности, насколько более реальны законы человеческой деятельности, чем точки, линии, поверхности и фигуры. И это — аргумент в пользу того, что такие доказательства божественны; и что они должны, читатель, доставлять тебе божественное наслаждение: ведь в Боге знать и делать — одно и то же» (там же, 118).

Итак, «новая наука» по достоверности не уступает геометрии, а по предмету бесконечно ее превосходит и потому заслуживает названия «божественной». Но что же это все-таки за наука? На этот вопрос должна последовательно ответить вся наша книга, постепенно разматывая клубок идей Вико и воссоздавая конструкцию его учения. Поэтому на каждом отдельном отрезке исследования ответ неполон и односторонен. В этом пункте нашего рассказа выясняется, что «новая наука» есть, во-первых, история, которая впервые приобретает достоверность. Во-вторых, это уже нечто иное, чем просто история, а именно обнаружение «законов человеческой деятельности». Наш автор хочет решить сразу две задачи огромной сложности: превратить историческую эрудицию в достоверное знание и плюс к этому открыть законы самого исторического процесса! Причем знание этих законов будет уже не простой достоверностью, а истиной в полном смысле этого слова — открытием вечной и неизменной сущности вещей. Тем самым социально-историческое знание возводится на высшую ступень собственно науки, что никак не считали возможным картезианцы.

Но как возможно достоверное знание о прошлом? И на этот вопрос Вико дает ответ в цитированном выше отрывке. Дело в том, что «творящий вещи сам же о них и рассказывает». Поэтому социально-историческое познание аналогично геометрическому и так же, как и это последнее, подвластно принципу тождества истинности и продуцирования объекта. Это значит, что человек творит историю в двояком смысле: как последовательность реальных событий и свершений в разных областях общественной жизни и как повествование об этих свершениях. И первый аспект неотделим от второго.

Впоследствии Гегель обратил внимание на двусмысленность самого слова «история», которое одновременно обозначает и реальный процесс событий, и рассказ о нем. Этимологическая аргументация — излюбленный прием у Вико. Из его тезиса следует, что история идей, историческое сознание человечества — необходимая сторона реального исторического процесса, а не «эпифеномен», т. е. явление, которое никакого влияния не оказывает. Сознание — реальный фактор исторического процесса, изнутри вплетающийся в его ткань, а не искусственный придаток, от которого можно легко освободиться, чтобы рассматривать общество «в чистом виде». Этого не удастся достигнуть, пока люди остаются людьми, т. е. творцами своей истории, а не марионетками на службе таинственной высшей силы. Но из этого не следует, что «история вещей» (реальная последовательность исторических событий) с прозрачной ясностью отражается в истории идей. Напротив, в памятниках духовной культуры реальная жизнь общества зашифрована, или, пользуясь выражением Вико, запечатлена в «иероглифах», которые нужно еще научиться читать, а не принимать буквально или вовсе отбрасывать как бессмысленный невнятный лепет варварских времен. В понимании этого состоит непреходящая заслуга неаполитанского философа перед методологией общественной науки. Подобно Бэкону в естествознании Вико стремится в истории рассеять предрассудки, порожденные антиисторическим пониманием прошлого человеческого общества. Они сконцентрированы в учении юристов (Гроция, Селдена, Пуфендорфа) и философов (Гоббса, Спинозы, Локка) о «естественном праве» и договорном происхождении государств. Но критика Бэкона соответствовала духу времени, тогда как Вико шел против течения. Он обвинял упомянутых юристов и философов в том, что при рассмотрении древнейшего периода человеческой истории они исходят из современных им понятий абстрактно-теоретической философии права, подменяя этими понятиями образ мыслей, а следовательно, и правовые представления, характерные для людей той эпохи.

Борьба с «идолами» или «призраками» социального познания составляет существенный момент гносеологического обоснования «новой науки», хотя сам автор и не пользуется этой бэконовской терминологией. Подобно английскому философу он ищет корни заблуждений по частным вопросам в общих свойствах человеческого ума, которые и создают постоянную возможность, психологическую предрасположенность к заблуждению, проявляющуюся по-разному в зависимости от обстоятельств. Так, два основных «идола» социального познания — «тщеславие наций» и «тщеславие ученых» — коренятся в том, «что там, где люди не могут составить никакого представления о далеких и неизвестных вещах, они судят о них по вещам известным и имеющимся налицо» (3, 73). «Тщеславие наций»-некритическое, иногда даже фанатическое убеждение в своей исключительности и в своем превосходстве над другими народами. Злободневно звучит рассуждение Вико о спеси «китайцев, кичившихся тем, что они заложили основы Культуры в древнем мире». Современный мир уже знакомит на практике с прелестями великоханьского шовинизма, ставшего официальной политикой нынешних пекинских правителей. Причина тщеславия наций в том, что позднейшие завоевания зрелой цивилизации проецируются на самое начало ее истории и рассматриваются как доказательство «избранности» того или другого народа. «Тщеславие ученых» — также склонность человека судить о прошлом на основании настоящего и о других людях — на основании представлений о том, какими им следует быть. Только теперь это относится к самим ученым. Последние, выработав в тиши кабинетов определенные понятия о вещах, устраивают затем суд над своими предками, снисходительно одобряя или уничижительно порицая те или иные установления прошлого в зависимости от того, насколько эти установления соответствуют их собственным понятиям, которые, разумеется, превыше всего. Разве могло быть у «первых людей» отвлеченное понятие договорных отношений, выработанное протестантскими юристами и философами XVII в.? «Бенедикт Спиноза говорит о Государстве так, как если бы оно было Обществом Купцов… Гроций, больше обоих других (Дж. Сельдена и С. Пуффендорфа. — М. л.) и ученый и начитанный, почти в каждой детали своего учения побивает Римских Юристов; но удары его падают в пустоту, так как Римляне устанавливали свои Основания Справедливого на Достоверности Авторитета Рода Человеческого (т. е. на основе „здравого смысла“, а этот последний есть исторически обусловленное понимание необходимого и полезного. — М. К.), а не на „Авторитете Ученых“» (там же, 110; 119). И действительно, могли ли законодатели древности обладать утонченным философским интеллектом создателей теории естественного права?

Чтобы избежать искажения исторического прошлого, следует вникнуть в образ мыслей и чувствований далеких эпох, постоянно быть начеку, борясь с бессознательно действующей привычкой уподоблять прошлое настоящему. Конечно, куда как легче перевести «странные» речи призрачных исторических персонажей в удобную для нас форму, предварительно адаптировав текст и опустив «непонятное». Можно сослаться при этом на несущественность произведенных купюр или на то, что исключенные места неудачны, нетипичны для разбираемого автора. Но как раз «непонятное» чаще всего и выражает дистанцию, отделяющую настоящее время от прошлого. И подлинный историк призван перебросить мост от одной эпохи к другой, а не упразднять задачу простым росчерком пера.

Теперь это азбука историзма, но не потому ли эти мысли кажутся азбучными, что двести с лишним лет назад началась пропаганда «нового критического искусства», обращенного против антиисторических догм тогдашнего социального мышления. Справедливо отмечает М. А. Лифшиц, что Вико превращает свой анализ «в критику современной ему научной критики» (см. там же, XV). Буржуазные мыслители XVII–XVIII вв. опирались на догму о неизменной человеческой природе, не сознавая исторической обусловленности своих представлений, проникнутых специфически буржуазным духом (юридическое равенство, ограничение власти государства «разумными пределами» и т. д.). Но всегда ли человеческая природа была такой, какой хотели ее видеть теоретики поднимавшейся буржуазии, — вот вопрос, который не приходил им в голову, а между тем решение составляет необходимую предпосылку любой социальной доктрины. «Мир наций был несомненно создан людьми», — не уставал повторять Вико. Так не должны ли мы сначала уяснить, что же такое человек и можно ли считать его природу неизменной?