Никифору Маринцеву посвящается

Подраненный, тянул над степью

с ночной бомбежки ДБ-3.

Казался он дымящей тенью

в лучах предутренней зари.

И что-то от него, как камень,

вдруг отделилось: «Рус капут!»

Сверкнул на небе взрыва пламень,

а чуть пониже - парашют.

Он падал над ничьей землею.

«Шнель, шнель! Живым пилота взять!»

«Вниманье! Пулеметы к бою!

Огнем пилота прикрывать!»

Вот он в воронке.

Пролетают над нею пули: надо ждать.

Свои врагов не подпускают,

а немцы не дают бежать.

Настала ночь. Кругом ракеты

мертвящий разливают свет.

Пилот в ночные силуэты

свой разряжает пистолет.

Нет! Не ничейная - родная

земля сражалась вместе с ним!

К ней между кочек припадая,

он выжил и приполз к своим.

…Вернулся невредимый, целый

учитель физики с войны.

Ершистый ежик снежно-белый,

а брови точно смоль черны.

И всех в поселке удивляло,

что молодой учитель сед.

С годами все на место встало:

седой обыкновенный дед.

Добавлю в прозе: дед, раздражающий чиновников своими заботами и нуждами, с которыми его можно безнаказанно и до бесконечности гонять по бумажному кругу. (Увы! - не только чинуш раздражают деды-ветераны. Скажем, подходит к очереди у гастронома молодой балбес с дружками и спрашивает: «За чем очередь?» Узнав, что за праздничными наборами для участников войны, острит под хохот дружков: «А я думал, что вы все давно уже передохли!»)

Но все это будет не скоро. А пока что у меня завязалась переписка и с «гражданскими» однокашниками: с белобилетником Шурой Чебановым, математичками Верой и Таней. Мои письма в основном были о впечатлениях от Ленинграда. Вскоре получил я совместное письмо от Веры и Шуры и в ответном письме поздравил их как мужа и жену. Переписка с Таней заглохла. Последней весточкой о ней было странное письмо ее мужа, который на щиром украинском языке извещал меня, что живут они хорошо, «есть следы» (вероятно, это означало, что ждут ребенка), но все прошлое «мешает им жить». Бедная Таня! Какое прошлое? Неужели судьба одарила ее вздорным и ревнивым мужем, который и в самом деле будет «мешать жить» и ей, и себе самому? Получив эти письма, я невольно вспомнил и институтскую Веру-певунью, и свою первую школьную любовь Дусю, о замужестве которой узнал летом. Не без иронии подумал о том, сколько хороших девчат успел «выдать замуж», - а сам?…

А сам я был в плену проблемы, для решения которой пока что не видно было ни малейшего проблеска. Мать и сестра продолжали ютиться в жалком сарайчике в обстановке жесткого недоброжелательства, враждебности, мелочно-бытового террора. Они кое-что зарабатывали в детсадике, я им помогал из своей стипендии, - но проблема состояла в том, как избавить их от этого кошмара. Вот здесь были бы к месту слова: «Ну, а девушки потом». Но и девушки, к сожалению, долго ждать не могут, и больная мать в сарайчике долго не выдержит.

Пока что мне оставалось хотя бы найти дополнительный к стипендии источник материальной помощи маме и Оксане. Таким источником явилось чтение лекций студентам-заочникам Вологодского пединститута в зимних и летних сессиях. Уже в июле 1939 года в Вологде мне удалось заработать, по привычным для меня понятиям, кучу денег. Их хватило, чтобы основательно помочь матери и сестре, и самому приодеться, и даже купить себе первые в моей жизни карманные часы.

Но главное, я испробовал свои силы в чтении самостоятельного курса лекций - такого, какие в Ленинграде читались только профессорами и реже доцентами. И, кажется, получилось! Дирекция и деканат пригласили меня на зимнюю сессию заочников, и на следующее лето, и вообще…

- А вообще мы рады будем и насовсем принять вас у себя по окончании аспирантуры, - говорил мне декан. И добавил: - Женим вас на кружевнице-северяночке. И край у нас хороший, и до Москвы, Ленинграда рукой подать.

И в самом деле: до чего же хорош этот край! Даже в июне, а значит, и все остальное лето, когда на юге все начинает чахнуть и выгорать от жары, здесь ласкает взор по-особому буйная, свежая и чистая зелень деревьев, всегда молодая сочная трава на зеленых лугах - все время такая же, какая бывает на юге только ранней весной, или, может быть, как мягкие нежные всходы озимой пшеницы, только очень густая. Понравился этот северный город еще и тем, что в нем, как и в Ленинграде, стояли белые ночи. От него веяло исконной Русью и русской твердостью в ратных делах, говорят, что и речка, впадающая вблизи института в многоводную Вологду, образовалась из оборонительного рва, отрытого в давние грозные времена. А до чего же доброжелательны и приветливы люди в этом краю с их неторопливой мягкой окающей речью, чем-то напоминающей мне родную украинскую речь! А парни - истые пришедшие из былин добры молодцы! И, конечно же, бесподобно хороши северяночки. К льняным косам и голубым глазам удивительно подходит особая белизна лица: не «брынзовая» и не матовая, конечно, а с едва уловимым пробивающимся из-под кожи румянцем, поистине - «кровь с молоком».

О вологодцах, как и вообще о россиянах, хочется сказать:

О Русь! Народ трудолюбивый!

Ты сердцем добр, но в битвах тверд,

в работе спорый и сметливый,

по-русски прост, по-русски горд.

И нет вины вологодцев в том, что в украинских селах люди содрогались от одного только слова «Вологда», означавшего в их представлении ненасытное страшилище, проглатывавшее и заживо замораживавшее раскулаченные семьи, страшилище, опутавшее окрестный край паутиной из колючей проволоки. Проезжая из Ленинграда в Вологду и обратно, я не мог противостоять неодолимой силе, тянувшей меня к окну вагона, за которым пробегали прямоугольники концлагерей, четко очерченные в ночи пунктирами электрических огней. Этой силой была мысль об отце. Может быть, он здесь, в одном из этих прямоугольников, и не подозревает, что совсем рядом проезжает и думает о нем его сын…

Сегодня по случаю воскресенья я позволил себе поспать дольше обычного. Но и после этого не спеша взял гитару, настроил ее, взял несколько аккордов для проверки строя, подошел к детской кроватке, где в одной распашонке лежал на спине, тыча себе в ротик резиновым петушком, восьмимесячный Василек. Малышу нравилось, когда отец играл на гитаре и напевал над его кроваткой. Сам же он при этом мог в ритме делать ногами в воздухе «велосипед», восторженно улыбаться, «гукать», а изредка даже произносить какое-то слово, которое, по моему твердому убеждению, означало: «Папа!»

Затем, отложив гитару в сторону, я начал отлаживать «опасную» бритву. Обычно я пользовался безопасной, но она оставляла на лице ссадины и плохо выбритые места. Сейчас, готовя принадлежности для бритья, я сказал, обращаясь к жене и матери:

- Вот говорят, что Бог наказал женщин муками родов. Но ведь это бывает несколько раз за всю жизнь. А нас, мужчин, Бог наказал ежедневными муками бритья.

- Ты просто не умеешь бриться, - возразила мне жена.

- Нет, все же именно мужчины - разнесчастнейшая половина людского рода: их и жены пилят, и на войне убивают.

- А на войне убьют - опять же мука для жены с ребятишками, горькая вдовья доля… без мужа, - сказала мать.

Когда я брался за опасную бритву, то старался все делать точно так, как когда-то мой отец: наточить на оселке, потом поправить на ремне, потереть о шершавую ладонь, наконец - осторожно поднести бритву к волосам повыше затылка и услышать сухой треск - как электрический разряд - от острия сверкающего и как бы притягивающего к себе волосы лезвия.

- Огонь-бритва! - одобрительно высказывался после этого отец.

От одной такой наточки отцовской бритвы подряд - с небольшими подправками на ремне - могли побриться и отец, и в порядке старшинства остальные его братья. Потом еще кто-нибудь из них брил голову отцу, а он еще шутил:

- Скреби лучше, чтоб гуще росли.

Впрочем, от этого его волосы не становились гуще.

Однажды и я в очередь с дядьями побрился той же бритвой. Она смачно шелестела, как хорошая коса о траву, и было совсем не больно, даже очень приятно.

Сегодня у меня были веские основания, чтобы побриться в парадном варианте: во вторник прошедшей недели я защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук. На заседании ученого совета среди присутствовавших была и моя мама. Сейчас она, собирая, как обычно, для прогулки внука, уже в который раз переспрашивала меня:

- Так ото ж у тэбэ на защити выступалы аж два прохвесоры?

- Да, мамо, не считая председателя, там было еще девять профессоров и шесть доцентов.

- А чого ж ты их мэни не показав?

- Мне же было не до этого.

- И то правда. А хто ж був стой лысый?

- Мой научный руководитель. Это большой ученый. Его даже приглашали читать лекции в Америку, и вот эти его книги были изданы сначала у них на английском языке.

- Ото ж вин и по-английському знае?

- Так же, как по-русски. А после него выступал другой профессор, мой официальный оппонент.

- Я хоч и тэмна людина, а зразу розибрала, що боны дуже добри люды. Отой трэтий все пид тэбэ пидкопувався. То недобра людына. Хто ж вин такый?

- Он доцент. Тоже официальный оппонент, и не плохой человек.

- Доцент, мабуть, ще выше прохвесора?

- Нет, ниже.

- Так чого ж вин полиз против тэбэ, колы за тебе булы аж два прохвесоры? Чи вин, може, здурив? Чи, може, в нього на тэбэ якийсь зуб? Ты стэрэжысь, щоб тоби хтось нэ зробив якусь пакость, як твойому батькови.

- Не беспокойся, мамо, совет ведь весь проголосовал «за», кроме одного «против».

- Ото ж, мабуть, и був против отой доцент. А тэпэр спусты мени вниз колясочку, а мы в ней с Василечком гулятоньки поидэмо.

Последние слова она произнесла нараспев, обращаясь уже к внуку.

Проводив мать и продолжая готовиться к бритью, я пытался мысленно представить свою будущую работу в Астрахани, куда меня направляют на должность заведующего кафедрой теоретической физики. Об этом городе бывалый дядя Захар в письме высказался так: «…насчет работы - это тебе виднее, а насчет остального - скажу, что будешь ты там всегда и со свежей рыбой, и с икрой, и с хорошей бараниной, а при случае и дядьку своего угостишь наваристой ухой и шашлычком…»

Я уже получил полный расчет по аспирантуре и направление на работу. Завтра же надо брать билет и ехать в Астрахань, на месте оформлять все дела. В первую очередь - получить квартиру. Я успел списаться с директором института: мне уже приготовлена квартира, впервые в жизни я буду иметь свою настоящую квартиру! Двухкомнатную - это точно, а может быть, и трехкомнатную, - тогда будет у моей мамы свой уголок. Хватит, намыкалась по клетушкам и сарайчикам.

Хочется забыть, но невольно вспоминается, как забирал я ее из Мариуполя. Приехал в начале сентября 1940 года, она одна в сарайчике, сестра - в областном городе, на втором курсе мединститута. Мать начинает хлопотать, чтобы меня чем-нибудь угостить. Я говорю:

«Брось все это, садись, будет серьезный разговор. Я женился и хочу забрать тебя отсюда в Ленинград. Рассчитывайся с работой, а можно и без расчета. Завтра утром переберемся с вещами к дяде Дмитрию, а вечером от них - на станции Сартана сядем в ленинградский поезд».

- А кто она, твоя жена? Не будет меня обижать?

- Она тоже аспирантка. Нам дали комнату в семейном институтском общежитии, в ней пока и будем жить. Насчет обижать - брось об этом думать.

- А как же Оксана? Куда ей приезжать на каникулы?

- Она приезжала сюда не ради сарая, а ради тебя. А без тебя он ей совсем не нужен. В общежитии или в гостях у кого-нибудь из дядей ей будет лучше. Зачем тебе сторожить эту конуру? Оксана окончит институт - будет ей и работа и жилье.

На следующее утро знакомый дяде Илье шофер подкатил к «нашему» дому в поселке на полуторке. Я взял вещи матери, собранные в мешок, который набивался соломой и служил маме матрацем. Маму усадил в кабину рядом с водителем, сам с мешком устроился в кузове полуторки. Нас во дворе «провожали» Евдокия, ее старший сын и примак, который был в военной форме с двумя кубиками в петлицах. Провожали выкриками, хохотом:

- Профессору подано авто. Подать профессорше с…ную тачку!

- Голодраная профессорша! Скатертью дорога!

- Профессор кислых щей! С…ный профессор!

Это в моем присутствии. Можно себе представить, каково было маме одной в этом гадючнике…

Отрешившись от этих воспоминаний, я начал бриться. Между тем жена сидит за столом, читает и конспектирует иностранную книгу о Митридате. У нее срок аспирантуры перенесен на конец года из-за декретного отпуска. Она торопится, нервничает, сегодня ей мешает даже радио, хотя одно время мы оба привыкли заниматься при включенном радио. Мне как будто бы даже помогала заниматься моими формулами хорошая музыка из приглушенного репродуктора. Вот и сейчас я приладил зеркальце на стене у самого репродуктора, максимально приглушил звук, чтобы не мешать жене, а самому бриться, слушая музыку. Но вот музыка прервалась. Из черной картонной тарелки послышался голос диктора:

- Сегодня в двенадцать часов дня будет передано важное правительственное заявление.

Я подумал, что это очень кстати: мы с Брониславой послушаем правительственное заявление и пойдем прогуляться по воскресному городу к Неве. Жена обязательно захочет постоять у Зимней канавки в том месте, где, по ее представлению, Лиза бросилась в воду после встречи с Германом. Потом мы вспомним, как впервые увиделись в институтском коридоре, когда прибыли поступать в аспирантуру, ехали трамваем на Растанную. Не спеша пройдем по тому самому маршруту, где вдвоем совершили свою первую прогулку по городу, окутанному белой ночью. Будучи еще новичком в Ленинграде, я не имел понятия о маршруте нашей прогулки, и мне казались сказочными впервые увиденные мною улицы, набережные и мосты, по которым мы проходили. Да, сегодняшняя наша прогулка с женой будет как бы прощальным обходом памятных для нас мест перед моим отъездом в Астрахань.

В 12.00 заговорило радио. Я застыл у репродуктора. Одна щека была побрита, а на другой забелела высохшими хлопьями мыльная пена. Я слышал учащенное сердцебиение приникшей ко мне жены. Война…

Значит, вот уже восемь часов воюют мои институтские товарищи-«одногодичники». А на финском полуострове Ханко воюет младший брат жены Димка. Или, может быть, уже отвоевался? Я проводил его на сборный пункт военкомата на Кировском проспекте ранним утром 7 октября в прошлом году. Он был студентом второго курса ЛГУ. С ним в одной команде были его сверстники с заводов и вузов Петроградской стороны, и принимал команду офицер в морской форме. Когда я, простившись с Димкой, вернулся домой, жена уже была в роддоме, а незадолго до полуночи родился сын. Когда ему придумывали имя, в тесной комнатушке семейного общежития был накрыт стол, и я, разлив по стаканам кагор, дребезжащим голосом, преодолевая комок в горле, сказал:

- Быть ему Василием. Дед вернется - будет знать, что о нем помнили. За это выпьем.

Мама одновременно и улыбнулась, и смахнула слезу, а жена сказала:

- Я согласна.

Мы стояли вокруг кроватки Василия, а я продолжил тост:

- Будь здоров, Василий, и будь человеком, как твой дед, чьим именем тебя назвали. И еще, поскольку ты родился в день, когда твой дядя Дима стал воином Отечества, - чтоб был ты, когда придет время, хорошим красноармейцем.

При этих словах мы с женой смешливо переглянулись, вспомнив мою привычку спрашивать у нее во время ее беременности:

- Как поживает наш красноармеец? Не брыкается?

- А может быть, девочка?

- Ни в коем случае! Или красноармеец - или краснофлотец!

…По окончании речи Молотова по радио начали передавать военные песни и марши.

Сердце бьется краснофлотца

и тревожно дышит грудь…

Да, Димка-краснофлотец сейчас на Ханко, где рвутся бомбы. А в садике - малютка-сын с бабушкой, которая еще ничего не знает, что могут сейчас же начать бомбить Ленинград. Надо их немедленно разыскать. С этой мыслью жена, резко отпрянув от меня, выбежала из комнаты. В садике, увидев ее, моя мама спросила:

- Что случилось? Почему все куда-то бегут? Что-нибудь дают в магазине?

- Война, мама… немцы напали.

Обе женщины молча застыли, наклонясь над детской коляской, в которой безмятежно, хлопая губами на выдохе, спал маленький Василий.

И все же, забегая далеко вперед, скажу, что не погиб Димка, - один из немногих оставшихся в живых героев прославленной дивизии генерала Симоняка, из тех, кто

мужал в морских пехотных ротах

двадцатилетним пареньком,

тонул в Синявинских болотах,

ходил за вражьим «языком»,

от первых бомб у скал гангутских

через блокадный Ленинград

прошел до сопок заамурских,

убитый и живой стократ.