Вёдренные, погожие дни и частые короткие дожди сделали своё дело: хлеба окрепли, взялись сизой надёжной зеленью, дружно выколосились, налились и вовремя вызрели.

Недолго гуляли в этом году на укороченных и суженных – по случаю нехватки весной семян – полях лёгкие серпы и утяжелённые грабками косы. Недолго глядели из-под руки жницы, прогибая онемевшие спины, на табунящихся над болотами журавлей. Глядишь, уже на полях, разделённых тёмно-зелёными межами, нахохлились шапками-снопами суслоны, а там и совсем чистые жнивы – успели хозяева свезти снопы, опасаясь частых в эту осень палов, загубивших не один урожай на корню. Страшно, похоронно выглядели сгоревшие участки: возьмёшь из чёрной золы короткий обугленный колосок – припалённое зерно не пахнет свежим хлебным запахом…

Но вот опустели и самые последние нивы. Утренние морозы засеребрили голую стерню. Пролётные птицы добирают обронённые колосья.

Евгений Алексеевич Силин об эту пору шатался целыми днями по перелескам, распугивая круглых, раскормленных тетеревов. Он ещё не сделался настоящим охотником, перестающим замечать мир и стремящимся только к добыче. Он знакомился с тайгой, как с ещё не открытой страной, где на каждом шагу попадаются удивительные явления, радостным испугом обновляющие душу: вдруг вырвется навстречу из-за голых деревьев пылающая светлым огнём берёза, ясно зажелтеет среди тёмных сосен не успевшая обнажиться лиственница, пронзительно и тонко свистнет любопытный бурундук и в завалах валежника тяжело взорвется чёрный издали глухарь, а то и пара опаловых косуль стремительно пересечёт дорогу, мелькая белыми зеркалами коротких панталон.

Мир людей, раздираемый взаимной свирепой ненавистью, разрываемый грохотом снарядов и грызнёй пулемётов, громкими речами и грозным зубовным скрежетом, забывался вместе с его суетой, злословием, пьянством, как забывается городской полдень на рассветном берегу тихой речки.

Евгений Алексеевич был счастлив ощущать себя здоровым, свободным от всяческих обязательств, способным к молодому возрождению и умению радоваться таким простым вещам, как воздух, листья, светлая вода ручейка. Не-ет, туда он больше не ездок! Плевать ему на все идеи и теории, рождённые в больных мозгах бешеного стада, именуемого человечеством. Хватит. Он заплатил все долги, все оброки, которые с него причитались. Теперь он будет жить для себя.

Уже больше полгода прошло, как поселился он в глухой таёжной деревне Харагут с охранной грамотой губсовета и жил тихо, не вмешиваясь в деревенские распри, не заводя никаких знакомств. У него хватило денег купить большой пустовавший дом, отремонтировать его и устроить домашнюю мастерскую. Есть книги, есть ружье, хорошо бы ещё заиметь собаку…

Большую уборку в доме он приглашал делать соседку, которая приходила вместе с дебелой девахой, своей дочерью, очень белотелой, как все рыжие, и глупой до изумления. А в остальном управлялся сам. Сначала об этом шли по селу толки, но потом прекратились. Нового поселенца оставили в покое.

В этот день Евгений Алексеевич забрался в лес довольно глубоко, и, когда повернул обратно, солнце клонилось уже к закату, окрашивая просеки жидким малиновым светом, и тени от этого казались сиреневыми.

Тропинка вывела его на поросшую мелким зелёным клевером дорогу, где стали часто попадаться парочками рябчики, и он настрелялся в своё удовольствие.

После одного из дуплетов его вдруг очень близко за спиной окликнул человек.

Силин с удивлением оглянулся: как так, прошёл и человека не заметил? Стыдно не только для охотника, но и для бывшего фронтового разведчика!

Человек, вооружённый винтовкой и парой запоясных гранат, стоял, крепко расставив короткие кривые ноги, и морщил в усмешке безбородое смазливое лицо. Силин узнал в нём сынка харагутского кулака Фимку Кузнецова. Как-то весной Фимка попробовал покуражиться над приезжим мастеровым, но тот с неожиданной для такого маленького тела силой хватил Фимку о землю и, наступив сапогом на волосы, пообещал в следующий раз сделать из него молодого калеку. А вскоре Фимка исчез из села.

Силин знал, что перезарядить ружьё не успеет, а у бандита винтовка на боевом взводе.

Фимка усмехался с сознанием полной власти над беззащитным своим обидчиком. Усмешка эта не обещала Силину ничего весёлого, и он уже было решился швырнуть в противника ружьё и, воспользовавшись непременным его замешательством, попытаться подскочить к нему. Но тут из-за непроглядного соснового подроста вышли ещё два бандита. Один из них оказался бывшим приленским тюремщиком Изосимом Грабышевым. Он сразу признал Силина, забросил винтовку на плечо и пошёл к нему, издали протягивая руку для приветствия.

– Здравствуйте, ваше благородие! Охотитесь, стал быть?

– Здравствуйте, Грабышев. Охочусь. – Силин посмотрел на протянутую руку, потом на Грабышева, и тот с достоинством убрал руку в карман.

– А мы думали, кто палит? – Цыганское лицо тюремщика приняло вид независимого спокойствия. – Пожалте к командиру! Фимка, брось пукалку наставлять на человека! Шагай вперёд! Пойдёмте, вашбродь.

Идти пришлось далеко. Наконец, перевалив в широкую падь, Силин увидел бандитский бивуак. Вдоль по ручью горело с десяток костров. Возле них стояли и валялись в живописных позах вооружённые бандиты. На полянах позвякивали уздечками рассёдланные и стреноженные кони.

– Кого поймал, Цыган? Лазутчика? Отдай его нам, шкуру сдерём на сапоги! Слышь, Цыган? – сапоги мне! Да это ж наш! С притёпом, вашбродь! – неслось от костров. Силин презрительно смотрел на этот разношёрстный сброд и представлял, как легко расправился бы с ними, будь у него хоть два взвода бывших его разведчиков.

– Сюды, ваше благородие, – показал пальцем Грабышев, и они свернули к стоявшему поодаль шалашику.

У шалаша на пеньке, спиной к пришедшим, сидел Черепахин и строгал финским ножом веточку. Напротив него на чурке примостилась Анна Георгиевна, по-девчоночьи обхватив колени загорелыми руками. Заслышав шаги, она резким движением повернула голову, и по чуть сдвинутым бровям и по брезгливо оттопыренной губе Силин понял, что приближаться к себе без зова она никому, видимо, не позволяла. Узнав его, она сразу улыбнулась:

– Андрей, гляди – Силин!

Не успел Черепахин обернуться, как Грабышев смешно, на полусогнутых ногах подбежал и доложил:

– Так точно, Силин. Вот они и стреляли!

– Иди! – сказал ему Черепахин, и тот быстренько смылся.

– Проходи, Евгений Алексеевич, присаживайся, – не поднимаясь с места, Черепахин указал на свободную чурку.

Анна Георгиевна встала и подала Силину руку. Он бережно поцеловал её.

– Какими судьбами, Евгений Алексеевич?

– Живу в деревне, Анна Георгиевна. В Харагуте.

– В Харагуте? А мы как раз туда собираемся. Вот, стали на днёвку. Завтра поедем вместе.

– Это надо понимать, что я в плену?

– А хотя бы и в плену? – сказал Черепахин.

– Андрей! Я разговариваю. Садитесь, Евгений Алексеевич… Грабышев!

Грабышев возник как из-под земли.

– Накормите гостя.

Грабышев кивнул и снова исчез.

– Что же вы делаете в Харагуте? Пашете землю, как граф Толстой?

– Вроде этого. Живу, Анна Георгиевна.

– Помнится, вы когда-то говорили, что Машарин спасает шкуру. Вы что, тоже шкуру спасаете?

– Скорей душу.

– И это – когда все честные люди продолжают борьбу с большевизмом?

– Бесполезную борьбу, Анна Георгиевна. Это уже не борьба, это уже чёрт знает что. Борьбу мы проиграли. Проиграли, имея армию, средства, союзников.

– Ты, кажется, тоже воевал против нас в Иркутске? – спросил Черепахин.

– Я Колчаку присяги не давал. Я не колчаковский, а русский офицер и воевал за демократическую Россию. А как всё повернулось, ты сам знаешь. Мои убеждения ты тоже знаешь.

– Ничего я не знаю. И тебя я знаю только как воздыхателя моей жены, а не как офицера и патриота.

– Тебе не терпится расправиться со мной?..

– Прекратите! – крикнула Анна Георгиевна. – Стыдно!

Силин с первого взгляда заметил в ней огромную перемену. Эта перемена меньше всего касалась внешности, хотя кавалерийская форма и гладко убранные со лба волосы, завязанные сзади в тугой деревенский узел, и придавали ей выражение злой решимости; главное было другое – некая не допускающая возражений сила её слов, даже не слов, а интонации, с которой она произносила их. Силину не раз приходилось встречаться с людьми, подчиняющими себе других людей легко и просто, без всяких ухищрений. Это были не всегда самые умные и не самые физически сильные особи, как это наблюдается в животном мире.

Влечение к Анне Георгиевне мешало ему определить источник её власти и, как большинство влюблённых людей, он наделял её неподдающимися определениям достоинствами.

– Ладно, не буду, – ответил Черепахин на окрик Анны Георгиевны. – Это я со зла. На самом деле ты, Евгений Алексеевич, надёжный. В одном логове нам, конечно, не ужиться. Советую тебе организовать свой отряд.

– А зачем это мне?

– Не прикидывайся дурачком. В настоящее время появилась, может быть, последняя возможность нанести большевикам смертельный удар.

– Это какая же?

– Народное восстание. Да, да! Большевики научили нас многому, и в первую очередь – опираться на народ. Зимой народ пошёл против нас, и мы проиграли. Понимаешь? К зиме Сибирь будет в наших руках. Россия не получит от нас ни куска хлеба. Пусть дохнут. Польские легионы и армии барона Врангеля с помощью союзников задавят большевиков там. ДВР тоже избавится от бековской заразы. Рогов сообщает, что союзники обещают нам большую помощь.

– Боритесь, боритесь… – сказал Силин. – Надейтесь. Я ни во что это не верю. А что касается твоего Рогова, то он элементарный подлец и шпион.

– Брось!

– Он и меня подговаривал стать американским или французским – по выбору! – шпионом. Не пристрелил я его только потому, что мне абсолютно всё равно, кому он собирается продавать Россию. С таким же успехом он мог бы продавать и луну. Нет, мне с вами не по пути.

– С большевиками тебе по пути?

– Плевать мне на них. Но бандитом я не буду. Жечь хлеб и убивать тринадцатилетних молокососов – это не по моей части. Справляйся сам… Жаль, Анна Георгиевна, что и вы здесь. Ну, я вам не судья.

Наконец Грабышев принёс еду, но есть Силин отказался.

– Так что, господа разбойнички, будете меня держать, отпустите или в расход?..

– Погости-и… – протянул Черепахин.

– Грабышев! – крикнула Анна Георгиевна. – Позовите сюда этого местного!

Через минуту Фимка навытяжку стоял у балагана.

– Коня господину прапорщику, – сказала ему Анна Георгиевпа, – поедете вместе. Ты узнаешь там всё и к утру вернёшься. Идите, Евгений Алексеевич. Живите.

Силин поднялся, молча, поклонился ей и пошёл за Фимкой, вскинул на плечо незаряженную двустволку.

– Пусть живёт, – сказала Анна Георгиевна, когда он уже не мог её слышать. – В крайнем случае можно сообщить в уезд, что он наш агент.

Черепахин зло фукнул носом.

Всю дорогу Силин старался ехать с Фимкой рядом. Молчали. На въезде в Харагут Фимка велел спешиться и отвёл коней в кусты.

– Ну, матри, ваше благородие! Не ровен час…

– Щенок, – сказал ему Силин. – Пугай тех, кто пугается. – И пошёл, не оборачиваясь, в деревню.

Возле самого своего дома он повстречался с Яковом Сутаковым. Перед жатвой они вместе налаживали лобогрейку в коммуне «Власть труда», что разместилась неподалёку от Харагута, на бывших землях нойона Улаханова. Яков работал в селе молотобойцем и кое-что в кузнечном деле понимал.

– Ты, Яша? – окликнул его. – Предупредите своих комсомольцев и всех прочих, что завтра надо ждать налёта бандитов. Хорошо бы и коммунаров предупредить…

– Откель знашь? – спросил парень.

– В лесу был на охоте. Сорока сказала.

Мотря, ревкомовская уборщица, уже сколько раз заглядывала в кабинет Горлова с ведром и мокрой тряпкой в руках не то посмотреть, здесь ли он ещё, не то напомнить, что она тоже человек и ей пора домой. Но Горлов нетерпеливым жестом каждый раз отмахивался: не мешай!

Фитиль в лампе уже давно чадил, косо черня верхушку стекла, и от этого калмыцкое лицо Горлова казалось худее и чернее, а глаза делались как будто помягче, побархатней, но резко опущенные уголки тонкогубого рта говорили, что он злой, как нож.

Ну, и чёрт с тобой, сиди, – решила Мотря. – Умной человек отдал бы ключ, она бы и утре убралась за милую душу, а энтот нет! Вроде она украдёт у него чё. Кого тут ташшить? Гумаги его паршивые? На неё господа, слава богу, не обижались. А уж у них-то…

Она поставила на место ведро, оделась и пошла в дворницкую, где теперь днём и ночью дежурили комсомольцы и где её ждал каждый раз Осип.

Как-то само собой вышло, что Мотря пригласила старика жить к себе, когда Горлов приказал ему очистить дворницкую, и они стали жить как муж и жена в старой машаринской избе, дружно, парочкой наведываясь в ревком рано утром и вечером, чтобы убраться и истопить печи.

В дворницкой накурено – хоть топор вешай, людей не видно. Мотря широко распахивает дверь и смотрит, как морозные клубы смешиваются с синим табачным дымом.

– Закрывай, Мотря, ведьма чертова! – кричит Фролка, только что вравший матерную сказку про попадью. – Закрывай, выстудишь всё тепло!

– Задохнетесь, хорьки проклятые! Осип, пойдём!

– Заходь, те говорят! – посерьёзнел Фролкин голос.

Мотря зашла. Как-никак Фролка начальство, слушаться надо.

В избе человек пятнадцать парней сидели на скамейках и лежали на полатях, свесив чубатые, давно не стриженные головы. Недавно им выдали поношенную красноармейскую форму, и многие даже в тепле не хотели снимать суконных островерхих шлемов с большими матерчатыми звездами.

У порога стояли в козлах винтовки. На чугунной печке парил жестяной чайник.

Осип с трудом натягивал на костлявые плечи ватный пиджак.

– Собрался? Ну, мы пошли, Фролушка. – Мотря никогда не могла уйти, не сказав кому-нибудь об этом, и Фролке всегда доставляло удовольствие покуражиться над ней.

– Как это пошли? – спросил он, сделавшись чем-то неуловимо похожим на Горлова. – Ты слыхала о военном положении? Знаешь, чё это такое? Это в любой секунд сражение. Ясно? А ты чё наделала? – открыла дверь, винтовки отпотели, теперя они стрелять не будут. А враг не дремлет. Значит, ты подсобляшь бандитам. Протри ружья, а уж потом топайте, милуйтесь под одеялом до утра. Ну, чё стала – протирай!

Мотря боялась винтовок пуще живых змей, и Фролка знал это.

– Так у меня и тряпки нету, – попробовала вывернуться она.

– Подолом валяй, хотя подолом не годится боевое оружие поганить. Давай фартуком.

– Да я уж завтра, и так запоздались… А то и не надо их чистить?

Мотря уставила на Фролку жалобные коровьи глаза и часто замигала.

– Как эт не нада? Мужик бабе загнетку не почистит, так она и работать не станет, а тут – тех-ни-ка! Понимашь? Бабе чё – любовь да ласку, а винтовке – уход и смазку. Понимать надо…

Парнишки заржали его двусмысленным приговорочкам, а Мотря плюнула и за рукав вытащила Осипа из избы.

Наверху в кабинете Горлова молочными пенками светились замёрзшие окна.

– Уснул он тамы-ка, чё ли? – проворчала Мотря. – Ну и жисть пошла…

Горлову было не до сна. Он мучился над докладной запиской в губчека. Составить её надо было так, чтобы там, наверху, у товарищей не создалось впечатления о нерасторопности уездной чека, но и чтобы поняли необходимость направить сюда регулярную воинскую часть, хотя бы эскадрон. С наступлением холодов деятельность банд не только не утихла, как ожидал Горлов, но резко усилилась, они фактически держали под контролем весь уезд.

«Пытаясь отсрочить час своей гибели, – писал он, – враги выползли изо всех нор. В настоящее время на территории уезда действуют банды Дуганова, Шеметова, Большедворского, Антонова, Шелковникова и особенно активно – банда Черепахина. Недобитые белогвардейцы и каратели увлекают в банды не только кулаков и подкулачников, но и несознательную часть середняков и бедноты. Банды терроризируют население, убивают активистов, разрушают советские учреждения, поджигают магазины и хлебные склады.

Численность банд не постоянная, она изменяется в зависимости от рабочих сезонов и даже погоды. Рассеивать банды удается и собственными силами, а уничтожению они не поддаются, так как бандиты разбегаются по домам и притворяются ничего не знающими. Подозревать можно любого, а доказательств нет – крестьяне покрывают бандитов, видя в них защитников от продразвёрстки, а не понимая того, что развёрстку мы всё равно выполним, независимо будут бандиты жечь обозы или нет.

За последние месяцы мы потеряли 18 обозов и почти 60 бойцов продотрядов».

Горлов хотел написать, что большинство продотрядов не добрались до Приленска из-за того, что бывший продагент Ивашковский сообщал бандитам маршруты их движения, а перед самым разоблачением ушёл к Черепахину, и в этом есть и его, Горлова, вина. По потом подумал, что самобичевание тут не к месту, и упустил этот незначительный факт, тем более что из него уже сделали соответствующие выводы и усилен контроль за каждым ответработником.

«8 октября, – писал он дальше, – банда Черепахипа в количестве около 150 человек напала на деревню Карым и учинила чудовищное злодейство, палачески умертвив 10 коммунистов, жестоко надругались над чувствами и совестью всего населения села. Осатанелые бандиты безумствовали: убивали, грабили, насиловали девушек и мужних жён.

23 октября банда захватила село Акур, разгромила сельсовет, увезла печать и штампы, а бумаги уничтожила.

Позднее то же произошло в Могойской и Ординской волостях.

10 декабря в селе Косой Клип бандиты расстреляли предисполкома, одного сельского активиста и одного ни в чём не повинного. Проявляя злобу к советской власти, бандиты сожгли все бумаги и закончили грабежом жителей села.

8 января совершён налёт на с. Турель. Учинён массовый грабёж, разгромлен кооператив. По указке кулаков бандиты дико расправились с предволисполкома тов. Какоулиным, отрубив ему сначала руки, затем ноги, после чего голову. Но бешеной злобе не было предела. Даже труп коммуниста вызывал у этих зверей ненависть, и они разрубили его повдоль.

15 января разгромлен Курункуйский волисполком, где сожжены все дела, зверски убит председатель и народный следователь, ограблены коммуна, кредитное товарищество, больница, разгромлен телеграф.

27 января бандиты сожгли риги с урожаем коммуны “Власть труда” в Харагутской волости, где убили четырёх коммунаров.

Некоторые банды располагают комплектами милицейской и красноармейской формы для обмана населения.

Я привёл самую малую толику свидетельств о зверствах бандитов, но их, думаю, достаточно, чтобы представить себе деятельность этих “защитников крестьянства”. Против банд действует специальный истребительный отряд из местных коммунистов и комсомольцев, но в создавшемся положении своими силами нам не обойтись. Поэтому настоятельно прошу выслать красноармейский отряд хотя бы в полторы – две сотни штыков».

Горлов закончил писать, прочитал всё – вроде бы сойдёт! – и сунул докладную в конверт. Потом подумал и решил добавить туда запись рассказа Сергея Скудилина, бывшего фронтовика, ещё молодого рыжеусого мужчины, лежавшего теперь в уездной больнице в безнадежном состоянии. Собственно, этот рассказ ничего не добавлял к докладной, но когда Горлов перечитывал его, у него перехватывало горло, хотелось тут же поднять отряд в ружьё и рвануться в ночной рейд от села в селу, чтобы никому из братьев-коммунистов не испытать того, что выпало на долю товарища Скудилина. В Приленске скудилинский рассказ знали многие, потому что Нюрка Тарасова читала его со сцены перед спектаклем. Может, и в губернии его используют для агитцелей, поместив в газету.

«…Осенью я был назначен начальником почты в селе Петрово вместо арестованного чекистами предателя. Хозяйство почты было запущено, документы не сохранились, денег не было. Телеграф, повреждённый бандитами, молчал. Корреспонденции было мало, вози ли её кольцевики под охраной наряда милиции – кругом банды.

Все деревенские активисты имели оружие, в сельском совете всегда выставлялась охрана, когда комсомольцы ставили постановки, то дежурили и у избы-читальни. Однако, когда нагрянула беда, сражаться нам не пришлось.

Бандиты налетели на село утром, когда и до скотины ещё никто не вставал. Слышу, залаяли собаки. К избе подъехал кто-то и постучал в ставень.

– Скудилин, вставай! Красноармейцы тебя требуют.

Я накинул полушубок, вступил на босую в катанки и вышел.

У ворот меня ждали человек десять, одетых в красноармейскую форму. И только когда открыл засов, я узнал в одном из них Черепахина, не раз пытавшего меня при колчаковщине в тюрьме. Я захлопнул калитку, закричал “банда!” и кинулся в избу, где над кроватью висела заряженная винтовка. Но в сенях меня вдруг тяжело ударили по голове, и я потерял сознание.

Очнулся уже в избе на полу. Горела лучина. За столом в шапке, в расстёгнутом полушубке сидела молодая баба и наливала себе чай из не успевшего остыть самовара – я с собрания поздно вернулся. Это была Черепахина. В переде на кровати задавленно стонала жена, и по-жеребячьи ржали мужики. Я догадался, что там делается, вскочил и рванулся туда, но удар табуреткой снова свалил меня.

Потом нас с Катей в одном белье повели из избы. По селу началась пальба: видно, проснулись наши соседи и подняли шум.

Нас вывели за огород, к протоке, и поставили в снег на колени. Я ещё успел заметить, что изба наша горела.

– Прощевай, Сережа, – сказала Катя, – убивать нас будут. Не виновата я.

– Ну, ты! – пнул меня ногой Черепахин. – Петь будешь “Кто был ничем”?

Я хотел встать, но смог только повернуть голову и плюнуть. В этот момент Катя упала, я посмотрел и увидел, как её голова отдельно сползает по снегу с обрыва. Теперь была моя очередь. Бабий голос сказал сзади: “Постой, я сама!” Затылком я почувствовал удар раньше, чем он пришёлся на самом деле, и схватился руками за шею. Удар достался по рукам. Я скатился под обрыв. Сверху для верности по мне ещё выстрелили. Потом там всё затихло.

Я переполз через протоку на тот берег, забрался в баню и сделал себе перевязку. Утром по следу меня нашли наши.

Я выживу. Я должен выжить, чтобы расплатиться с гадами за всё – за поруганное дело наше, за Катю, за себя. И я выживу!..»

Рассказ взбудоражил Горлова. Он прошёлся взад-вперед по кабинету, стараясь унять ярость, потом долго рассматривал на стекле изморозные звёздочки-блёстки, пока не успокоился. Но в голову полезли мысли о собственной неустроенной судьбе, которые он обычно гнал от себя, и на этот раз он тоже справился с ними легко: достаточно было только отвлечься от конкретных людей и посмотреть на человечество в целом, разделить его чёткой гранью на своих и врагов, и размышления ушли, уступив место планам и жажде действия. И он снова ощутил себя каплей в общем потоке революции, и ему приятно было от сознания этой своей растворимости, и он был счастлив ею.

Но рядом с этим в нём жило и сознание того, что он – Горлов, тот самый Горлов, которому надо быть ежесекундно начеку, чтобы никакая грязь, никакие навозные стоки не замутили потока великих и мужественных дерзаний и мечтаний.

Он подошёл к столу, заклеил и прошил конверт, поставил сургучную печать и замкнул его в сейф. Завтра пакет уйдёт в Иркутск, а он, Горлов, сделает всё, чтобы продержаться до подхода красноармейцев.

Он оделся и вышел на улицу.

Чёрно-белая сумять ночи ветрено пуржила, глушила мерные шаги часового у подъезда.

– Бандитская погодка! – выругался Горлов, когда часовой подошёл к нему.

– Так точно, товарищ Горлов, бандитская. Хоть бы весна скорее!

Горлов промолчал, прислушался к песне, что слышались из дворницкой.

Запевал и вёл песню Фролка, отчаянный боевой товарищ.

Пел хорошо. Слов не разобрать, но напев – грустный, расслабляющий, трогающий запретные струны души – Горлову не понравился.

– Завыли… – сказал он с неудовольствием. – Что, песен нету у них настоящих? Эх, комсомол, комсомол! Даже петь вас учить надо. Ну, смотри тут.

И он решительно направился к дворницкой.

К концу марта разом потеплело. Недели за полторы тихо и безводно сошли с полей снега, открыв продувным морозно-сухим ветрам робкие зеленя озимей и редкие полоски зяби – вспаханной по осени, но не засеянной земли. В колки и перелески, где ещё продолжали лежать крупнозернистые подтаявшие сугробы, понесло мелкую пыль, и сугробы потемнели, сделались чернее земли.

Не успевшие вылинять белые по-зимнему зайцы ошалело носились ночами по этим сугробам, оставляя частые петли следов.

– Ой, беда, мужики, беда! – вздыхали старики. – Теперя вовсе без хлеба будем. Раз белый заяц по чернотропу весной попёр – урожая не жди. Оно и летось пожгло всё, так там понятно – высокосный год, он завсегда тяжёлый. А ноне просто наказанье божье.

– У нас, туты-ка каждый четвёртый год недородный, это всякому известно, ране на его припасали хлебушко, в продажу мало шло. А теперь уж ничё не поймешь, всё смешалось и кувырком пошло. Так-то урожай должон быть, а тут – на тебе! – заяц! Погибель будет.

– При чём тут заяц? – возражали старикам мужики помоложе. – Про метлу слыхал? Это пострашнее твоих зайцев. Тут, как ни верти, а лебеду жрать будешь. Снег и упасть ишшо могет, а от метлы спасу нету…

«Метла» это не просто развёрстка. Заходил в деревню обоз в сопровождении полусотни кавалеристов, в сельсовете устраивался «трибунал», куда по пять раз в ночь выдергивали с постели хозяев с требованием показать запрятанный хлеб, каждый клялся, что нету боле ни зернинки, но не каждый подолгу мог смотреть в чёрный глазок пистолета, и зерно находилось, или утром его находили вооружённые длинными щупами красноармейцы, и подметалось все дочиста. «Метла» гуляла по деревням и сёлам основательно.

В апреле пришёл Декрет об отмене продразвёрстки и замене её продналогом, стали откапываться потайные ямы, и мужики тайком носили на плечах мешки от благодетелей, дававших из милости в долг подопревшее, сладковатое на нюх зерно: бери, сосед, бери, последнее даю, знаю как, что нечем сеять у тебя, осенью отдашь за пуд полтора.

О продналоге разговоров было много – надёжливых, опасливых и злобных: где раньше были умники, растуды их поперёк? теперя один хрен – хоть в прорубь детишков толкай да сам за ними! нету у нас веры энтой власти! Но ведь чёрным по белому написано: сдашь налог – излишки можешь продать, тут, паря, большой резон имеется…

В каждой деревне, куда бы ни заходили красноармейские отряды в погоне за осколками разгромленных банд, мужики сами пёрли на митинги с требованием разъяснить декрет, растолковать, что такое НЭП. Вчерашние бандиты, ещё пряча под полами оружие, допытывали командиров, нет ли здесь обмана, может ли крестьянин знать, что труд его не пойдёт на ветер, и, возвращаясь со сходки, веря и не веря в перемены, прятали в подзастрехи винтари и брались налаживать сохи. Бабы, гоноша детишкам пустую баланду, поглядывали в окошки на мужей и несмело радовались: кажись, отходит мужик!

С прибытием в уезд войсковой части Николай Степанович Горлов почувствовал, что его положение несколько пошатнулось: не только командный состав, но и рядовые красноармейцы не считали нужным прислушиваться к его советам и распоряжениям, а иногда позволяли себе даже в открытую смеяться над ними. Предисполкома Седых, а за ним и другие, стали частенько возражать ему, напоминая, что и они не лыком шиты, а молодёжь чуть ли не в открытую стала избегать его, хороводясь всё время с бойцами, не отставая от них ни в походах, ни в гулянках. В избе-читальне всегда торчат великан Бутаков и с ним шустрый на язык Евстигнеев, которого Нюрка слушает с раскрытым ртом. И когда командование отозвало часть обратно в Иркутск, Горлов даже обрадовался, хотя радоваться, как он понимал, было нечего. Он знал, что как только войска покинут пределы уезда, банды снова станут расти и наглеть. Он запросил разрешения оставить в Приленске хоть взвод бойцов, и его просьбу уважили. Пообещали прислать ещё такую же группу и толкового военкома.

Машарин сразу же после заключения мира с Польшей демобилизовался и попросил откомандировать его и Иркутск, где он мог пригодиться как инженер. Однако до этого не дошло. Когда он пришёл в военкомат становиться на учёт, то нос к носу столкнулся с Гогитидзе.

– Дарагой! Откуда? – закричал грузин, широко, словно для объятий, раскинув руки, и в то же время холодно ощупывая своими прекрасными глазами командирскую форму Машарина, как будто пытался узнать, помнит или не помнит тот прежние распри.

– Из России, – сказал Машарин. – Вчера приехал.

Александр Дмитриевич отметил, что Гогитидзе помолодел, и короткая стрижка с аккуратной бородкой ему куда больше к лицу, чем прежняя грива, но не сказал ничего.

Узнав, что Машарин демобилизовался и собирается идти на завод, Гогитидзе покачал головой и сокрушённо цокнул языком.

– Нэ пойдёт!.. Поедишь бандитов бить. Боевых камандыров у нас – во! – нэ хватает. Везде нэ хватает: война! – пояснил он. – Из бригады твоей никого нет. Лесников убит на моих глазах. Под Читой. Ульянникова, комиссара твоего, Семёнов зарэзал. Адын Студжайтыс. Балшое дэло дэлает! – Гогитидзе приклонился к Машарину и прошептал весёлым шёпотом: – Балшое дело! – и рассмеялся. – Ынтернацыонал!.. Ты на банды пойдёшь. Потом смотреть будэм… Сибиряков! – вдруг заорал он. – Товарыш Сибиряков! Одын момэнт!

Он загородил дорогу невысокому бледному человеку. Тому ничего не оставалось, как остановиться.

– Понымаешь, товарыш Сибиряков, Машарин, – показал он ладонью на Александра Дмитриевича, – Красный партызан, брыгадой у миня камандовал. Боевой камандыр, Врангеля бил, Пильсудского бил, бандитов бить нээ хочет.

Сибиряков представился как помощник начальника войсковой разведки 5-й армии и коротко пригласил Машарина пройти с ним к начальнику губчека.

– Пойдемте, – тихо, но настойчиво сказал Сибиряков даже без искорки шутки в печальных глазах. – А вы, Гогитидзе, можете быть свободны, – заметил он, когда Гогитидзе пошёл с ними, всё время норовя повернуться к Машарину так, чтобы тому виден был орден, сияющий на большой бархатной подкладке.

Гогитидзе остановился и, глядя им вслед, несколько раз нервно дёрнул щекой.

Через три дня Александр Дмитриевич выехал в Приленск во главе тридцатисабельного отряда.