Философская эволюция Ж.-П. Сартра

Киссель Михаил Антонович

Глава третья. Подъем и упадок

 

 

Конец 50-х — начало 60-х годов — кульминационный пункт философской и социально-политической эволюции Сартра, после чего началось его сползание вниз, которое даже не назовешь отступлением на заранее подготовленные позиции. Все те троцкистские и полутроцкистские идеи, которые до поры до времени не играли определяющей роли в его мировоззрении, вдруг выступили на передний план и обусловили его переход на тощую и эклектическую платформу современного левого экстремизма.

Переломным моментом в его политической биографии стали майские события 1968 года в Париже, студенческие выступления, проходившие под лозунгами «власть — воображению» и немедленного разрушения всей государственно-монополистической структуры французского общества. С этого времени Сартр начинает выступать с регулярными и довольно злобными выпадами против Французской коммунистической партии, заявляя о своем «разочаровании» в ней. Его неудовольствие вызвало то, что французские коммунисты не выдвинули лозунга немедленного вооруженного свержения власти монополистического капитала, т. е. не встали на путь политического авантюризма и путчизма, подобно студенческим «вождям» вроде братьев Кон-Бендит.

Коммунисты не могли пойти на это, так как они основывают свою политику не на головокружительных волюнтаристских прожектах, принимающих во внимание лишь непосредственно складывающуюся благоприятную в данный момент конъюнктуру, а на научном анализе расстановки основных классовых сил внутри страны и на международной арене. Объективный социально-политический анализ показывал, что во Франции в мае 1968 года не было признаков революционной ситуации, и потому выступление коммунистов с оружием в руках не было бы поддержано широкими народными массами и привело бы только к социальному хаосу и разгулу контрреволюции в стране, что отбросило бы ее далеко назад в отношении социально-политического развития.

Было время, когда Сартр с полным пониманием относился к политике ФКП, заявлял о своей солидарности с ней по узловым политическим проблемам дня. Полемизируя с антикоммунистами, Сартр, в частности, писал о ФКП следующее: «Изменяла ли она когда-либо свой взгляд на войну в Индокитае? Переставала ли она защищать мир? Не была ли она права, выступая против плана Маршалла, борясь за национальную независимость? А национализм во времена военных блоков так же, как интернационализм — его дополнение, — не есть ли истинная форма прогрессизма?». С тех пор (цитата приведена из статьи 1956 года) Сартр выступал вместе с коммунистами против войны в Алжире, неофашистского экстремизма ОАС, режима личной власти и американской агрессии во Вьетнаме. В 1964 году он был одним из докладчиков на теоретической конференции по этике, организованной Институтом Грамши Итальянской коммунистической партии.

Тем не менее и тогда нельзя было сказать, что политические и философские взгляды Сартра совпадают с марксизмом. Это довольно рельефно проявилось в его оценке некоторых политических событий того времени. Теоретические разногласия Сартра с коммунистами нашли выражение в «Критике диалектического разума» (в 1960 году вышел только первый том, и маловероятно, что появится обещанный второй) — работе, превышающей по объему и трудности понимания онтологический трактат «Бытие и Ничто», и без того необычно построенный и нелегкий для чтения. Но прежде чем мы резюмируем теоретические расхождения Сартра с философией марксизма, постараемся выяснить место этого труда в идейной эволюции французского философа, особенности авторского замысла и метода его реализации.

 

От экзистенциализма к «неомарксизму»

В методологическом введении, опубликованном впервые еще в 1957 году, Сартр выясняет соотношение марксизма и экзистенциализма в той форме, в какой он теперь представлял себе это соотношение. Полутора десятка лет не прошло с того времени, когда Сартр со всем своим полемическим азартом утверждал, что экзистенциализм — это единственная «истинная» альтернатива марксизму. И вот теперь он утверждает нечто прямо противоположное, а именно: экзистенциализм нельзя даже ставить на одну доску с марксизмом, потому что марксизм есть истинная философия нашей эпохи, а экзистенциализм — всего лишь «идеология», базирующаяся на марксизме.

Но предоставим слово ему самому. В предисловии к «Критике диалектического разума» читаем: «…я считаю марксизм непреходящей философией нашего времени, потому что рассматриваю идеологию существования и ее познавательный метод как вкрапление (une enclave) в марксизм, который ее (идеологию существования. — М. К.) порождает и одновременно отрицает». Термин «идеология» Сартр употребляет в весьма специфическом смысле частного приложения оригинальной философии, составляющей «теоретический горизонт» эпохи, по такого приложения, которое утратило связь с общим горизонтом познания, с философией марксизма.

Обосновывая эту мысль, Сартр углубляет социологический анализ общественной мысли, с первым наброском которого мы встречались в эссе «Что такое литература?»: «Если философия должна быть одновременно обобщением знания, методом, регулятивной идеей (действия. — М. K.), наступательным оружием и общностью языка; если это „видение мира“ есть вместе с тем инструмент преобразования прогнившего общества; если определенная концепция, возникшая а уме одного человека или группы людей, становится культурой и, временами, даже натурой всего класса, совершенно очевидно, что эпохи философского творчества очень редки. Между XVII и XX веками я вижу только три такие эпохи, которые и обозначу именами знаменитых людей: есть „момент“ (растянувшийся минимум на полтора столетия. — М. К.) Декарта и Локка, „момент“ Канта и Гегеля и, наконец, Маркса. Эти три философские системы становятся, каждая по очереди, почвой всякой индивидуальной мысли и горизонтом всей культуры (общества в данный период времени. — М. К.), они непреходящи в той мере, в какой продолжают существовать исторические условия, выражением которых они служат. Я часто говорил: антимарксистский аргумент есть не что иное, как воскрешение домарксистской идеи».

Мы привели эту длинную цитату, потому что по ней уже можно судить о тех изменениях, которые произошли в сознании Сартра на протяжении 50-х годов. Теперь он объявляет себя марксистом и стремится сознательно применить марксистский исторический метод к раскрытию смысла историко-философского процесса. Этот процесс он соотносит с исторической практикой, а не с имманентным движением чистой мысли, как это свойственно историкам философии, стоящим на идеалистических позициях. Он в общем правильно выделяет основные этапы истории новой философии. Нельзя не согласиться также с его обоснованием определяющей роли марксистской философии, которую он считает единственной современной философией именно потому, что она порождена кризисом буржуазного общества и указывает перспективу познания и действия для нового восходящего класса. Конечно, все это азбучные истины для человека с марксистскими убеждениями, но для автора «Бытия и Ничто» написать такое стоило немалого труда и мучительной переоценки ценностей.

Но продолжим анализ исходных рассуждений Сартра. Вслед за великими философами — творцами новых мировоззрений приходят «идеологи». Они разрабатывают в деталях новое мировоззрение и занимаются практическим его приложением. Это, по его выражению, «относительные люди», так как в своей деятельности они целиком зависят от ранее очерченного философом общего горизонта эпохи. Иногда бывает даже так, что «своя своих не познаша», т. е. идеолог восстает против философии, которая его же породила. Это и случилось с экзистенциалистами. Такова мысль Сартра.

С его точки зрения, экзистенциализм — это блудный сын марксизма, ныне возвращающийся благодаря стараниям Сартра в отчий дом. В интерпретации Сартра философский синтез Маркса предстает как преодоление одинаково односторонних концепций Гегеля, «потерявшего» индивидуальность человека в лабиринте объективных общественных определений, и Кьеркегора, восстановившего эту индивидуальность в ее несводимой к объективным определениям специфике, но зато «отрезавшего» экзистенцию от реального движения истории. «Кьеркегор прав против Гегеля в той самой мере, в какой Гегель прав против Кьеркегора. Кьеркегор прав в том, что страдание, нужда, страсть, труд людей суть грубые реальности, которые не могут быть ни превзойдены, ни изменены с помощью знания… По отношению к Гегелю он (Кьеркегор. — М. К.) означает некоторый прогресс на пути к реалистическому пониманию человека, потому что настаивает прежде всего на несводимости реальности к мышлению и на примате реальности».

В то же время Марксова критика Гегеля, уверяет Сартр, сродни кьеркегоровской, ибо подчеркивает примат социального действия, практики над познанием. В результате «Маркс прав одновременно и против Кьеркегора, и против Гегеля, поскольку он утверждает вместе с первым специфичность человеческого существования и вместе со вторым — конкретного человека в его объективной реальности». Такой ход мыслей позволяет Сартру говорить о необходимости включения экзистенциализма в теорию исторического материализма. Неразрывная связь этих учений, как думает Сартр, объясняется общностью фундаментальной проблематики, проблематики отчуждения.

Отчуждение, которое экзистенциалисты, абстрагирующие личность от истории, рассматривают как «вечную угрозу» экзистенции, марксизм объясняет социальной структурой, в рамках которой формируется личность.

То, что экзистенциализм фиксирует как факт, как свойство личности, марксизм интерпретирует исторически. Поэтому оба учения, уверяет Сартр, в сущности не исключают друг друга. Напротив, марксизм, как более широкий взгляд, включает в себя экзистенциализм. Но как только это понято, самостоятельному существованию экзистенциализма приходит конец. «Казалось естественным в этих условиях, что экзистенциализм, идеалистический протест против идеализма, потерял всякую ценность и не переживет упадка гегельянства». Но этого не случилось. Во-первых, между двумя мировыми войнами возник «немецкий экзистенциализм, представленный по меньшей мере Ясперсом». Это течение мысли, по мнению Сартра, не имеет исторического оправдания, так как пытается возродить веру Кьеркегора в трансцендентное, затушевывая в то же время «реалистический» аспект его воззрений.

Сартр дает уничтожающую характеристику философии Ясперса: «Кьеркегор достиг определенного прогресса по сравнению с Гегелем, потому что он утвердил реальность существования, но Ясперс — это регресс по отношению к историческому движению, так как он убегает от реального движения практики в абстрактную субъективность». Такого рода философия представляет собой анахронизм, сохраняющийся лишь благодаря «дурной вере» ее основателя. Любопытно, что в этом месте своего труда Сартр ни словом не обмолвился о своих работах, написанных в духе классического экзистенциализма. Ведь к ним тоже относится в большой мере эта гневная характеристика. Хотя он исповедовал атеизм, но в грехе «абстрактной субъективности» был очень и очень повинен.

Второй причиной того, почему экзистенциализм продолжает быть самостоятельным философским течением, являются, по мнению Сартра, недостатки, присущие современному марксизму, который якобы «остановился». Сартр обвиняет марксистов в том, что они превратили общие принципы в готовое знание о данной исторической ситуации и «натурализовали» историю, исключив из рассмотрения роль субъективного фактора и случайности в историческом процессе.

Если внимательно вчитаться в раздел «Вопросы метода», где и высказываются эти упреки, то нельзя отделаться от мысли, что Сартр во многом воспроизводит замечания Энгельса из его писем об историческом материализме начала 90-х годов. (Этим мы не хотим сказать, что Сартр списывает у Энгельса, на него не ссылаясь. Речь идет о существенном сходстве ряда положений того и другого, причем приоритет остается за Энгельсом.) В свое время Энгельс предупреждал об опасности упрощенного понимания исторического материализма и даже указывал на некоторые его специфические проявления. Будущее показало, насколько справедливы были опасения Энгельса.

Так, теоретики II Интернационала (особенно Каутский) в своих трудах по истории явно тяготели к упрощенному пониманию базиса и надстройки, игнорировали сложную диалектику «опосредствования» объективных и субъективных факторов исторического процесса. В последующий период марксистская мысль иногда грешила догматизмом. Однако было бы глубочайшим заблуждением думать, что марксизм «стоит на месте», ибо догматические недуги прошлого успешно преодолеваются и давно преодолены в главном — в понимании современной эпохи, чего тогда (во время создания «Критики диалектического разума») не стал бы отрицать и Сартр, признававший правильность политической линии коммунистов.

Явно односторонняя характеристика «современного марксизма» нужна была Сартру для того, чтобы объявить экзистенциализм абстрактной противоположностью «догматического марксизма». Коль скоро «догматический марксизм» уступит место «критическому», экзистенциализм окончательно потеряет право на самостоятельное существование и вольется в марксизм, как речка в океан. Создателем «критического марксизма» и хотел бы зарекомендовать себя Сартр. Этим намерением и определяется замысел «Критики диалектического разума». Попробуем разобрать эту претензию по существу.

Само название второго трактата Сартра отсылает нас к традиции кантовского критицизма в буржуазной философии XIX—XX веков. «Критика» в кантовском смысле слова означает выяснение условий и границ того или иного способа познания. Своеобразие «критического метода» заключается в том, что от факта познания (от существования какой-либо науки или отдельной теории) умозаключают к условиям его возможности, от следствия — к основанию. Скажем, в «Критике чистого разума» Кант задавался целью узнать, «как возможно чистое (теоретическое. — М. К.) естествознание как наука», т. е. каковы теоретические предпосылки естествознания. Это не теория науки и тем более не методология научного знания, а выяснение гносеологических оснований и той и другой. Стало быть, критический метод есть метод обоснования готовой теории, подведения под нее теоретической базы аподиктического (всеобщего и необходимого) знания.

Но — может спросить читатель и будет прав, если спросит, — разве создание теории не есть одновременно ее обоснование? С общенаучной точки зрения, возможен только утвердительный ответ, но представителей кантовской философской традиции такой ответ удовлетворить никак не может. Дело в том, что обычное научное обоснование теории заключается в сравнении логических следствий из теоретической схемы с экспериментальным материалом. Если эксперимент подтверждает теоретические предположения, то в этом и состоит «обоснование» теории. Другой путь обоснования теории состоит в выведении данной концептуальной схемы из ранее установленных более общих закономерностей. Ни тот, ни другой путь общенаучного обоснования теории не может удовлетворить представителей идеалистической философии, ибо они желают найти «последние основания», вечную и неизменную основу научного знания. К этому стремился и Гуссерль, как мы помним, а вот теперь Сартр хочет применить этот стиль мышления к анализу марксизма. У него был еще один непосредственный предшественник. Это Вильгельм Дильтей, который всю свою сознательную жизнь посвятил созданию «критики исторического разума», соответственно которой ставил вопрос так: «как возможно познание прошлого», каковы гносеологические предпосылки науки истории? Для Сартра «критика исторического разума» эквивалентна «критике диалектического разума». Но что такое «диалектический разум» в понимании Сартра? Ответ на этот вопрос имеет решающее значение для точного истолкования замысла разбираемого нами труда.

Согласно критическому методу надо найти сначала фактическое осуществление того явления, обоснованием которого мы хотим заняться. Так, когда Кант почти два столетия тому назад задался вопросом о том, «как возможно чистое естествознание», он исходил из факта существования классической физики, ньютонианского экспериментально-математического естествознания. Точно так же поступает и Сартр. «Диалектический разум» для него равнозначен материалистическому пониманию истории, созданному Марксом.

Отсюда следует, что предметом исследования у Сартра является не сама теория исторического процесса, ибо он исходит из того, что эта теория уже создана, и создана Марксом, а гносеологическое обоснование этой теории, или, иначе говоря, теория теории. «Критика диалектического разума», по замыслу ее автора, есть, таким образом, не что иное, как метатеория исторического материализма. Из этого вытекает довольно существенный вывод: бесполезно вести полемику с Сартром, противопоставляя тезисам его книги те или другие положения исторического материализма, ибо он всегда может сослаться на то, что ведет исследование «на другом уровне абстракции» и занимается выяснением теоретических предпосылок как раз тех положений, которые ему противопоставляют. «Наша задача, — пишет Сартр, — ни в коей мере не состоит в том, чтобы воспроизвести реальную историю в ее развитии; она не состоит и в конкретном исследовании форм производства или групп, которые изучаются социологией или этнографией. Наша проблема критическая… ее можно сформулировать в таких терминах: при каких условиях возможно познание любой истории? В каких пределах упорядоченные связи могут быть необходимыми? Что такое диалектическая разумность, каковы ее границы и основания?».

Итак, Сартр считает, что Маркс создал исторический материализм и успешно применял его на практике (французский философ в особенном восторге от «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта»), но не дал философского обоснования разработанным им процедурам, и потому задачей настоящего времени является «конституировать науку». «Конституировать» — слово, заимствованное из словаря феноменологии Гуссерля, и означает оно описание того, как деятельность сознания формирует свой предмет. В данном случае предметом является история человечества. Частные науки (история, социология) берут этот предмет как заранее данный и не задумываются над тем, каково содержание этого понятия, его «конституированный смысл».

Для решения этой задачи Сартр выработал особый метод — довольно странную комбинацию феноменологии и диалектики. Согласно феноменологическому критерию истины, обоснование диалектики следует искать в особой форме опыта, в которой диалектика была бы дана с «аподиктической достоверностью», но уже не в области «чистого сознания» идеалиста Гуссерля, а в «конкретном мире истории». Надо сказать, что это почти взаимоисключающие условия, ибо в сфере «чистого сознания» субъект сам себе хозяин и потому может найти аподиктическую достоверность там, где захочет (вот почему разные феноменологи дают различные описания одних и тех же явлений, причем каждый апеллирует к интуитивной очевидности и аподиктической достоверности), но Сартр уверенно находит нужную ему форму опыта.

Необходимо еще пояснить, что он понимает под диалектикой. Диалектика — это процесс тотализации, формирования конкретной целостности, который одновременно образует и объективную ткань истории, и метод ее познания. Следовательно, проблема обоснования диалектического разума сводится к тому, чтобы найти «некий сектор бытия, где тотализация есть сама форма существования». Такой формой существования, по Сартру, является индивидуальная практика. «Вся историческая диалектика основывается на индивидуальной практике в той мере, в какой последняя уже диалектична, т. е. в той мере, в какой действие есть отрицающее преодоление противоречия, определение, тотализация настоящего во имя тотальности будущего, реальный и производящий труд материи». Конец цитированной фразы относительно «труда материи» — отнюдь не случайная оговорка автора. Он вполне сознательно настаивает на «монизме материальности», благодаря которому только и можно постичь единство человека и природы.

Однако по мере углубления в трактат становится все более явственной основная слабость «Критики диалектического разума» — двусмысленность самого понятия практики. Сартр задается целью во что бы то ни стало «слить» марксистское понятие труда (порой в фейербахианской окраске) с кьеркегоровской концепцией экзистенции (без ее теологических аксессуаров) как неразложимого единства бытия и сознания. Здесь у внимательного читателя законно возникает подозрение, не является ли теперешняя «индивидуальная практика» двойником старого знакомого — «дорефлексивного самосознания».

Эти подозрения усиливаются, когда Сартр начинает разворачивать тотальность индивидуальной практики в тотальность мировой истории. Для правильной оценки теоретической позиции Сартра необходимо представлять себе общий план его труда. Вся «Критика диалектического разума» (включая и второй, не появившийся на свет том) призвана обосновать единство мировой истории — процесса тотализации (totalisation en cours). Абстрактные моменты этого процесса: «индивидуальная практика», коллектив («практически инертная серия») и группа. (На этом анализ первого тома заканчивается.)

Экзистенциалистское прошлое и, до некоторой степени, настоящее автора сказывается в том, что исходной точкой всего процесса генезиса исторической реальности по-прежнему оказывается экзистенция (под именем «индивидуальной практики»). Но на этой основе идет «процесс тотализации», постепенно охватывающий все более широкие общности людей вплоть до мировой истории в ее единстве (это должно быть предметом второго тома). В этом существенное отличие позиции Сартра в «Критике диалектического разума» от его позиции в трактате «Бытие и Ничто». Экзистенциальное мышление идет от социального к индивидуальному, счищая шелуху объективных определений, и хочет найти «ядро» личности, чистую субъективность, а Сартр, наоборот, в индивидуальной практике стремится проследить тотальность мировой истории. Но это значит, что точка зрения на индивидуум как на нечто изолированное им теоретически преодолена (практически она была преодолена гораздо раньше). «Нет изолированного индивидуума. Но в исторической тотализации реальное исчезновение изолированного индивидуума… осуществляется на основе органической практики („органическая практика“ — деятельность коллектива. — М. К.) как конституированная диалектика и как опосредование…». Таким образом, получается, что хотя феноменологически (по порядку обоснования) первична индивидуальная практика, реально-исторически она всегда включена в состав более широкого «практического ансамбля».

В этой двойственности, в движении вперед с непременной оглядкой назад, — специфическая особенность «Критики диалектического разума», особенность, делающая чтение этой книги временами прямо-таки мучительным. Можно значительно упростить себе понимание, если читать выборочно, принимая во внимание либо одни экзистенциалистские мотивы, либо фейербахиански-марксистские. На таком приеме расчленения, между прочим, и основываются порой оценки этого произведения. С одной стороны, буржуазные комментаторы часто говорят о том, что здесь Сартр «капитулировал перед марксизмом» и отказался от экзистенциализма. С другой стороны, нередки и противоположные утверждения в духе изречений типа: «каким ты был, таким остался». В этом случае обходят молчанием новые для Сартра ингредиенты его философского синтеза.

В «Критике диалектического разума» мы находим широкую синкретическую концепцию, в которой элементы гегельянства (тотализация) и марксизма (материальная практика) соединяются с феноменологическим описанием индивидуального и группового сознания, а также с учением об экзистенциальном проекте, в которое вдобавок вплетены фейербахианские установки. Все содержание первого тома составляет феноменологическое описание группового сознания, возникающего на основе индивидуального, хотя Сартр затратил неимоверно много сил, чтобы представить этот процесс как движение самой материальной практики (что и делает его книгу труднодоступной, а местами просто непонятной).

Ему пришлось столкнуться с естественными границами феноменологического метода, который перестает действовать за пределами самосознания. Но в таком случае Не возвратит ли Сартра обоснование глобальной тотализации — единства мировой истории — к позиции Гегеля с его мировым разумом? Пока что Сартра спасает незавершенность его труда, но во втором томе, в котором позиция группового сознания должна быть превзойдена (как того требует общий план работы), угроза гегельянского идеализма станет вполне реальной. Не в этом ли причина того, что второй том до сих пор не появился в печати, хотя со времени публикации первого прошло уже пятнадцать лет?

Затруднение возникло не случайно. Ведь в принципе возможны, пожалуй, только два варианта обоснования диалектического разума: открыто идеалистическая гегелевская теория тождества мышления и бытия, движения духа и хода истории, и марксистско-ленинская теория отражения, согласно которой субъективная диалектика познания отражает объективную диалектику природы и истории. Сартр решительно отвергает теорию отражения (о чем уже немало писали в нашей литературе) и в то же время не хочет принять теорию тождества. Надо признаться, что, по нашему мнению, это ему довольно плохо удается, несмотря на то что Сартр стремится слить воедино все разнородные элементы своей концепции с помощью сложной цепи опосредствований. Присмотримся, однако, пристальнее к некоторым наиболее существенным и интересным моментам теоретического построения Сартра.

В отличие от Гегеля, у которого диалектика вводится, прежде всего, как закон превращений в лоне понятия, Сартр берет за основу реалистический исходный пункт: отношение индивидуума к окружающей среде. Фундаментальным фактом, приводящим в движение весь механизм диалектики, становится «недостаток» (la rarete). Благодаря этому обстоятельству вся человеческая жизнь превращается в «отчаянную борьбу с нуждой» (как можно еще перевести это ключевое сартровское словечко). Здесь, по мнению Сартра, — источник всех глубочайших социальных противоречий, и прежде всего классовой борьбы. Отсюда неизбежность двоякого рода отношений, связывающих каждый «практический организм» (индивидуальность) с его окружением: к природным вещам и к другим людям.

Отношение к природным вещам в условиях «нехватки» (мы стараемся давать различные русские эквиваленты этого слова, так как оно и на самом деле многосмысленно) по необходимости превращается в труд — «взаимное опосредствование» вещей человеком и человека вещами. Это Сартр называет даже «важнейшим открытием диалектического опыта». Опосредствование вещей человеком есть «объективация», благодаря которой природные вещи превращаются в знаки и орудия человеческой деятельности. Опосредствование человека вещами есть, по Сартру, «объективность» — то, что еще Гегель называл отчуждением.

Дело в том, что, очеловечивая материю, человек одновременно материализует и тем самым обесчеловечивает себя, создает мир «античеловека». «Человек теряет себя для того, чтобы могла существовать человеческая вещь». По мере того как труд накапливается и оптимизируется в результате прогресса знаний и навыков, «материя, благодаря человеческим противоречиям, которые она несет в себе, становится благодаря и посредством человека основной движущей силой истории». В этом источник исторической необходимости, которая, по Сартру, «конституируется» (это, как мы знаем, любимое слово феноменологов) в результате отчуждения человеческой свободы в материальный мир.

Стало быть, отношение человека к природе с самого начала и в основе своей содержит антагонизм человека с человеком, и притом в двояком смысле: во-первых, человек как таковой превращается в свою противоположность и сам создает античеловеческий мир, господствующий над ним как слепая природная сила, и, во-вторых, этот конституированный материальный мир становится исходной и главной ареной антагонизма между самими людьми, непримиримой борьбы интересов. Ибо интерес, согласно Сартру, неизбежно принимает форму «отношения между вещами при посредстве человека». Борьба за вещи только обнажает изначально антагонистический характер отношений между людьми. «Нужда, — безапелляционно заявляет Сартр, — воплощает пассивную целостность индивидуумов, составляющих коллектив, как невозможность сосуществования». Поэтому и с данной точки зрения человек становится противочеловеком, он несет в себе «угрозу смерти». Отсюда и неизбежность войны, которую Сартр тоже именует «трудом», «трудом человека над человеком».

Таким образом, исходный базис человеческой истории образует антагонизм, который, вообще говоря, не связан с какими-либо определенными формами, общественного производства, а вытекает из природы «нужды» и способа ее удовлетворения. «Материальность» у Сартра выступает как непрерывная угроза подлинности человеческого существования и царство бесчеловечного. Такой ход мыслей приближает Сартра к Гоббсу гораздо в большей степени, чем к Марксу. Ибо исходная идея у Сартра и Гоббса одна и та же: в их изначальной и первозданной сущности отношения между людьми есть не что иное, как «война всех против всех». Только у Гоббса обоснование (в духе его времени и эмпирической философии, которой он придерживался) психологическое, со ссылками на «природу человека», а у Сартра неизмеримо более изощренное, опирающееся на гегельянско-марксистские представления, но в достаточно односторонней интерпретации.

Материальное бытие, по Сартру, — результат отчуждения, а вовсе не природная данность, как то следует из материалистического взгляда на мир. А ведь исторический материализм основывается на материалистическом понимании природы, которое углубляется и одновременно достраивается «доверху» материалистическим пониманием истории. Это детальнейшим образом разъяснил В. И. Ленин в своем гениальном труде «Материализм и эмпириокритицизм». При этом надо учитывать, что во времена Ленина не были известны такие основополагающие произведения классиков, как «Немецкая идеология» и «Диалектика природы», в которых прямо утверждается первичность с генетической точки зрения природного мира по сравнению с социальным.

Учение об общественном развитии в марксизме развертывается на естественнонаучном фундаменте дарвинистского эволюционизма. Хорошо известно, что Маркс, ознакомившись с только что появившимся трудом Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора, или сохранение благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь», отмечал его значение как естественнонаучного обоснования диалектического материализма. В общетеоретической форме эту идею выдвинул В. И. Ленин в «Философских тетрадях», сформулировав тезис о том, что необходимо связать принцип развития с принципом материального единства мира. Эта связь наглядно выражает монолитность диалектико-материалистического миросозерцания и органическую связь марксистско-ленинской философии с естествознанием.

Но, может быть, Сартр в ортодоксально-марксистском духе трактует хотя бы категорию социального бытия? Во всяком случае, социальное бытие есть продукт деятельности человека, результат ее объективации. В этих пределах наш автор, конечно, прав, хотя и не говорит ничего нового после Гегеля и Маркса. Дальше, однако, опять начинаются существенные расхождения. Материальность общественного бытия Сартр трактует только как его «обесчеловеченность», как слепую силу природной необходимости. И здесь полностью сохраняется односторонне идеалистическое понимание материи как косной «силы тяжести» (Гегель), простого инерциального компонента реальности, вся ценность которого в том, что в боренье с этой косностью мужает «дух» и человек обретает свободу. У Сартра гегельянское, а не марксистское понятие материи.

Материалистический монизм, связывающий в единое целое объяснение природы и объяснение истории, исходит из представления о самодвижении материи, о внутренне присущей ей активности, которая и объясняет развитие в природном и социальном мире. «Косная материя» никогда не смогла бы породить жизнь на земле и претерпеть биологическую эволюцию, создавшую предпосылки для общественного развития. Вот почему «социальная материя», по Марксу, не сводится к одной только слепой стихийной необходимости, действующей подобно недоступным человеческому контролю силам природы, как это получается у Сартра. Одно из фундаментальных положений исторического материализма гласит, что общественное развитие есть естественноисторический процесс.

Сартр, в сущности, трактует исторический материализм дуалистически: материальное для него равнозначно естественному, историческое же (царство человеческой свободы, «трансценденции», «отрицания» и т. д.) оказывается по ту сторону естественного. «Историческое» и «материальное», по Сартру, — антиподы, ибо в материальном историческое отчуждается, превращается в грубую объективность и угасает, хотя и в такой форме сохраняет активность, но только в грубом обличий физического давления и внешнего принуждения. Это грубое принуждение Сартр и называет «движущей силой истории», как мы имели возможность убедиться несколькими страницами ранее, когда приводили соответствующее его высказывание.

Конечно, как разъясняли классики марксизма, до тех пор пока общество не напало на след своего собственного развития и не выработало исторического самосознания (а это оказалось возможным только в результате создания теории научного коммунизма), общественные законы действовали слепо, насильственно, разрушительно, «за спиной людей». Но Сартр в угоду своей схеме, хранящей следы гегельянского дуализма материи и духа, затушевывает другую сторону марксистского взгляда, согласно которому люди всегда сами делают свою историю, они обладают исторической инициативой, а не просто действуют под давлением внешней необходимости. И эта историческая инициатива — неотъемлемый элемент царства необходимости, которая пробивает себе дорогу как результирующая множества индивидуальных воль. Вот почему, согласно Марксу, историческое не противостоит материальному, а включает его в себя, и наряду с отчужденной предметностью, давящей человека своей слепой и грубой бездуховностью, есть еще созидающая предметная деятельность, историческое творчество. Источник заблуждений Сартра в этом пункте заключается в давнишнем его тяготении к дуализму, вполне обозначившемуся еще в «Бытии и Ничто», где «для-себя-бытие» было вытолкнуто за пределы «бытия-в-себе» и существовало как свободная деятельность «на расстоянии» от материальной предметности. Только теперь эта дуалистическая концепция трасформировалась в определенную интерпретацию марксистской концепции исторического процесса.

Невозможно согласиться и с интерпретацией труда, материального производства в «Критике диалектического разума»: поскольку это материальная деятельность, то она уже с самого начала является источником порабощения человека и яблоком раздора между людьми. Материальное производство как таковое с необходимостью представляет собой арену социального антагонизма, сферу насилия, скрытого и явного. «Насилие не просто внешний акт, хотя может быть, без сомнения, и им, оно есть также интериоризированная нужда, или то, благодаря чему каждый видит в каждом другого (символ чуждости, появляющийся у Сартра еще в „Бытии и Ничто“. — М. К.) и принцип Зла».

Здесь почти без изменения воспроизводится давнишний тезис онтологического трактата об изначальной конфликтности отношений между людьми. Теперь виной этому оказывается не страх изолированного «я» за свою свободу в присутствии другого лица, предъявляющего те же претензии, а просто антропологическая природа человеческого существа, вечно испытывающего «недостаток» и потому вынужденного конкурировать с другими за обладание необходимыми благами. Получается, что конкурентность не есть свойство каких-то специфических социальных условий (антагонистической социальной структуры, как то считают марксисты), но атрибут человеческого существования. Такое объяснение ничем не хуже (и не лучше) гоббсовского «честолюбия», побуждающего людей непрерывно вступать в драку между собой, доколе строгие законы не положат конец безобразиям «естественного состояния».

Сартр уверяет, что благодаря его дедукции из фундаментального антропологического факта «недостатка» «образование классов станет не только более понятным (чем у Маркса. — М. К.), но аподиктически достоверным, т. е. необходимым». Здесь мы можем убедиться, что планируемое Сартром обоснование материалистического понимания истории есть не что иное, как возвращение к абстракциям антропологического принципа в философии, хотя и обогащенного всем инструментарием, накопленным в рамках философии жизни (особенно Дильтея), феноменологии и экзистенциализма. Это «обоснование» опирается на абстракцию «человека вообще», от которой Маркс отказался еще в «Тезисах о Фейербахе», и означает не что иное, как попытку дедуцировать социологию из философии.

Исторический материализм как общая социологическая теория марксизма, конечно же, рядом своих категорий связан с общефилософскими основаниями марксизма (например, такими категориями, как «общественное бытие» и «общественное сознание»), но в целом его содержание сложилось в результате научного изучения реального исторического процесса, а не спекулятивной дедукции из мирообъемлющих принципов — «универсальной мировой схематики». Поэтому замысел Сартра на деле означает попятное движение от научной социологии к спекулятивной философско-исторической конструкции — к тому стилю мышления, который Маркс и Энгельс должны были творчески перерасти и преодолеть, чтобы пробиться к новым горизонтам действительно научного познания общества.

Но возвратимся к дальнейшей аргументации Сартра. Объективация человеческой деятельности создает область «практически инертного». Это специфический термин, предложенный Сартром для обозначения отчужденного бытия человека в противоположность живой диалектике индивидуальной практики. Социальное, по Сартру, обязательно конституируется как «практически инертное» первоначально в форме «серии». «Серия» возникает благодаря отношению к некоему общему для всех ее членов внешнему объекту, называемому поэтому «коллективной сущностью». Так, например, толпа, собравшаяся на остановке в ожидании автобуса, есть серия, а автобус, которого все ждут, — «коллективная сущность», заставляющая толпу собраться вместе.

Сериальность есть внешнее отношение чуждых друг другу «абстрактных» индивидуумов, «абстрактных» потому, что серия создается исключительно внешней необходимостью, одинаковой для каждого, независимо от его специфически человеческой индивидуальности, которая остается «по ту сторону» серии. И отношения между людьми тоже чисто абстрактные и формальные, определяющиеся (как в нашем примере) пространственной смежностью и хронологической общностью. Серия — это незнакомцы, собранные в одно и то же время в одном и том же месте. Их объединяет только общая нужда. Но для каждого эта нужда имеет разный смысл (одному автобус нужен, чтобы отправиться в театр, другому — попасть домой, третьему — на вокзал), и вот эти-то разнообразные «индивидуальные проекты» и остаются за пределами серии. Пока серия существует, эти проекты не реализуются, а когда они реализуются, то серия распадается. Поэтому устойчивость серии — в ее пассивности (в нашем примере — в ожидании), т. е. в практически инертном характере. Так, толпа на остановке может быть зафиксирована либо взглядом прохожего, идущего мимо по своим делам, либо объективом фото-или киноаппарата. Здесь выступает еще одна особенность серии: как целое, как некоторое единство серий существует для другого, для постороннего, а не для самой себя, ибо каждый из составляющих ее индивидуумов думает свою думу и ничуть не интересуется соседями, с которыми его ничто внутренне не объединяет. Потому и нужен внешний свидетель, который мог бы со стороны охватить всех как некое единство внешней предметности, объективности.

Поэтому в целом серия есть объективность, «материальность», отрицание собственно человеческого, отчуждение. Под это понятие Сартр подводит такое существенное определение общественной жизни, как социальный класс. «Класс — коллектив практически-инертного характера, тогда как сам индивидуум в качестве члена класса есть элемент сериальности… Класс как коллектив в этом случае становится материальной вещью, состоящей из людей и представляющей собою отрицание человека, а также серийную невозможность отрицания этого отрицания». Характеристика Сартра относится, конечно, не к социальному классу вообще, а только к первоначальной стадии его существования, которая издавна в марксистской теории обозначается термином «класс в себе». «Класс в себе» — это всего лишь общность людей, поставленных объективно в одинаковые отношения к средствам производства, но еще не сознающая общности своих интересов и не действующая в соответствии с ними. Интересное и плодотворное в «Критике диалектического разума», по нашему мнению, связано не с ее «фундирующими» претензиями, а с тем реальным социально-психологическим содержанием, которое заключено в сартровских описаниях основных фаз формирования и функционирования социального сознания на разных уровнях общности, начиная с внешнего и временного объединения людей и кончая установлением государственного правосознания (на этом заканчивается первый том).

Весьма любопытно и поучительно, как Сартр прослеживает диалектику перехода от серии к группе, точнее говоря, трансформацию сознания серийного индивидуума в групповое сознание. В этом случае Сартр, часто прибегающий в своем труде к анализу исторических ситуаций, берет в качестве парадигмы «группы в процессе слияния» события 14 июля 1789 года, закончившиеся взятием Бастилии. Эти события достаточно хорошо изучены, что, конечно, облегчает задачу интерпретатора и вместе с тем делает его описание особенно наглядным и убедительным.

Мы, к сожалению, лишены возможности оживить изложение красочными историческими подробностями и остановимся только на голой схеме процесса, для чего воспользуемся ранее приведенным примером с некоторыми изменениями. Изначально мы имеем дело с простой серией людей, абсолютно чуждых друг другу и испытывающих только общую потребность, которой совершенно недостаточно для объединения собравшихся. Предположим весьма напряженную ситуацию: очередь за железнодорожными билетами в курортном районе в период окончания летних отпусков. Почти каждый здесь чужой друг другу, и думает он в этот момент не о братстве всех людей на земле, а о том, как бы поскорее вырваться из толпы с вожделенным билетом и провести спокойно оставшиеся несколько дней у теплого синего моря. Вдруг проносится слух, что те самые списки, в которых зафиксировано твое «бытие в очереди» (новая феноменологическая категория, которая Сартру почему-то не пришла на ум), кем-то объявлены недействительными, и ты мгновенно понимаешь, что дело — швах и что возникла реальная угроза остаться с носом. Мое бытие (как сказал бы наш автор), мое сознание (как предпочитаем говорить мы) сразу раздваивается: с одной стороны, я — пассивный элемент серии, тупо ожидающий удовлетворения своей «потребности», а с другой стороны, взволнованный субъект, оценивающий ситуацию в целом в перспективе моего индивидуального проекта и тем выходящий за пределы серии. «Явное противоречие между мной как инсайдером пассивной сериальности и аутсайдером, который объективирует серию в условиях угрозы, находит свое разрешение в действии».

Что это за действие? Сначала это просто изменение установки: я ощущаю себя уже не посторонним и не самим собой (носителем неповторимой индивидуальности с определенными анкетными данными), а «третьим», т. е. представителем некоей общности людей, а именно — страдальцев, регулярно отмечавшихся в тех списках, которые ныне хотят превратить в пустой клочок бумаги. Это и означает превращение серии в группу. Я теперь уже не сам по себе среди других самих по себе, а представитель группы, сплоченной общей для всех опасностью. Таким образом, опасность сплачивает серию в группу.

Следующий этап формирования группы — это «клятва». Рассказывают, будто 14 июля 1789 года Камилл Демулен обратился с зажигательной речью к парижским трудящимся, после чего было решено немедленно идти к Бастилии, чтобы разрушить этот символ деспотизма и бесправия. В нашем примере эту роль может исполнить первый, кто скажет: «Товарищи, нельзя допустить этого». Остальное зависит от того, перейдут ли от слов к делу. Мы не случайно сопровождаем рассуждения Сартра несколько «приземляющим» бытовым комментарием, и вовсе не потому, что хотим посмеяться над всемирно-историческим событием 14 июля, открывшим новую эпоху в истории Европы.

Мы позволили себе несколько ироническое отношение к обычной феноменологической манере, которую уже много раз отмечали в нашей книге. Сартр опять делает далеко идущие общие выводы из анализа специфической ситуации, несомненно повторяющейся и имеющей эквиваленты в повседневной жизни, но все-таки не исчерпывающей всех возможных вариантов и потому непригодной в качестве единственной прерогативной инстанции, обнажающей генезис группы. Сартр детально показывает, как опасность превращает толпу людей в единую группу, занятую общим делом. Совершенно очевидно, что в тех условиях, о которых у него идет речь, иначе и быть не могло.

Но наш автор слишком легко находит подтверждение тому, что хочет доказать: анализ вспышки народного возмущения он использует для обоснования глобальной «теории насилия». Мы уже отмечали, что Сартр придает насилию основополагающее значение в социальном мире и «поправляет» в этом отношении основоположников марксизма. Теперь он еще более расширяет поле проявления насилия. Так, «клятву», знаменующую собой формальное начало групповой практики, он называет «утверждением насилия как диффузной структуры возникающей группы». Стало быть, и группа не может возникнуть без насилия, возможно только насильственное объединение разрозненных индивидуумов, и вся дальнейшая аргументация Сартра основывается на историческом опыте периода якобинской диктатуры — «эпохи Террора», как ее иногда называют в исторической литературе. В процессе группового действия складывается «организация», предполагающая строгое расчленение взаимно согласованных функций. Организация означает «общий интерес, общую опасность, общую потребность, лежащие в основе распределения задач», но решающая роль в ее деятельности отводится опять-таки «Братству-Террору» (Fraternite-Terreur).

Террор извне заставляет сплотиться группу в момент ее образования, внутренний террор поддерживает ее существование, ибо «индивидуум никогда всецело не находится в группе, и никогда — полностью вне ее». Индивидуум с его «практикой» обладает свободой и «трансценденцией», мешающей ему полностью слиться с общими целями организации и раствориться в своей роли «третьего». Он стремится быть самим собой — для-себя-бытием, и потому сохранение группы обеспечивается «моей индивидуальной свободой — движением, которое делает для меня реальной опасность исключения, физической ликвидации и предательства». Свобода, таким образом, выполняет двоякую функцию: она и соблазняет индивидуума одиночеством, не обремененным какими-либо навязанными извне общими целями, подрывая тем самым базис организации, и она же стабилизирует последнюю, так как заблаговременно указывает ему на вероятную перспективу наказания за «организационные шатания».

Так и существует группа, «имитируя жизнь, но не обладая ею на самом деле»: коллективное действие вырождается в простое механическое повторение, в котором сознательное ограничение индивидуальной свободы в интересах борьбы против общего врага заменяется автоматизмом привычки, подкрепленным страхом наказания. С течением времени группа все более превращается в «инертный инструмент» и приобретает статус социального института. Это совпадает с образованием «власти» как устойчивого центра командования (когда группа только складывается, такого центра еще не существует). Этот центр получает функции «суверена». «Порожденный на свет террором, суверен должен стать ответственным исполнителем террора».

В масштабе всего общества, представляющего собой множество групп, роль суверена берет на себя государство, которое становится инструментом — и притом могущественным инструментом — «внешней детерминации» человеческого поведения, и не столько даже путем прямого давления, сколько благодаря манипулированию желаниями людей — их «обольщению». В результате создается «Мир Иного» — повсюду насаждается сериальность и главным побуждением становится «быть как другие». «Процесс» — механическое повторение — постепенно вытесняет «практику» — творческую деятельность индивидуального проекта. Весь процесс как бы возвращается к своему началу — инертной серии, случайному скоплению людей, лишенных спайки и преследующих каждый свою цель в рамках существующих институтов, которые сами по себе уже не являются чьей бы то ни было целью.

С исторической (или «диахронической») точки зрения, все общественные изменения предстают в виде «вечного двойного движения перегруппировки и окаменения», возникновения новых групп в результате острых проблемных ситуаций и последующего их вырождения в инертную материальность. Вот, собственно говоря, резюме социальной диалектики по Сартру. Пока что не очень-то содержательный итог, для получения которого вовсе не требовалось столь длительных изысканий, ибо подобного рода вывод может быть получен из самых общих соображений, основанных, например, на термодинамических представлениях, если их применить к процессу жизни вообще (включая и социальную жизнь). Тогда получится примерно то же самое: эволюция жизни есть воплощение антиэнтропийного начала вселенной, а стабилизация и смерть отвечают закону возрастания энтропии. В целом же мир представляет собой арену непрерывной борьбы живого порядка с мертвым хаосом. Большего с естественнонаучной точки зрения, по-видимому, и сказать нельзя. Поэтому и возникает необходимость в специальной теории общества, ибо без нее наши представления об общественном развитии будут слишком абстрактны и бессодержательны, для того чтобы служить ориентиром в практической деятельности.

Сартровская социальная диалектика дает формулу кругового движения, а не прогрессивного развития. Правда, в свое оправдание философ мог бы сослаться на незавершенность своего труда, который заканчивается лишь генезисом государства и, следовательно, еще не касается так называемой «писаной» истории общества, протекавшей в рамках национальных государств с различной социально-экономической структурой. Но к «обоснованию» понятия социально-экономической формации Сартр еще не приступил, а без этого невозможно рассуждать о социальном прогрессе. Впрочем, нет уверенности в том, что Сартр принимает это понятие, ибо предыдущий анализ показывает, что он весьма вольно обходится со многими марксистскими положениями.

Однако не будем гадать о том, что, возможно, никогда не сбудется (в одном из интервью пятилетней давности Сартр довольно прозрачно намекнул, что ему недосуг сейчас кончать это сочинение, так как у него другие литературные планы), а лучше займемся феноменологическим прояснением класса и классовой борьбы в заключительном разделе книги Сартра. Он возвращается к проблеме социального класса после детального анализа группы, растянувшегося на несколько сот страниц. (Надо сказать, что композиция «Критики диалектического разума» не только оставляет желать лучшего, но просто заслуживает названия «варварской», ибо лишена всякой пропорциональности, четкого разделения тем и грешит отсутствием логических переходов от одного предмета к другому, что наряду с частыми повторениями и возвращениями к одной и той же мысли в разных местах вызывает активный протест читателя.)

Согласно Сартру, «класс есть одновременно практика и инерция, взаимная отчужденность в результате разделения и общее поле для всех (сфера общего интереса. — М. К.)». Применительно к рабочему классу он несколько детализирует эту характеристику, выделяя в нем по крайней мере три элемента: серии, часто находящиеся в состоянии глубокого возмущения, формирующиеся группы и институализированные группы (профсоюзы). Это пример (и не единственный) того, как Сартр снимает спекулятивные очки и порой достаточно ясно видит социальную реальность, опираясь на реальные факты, а не на феноменологическую интуицию. В такие моменты он забывает о своем широковещательном проекте «критики основ» социологии и выступает просто как социолог чистейшей воды.

Фундаментальное значение в окончательном формировании общей практики класса он придает, как и следовало ожидать, опять-таки насилию: «Классы связаны друг с другом через практическое взаимодействие… Это предполагает, что единство одного из них зависит от единства другого и что эта зависимость проистекает не из какой-то диалектической магии, но, главным образом, из реального проекта насилия, каковой (проект. — М. К) и вызывает интеграцию другого класса как практического фактора его собственного единства».

Теперь настало время сделать вывод, что Сартр, по существу, дает волюнтаристическую интерпретацию историческому материализму, которая столь же ошибочна, как и подвергаемый им критике «экономический детерминизм» (последним сильно грешили теоретики II Интернационала, в первую очередь Каутский). С ортодоксально-марксистской точки зрения, класс «конституирует» не «проект насилия» со стороны противоположного ему класса, а, как неоднократно подчеркивал В. И. Ленин, объективное исторически определенное место в системе общественного производства. Сартр фактически возрождает раскритикованную в свое время Энгельсом теорию насилия под видом «обоснования» марксизма и время от времени вступает с ним в полемику, не формулируя отчетливо центрального пункта разногласий.

Согласно теории исторического материализма в ее подлинной сущности, насилие никогда не было первопричиной глубоких исторических изменений, а сами его результаты всегда зависели от уровня социально-экономического развития той страны, где происходили войны, завоевания, вторжения и т. д. Один из самых показательных примеров в этом отношении — гибель античного мира под напором варварских племен. Казалось бы, это наиболее выигрышная ситуация для сторонников волюнтаристического объяснения истории. Но более или менее серьезное размышление приводит к заключению, что насилие, собственно, мало что объясняет в совершившихся событиях, и прежде всего, оно не объясняет, почему на развалинах античного мира возникла феодальная организация хозяйства и всей общественной жизни. Чтобы понять это, необходимо углубиться в социальную ситуацию кризиса греко-римской рабовладельческой цивилизации, внутри которой независимо от варварского вторжения зрели семена нового уклада (например, институт колоната и т. п.).

Источник волюнтаристического отклонения Сартра от подлинного марксизма следует искать, конечно, в общей его концепции социального бытия как отчуждения индивидуальной практики. Социальное бытие, трактуемое как отпавшая от живого и творческого субъекта материальность, лишено всякого единства и жизненной силы. Грубая инертность социальных структур, и институтов приводится в движение и оживляется только непосредственной индивидуальной деятельностью. Именно поэтому конкретным носителем социального единства группы или государства (как объединения множества групп) становится у Сартра суверен в качестве «органического и индивидуального единства всех в одном».

Если соотнести эту точку зрения с историей европейской политической мысли, то приходится сказать, что она напоминает позицию Макиавелли и Гоббса — ярых защитников и теоретиков абсолютистского государства. «Критика диалектического разума» некоторыми своими утверждениями (одно из них мы только что процитировали) явно напоминает «Левиафана» Гоббса. Но каким образом из «Критики диалектического разума», проникнутой гоббсовским духом, можно вывести «Критику Готской программы» Маркса, где изложено учение о переходе к полному коммунизму, — остается тайной, которую, похоже, Сартр унесет с собой в могилу, так как рационально обосновать связь между абсолютистской концепцией социального единства и учением о коммунистическом общественном самоуправлении невозможно.

Разумеется, марксизм не чурается революционного насилия и даже приветствует его как необходимое средство подавления сопротивления эксплуататорских классов. Но никогда Маркс и Ленин не рассматривали насилие как универсальное средство обеспечения нормального функционирования социального организма, они были бесконечно далеки от цинично-мизантропического взгляда Гоббса, который, разумеется, не извлек свою концепцию со дна черной души своей, а просто обобщил цинично-варварскую практику абсолютистского государства, свирепо расправлявшегося со своеволием феодалов.

Марксизм-ленинизм есть обобщение совершенно иной исторической практики — практики революционной борьбы рабочего класса за свое освобождение от капиталистической эксплуатации, а вместе с этим — и всего человечества от последней исторической формы социального порабощения. Революционное насилие в процессе созидания нового общества — относительный, исторически обусловленный и ограниченный инструмент политики, всего лишь деструктивный момент позитивного по своей внутренней сущности социального творчества.

Вот почему чрезвычайно важное место в теории научного коммунизма (мы, конечно, не ставим своей целью перечислить все важнейшие положения этого учения) занимает концепция непрестанного развития и совершенствования социалистической демократии в рамках общенародного государства при руководящей роли рабочего класса и коммунистической партии. Эта концепция — не порождение ума кабинетного теоретика, а отражение реальных закономерностей строительства коммунистического общества в СССР и других странах социалистического содружества. Для Сартра же социалистическая демократия, и тем более общенародное государство (порождение совершенно новых исторических условий, которые немыслимы в антагонистической социальной структуре), — пустой звук, или, как он сам пишет, «мистификация».

В его «критическом марксизме» нет места и для понятия диктатуры пролетариата. Это понятие он тоже отвергает на том основании, что органическое единство не свойственно группе как таковой, но привносится только лишь «индивидуальной практикой», как и все творчески жизнеспособное. Какой же теоретический вывод из этого вытекает? Реальным носителем социального единства может быть только отдельная личность, а в политическом отношении это означает, что диктатура класса есть по существу диктатура личности, руководство партии есть диктатура вождя. Все это ничего общего не имеет с марксистско-ленинским учением о закономерностях строительства коммунистического общества.

Более того, такого рода рассуждения имеют опасное сходство с доктриной фашизма, провозглашающего «принцип вождизма», возвеличивающего «фюрера», который стоит на вершине социальной иерархии, не подотчетный никому и ничему, и перед которым все склоняется и никнет, превращается в серую, бесправную массу людей, беспрекословно выполняющую приказы «высшей воли». Вот ведь что получилось: Сартр хотел «обосновать» и «углубить» марксизм, чтобы сделать его теоретически неуязвимым, и у нас нет оснований сомневаться в искренности его намерений, а на деле он своими волюнтаристическими идеями только помог противникам марксизма и антикоммунистам, имеющим обыкновение твердить вопреки истине о том, что марксисты «оправдывают тоталитаризм». В этом случае Сартр, подобно его же Гецу, стал жертвой «хитрости разума» и достиг результата, прямо противоположного тому, которого хотел, т. е. подыграл антикоммунизму.

Но дело не только в этом. Волюнтаристически-вождистские заблуждения Сартра оказались не временными зигзагами его извилистого пути к марксизму, как можно было еще ожидать в начале 60-х годов, они подготовили его сползание на эклектическую платформу левого экстремизма, протягивающего руку маоистам. Разве идеология Мао, считающего семисотмиллионный китайский народ всего лишь «чистой бумагой», на которой можно рисовать какие ему заблагорассудится иероглифы, и всерьез уверенного в своем праве вершить судьбами мира, нисколько не напоминает возвеличение «суверена» в «Критике диалектического разума»?

Прежде чем перейти к печальному итогу идейно-политической эволюции Сартра, мы должны еще подвергнуть анализу гносеологически-методологические идеи его второго трактата, тем более что эти идеи лежат в основе «сверхгиганта» (мы имеем в виду объем) в литературной продукции Сартра — четырехтомной биографии Флобера (пока вышло три тома — свыше двух с половиной тысяч страниц).

В области истории как науки, означающей познание человека и его деятельности, Сартр отстаивает применение особого способа мышления по сравнению с обычными процедурами науки. Этот особый способ познания он вслед за Дильтеем (основоположником «критики исторического разума»), но не ссылаясь на него, именует «пониманием» в отличие от концептуальной деятельности интеллекта. Именно «понимание» Сартр, выходя уже за рамки философии Дильтея, и приравнивает к диалектике: понимание «не заключается в каком-либо особенном природном даре, в специальной способности интуиции: это познание есть просто диалектическое движение, которое объясняет действие через его окончательный смысл, отправляясь от его исходных условий». Понимание, таким образом, есть реконструкция исходного «экзистенциального проекта» или «первоначального выбора», как можно сказать, вспомнив раздел об «экзистенциальном психоанализе» из онтологического трактата «Бытие и Ничто». Но, объявив себя «марксистом», Сартр расширил свою первоначальную концепцию, добавив в нее социально-исторические факторы. В итоге и сложился методологический органон «Критики диалектического разума».

Послушаем, однако, дальнейшее разъяснение нашего автора: «Понимание есть не что иное, как моя реальная жизнь, т. е. тотализирующее движение, которое объединяет моего ближнего, меня самого и окружающую среду в синтетическое единство становящейся объективации». Именно поэтому «наше понимание Другого никогда не становится созерцательным: это не что иное, как момент нашей практики, определенного способа жизни…». Объективация есть реализация проекта, движущегося и обогащающегося по мере развития действия: «С декабря 1851 по 30 апреля 1856 года „Мадам Бовари“ воплощала реальное единство всех действий Флобера».

Теперь становится понятным, почему Сартр в своем построении «социального универсума», которое мы только что разбирали, исходит из «индивидуальной практики». Только она, собственно говоря, и доступна познанию, потому что только по отношению к ней возможно «понимание», ибо это есть как раз та «операция», которая постоянно совершается в моей деятельной жизни, когда я реализую поставленную перед собою цель.

Итак, «понимание» представляет собой разновидность феноменологического метода, ибо оно основывается на том, как я понимаю самого себя в процессе моей деятельности. Это не означает, разумеется, что чью бы деятельность я ни изучал, я всюду «вижу» только самого себя любимого (хотя такая ошибка совершенно естественна при рекомендуемом Сартром способе познания). Нет, просто я чужую деятельность с ее объективировавшимися результатами рассматриваю по аналогии с моей деятельностью, имеющей другие цели и другой исход. Тождественным оказывается сам принцип связи конца и начала процесса, продукта и первоначального замысла. Если я никогда не практиковал самопознания, никогда не старался понимать себя, я никогда не пойму и другого.

Но, по Сартру, такого никогда не может быть: я всегда себя «понимаю», когда действую, только не на тот манер, на который ученый-естествоиспытатель постигает свой предмет, не в ясных и точных понятиях, а в смутной непосредственности, скорее — предчувствии, которое доводится до сознания post factum, через ретроспективную расшифровку продукта, в котором объективировался первоначальный мой проект. Да и сам этот проект ничуть не напоминает точно сформулированную и аналитически разработанную программу научного исследования с четким перечнем поставленных задач.

«Экзистенциальный проект» неотделим от всего процесса моей жизни, и потому он и не может быть в точности сформулирован заранее, ибо он меняется вместе с изменением самой моей жизни, углубляется и обогащается по мере того, как продолжается неустанная работа воображения, мысли, переживания, действия — всего того, что в совокупности вставляет человеческую жизнь. Примерно так можно представить себе ход мыслей Сартра. Теперь постараемся вдуматься в эту аргументацию и понять, что станется с историко-социологическим познанием, если принять эту точку зрения.

Во-первых, в орбиту познания попадет только деятельность отдельных личностей, все остальное этой методологии недоступно. Вот почему нашему автору и пришлось все социальное сводить к деятельности единичного индивидуума, порой с весьма опасными политическими последствиями, которые ему-то как апологету «философии практики», кажется, следовало бы хорошо сознавать. Во-вторых, и деятельность личности при таком подходе существенно деформируется, и мы остаемся во власти загадок, догадок и более или менее правдоподобных допущений. Рекомендуемый метод предполагает единство цели на протяжении определенного — часто довольно значительного — промежутка времени, но есть или нет на самом деле такое единство — это зависит от обстоятельств и от человека.

В этом отношении пример, приведенный Сартром, из которого он потом сделал трехтомный опус, безупречен: Флобер и его работа над «Мадам Бовари». Но можно ли утверждать, что это типичный случай и что историку приходится иметь дело только с такими личностями? Гораздо чаще встречается множество целей, не позволяющее свести деятельность к единому проекту, или инертное существование, которое никак не «нанизать» на какой-либо стержень. Но если даже это удастся сделать, мы все же никогда не сможем быть в достаточной степени уверены, что добрались до истинного намерения, просвечивающего сквозь ту или иную серию индивидуальных актов, ибо по «объективации», результату не всегда можно судить об исходной цели по той причине, что в результате, как правило, содержится еще и нечто иное, чего субъект первоначально не только не желал, но даже и не мыслил как абстрактную возможность. Здесь мы опять наталкиваемся на общие границы телеологического объяснения, о которых (границах) мы уже говорили при разборе феноменологического метода в первой главе. Задача усложняется еще и тем, что Сартр желает проследить не просто судьбу какого-либо частного замысла, возникшего у человека по тому или иному поводу, но выявить и прояснить «до последней глубины» судьбу человека, проявляющуюся через его изначальный проект. Тут вообще почти невозможно подобрать сколько-нибудь доказательный эмпирический материал, который допускал бы однозначную интерпретацию, подтверждая одну, и только одну, версию, так что всегда остается возможность совершенно иной интерпретации тех же самых фактов (это характерно не только для «экзистенциального психоанализа» Сартра, но и для всего психоанализа в целом, включая и «ревизионистов» неофрейдизма).

Так обстоит дело с гносеологическим фундаментом исторического знания по Сартру. Гарантией его возможности, как мы видели, он считает коммуникацию (общение) через «понимание», которое составляет необходимый момент жизни каждого человека, что и позволяет «оживить» прошлое, заново воссоздать его.

Теперь более детально рассмотрим собственно методологическую часть трактата. Метод исторического, или антропологического (по Сартру, это синонимы), познания складывается из двух процедур: «аналитико-регрессивной» и «синтетико-прогрессивной». Первая процедура означает сведение данного продукта человеческой деятельности к общим объективным социально-историческим условиям его «производства», каковые могут быть фиксированы с «естественнонаучной точностью», как говорил еще Маркс. Это прежде всего характер общества в данный момент, определяющийся социально-экономической структурой на том или ином этапе ее динамики, класс и семья, которая, собственно говоря, опосредует влияние общества на личность, «интериоризирует» социальное, превращая его из внешней среды во внутреннюю атмосферу, микроклимат, где и вырастает дитя, превращаясь в личность.

Диалектический метод обнаруживает пункт включения человека в класс, к которому он принадлежит, т. е. единичную семью как посредствующее звено между всеобщим классом и индивидуумом: «семья, в конечном счете, формируется в процессе и посредством общего движения Истории и, с другой стороны, переживается (индивидуумом. — М. К.) как абсолют в смутном мире детства». Это замечание Сартра совершенно справедливо: действительно, становление личности не может быть как следует понято без анализа роли семьи. Кроме того, первоначально (это единственная поправка, которую мы хотели бы сделать к данному высказыванию Сартра) классовая принадлежность личности проявляется в общем укладе семьи и непосредственном влиянии родителей, и ребенок незаметно для себя усваивает определенные элементы своей классовой роли.

Аналитико-регрессивный метод выполняет свою функцию, когда названы, определены и рядоположены исходные условия деятельности личности, но сама-то деятельность этим методом не охватывается. Здесь все находится в покое и рядом друг с другом без органической связи. Эта связь вносится движением самой практики: «Практика есть, в сущности, переход от объективного к объективному посредством интериоризации; проект как субъективное преодоление объективности по направлению к другой объективности, расположенный между объективными условиями среды и объективными структурами поля возможностей, заключает в себе самом Движущееся единство субъективности и объективности, этих кардинальных определений деятельности».

Воспроизведение этого движения и требует «прогрессивно-синтетического» метода. Следуя ему, мы не возвращаемся уже назад, к исходным условиям, мертвым «данностям», а, опираясь на них, постепенно проникаем в самый процесс производства данного продукта (скажем, романа «Мадам Бовари»), проникаемся ритмом поступательного движения человеческого творчества. В то же время это метод синтетический, ибо благодаря ему мы понимаем, как из частей складывается целое, как разрозненные моменты ситуации, вовлекаясь в горнило субъективного проекта, перерабатываются и в результате получается сплав, который мы и называем «продуктом» или «объективацией».

Читатель, знакомый с методологией диалектического материализма, сразу обратит внимание на то, что «прогрессивно-синтетический» метод Сартра напоминает разработанный Марксом на основе материалистического преодоления диалектики Гегеля метод восхождения от абстрактного к конкретному. Маркс блестяще применил этот метод при анализе капиталистического способа производства и обмена в «Капитале», нарисовав структурно-генетическую картину возникновения, функционирования и развития капиталистических производственных отношений.

Но то, что предлагает Сартр, возникло на основе идеалистического, экзистенциально-феноменологического прочтения Гегеля и Маркса, хотя и отражает в искаженной форме некоторые черты реальной диалектики, диалектики субъективного мира человека. Метод Сартра имеет узкобиографическое применение, он предназначен исключительно для воспроизведения индивидуального жизненного пути и при этом сохраняет в себе все недостатки субъективного метода изучения человека, недостатки, о которых мы уже достаточно подробно говорили.

Прослеживание «диалектики души» всегда было прерогативой художественного творчества, и само это знаменитое выражение родилось, когда Чернышевский разбирал повести тогда еще только начинающего писателя Л. Толстого. Но можно ли эту задачу решить в строго научной форме, если не опираться на точно установленные в психологии данные и концепции и на непосредственное научное наблюдение за тем лицом, духовную биографию которого мы собираемся воссоздать? Ясно, что в подавляющем большинстве случаев мы лишены такой возможности и вынуждены опираться на исторические свидетельства и автохарактеристики да в значительной мере на собственное воображение, с помощью которого склеиваем в единое целое пожелтевшие от времени документы, чтобы из них возник живой образ некогда жившего человека.

Так поступал и Сартр, когда вслед за «Критикой диалектического разума» писал огромную биографию Флобера, претендуя на полную научность своего исследования без примеси фантазии. Однако совершенно справедливо интервьюеры Сартра окрестили это произведение «романом-биографией», тем самым указав на то, что «научность» сартровского метода им представляется весьма сомнительной.

 

Между Марксом, Мао и Маркузе

Теперь настало время рассказать о печальном эпилоге философско-литературной деятельности Сартра. В жизни каждого человека есть, по-видимому, «потолок», только определить его нельзя с такой точностью, с какой конструкторы рассчитывают потолок самолетов. Невозможен бесконечный рост, бесконечное развитие индивида, сама природа положила тут предел. Вопрос только в том, сумеет ли человек, пережив апогей своего развития, высшую точку своих достижений, достаточно долго оставаться на высоком уровне или, наоборот, стремительно покатится вниз. Последнее и случилось с Сартром.

Он словно разучился понимать то, что понимал каких-нибудь десять — пятнадцать лет назад. Когда просматриваешь циклы его статей «Коммунисты и мир», то, несмотря на неизбежность расхождения во взглядах, соглашаешься с автором в главном и даже испытываешь к нему чувство живой и искренней симпатии за смелость и доброжелательство, с которыми он выступил в защиту социалистических завоеваний в СССР в условиях самой бешеной антикоммунистической истерии. Тогда он понимал неизбежность ошибок и отклонений на неизведанном пути строительства нового общества, необходимость сильного и сплоченного авангарда рабочего класса — коммунистической партии, без которой рабочий класс не смог бы не только достигнуть конечной цели, но вообще приобрести революционное самосознание.

В хаосе исторических случайностей, временных трудностей и наносных явлений он сумел разглядеть главное: СССР представляет в современном мире совершенно новый тип социального устройства, социалистического по своей социально-экономической природе. Именно поэтому он публично заявил о своей солидарности с коммунистами по ряду важнейших вопросов современности и присоединился к Движению сторонников мира в тот период, когда антикоммунистическая пропаганда пугала обывателей вездесущей «рукой Москвы». Еще в 1963 году Сартр заявил о том, что «СССР — единственная великая страна, где слово „прогресс“ имеет смысл».

И вот, словно забыв о длительном и мучительном своем пути сквозь дебри академической философии и предрассудки буржуазного интеллектуала, больше всего лелеющего «гордое одиночество» избранного, Сартр после майских событий 1968 года в Париже резко порывает с коммунистическим движением на Западе и отдает свой авторитет и свое перо в услужение левоэкстремиетским группкам, которые своей подрывной деятельностью больше помогают империализму, чем борются с ним. Он становится редактором маоистского журнальчика, выходящего под претенциозным названием «Дело народа», регулярно перепечатывая некоторые его материалы в «Тан модерн». Еще недавно, как рассказывают журналисты, в рабочих пригородах Парижа неподалеку от заводских ворот можно было видеть на импровизированной трибуне в окружении десятка юнцов невысокого толстого старика, с искаженным лицом выкрикивающего маоистские лозунги. Рабочие, с недоумением бросив взгляд на эту странную картину, не останавливаясь, проходили мимо…

Что касается профессиональных литераторов и философов, то они давно уже заметили, что читать Сартра стало неинтересно: о чем бы он ни писал, с первых строк уже ясно, чем он кончит, а кончает он набившими оскомину штампами экстремистской идеологии. Раньше каждое его выступление по злободневным вопросам дня с нетерпением ожидалось и жадно прочитывалось. Читателей привлекал поиск пытливой мысли, склонной порой к излишним парадоксам и отклоняющейся часто далеко от истины, но всегда побуждающей на самостоятельные размышления и задающей вопросы, которые, может быть, самому и не пришли бы в голову. Теперь не то. Постаревший мэтр экзистенциализма из последних сил пускается вдогон за бегущим днем, жадно тянется к молодежи, перенимая модные веяния «молодежной контркультуры», и, кажется, больше всего на свете заинтересован в том, чтобы нравиться и чтобы не отстать от юности в смелом радикализме воззрений.

Смешно и объяснять одному из самых ярких представителей изощренного самоанализа, что при таком настрое из теоретической деятельности не выйдет ничего путного: мысль становится раболепной служанкой желания, а теория, вместо того чтобы анализировать действительность, вырождается в конструирование заведомо пристрастных мнений. Не сам ли Сартр писал когда-то, что литературная деятельность должна быть автономной и свободной от внушений страсти, преследуя одну лишь цель — реальное освобождение человечества. Об освобождении он говорит, конечно, по-прежнему, да только его представления о достижении этой цели становятся все более фантастическими.

Юности свойственна безоглядность. В этом и сила ее и слабость. С уважением и пониманием относиться к запросам молодежи, направляя ее энергию в русло сознательной борьбы за лучшее будущее и созидательной работы на благо нового общества — в этом всегда состояла и состоит политика коммунистических партий. Без мелочной опеки и скучного менторства приобщать молодежь к научному пониманию социального мира и перспектив его развития, вовлекая ее в практическую борьбу на основе строгой организованности и дисциплины, — одна из главных задач воспитательной и идеологической работы коммунистов. Научная достоверность коммунистического идеала, ясность и убедительность марксистско-ленинской программы радикального переустройства общества служат надежным идеологическим ориентиром революционной молодежи всех стран. Эта молодежь продолжает дело своих отцов в новых условиях 70-х годов XX века. Это не значит, что у революционной молодежи в рамках мирового коммунистического движения нет своих проблем. Речь идет о том, что в рамках коммунистического мировоззрения и практической революционной борьбы эти проблемы никогда не выступают в форме неразрешимых трагических коллизий индивидуума и «организации», личных ценностей и коллективных убеждений, старой веры отцов и нигилизма юности.

Иное дело анархический радикализм мелкобуржуазного студенчества. В нем выражен искренний протест против всеобщей обесчеловеченности как атрибута капиталистического общества, использующего могучую силу современной науки и техники для наиболее эффективной, «рациональной» организации извлечения прибылей. И вот юные радикалы не нашли ничего лучшего, чем перенести свою ненависть к капитализму на самое науку и научный стиль мышления, объявив их главными виновниками бедствий современного человечества. В самом этом утверждении нет ничего нового, почти полтора столетия тому назад подобные идеи высказывали Шопенгауэр и Кьеркегор, а затем они были подхвачены широким течением иррационализма XIX — XX веков и ныне превратились в расхожую монету светских бесед и в популярное журнальное чтиво. Новое было в том, что молодью представители деклассированных слоев капиталистического общества восприняли иррационализм не из книжек, а из жизни и не как теорию, но как стиль жизни.

Бегство из мира деловых отношений в собственный групповой мир, основанный на интимных связях в широком и узком смысле этого слова, беззаботная кочевая жизнь (часто на деньги буржуазно-респектабельных родителей), жизнь в наслаждении и созерцании наслаждения, по ту сторону изнурительного труда и повседневной заботы первоначально возникли как стихийная реакция на социальный кризис буржуазной цивилизации, неспособной уже порождать идеалы и ценности, которые по-настоящему привязывали бы людей к традиционным устоям — «истеблишменту», как принято говорить в США.

Так стихийно возникла идея «контркультуры» как радикально иного стиля жизни, отрицающего все ценности буржуазного общества. Затем уже явились теоретики, взявшиеся обобщить сложившуюся практику и выяснить до конца ее принципиальный смысл и возможные последствия. Первым из них стал Г. Маркузе, книга которого «Одномерный человек», вышедшая первым изданием в 1964 году, стала библией молодежных радикалов, заменив в этой функции «Бытие и Ничто» Сартра. Маркузе среди прочих выдвинул идею «новой чувственности», потребной для преобразования старого общества. Революция, по его мнению, должна начинаться с революций в «биологических потребностях», в самом способе ощущения жизни и регулирования жизнедеятельности.

Девизом «новой чувственности» и принципом создания нового общества должно стать полное удовлетворение всех человеческих потребностей, которые подавляются буржуазным обществом и буржуазной моралью. И первой из этих потребностей является любовь как воплощение жизнеутверждения в противоположность труду как «буржуазному принципу эксплуатации». Прежде чем создать социалистическое общество, люди должны научиться по-иному чувствовать, любить и дышать, отказаться от самоконтроля с помощью разума и вместо разума — оплота буржуазности — опираться на эмоциональную стихию души и могучую силу воображения, поднимающего человека ввысь. В контексте этих идей и возник знаменитый лозунг парижского студенчества в мае 1968 года «Воображение к власти», в котором Сартр усматривает самый важный урок студенческих волнений.

Нигилистическая направленность идеи молодежной «контркультуры» не могла не импонировать Сартру: тут ведь была капля (и не одна) его собственного меда. По ходу нашего разбора его воззрений мы неоднократно отмечали нигилистические тенденции его творчества, а также троцкистские и полутроцкистские веяния в некоторых его произведениях. Но до поры до времени эти тенденции были в тени, а стремительный социально-политический рост Сартра в 50-е годы давал даже надежду на полное их преодоление. Случилось, однако, обратное: нигилизм выступил на передний план социально-политического мышления Сартра и поглотил, можно даже сказать, придушил все остальные мотивы его философствования.

Майское движение привело Сартра в восторг особенно потому, что здесь практика как бы пошла навстречу теории: бунтующая молодежь в справедливом гневе против власти монополистического капитала, усилившего свои позиции при режиме де Голля, действовала, однако, наподобие некоей суммы «экзистирующих субъектов», а не революционеров марксистско-ленинской школы. Порыв студенческой толпы был импульсивен, «спонтанен», не связан никакой программой (что-то похожее на нее возникло лишь в ходе событий), он бросал дерзкий вызов реальности, не считаясь с объективными факторами, и вылился наконец в безудержную оргию разрушения, от которой пострадало, между прочим, немало неодушевленных предметов научно-технической цивилизации, виновных только в том, что они были сфабрикованы в условиях государственно-монополистического капитализма. «Революционная ненависть масс не знает границ» — так, небось, написали бы по этому поводу пекинские пропагандисты, которым ради светлого будущего ничего не жаль. Пусть погибнет хоть половина человечества, зато другая будет жить по-новому, а «женщины не перестанут рожать», как изрекла однажды главная пекинская пифия. Цель-то святая, какое же тогда значение имеют миллионы погибших и гигантские разрушения материальных и культурных ценностей?

Вот здесь и вступает в силу диалектика, о которой Сартр имел неплохое представление в ту пору, когда писал пьесу «Дьявол и Господь Бог», но начисто забыл, по-видимому, теперь. Такого рода циничные рассуждения только компрометируют революционную идею и тем играют на руку контрреволюции. Безумие и провокация — звать массы к открытому вооруженному выступлению против власти капитала, когда в стране нет революционной ситуации и открытое выступление только помогло бы буржуазии раздавить авангард рабочего класса и установить в стране террористическую диктатуру. Мерзость и варварство — сжигать книги классиков мировой литературы под тем предлогом, что в них содержится «феодальная и буржуазная идеология», уничтожать картины и скульптуры старых мастеров, которые не знали ни Мао, ни Маркузе и, следовательно, к своему счастью, не могли руководствоваться их «идеями».

Совсем недавно Сартр обронил замечание, что надо еще посмотреть, стоит ли выставлять в музее «Джоконду», эстетическая ценность которой, с его точки зрения, сомнительна и которая стала символом буржуазной культуры. О «буржуазности» Баха и Моцарта писал и Маркузе. Можно себе представить, что натворили бы молодчики, «вооруженные» такими идеями и собственным глобальным невежеством, буде им представилась бы возможность претворить их на практике, и какое «будущее» они создали бы для человечества!

Марксисты-ленинцы отлично знают, что революции не делаются в белых перчатках, что революции вовлекают в свою орбиту стихийное возмущение масс и потому неизбежно связаны с определенными эксцессами. Но они не превозносят эти эксцессы и не видят в них сущности революционного процесса, наоборот, одной из задач революционной партии рабочего класса является внесение организованности в стихийные выступления масс и сведение к минимуму побочных явлений, сопровождающих процесс ломки старого общества. Достаточно напомнить, с какой железной последовательностью и беспощадностью большевики искореняли вооруженный бандитизм анархистов, творивших безобразия под предлогом «революционной необходимости».

Как мы уже отмечали, после майских событий 1968 года Сартр выступает с грубыми и несправедливыми нападками на коммунистические партии развитых капиталистических стран. Попытку «теоретически» обосновать свою позицию Сартр сделал в беседе с редакцией итальянского журнала «Манифесто» — органа группы левых экстремистов, впоследствии исключенных за ревизионистские взгляды из Итальянской коммунистической партии. В беседе он развернул перед слушателями следующую «диалектику партии»: партия необходима постольку, поскольку масса без нее остается в состоянии инертной сериальности, но как только партия превращается в «институт», она становится «реакционной» по отношению к «формирующейся группе».

Мы помним, что «формирующаяся группа», по Сартру, это стихийно складывающееся в момент опасности объединение людей, несущее еще на себе отпечаток творческой силы «индивидуальной практики» и потому способное якобы «непосредственно воспринимать» факты, как они есть на самом деле. Партия же в этом отношении уступает группе, ибо ее мышление институционализовано и «идеологично».

Теперь мы сами, без помощи автора, можем подставить под эти теоретические абстракции реальные политические эквиваленты. «Формирующаяся группа» — это, стало быть, поднявшиеся на борьбу студенты, а «косная» идеологическая сила — Французская коммунистическая партия, которая, видите ли, глубоко виновата в том, что не ударила в набат и не повела массы на штурм Елисейского дворца. Под «формирующейся группой» можно понимать также и любую фракцию внутри партии, которая возникла позже, чем партия, и не успела, следовательно, «окостенеть».

Как видим, отвлеченные рассуждения Сартра имеют непосредственный и однозначный политический смысл, направленный на дискредитацию партийности и восхваление антипартийности. Однако «диалектика» Сартра Хромает здесь на обе ноги. Антиномия группа — партия есть произвольная игра противоположностями, а не отражение реальной диалектики взаимоотношения массы — партия. «Окостенение» партии Сартр как истый гегельянец дедуцирует из имеющегося у него понятия о ней. Поэтому все его рассуждение заранее предполагает то, что еще нужно доказать. Понятие партии следует вырабатывать не с помощью феноменологической интуиции общей сущности «партийности», а на основе реального исторического опыта.

Если подойти к этому вопросу с научной точки зрения, опираясь на факты без всяких посторонних прибавлений, как того требует материалистическая теория, то будет ясно, что нет никакой фатальной предопределенности в судьбе партий и что эта судьба зависит от обстоятельств классовой борьбы. Бывали революционные партии, сраженные контрреволюцией во цвете лет, как, например, якобинцы, разгромленные после 9 термидора. Были и есть партии, которые действительно умирали заживо и превращались в формально-механическую машину голосования, что и вызвало крах II Интернационала, или партии, поющие с чужого голоса, как, например, инспирированные маоистами группки «параллельных компартий» в ряде стран.

Были и есть, наконец, партии, которые подобно живому организму, осуществляющему обмен веществ с окружающей средой, сохраняют и умножают свою силу путем непрестанного контакта с классом и массами, не отчуждая себя от классовой базы, а, наоборот, постоянно поддерживая обратную связь с ней. Такие партии на самом деле воплощают в себе диалектику социального движения и являются динамическим фактором общества. Критерием же благополучия или неблагополучия партийных рядов является способность вести эффективную политику и занимать правильную позицию по узловым вопросам дня. Десяти лет не прошло с тех пор, как Сартр признавал за Французской компартией способность правильной политической ориентации. Теперь он думает иначе. Изменилась, однако, не ФКП, изменился Сартр, и, к сожалению, не в лучшую сторону.

Он с презрением называет «идеологией» стремление коммунистических партий принимать во внимание политическую реальность и объективные тенденции социального развития и восторгается «инсургентами мая» за то, что детонатором их движения «было не сознание эксплуатации, но сознание их собственной силы и их собственных возможностей». Но ему следовало бы учитывать, что в политике субъективное ощущение силы и «возможностей» много раз бывало причиной самых тяжелых поражений. Еще Гегель понимал, что надо отличать абстрактную возможность как субъективное стремление к цели от реальной возможности, возникающей тогда, когда налицо соответствующие условия. Коммунисты не хуже Сартра знают, что политика требует смелости и невозможна без риска, но смелость не должна быть безрассудной, а риск должен быть оправданным и целесообразным. Конечно, если реакция в силу каких-то удачных маневров вынудит принять бой в невыгодной ситуации, коммунисты не капитулируют, а будут продолжать борьбу. История коммунистического движения полна примеров такого рода. Но встать на путь несвоевременного и не пользующегося поддержкой масс выступления — значит проявить политическую безответственность и облегчить реакции ее черное дело. Путч остается путчем, даже если его организаторы прикрываются социалистическими идеалами и владеют марксистской фразеологией.

Волюнтаристические теоретические установки Сартра, особенно заметно проявившиеся в «Критике диалектического разума», привели его на практике к поддержке авантюризма и даже к обоснованию раскола революционного движения, ибо он предлагает создавать «контрорганизацию класса», причем «контр» относится к существующим коммунистическим партиям. И здесь его позиция смыкается с той раскольнической политикой, которую уже на протяжении полутора десятилетий ведут маоисты. На страницах «Тан модерн» регулярно появляются статьи, в которых «наводятся мосты» от «европейской левой» к «марксизму Мао». Авторы их, в основном члены той же самой группы «Манифесте», силятся создать у читателей впечатление, что «маоистский марксизм» в гораздо большей степени подходит к условиям развитых капиталистических стран, чем подлинный марксизм-ленинизм.

Так, Э. Мази хвалит Мао Цзедуна и его приспешников за то, что они «устанавливают аналогию» между западным капитализмом и «советской системой». Россана Россанда превозносит «культурную революцию» в Китае как «один из необходимых способов обновления не только самой партии, но также революционной стратегии на Западе». Особенно ее радует, что Мао «поставил с головы на ноги» диалектику партии и масс, авангарда и класса. В рассуждениях такого сорта прежде всего удивляет нарочитая (или действительная) политическая наивность: в основу «теоретического анализа» положены демагогические лозунги мозгового треста Мао, а не реальное содержание и объективные последствия так называемой «культурной революции».

Сущность акции Мао отнюдь не в борьбе с «бюрократизмом аппарата», а в попытке престарелого деспота вернуть себе утраченный было контроль над партией и государством. Очередное кровопускание понадобилось Мао потому, что он позорно оскандалился как руководитель правящей партии, ибо его пресловутые установки на «большой скачок» и т. д. дезорганизовали жизнь страны, и он в значительной мере потерял авторитет в партии. Поэтому ему и понадобилось ее разгромить. А что касается бюрократизма и прочего, то «культурная революция» привела, как известно, к небывалому усилению военной власти в стране и военизации «революционизированной» партии. (Затем Мао, верный своей традиционной тактике, попытался повалить корабль на другой борт и развернул кампанию против отдельных военных руководителей, но эта тактика не вносит никаких структурных изменений, а приводит лишь к перетасовке правящей верхушки.)

А «спонтанность масс» в условиях маоистского Китая остается чистейшей фикцией. Напротив, маоизм довел до небывалых размеров практику циничного манипулирования массами посредством пропагандистского оболванивания и устрашения. Вот живет впроголодь народ в Китае действительно «спонтанно», однако «великому кормчему» до этого нет никакого дела, он мыслит миллиардами, а судьбы десятков миллионов его не волнуют. Не волнуют судьбы этих людей и таких «теоретиков», как Россана Россанда, которая в порыве пылкого теоретизирования пишет буквально следующее: «Грубо говоря, в слаборазвитом Китае социальный конфликт находится на том же самом уровне, что и в передовых капиталистических странах; противоречия, которые характеризуют оба эти типа общества, не могут быть преодолены иначе, как ускорением социального процесса по направлению к коммунизму». Интересно, что бы она сказала после того, как ее отправили бы «на перевоспитание», как это практикуется маоистами?

Мы вовсе не утверждаем, что можно поставить знак равенства между «сартризмом» и маоизмом. У Сартра все-таки слишком изысканный вкус, чтобы довольствоваться грубой похлебкой «мао-цзе-дун-идей», которая может сойти за пищу духовную только у «нищих духом» да у людей, изнуренных атмосферой страха. Но он пропагандирует эти «идеи» без каких-либо внятных критических замечаний публичного характера, считая их «прогрессивными» и «полезными» для дела революции. Не любовью к человечеству проникнуты маоистские откровения, на каком бы языке они ни звучали. Пекинские заправилы хорошо знают, для чего им это нужно. Западные же их подпевалы, в лучшем случае, не ведают, что творят. Для политических деятелей это не извинение, а наоборот — дополнительная вина. Наше время, может быть в большей степени, чем какое-либо другое, требует социальной зоркости и подлинно научного подхода к принятию ответственных решений.

Последний период идейно-политической эволюции писателя не нашел отражения в его художественном творчестве. Раньше, как мы старались показать, философ шел рука об руку с писателем: отвлеченная мысль питала воображение художника, а созданные им образы, превращаясь в предмет рефлексии, стимулировали теоретическое мышление. В последние пятнадцать лет литературной деятельности Сартра такого взаимообмена философской идеи и творческой фантазии уже не наблюдается. Художественный метод теряет относительную самостоятельность и целиком поглощается той «прогрессивно-регрессивной» процедурой, обоснованию которой посвящена преамбула «Критики диалектического разума».

Задача этой процедуры, как мы знаем, — воссоздание личности в самом процессе ее формирования. «Регрессивный» момент исследования — это историческая ретроспекция, путь в прошлое данной личности к исходным социальным факторам (общество в определенную эпоху и семья как клеточка этого общества). Такова «марксистская» корректива «экзистенциального психоанализа», предложенного еще в «Бытии и Ничто». Но не стоит обольщаться — это уступка, которая делается для того, чтобы взять ее обратно: «прогрессивный» момент проектируемой антропологии восстанавливает в правах экзистенциальное «понимание», опирающееся на интуитивное сопереживание «первоначального проекта», который представляет собой спонтанно возникающую и не допускающую научного объяснения реакцию личности на окружающие ее обстоятельства.

Экзистенциальное понимание «прогрессивно», потому что совпадает с движением самого «проекта», всегда устремленного в будущее, т. е. «впередсмотрящего» и с этой точки зрения оценивающего как настоящее, так и прошлое. Это взгляд не из настоящего в прошлое, не объяснение уже свершившегося, но попытка проследить сам процесс свершения, пока он (этот процесс) еще не «затвердел» в готовом продукте, наличном, объективно фиксируемом результате.

Именно потому, что экзистенциальный проект в принципе не допускает иного способа познания, кроме интуитивного сопереживания, вся рекомендуемая Сартром процедура включает элемент неконтролируемой фантазии — художественного вымысла, в лучшем случае правдоподобного, в худшем — совершенно произвольного. Отсюда и тот жанр, в котором он предпочитает работать в шестидесятые годы, — «роман-биография». Не просто «романизированная биография» в духе А. Моруа, А. Труайя, И. Стоуна, которым техника романиста нужна для занимательности рассказа, красочного изложения фактов, а нечто третье, не похожее ни на роман, ни на историческое жизнеописание, взятые по отдельности. Жанр этот требует, разумеется, специального исследования. Пока что с полной определенностью можно сказать только одно: пусть читатель остережется принимать за твердо установленный факт ту реконструкцию внутренней жизни Флобера, которую предлагает Сартр. Печать обычной экзистенциалистской двусмысленности лежит и на этом произведении нашего автора: возможность систематически смешивается с действительностью, порождение фантазии выдается за реальность.