Силин сидел возле мёртвого телеграфного аппарата и старался не уснуть, но тяжёлые веки сами заштриховывали глаза, и несколько раз ему начинала сниться всякая чертовщина. Просыпался, тряс головой, но через секунду снова начинал клевать носом. Вымотался за день.

Ещё утром в постели его охватила необъяснимая нервозность, и он злился целый день. На что злился, и сам не знал. Может, на то, что начальство покинуло гарнизон, не отдав никаких дельных распоряжений, и до всего приходилось додумываться самому. Или на то, что Колчак щедро налепил звёздочек соплякам, не нюхавшим пороха, и они вправду мнят себя офицерами. Или на солдат, у каждого из которых рожа в лес повернута. Или на дурацкий мороз, успевший опалить ему ухо и кончик носа. А, скорей всего, злился он сам на себя. Надо же было ему застрять в этой дурацкой дыре, где тысячу вёрст нету живой души, с которой можно поговорить. Влюбился в эту красивую куклу, прилип к её подолу и оправдывает себя тем, что служит делу спасения России. Нет, к чёрту всё!..

После обеда он решил взять себя в руки, долго брился, разглядывал в зеркало серые усталые глаза, потёр пальцами снизу вверх большой бугристый лоб, подумал: надёжный ящик, и кое-что имеется в нём, а вот попадёт туда пуля в девять граммов весом, и всё, каюк шарманке. Не будет ни мыслей, ни чувств высоких, ни хрена! И ни одна душа даже не вспомнит, что был-де такой человек на земле, неглупый, знающий кое-что, видевший дай бог каждому, а главное, мысли имевший необыкновенные… Жаль их, жаль! Умная голова, да дураку досталась, как говорят приленские мещане. Всё играл с жизнью, все казался себе мальчиком и доигрался, нету жизни! Проиграна! Впрочем, всё – к свиньям. Надо выпить. Он пошарил в кухонном хозяйском столе, но там было пусто. Так и пошёл трезвым до безобразия и крутился до вечера в делах, нервничал, ругался.

Около полуночи его разбудил Машарин.

– А, хоть вы прибыли! – сказал Силин, растирая ладонями затёкшее лицо. – Так можно всё царствие небесное проспать. Введите меня в курс дела, я же ни черта не знаю. Телеграф молчит, ниоткуда никаких сведений, Черепахин не вернулся. Никого нет. Бедлам и Вавилон.

– А кто вам, собственно, нужен, Евгений Алексеевич?

– Никто мне не нужен. Мне нужно выспаться, а то, знаете, чёрт те что в голову лезет. Так как же дела?

– Все нормально. Андрей Григорьевич завтра будет, гоняет вокруг Жилагово банду анархистов, я вам говорил как-то о ней. Партизан не слышно. Вот и всё. Идите, отдыхайте.

– Завидую вам, Александр Дмитриевич, – сказал, потягиваясь, Силин. – Вечно вы спокойны и благополучны. Сто лет проживёте. Всё у вас просто и ясно, а тут хоть волком вой… Поспать надо, устал. Посты ещё проверить…

– Идите, я проверю, – сказал Машарин.

– Демьянов! – крикнул, не поднимаясь, Силин. – Спит, старый чёрт. Демьянов!

– Ась? – показался из-за печки заспанный унтер.

– Проводи, покажи штабс-капитану, где у нас посты.

Он поднялся, потянулся, широко зевнул и снова крикнул:

– Демьянов!

– Иду, ваше благородие!

Унтер неохотно натянул шинель и вслед за Машариным нырнул из тепла в холодную ночную мглу. С улицы было видно, что прапорщик всё так же стоит, опершись обеими руками на стол, и не то спит, не то думает свои скептические думы.

Они подошли к ожидавшим у коновязи партизанам. Машарин приказал уступить одного коня унтеру и сел в седло.

– Я бы лучше пехом, вашбродь! – пожаловался унтер. – Непривычный я ездить на этих тварях.

– Залезайте в седло, быстрее будет.

– А эти-то зачем нам? – спросил унтер, кивнув на верховых.

– Пулемётчиков заменят.

– Зачем людей морозить? – зевнул унтер. – И на часах и у пулемётов. Совсем забоялся прапор.

– Часовых отпустим в казармы, – сказал Машарин. – Оставим только на самых важных постах.

Через два часа все солдаты, намёрзшись, похрапывали в казарме. Их сон охраняли вооружённые дружинники под командой Веньки Седых. А у порога, возле французского пулемета «матрельезы», перебирал пальцами ленту солдат из машаринского конвоя.

Партизаны вошли в городок без единого выстрела, как и было договорено.

– Пароль? – раздавалось в темноте.

– Шомпол. Отзыв?

– Штык. Проходи!

Утром все солдаты и унтеры заявили о своем переходе к партизанам. Офицеров арестовали до выяснения. Одного Силина нигде обнаружить не удалось – как сквозь землю провалился.

Заседали же четвёртый час. Все притомились, растирали жёсткими пятернями перекошенные зевотой лица, торопились проголосовать за любое предложение, чтобы скорее разойтись по домам и перестоявшими обедами унять тоскливое урчание в животе – короткий северный день восково умирал на снегах, чуть золотя провалы окон. Всё, что казалось недавно спорным и требующим тонкой раскидки ума, теперь представлялось простым и безразличным: надо партизанской армии жрать, – надо, а где возьмёшь, как не у мужика? – вот и бери сколь надо, не больше и не меньше; фураж нужен? – нужен; теплая одежда нужна? – попробуй, полежи в снегу в такую морозину в одной шинельке! – ну и пусть, только что избранный уездный ревком устанавливает сам, сколь катанок и полушубков требовать с каждого двора – это его дело. Лошадей, само собой, надо забирать всех годных к строевой службе, к весне они вернутся хозяевам – воевать будет не с кем. Чё тут молоть языком?

Венька Седых, назначенный заместителем председателя ревкома по всем гражданским делам, слушал выкрики молча, не меняя серьёзного выражения тяжёлого чёрного лица, только поводя глазами с одного говорившего на другого. Такой поворот дела, когда все сваливалось на ревком, ему не нравился: он знал, что ещё по дороге домой попутчики станут хаять его решения и, хитрые задним умом, напридумывают кучу всяких «если бы» да «как бы» и будут подсмеиваться над его, Венькиной, неизворотливостью. Машарину что? – он хоть и предревкома, а сразу оговорился, что гражданских дел касаться не будет, хватит с него военных, и все согласились с ним. Стунджайтис сосёт погасшую трубочку, время от времени шевеля мундштуком свои голубоватые кудри, как будто окромя причёски его ничего не волнует. Да и то, человек пришлый, ему хоть трава не расти, нацепил трофейную шашку, побрякивает ею под столом, отвоюется и подастся отсюда, а за всё Венька отвечай. Ульянников тоже чувствует себя воякой, сидит прямой, хоть на плечи погоны навешивай, тонкое белое лицо спокойное и властное, глаза следят за машаринским карандашиком, ждут командирского слова, чтобы тут же одобрительно улыбнуться ему. Один только Горлов нервно ёрзает на стуле, будто ему в сиденье гвоздиков понатыкали, свысока, по-птичьи, поглядывает на сникших мужиков, сдерживается, чтобы не крикнуть обидное. Острые глаза округлены, тонкие губы на замке – злой. Ещё в начале заседания Машарин огласил собравшимся решение партийной ячейки, вынесшей Горлову за самовольство с дезертирами строгий выговор и предупреждение, что в случае повторного нарушения революционной дисциплины начальник штаба отряда с должности будет отстранён и предан суду. Это испортило Горлову настроение на целый день.

– Что мы, спать сюда собрались? – наконец не выдержал он. – Ты, товарищ Машарин, веди заседание, коль взялся. Принимай четкие решения. Голосовать надо по каждому пункту.

– Предлагаю закончить сидение, – ответил, поднимаясь над столом, Машарин. – Что время зря тратить? Всё ясно. Товарищи Седых и Ульянников подготовят приказ, завтра разошлём его во все освобождённые волости. За фураж и продовольствие будем платить по установленным здесь ценам, а на одежду и лошадей выдавать гарантийные расписки. Принятые нами решения – о мобилизации, самогонокурении, спекуляции, укрывательстве и так далее тоже будут оформлены приказом на правах закона.

– Верно, – поддержал Машарина Ульянников, назначенный комиссаром отряда. – Приказ, как известно, обсуждению не подлежит.

– Нет, не верно! – возразил Горлов. – Что вы здесь своими приказами козыряете? Надо дать возможность людям высказать свои соображения и сомнения, чтобы каждый отсюда вышел убеждённым, что ему предстоит исполнять не машаринский и не горловский, или чей другой там приказ, а приказ революции. Чтоб шёл он, как после исповеди. А эти офицерские буржуазные замашки затыкать рот надо бросать! Ты, Машарин, тут правильно меня крыл, но уж и сам следи за собой, не нарушай революционной демократии!

– При чём тут демократия? – отмахнулся Машарин.

– То есть как – при чём демократия? – вскинул на него круглые коричневые глаза Горлов. – Ты что, царёк здесь? Люди хотят говорить и пусть говорят!

– Кто хочет высказаться? – обратился к сидевшим Машарин.

Все молча переглянулись. Желающих не было. Все поняли, что между командиром и начальником штаба пробежала чёрная кошка, но кто из них прав, на чью сторону стать – понять было трудно.

Машарин, слегка насупясь, обвёл взглядом комнату, остановился ненадолго на победном лице Горлова, сказал:

– Всё ясно…

– Нет, не всё, – возразил Горлов, поднимаясь и быстрым привычным жестом оправляя амуницию, – не всё ясно!

Не успел он начать речь, как распахнулась дверь, и на пороге остановился запыхавшийся партизан.

– В чём дело? – резко спросил Горлов.

– Обоз… подъезжает… белых.

– Сколько подвод? – сразу другим, весёлым голосом спросил Горлов.

– Дюжины две, господин… товарищ начальник штаба!

– Людей много?

– Не видать ишшо. Далеко.

– Я мигом! – сказал заседавшим Горлов, заговорщицки подмигнул всем сразу и, на ходу натягивая полушубок, выскочил за дверь.

Около коновязи зябко дремал заложенный в лёгкую кошеву мохнатый мерин, отвесив заиндевелую губу, будто собирался подхватить ею свисающую с ноздри сосульку. Горлов с партизаном упали в сани и погнали очумелую скотину на околицу. На ходу мерин выпрямился, стал вроде длиннее и выше ростом, закосил взглядом, пытаясь увидеть кнут, и, не заметив его, пошёл ровной, быстрой иноходью. Встречные обыватели и партизаны останавливались полюбоваться на этот красивый бег, а Горлов грозил им кулаком и кричал убираться с улицы подальше. Люди не понимали, в чём дело, но, напуганные последними событиями, старались скорее укрыться за воротами оград.

На краю посёлка, возле пулемёта, установленного в больших розвальнях, умощенных для сугрева сеном, топтались в ожидании приказа вчерашние солдаты, позасовывав руки в рукава шинелей. Завидев командира, они подтянулись и стали по стойке «смирно».

– Ладно! – махнул рукой Горлов и поднёс к глазам прихваченный машаринский бинокль.

– Вашбродь, щеку-то потрите – прихватило морозом-то!

– Хрен с ней! – весело сказал Горлов, но тут же стал растирать рукавицей примороженную щеку. – Вот что, орлы. Пропустите обоз. И ни гугу! Потом пулемёт разверните на всякий случай. И покажите дорогу в управу. Я их там подожду!

Он ещё раз приложил к глазам бинокль, пересчитал подводы, хотел посчитать людей, но те сидели на санях запорошенными снегом комочками, и лихо вставил бинокль в футляр.

– Ну, смотрите тут! – наказал он дозорным, вскочил в кошеву, круто развернул иноходца и поехал обратно, разгоняя с трактовой улицы попадавшихся людей.

Возле управы уже стояла поднятая по тревоге рота. Горлов с неудовольствием глянул на партизан, – ему хотелось всю операцию провернуть одному, – резко остановил у коновязи иноходца, отбросил небрежно вожжи, выскочил из кошевы и торопливо подошел к строю.

– Кто приказал?

– Командир. В ваше распоряжение, товарищ начальник штаба! – откозырял ротный, бывший командир 4-го взвода.

– Останьтесь со своим взводом, остальных в казарму! – скомандовал Горлов, не заметив, как при словах «со своим взводом» дёрнулся недовольно нос ротного. Однако ротный сдержанно козырнул и выполнил приказание.

Горлов прошёлся перед оставшимся взводом, посмотрел на свои щёгольские, не по погоде сапоги, потом прямо глянул на солдат и улыбнулся, обнажив ряд мелких плотных зубов.

– Сейчас мы возьмём с вами в плен целый обоз, – сказал он и замолчал, ожидая впечатления от этих слов, ожидая удивления или растерянности, но солдаты только с готовностью подтянулись: что же, обоз так обоз. – Банты долой, ленты долой! Когда обоз подойдёт, незаметно окружите его, а по команде возьмете на мушку. Ясно? Разойдись! Всё понятно, товарищ ротный?

– Понятно, – тихо, но чётко сказал ротный.

– Тогда действуйте. Да веселей, что как на похоронах?

– Есть веселей! – козырнул ротный, не меняя выражения лица.

«Странный тип, – подумал о нём Горлов, взглянув ещё раз в тонкобровое шлифованное лицо. – Странный! Этих мазуриков надо остерегаться. Предаст при первом же удобном случае».

– Идите, – сказал Горлов, сожалея, что озорное его настроение подпортилось из-за этого субъекта, повернулся и пошёл в управу, где ревкомовцы дожидались его возвращения, разбившись на группки и нещадно дымя цигарками.

– Ну что там? – встретил его на пороге Машарин.

– Минуточку терпения, товарищ командир, – улыбнулся Горлов, как будто между ними и не было никакой стычки. – Товарищи, – обратился он к присутствовавшим, – прошу полчаса никому не выходить на улицу. Колчак решил помочь нам. Шестнадцать груженых подвод сейчас будут в нашем распоряжении. Пойду встречать.

Через четверть часа из-за длинного забора на повороте улицы показался обоз. Партизаны, кучками стоявшие на площади, разом повернулись к нему и будто по команде двинулись навстречу. «Испортит всё служака, – подумал о ротном Горлов, наблюдая с крыльца эту картину. – Здесь же не парад на учебном плацу!»

Однако обозники ничего не заметили. Они весело переругивались с партизанами, принимая их за своих, спрашивали, крепкий ли цедят в городке самогон и в каком околотке девки помягче. Партизаны отшучивались, гоготали. Наконец обоз остановился. С передней подводы поднялся на затекших ногах пожилой офицер, откинул с плеч тяжёлую дорожную доху, стряхнул закоченевшими руками снег с груди и не спеша направился к ожидавшему у крыльца Горлову.

– Обоз в распоряжение капитана Колодезникова, – сказал офицер, устало козырнув. – С кем имею честь?

– С партизанами, дядя, – серьезно ответил Горлов. – Ну чего, как окунь, губами шлепаешь? Отойди! А эту штуку отдай сюда, – быстрым движением выхватил он у офицера из-за отворота шинели пистолет и выстрелил из него в воздух. – Руки-и!

Щелкнули затворами партизанские винтовки. Возчики и охрана, ничего не понимая, оглядываясь вокруг побелевшими от страха глазами, подняли озябшие руки.

– Разоружить!

Партизаны собрали с подвод винтовки. По две, по три вскинули их на плечи. Другие ощупывали солдат, ища гранаты и пистолеты.

– Да вы что, сдурели? – возмущались обозники.

– Слезть и отойти от саней! – крикнул Горлов, когда оружие было изъято. – Теперь построиться, обозные крысы!

Обозники построились, все ещё оглядываясь и не понимая, куда попали. Партизаны с винтовками наперевес смотрели на них, посмеивались, спрашивали о мокрых штанах и разъясняли, где девки лучше стирать умеют.

– Отставить разговоры! – крикнул Горлов. – Мы красные партизаны. Власть в уезде принадлежит Советам в лице военно-революционного комитета, он и будет решать вашу судьбу. А пока постойте здесь. Подумайте, кто вам роднее – Колчак или трудящийся народ. Надумаете, скажете.

Он отвернулся от пленных, ткнул усатого офицера пистолетом в грудь и показал дулом на дверь управы: заходи! Только теперь Горлов разглядел, что тот всего в чине прапорщика, и с удовольствием крякнул: выслужился, подлец.

Прапорщик по спёртому прокуренному духу догадался, что людей много.

– Здравствуйте, господа, – тихо сказал он.

– Здравствуй, здравствуй! – ответил за всех Горлов. – Докладывай, как положено.

Прапорщик повернул к нему мокрое от оттаявшего инея лицо и спросил, кому докладывать-то.

– Революции докладывай, дядя!

– А что докладывать? – упавшим голосом сказал прапорщик. – В подорожной всё записано. Два пулемёта – «кольт», двести винтовок, полтораста тысяч патронов, двести тысяч денежного довольствия и продукты. Всё цело, всё по описи…

– Годится, – сказал Горлов. – Гони подорожную!

Горлов взял у прапорщика пакет, бегло просмотрел и передал Машарину, но тот положил его на стол и взялся одеваться.

– Пойдём, комиссар, к людям, – сказал он Ульянникову, – что они там мёрзнуть будут. Садитесь, господин прапорщик, потом поговорим.

– Давно воюете? – спросил он офицера в ожидании, пока оденется комиссар.

– Не воюю я. С октября вот, как взяли, так в обозах.

– А чин за какие зверства получил? – спросил Горлов.

– Ни за какие. Я в земстве служил. Вот нацепили.

– Знаю я ваши земства, – погрозил ему пальцем Горлов. – По морде вижу, что из кадровых унтеров!

– Разберёмся, Николай Степанович, – сказал Машарин.

– А чего разбираться? У него на морде написано, что за птица. Контра из тех ещё! – он хотел ещё что-то добавить, но Машарин с Ульянниковым направились к двери, и он тоже поспешил за ними. – Смотрите тут за этим, – кивнул он остававшимся на прапорщика, – видел я таких, не первый раз…

Евгений Алексеевич Силин отсиживался у солдатки Прасковьи Михалевой, известной гулены и самогонщицы, жившей неподалеку от бывшей управы, а теперешнего ревкома. С утра до вечера мерил твёрдыми шагами половицы – от подслеповатого, замёрзшего уличного окна до ещё более сизого от изморози окна кухонного – мучительно думал, ища выход и не находя его. Куда идти, что делать? – чёрт знает! Даже не посмотришь из окна. Проскрипят по морозу чьи-то быстрые шаги за воротами, и снова тихо. Пахнет в избе самогонным перегаром, серые мышиные сумерки целый день, льстиво-насмешливые губы Прасковьи – тьфу! – надоело. А куда денешься? Время от времени Евгений Алексеевич подходил к столу, наливал из коричневой аптечной посудины граненый стаканчик самогону, заедал груздем и, почувствовав себя немного лучше, ложился на голые, по деревенскому обычаю, скобленые доски кровати, откидываясь на сложенные в головах подушки и одеяла.

Спать он не мог, чуть смежит веки, со стоном открывает глаза и смотрит в низкий, пшенично-жёлтый потолок.

– Миленький, ну что ты дурью маешься? – подсаживается к нему Прасковья.

– Не лезь, не до тебя.

Прасковье только-только перевалило за тридцать, она крепкая, кряжистая, круглая рожа обветрена. Только губы греховно-спелые и голубые в чёрных лучиках глаза, по-озорному откровенные, выдают в ней бабу, а так – хоть сейчас грузчиком на пристань. Родить при муже она не успела и жила бобылкой, сама управляясь с хозяйством, от которого и проку-то было целое ничего, и кабы не самогон, так хоть с сумой за кусочками иди. Но самогон выручал. В любое время дня и ночи приленские пропойцы могли получить у неё за деньги, а то и женин полушалок, пузырь вонючего, по-зверски крепкого «вина», не заикаясь ни о прибавке, ни о сдаче – не терпела таких разговоров Прасковья – хошь бери, не хошь – проваливай! Задумаешь переночевать – ложись, кровать широкая. Гуляла солдатка вольно, не скрываясь, на зависть остальным бабам. Принимала и стариков, и солдат, и юношей совсем зелёных – лишь бы силёнка была. В родную деревню, из которой она вышла в Приленск, не ездила, хоть там ещё здравствовали и отец и мать, люди зажиточные, могущие отделить своей старшой по трудному времени и зерна, и мяса, да и деньгой пособить.

Евгений Алексеевич заглянул к ней в избу в ту ночь купить самогону, потом решил тут же выпить его, а там как-то само собой очутился в постели.

Утром ни свет ни заря прибежала к Прасковье любопытная соседка прознать, кто ночевал ноне, чтобы тут же поведать всему свету по секрету, но Прасковья её в избу не пустила, из сеней выпроводила и снова брякнула щеколдой.

– Слышь, миленький, суседка сказыват, партизаны красные город ночью взяли. Кого делать-то будешь? – спросила она, снова нырнув к нему под одеяло.

– Какие партизаны? – не понял сначала прапорщик, а поняв, постарался остаться спокойным. – Врёт, наверное?

– Однако не врёт. Под крестным знамением побожилась.

– Дела-а, – усмехнулся Силин, вглядываясь в скобленый потолок. – Оденься, узнай-ка всё ладом. Да не проболтайся, что я здесь. Я живым не дамся, а красные тебя за укрывательство в капусту искрошат и дом сожгут… Если правда, вечером уйду потихоньку…

– А то живи с недельку, – предложила Прасковья. – Там, глядишь, утихомирится, ваши опеть заявятся… У меня тя никто не сыщет. По душе ты мне.

– Ну, с тобой недельку поживёшь, так и расстрел не понадобится.

– Эт пошто же?

– Так, сам сдохнешь!

– Скажешь тоже! – обиделась Прасковья. – Сам жеребец застоялый.

– Ну, ладно, ладно… Сходи, узнай.

Он спрыгнул с постели первым, быстро оделся, проверил наган и сунул его и брючный карман. Хотел снять и спрятать кресты, но передумал – пусть. Полный кавалер… Чёрт бы тебя побрал!

Прасковья неохотно поднялась, натянула юбку и, колыхая под холщовой рубахой неуложенными грудями, заходила по избе. У неё всё было под рукой – споро загудела печка, тоненько запел самовар, шаньги румяно засветились на столе рядом с коричневой бутылкой, заткнутой паклевой пробкой – живи, не хочу!

– Сбегай! – коротко приказал Силин, выпив полстакана сивухи и хрустнув холодным огурцом. – Сбегай, потом позавтракаем.

Прасковья накинула полушубок, вышла. Открыла ставни, постояла у ворот, раздумывая, куда податься, и увидела полдюжины верховых с красными лоскутками на папахах, рысью идущих по улице. В переднем признала Веньку Седыха.

– Вень! – крикнула ему. – Это что, никак Советы опеть?

– А ты как думала? – серьёзно сказал, придержав коня, Венька. Было дело, заглядывал и он сюда.

– А мне чё думать? Мужик, он хоть красный, хоть белый, – всё мужик. Красный даже ишшо и лучше! Аль зайдём в избу, може, найдётся чё?..

– Ты… это… брось! – недовольно поморщился Венька. – За самогон судить партизанским судом будем, так что – матри!

– Ой, давно ли, Веня? Да я как чичас помню…

– А ты забудь! Забудь, и баста. Друго время пошло… К тебе, случаем, начальник милиции не заглядывал?

– Это маленький-то? – спросила Прасковья, помолчала, кокетливо склонила к плечу обветренную рожу, сказала: – Лучше бы ты зашёл…

– Прячется где-то, гад, – объяснил Венька, нарочно не замечая Прасковьиного лукавства. – Надо у попадьи ишшо пошарить. Тоже благородная, прости господи… Айда, ребята!

Всадники уехали. Прасковья постояла ещё чуток у ворот, но решила: с офицерика хватит и того, что узнала, и вернулась в ограду. Прочно задвинула засов, отпустила по векше кобеля, чего уже давно не делала. Пёс громыхнул цепью и со скрежетом проволок заржавленное кольцо по проволоке от амбара до ворот и обратно, опять забрался в конуру – морозно, да и обленился он окончательно.

Силин молча выслушал новости, чуть смежив глаза и трогая пальцем выросшую за сутки на щеках щетину, так же молча уселся за стол и стал пить густой, почти чёрный чай, не прикасаясь к остальной пище. По чистому белому лбу его пошла испарина, и Прасковье стало жалко его.

– Ты не боись, – сказала по-матерински она, – увидишь, обойдётся всё.

Он хмыкнул в стакан, не взглянув на неё, и Прасковья вдруг заметила, что лицо у него жёсткое и холодное, несмотря на кажущуюся мягкость: такие в жалости не нуждаются. Да и крестов вон у него – вешать некуды боле. А так вроде и простой, и щедрый… кто их поймёт, этих господ?

– Побуду я тут у тебя в закуте, – сказал Силин. – А ты живи, как будто меня и нет. И ворота зря заперла. Кому надо, тот без тебя отопрёт.

После обеда, принарядившись, Прасковья ушла в посёлок за новостями, а офицерик завалился в запечье на топчан и даже на её «ну, я пошла» не проронил ни слова. Вечером, выслушав добытые Прасковьей сведения и сплетни, опять напился и всю ночь не давал хозяйке сомкнуть глаз.

На третий день она сообщила, что в городке остался только караульный наряд, а все остальные партизаны тремя группами ушли воевать в уезд, и Силин засобирался уходить.

– Не надо бы те бегать, – посоветовала Прасковья, – нарвёсси где ишшо на смерть. Кто знат, куды они подались.

– А, один чёрт, – скривил похмельное лицо Силин. – Ты бы мне одёжку какую потеплее нашла. Деньги вот, бери сколько надо.

При виде зеленоватой пачки кредиток дрогнули у Прасковьи ноздри, вспыхнули синими зарницами глаза.

– Чичас я.

Открыла висящий на кованом сундуке замок, воровато оглянулась на офицерика – не подсматривает ли? – и начала выбрасывать оттуда сбережённые мужнины пожитки: тёплые, рыжего домашнего сукна портки, ещё новые валенки, френчик и чёрный нагольный полушубок. Подумала, приложив палец к губам, взглянула, как смерила, пачку денег на краешке стола и добавила тёплую мерлушью шапку.

– А не велико те будет всё-то? – с надеждой спросила она.

Силин взял протянутый френчик, поморщился и натянул поверх мундира. Покосился на плечи, дёрнул за низы: сойдёт. Потом напялил, так же, поверх, рыжие брюки и, намотав на каждую ногу по оберемью портянок, вступил в лёгкие, низко закатанные по местному обычаю валенки.

Только тогда Прасковья пересчитала деньги и поспешила сунуть их за пазуху. Такой суммы она отродясь не держала в руках.

– Не мало? – спросил он.

– Так сдачи мы не даем, – хохотнула она. – Спасибочки вам. Да и то, убили бы вас где-нибудь и пропали бы денежки…

– Ладно, – прервал её Силин. – Дай мне ещё на дорогу.

– Это я мигом! – заверила. Шустро слазила в подполье и поставила на стол обсыпанную землей бутылку: – Выпивайте на здоровье.

Силин мрачно усмехнулся – на «вы» стала обращаться. Он сунул в левый карман бутылку, в правый револьвер и, натягивая рукавицу, взглянул прямым и долгим взглядом на хозяйку: от прежней распутницы в ней не осталось ничего, перед ним стояла жадная баба, которой вдруг привалило счастье разбогатеть. «Дура ты, – сказал он про себя, – завтра ты на эти колчаковские тысячи и фунта соли не купишь».

– Ну, всего тебе!

Ночь была звёздная, морозная. Спиртовый воздух разом обжёг лицо, схватил дыхание и выдавил из напухших от пьянства век мутные слезы. Силин вытер их и поднял воротник. Овчина мягко коснулась щек, сразу согрела, но мгновенно отпотела у рта и неприятно липла к губам мокрыми волосками. Идти было некуда. Никто нигде не ждал Евгения Алексеевича, ни одна душа не нуждалась в нём, и не было никакого дела, которому можно было отдать жизнь. Пусто-та!..

Он вытер ладонью лицо, как бы снимая мрачные мысли, приказал себе: брось, гляди соколом! – и зашагал к бывшей управе, где, по словам Прасковьи, день и ночь дежурили верховые партизаны. Снег под ногами скрипел резко и громко, однако это не смущало Евгения Алексеевича. Наметив себе близкую и маленькую цель, – завладеть конём, – он подчинил всего себя этой цели.

В управе горел свет. Возле крыльца, понуро опустив головы, мёрзли три заседланные лошади. Часового не было: наверное, забежал погреться, а может, спрятался в сени. Силин мягко зашёл на крыльцо, оглянулся. Улица пуста. В комнате горела лампа, громко разговаривали. Евгений Алексеевич затаился в ожидании часового.

Часовой выходить не торопился. Наконец дверь распахнулась, и появились сразу двое. Продолжая смеяться, вышли на улицу и потопали за угол. Вскоре они вернулись обратно, ежась от холода.

– Закрывай! – нетерпеливо крикнули им из глубины комнаты, и дверь смачно шамкнула.

Силин осторожно вышел на крыльцо, быстро подошёл к лошадям. Кони всхрапнули и подняли головы. Ловкими движениями он связал их на короткие поводья, вскочил в седло, поддев за крыло длинной мотней чужих штанов.

– У, ччёрт! – выругался он, отцепил мотню, нащупал стремя и, перед тем как тронуть коня пятками, ещё раз посмотрел на освещенные окна. В комнате было спокойно. Свернув в переулок, он перевёл коней с шага на рысь и, чудом миновав все посты, выехал за городок.

Перед утром, когда ковш Большой Медведицы почти опрокинулся и пролил на землю мутную синьку рассвета, Силин козьим копытцем нагайки постучал в ставень лучшей в таёжной деревеньке избы.

– Кто там? – раздался низкий голос, будто поджидавший этого стука.

– Открой, Аким, – сказал Силин. – Свои.

– Каки ишшо свои? У меня своих до Москвы раком не переставишь.

– Открой! Болтаешь много.

– Счас.

Загремели дверные засовы. Заскрипел в ограде под обутками снег.

– Кто?

– Прапорщик Силин из Приленска.

– Господи! Это кака же вас лихоманка принесла! – удивился хозяин, отпирая калитку. – Там же партизаны, в Приленске-то?

– Партизаны, – подтвердил Силин, сползая с седла. – Убери коней. Два твоих.

– Господи, твоя воля… Счас я, счас. Кобеля уберу. Счас, – суетился хозяин, волоча одной рукой коней, а другой ловя цепь. – Нанесло вас на мою голову. Цыть ты, проклятущий!

Не дожидаясь хозяина, Силин негнущимися ногами стал подниматься на крыльцо.

– Погодь, погодь, ваше благородие, – догнал его хозяин, – я первым пойду, а то ить стрельнуть могут.

– Кто ещё у тебя? – насторожился Силин.

– Так Андрей Григорьевич с жонкой. Вечор прибыли. Ох, наказанье божье.

Мягко открылась смазанная в навесах дверь, пахнуло сытным теплом, и хозяйский низкий голос ответил на чей-то немой вопрос:

– Ваши, ваши все! Заходь, ваше благородие. Счас я, спичку найду.

Не успел хозяин полапать себя по карманам, как чиркнула в темноте спичка и зловеще-красным цветом осветила жесткое, как из сухого дерева вытесанное, лицо Черепахина.

– Ну, докладывайте, прапорщик.

Силин, молча, снял и кинул к порогу полушубок, потом также молча стянул чужой френчик и, расстегнув воротник мундира, тяжело опустился на лавку у стола.

– Спать хочу. Кажется, это конец, Андрей Григорьевич…