Сначала Филиппушка рыбачил у моста. Стержневая вода там, перед тем как разделиться на рукава, обоими крыльями слева и справа выгребла большие глубокие омуты, где лениво ходили табунки сизых ельцов, рыбешек пугливых, капризных — махни рукой и исчезнут, будто их и не было вовсе, какую наживку ни кинь, морду воротят, вроде не про них. На червя в эту пору и не думай ловить, хватает им комаров падающих, живых, да мотыльков мелких, каких на крючок не поддеть. А бывает и у них жор безудержный, только закидывай успевай. Бывало, за одну рыбалку Филиппушка натаскивал штук по тридцать, но это весной или осенью, когда рыба не играет, а кормится. В самом же створе, сразу за кипенью, стоят в улове аршинные ленки и быстрые черноспинные хариусы — живые сны рыболова. Этих в воде не увидишь. Только бывает: вдруг рядом с упавшей на воду поденкой взметнется нечто страшное, ты успеваешь увидеть только широченную вишневую боковину, изогнутую наподобие хлынувшей из кузова самосвала гальки, тут же услышишь могучий, будто от удара плахой по воде, всплеск, и кажется, что речка от этого выплеснулась из берегов. Это ленок. И плевать тебе тогда на ельцов. Будешь кидать и кидать на стремнину свою удочку, каждый раз с замиранием сердца сторожа смелый хозяйский рывок, когда удилище, треща по всей длине, согнется дугой, капроновая жилка со свистом станет резать на большие ломти темноту воды, а в глубине заходит на привязи упругий норовистый конь, испытуя силы старого рыбака и прочность химерной снасти.
Сегодня поплавок несколько раз стремительно и коротко нырял от ударов тяжелой рыбины, Филиппушка ощущал секундную тяжесть на леске, но вытаскивал пустой крючок — брал хариус, его подсекать надо мгновенно, раньше, чем успеет выплюнуть сбитую наживку, а Филиппушка не то чтобы дремал, а как-то одеревенел после бессонной ночи и все время опаздывал. Нетерпеливо меняя наживку, он снова опускал с моста в середину потока легкий поплавок, вода подхватывала его, вертела, топила и выбрасывала уже далеко, внатяжку, относила в омут, прижимала к берегу и плавно тянула глубинным течением обратно к мосту, к самым сваям, где крючок оголяли шустрые малявки, а оборванного червяка хариус не трогал.
Время на рыбалке летит быстро. Всего-то несколько раз успел забросить, а солнце уже припекает, и вот от деревни уже пылит голубой автофургон, «дежурка» за рабочими в разумовскую бригаду едет. Шоферит на «дежурке» молодой мужик Колька Чернигов, чернокудрый, с яркими, почти девичьими губами и огромными серыми глазами на матовом лице, до крайности нахальный и заносчивый. Судили его два года назад товарищеским судом за распутство, жена пожаловалась, а не поумнел, как был кобелем, так и остался. Поскольку ни одна баба не могла перед ним устоять, он привык не уважать их, а потому и с мужиками вел себя, будто всех за пояс заткнул. Этот просто так мимо не проедет.
И точно, на самом мосту Колька затормозил, высунулся из окошка, чвиркнул слюной сквозь мелкие белые зубы и стал смотреть за поплавком.
— Клюет?
Филиппушка промолчал.
— Ты что, оглох, старый черт? Клюет, спрашиваю?
— Клюет.
— Хрен у тебя клюет. Здесь купаются, какая тут рыба? Иди ниже.
Филиппушка молча повторил заброс.
— Говорю тебе, ничего здесь не поймаешь. Ниже, против телятника, чуевский пацан вчера ленка поймал. Килограмма на три выдернул. Иди туда.
Филиппушка не ответил.
— Слышь! Иди туда, говорю!
— Тебе-то что?
— Смотреть противно. Люди на работе вкалывают, а ты дурака с удочкой гоняешь. Так лови хоть по-настоящему. Дачник!
— Мне много не надо.
— Много! — поддразнил Колька. — Кто удит, у того ни хрена не будет. Много!.. Шел бы вон ток подметать, все польза. Или чучелом устройся голубей отгонять,
— Я свое отработал.
Колька секунду помолчал, потом зло сказал:
— Работничек!.. Развелось вас! Мыловарня давно плачет, а они рыбку тут ловят, пенсию получают... Обратно поеду, увижу — силком на ток увезу. Понял?
Машина фыркнула колесами по отставшей плахе настила и уехала. Голубоватое облачко ядовитого дыма упало с моста на воду и медленно поплыло по течению.
Хариус больше не баловался, а у Филиппушки пропал интерес к рыбалке, но он продолжал забросы, пока не увидел на дороге двух баб. Надо было убираться. Эти совсем заклюют. Он смотал удочку, спутился к реке и заторопился скрыться в кустах.
Росы на ветках уже не было, высохла. А может, она только по низам упала? Это вроде бы к дождю. Безросье всегда к дождю, значит, и низкая роса тоже, сказал себе Филиппушка, хотя и не был уверенным в этом, поскольку погодные приметы он теперь часто путал, хоть и знал их не больно много. Дождь так дождь, ему все равно. В дождь, правда, кости больше ломит, зато дышать легче. И клев в дождь лучше.. Это в ненастье ни одна малявка не клюнет, а когда дождь добрый, то лови и лови. Тогда червяк — первая наживка. Кузнечиков Филиппушка не использовал, не видел их в траве, да и прыть не та уже, чтоб поймать эту самострельную тварь, червячок же под рукой, но в жару рыба его берет худо, так что лучше бы дождь.
Он вышел к месту, где когда-то стояла мельница кулака Вахрушкина, взорванная еще задолго до коллективизации. Взорвалась мельница случайно. Безногий Мишка Осокин, бывший артиллерист, вздумал наглушить в примельничном улове рыбы. Водилось ее там тьма всякой разной. Вечно сытая, она на удочку не шла, бреднем не возьмешь — глубина, и сети не поставишь — течением тут же сорвет и превратит в мочалку. Мишка рассказывал, что рвануть тут бомбу он возмечтал еще на фронте, когда вылавливал глушенную австрийскими снарядами рыбу из польской реки Стыри.
— Скучал я тогда по дому шибко, — говорил Осокин Филиппушке, готовясь к взрыву, — глаза закроешь — Сычовка блазнится. Такая охота домой, что хоть помирай. Выбираю я эту рыбу из воды, вода там тихая, теплая, а сам думаю: вот бы на вахрушинской мельнице бабахнуть! Тут же таймени трехпудовые стоят, сам видел. Поверишь, снилось даже, что из пушки по этому улову палю...
В компанию Филиппушку бывший артиллерист пригласил сам. Филиппушка у самой речки пас коров, когда прихромал к нему Осокин с тяжелой ношей в заплечном мешке, и предложил отогнать скот подальше, поскольку могут сдуреть от взрыва и с перепугу убежать в чертов голос. После того, как Михайло объяснил ему что к чему, Филиппушка угнал стадо к самому селу и вернулся помогать.
Пушки теперь у Осокина не было, не было даже настоящей бомбы, но зато была самодельная штука, от которой, по мнению артиллериста, все сычовские тещи поглохнут. Штука представляла собой увесистый чугунок, плотно, впритирочку закрытый толстой чугунной сковородкой и обмотанный для крепости частой сеткой из сталистой проволоки.
В дне чугунка была проковырена тоненькая дырочка, из которой при неосторожном движении высыпался черный охотничий порох. Пороху на бомбу ушло целых пять фунтов. Дело упиралось только в то, как заставить его загореться. Осокин придумал поставить чугунку на треногу, а треногу на обрезок широкой плахи, на плаху под дно чугунки подсыпать пороху и подвести к нему смоченный в керосине фитиль, оттолкнуть от берега плаху и что духу бежать в кусты, а одноногий бомбардир в это время, стоя на запруде, за привязанную бечевку выведет устройство на самую глубину, и, как только вспыхнет под чугункой порох, рывком выдернет плаху из-под треноги, бомба булькнется в омут и там взорвется. Простота решения такой сложной задачи приводила обоих в лихорадочное восхищение.
Подхватив под одну руку тяжелую плаху и держа в другой смотанную бечевку, Осокин захромал на плотину. Осторожно, как престольную икону, он опустил плаху через перила и по бечевке спустил на гребнистую кипень потока. Течение рвало бечевку из рук, топило, снова выбрасывало плаху и волокло ее к противоположному от Филиппушки берегу. Артиллерист все-таки ухитрился подвести ее к напарнику, и тот, дав ей немного обсушиться, водрузил на середину чугунок и справил все остальное как полагается.
Зайдя немного в воду, он отпустил кораблик на тихую водь и принялся высекать огнивом искры. Трут задымился. Филиппушка боязливо ткнул его к фитилю и опрометью кинулся от речки к кустам. Там плюхнулся наземь и с замиранием сердца стал глазеть на Осокина.
Тот, перекосив рожу, водил перед собой бечевку, стараясь не опрокинуть раньше времени бомбу и поспешая подтянуть свой кораблик на середину омута.
Трут дымил, а накеросиненный фитиль не загорался. Должно быть, Филиппушка бросил трут слишком далеко от фитиля. Надо было повторять все сначала.
— Эй ты, черт косорукий! — закричал бомбардир. — Ты как поджег?
— Ладом! — крикнул из-под куста Филиппушка.
— Давай по новой!
Приближаться к речке Филиппушка забоялся и стал лежа уверять артиллериста, что сейчас оно и само рванет. Это взъело Осокина и, забыв про бечевку, тот начал громко объяснять Филиппушке, что он с ним сделал бы, будь его воля.
Плаха с чугункой тем временем попала в водоворот и стремительно понеслась к мельнице. Ветерок поддул почти догоревший трут к фитилю, и тот разом загорелся. Осокин растерялся, забыл, что нужно опрокинуть чугунку, бросил бечевку и, дико взмычав, в два прыжка пересек плотину и сиганул через перила в пруд. ^
Филиппушка зажмурил глаза и съежился.
Рвануло так, будто собрались разом все летние громы и гаркнули вдруг над Филиппушкиной головой. Земля дернулась под ним, затряслась, готовая расколоться, а сверху по кустам понужнуло чем-то тяжеленным.
Когда Филиппушка поднял голову, мельницы уже не было. На ее месте стоял серо-белый громадный гриб. Хлынувшая сквозь развороченную запруду вода моментом унесла все, что можно было унести, и все еще продолжала рушить плотину.
— Вот это сила! — восхитился, не вставая, Филиппушка. — Это — да-а!
Об Осокине он вспомнил не сразу. О том, что было, когда он нашел его, оглушенного, вывозенного с ног до головы в тине, грязного, как черт, и вытащив на сухое, привел в себя, лучше не вспоминать. Неблагодарный артиллерист сперва кинулся его душить, потом передумал, отдубасил, будто сноп вымолотил, проволок по бывшему прудовому дну и столкнул в воду утопить. К счастью, сильная вода саженей через тридцать выбросила его на отмель.
Говорили потом, что на низу счастливчики подбирали глушеную рыбу. А на месте мелышцы остались только часть укрепленного берега, несколько поваленных свай и выброшенный взрывом на берег увесистый жернов.
За мельницу взрывщикам не попало. Молоть тогда в селе было совсем нечего, да и хозяин потерялся где-то с остатками колчаковских разбитых войск.
Филиппушка наладил снасть, положил удилище на выпиравший из воды рыжий столб, сел и стал смотреть на поплавок.
На рыбалке никогда стройно ни о чем не думается, так — вертится на уме какое-нибудь одно слово, другого к себе не зовет, крутится, отгоняет мысли, застит собою все, только и видишь одно — поплавок.
Клева не было. Незаметно для себя Филиппушка уснул, пригревшись на солнышке, но и во сне не хотел просыпаться.
Растревожил его надрывный рев мотоцикла. Дорога на мельницу давно уже испортилась, но не забылась. Место тут было красивое. Крутой берег представлял собой ровную, чистую поляну, редку, поросшую мелкой, будто притоптанной травой — тут тебе и стол, и лежанка, и как выдастся общий сельский праздник, люди семьями прут сюда на грузовиках. Подковой обступают релку заросли высокого ивняка, тонких берез, черемухи и колючей боярки, надо спрятаться по любому делу — спрячешься. Опять же купаться здесь для взрослого человека подходяще: никто не глазеет, и глубина большая, «с ручками», то есть станешь с поднятыми руками на дно, и рук не видно. Приманивала глубина и подростков. Филиппушка так и решил, что сейчас забуксовал в болотинке ребячий мотоцикл. Завели эти драндулеты в каждой избе, нигде от них покою нету, ездят и ездят...
Он натужно поднялся на колени, переждал, пока пройдут перед глазами черно-желтые круги, и поискал глазами поплавок. Его нигде не было. Конец удилища согнулся, как бывает при зацепе за корягу, и не выпрямлялся. Придется обрывать леску. Жалко, ну да черт с ней, все равно эти оглоеды не дадут поудить. Да и домой пора.
Против ожидания, зацепа не было. На крючке прочно сидела сильная рыбина. Филиппушка стал на кругах вываживать ее, разом позабыв и про сон, и про треск мотоцикла. Рыбина мощно упиралась, и Филиппушка понял, что это большой окунь. Этот заглатывает наживу надежно, до хвоста, не сорвется. Филиппушка малость успокоился и смело вытащил добычу на берег. 1
— Ого какой! — вскрикнул совсем рядом веселый мужской голос.
Филиппушка повернул на вскрик голову и теперь только увидел подъехавший трехколесный мотоцикл и мужиков на нем — управляющего Ваську Самойлова и механика Суровцева. Васька в легкой кожаной курточке с зубастым замком-молнией, в повернутой назад козырьком кепке, с защитными очками надо лбом, в кожаных черных перчатках сидел за сверкающим никелем рулем и с ленивым восхищением смотрел на прыгающего в траве окуня. На высоком заднем сидении над ним сутуло нависал механик, без всякого выражения на продолговатом крепком лице.
Васька легко выскочил из седла, бросил на бензобак перчатки, сбил на рыжую макушку очки вместе с кепкой и побежал к игравшему все еще окуню.
— Смотри какой, — он поднял за леску рыбину вверх. — Больше пятисот! У, тварь колючая!
Он сломал прут, засунул его в пасть окуню и освободил крючок.
— Вот завялить под пиво! А, Матвей? — обернулся он к механику. — Держи, Филиппушка!
Самойлов сунул окуня старику, забрал у него удилище, порылся в баночке, нашел нужного червяка и поддел его на крючок.
Филиппушке самому хотелось закинуть, но возразить рыжему не посмел и стал засовывать добычу в неразвязанный рюкзак. Окунь продолжал биться и там, звучно хлопая по подмокшему брезенту.
Самойлов закинул удочку. Суровцев тем временем открыл багажник, достал оттуда с десяток темных бутылок с ярко-желтыми наклейками — пиво,— захватил их сразу все своими ручищами и понес к воде.
— Держи, Василий Иванович! — протянул он одну бутылку товарищу и раньше, чем тот взял ее, поддел ногтем большого пальца пробку, и бутылка с чмоком открылась. Другую с таким же шиком открыл себе и стал пить.
Самойлов едва успел глотнуть пару раз, как поплавок бойко пошел в сторону.
— Пей! — сунул управляющий пиво Филиппушке, вцепился руками в удилище и напрягся в ожидании, когда поплавок нырнет.
— Есть!
Ровно такой же полосатый и красноперый окунь забился в траве меж пыльных сапог Самойлова.
— Откуда здесь окунь, — спросил Суровцев, не опуская ото рта бутылки. — Его в нашей речке не было. Сколь раньше рыбачили — один хариус да ленок. Ну еще елец, щука. Окуня никогда не было. Он студеной воды не любит.
— Большие реки мелеют, топляки гниль дают, он и прет в притоки, — пояснил Самойлов. — Другие речки, хоть вон Морин, пустые совсем. Попадается вот такая сорожка, и та с глистой. Када тоже измельчала, запаршивела, лес в вершине вырубили, она и задохлась. Куда рыбе деваться. Прет к нам: не вода — один кислород!
Он выдернул еще пару окуней, и клев намертво прекратился.
— Ушли тигры, — с сожалением сказал Самойлов, равнодушно кинул удочку на берег, сполоснул руки и отошел от воды. — Садись, мужики, допьем да поедем. Сейчас проскочим за Аргуниху, там сегодня напрямую шуруют, потом на летник завернем, у Семена доилки барахлят — тоже механизатор! — поможешь там ему как. А, Матвей?
Суровцев кивнул.
— Ячмень бы добить сегодня... Думаешь, добьют?
— Должны, — сказал Суровцев и добавил: — Если поломок не будет. Не дождь бы тот, давно подобрали бы.
Мужики пили пиво, жевали подсохший, нарезанный еще в магазине сыр, перескакивая с одного на другое, все говорили и говорили, и все о жатве, о планах, о молоке, все это упиралось в технику и дисциплину, и они ,оба знали о всех неладных деталях в каждой машине и о всех претензиях людей и не придавали ничему этому особого значения — в конце концов все будет как надо. Самойлов стал уговаривать Суровцева помочь отремонтировать два ставших грузовика из числа мобилизованных на уборку из города, но механик только головой крутил.
— У них свое начальство, пусть беспокоится. У меня самого ни одной запчасти нету. Эти городские только и знают левачить — кому сено, кому дрова... Ремонтируй их! Мне за них не отвечать.
Филиппушке разговор был неинтересен, он молча тянул свою единственную бутылку, прислушивался, как пиво теплило в животе, возбуждая голод, и все боялся протянуть руку к сырному крошеву, а предложить угоститься мужики не догадывались.
— Ну вроде отошла голова маленько, — Самойлов пощупал голову и рассмеялся. — Дали мы вчера! Только к утру до кровати добрался. Уснуть не успел, жена растолкала... Что там, интересно, старый хрен делает? Обидится, поди. Да черт с ним, обойдется! Принесло его не вовремя... Хотя, опять же, когда у нас бывает «вовремя»? Зимой, разве. Вот и приезжал бы зимой! Так нет, бархатный сезон выгадывает! А он у нас не бархатный, а наждачный. Не до бесед.
— Не люблю я этих стариков, — сказал Суровцев, — сиди дураком, слушай, что он стирает.
— Сам не люблю, а куда денешься? Родня. Чего мне в нем родного — не пойму.
— Он, что же, жить тут собирается? — осторожно спросил Филиппушка.
— Жить? На кой он нужен тут!.. А впрочем, черт его знает. Своих забот невпроворот... Поехали, Матвей, что ли?
— А то искупнись, — посоветовал Суровцев, — с похмелья не лишнее.
— А ты?
— И я за компанию. Пыль хоть сполоснуть.
Пока мужики разболакались, купались, Филиппушка сложил и связал удочку, закинул на плечи мешок с легким уловом, закурил и молча смотрел на белотелых мускулистых мужиков, завидуя их здоровью и молодости. Василий — статью вылитый отец, даже частые коричневые веснушки все так же густо пятнают округлые бугристые плечи, все та же кривые волосатые ноги и те же быстрые, насмешливые глаза — будто и не умирал Иван Самойлов, а нырнул когда-то давно в этот омут и вот только что вынырнул еще моложе, чем был: похлопает сейчас себя по широкой груди, встряхнется, сноровисто наденет легкую красноармейскую одежку, натянет заплатанные сапоги, на непросохшие медные кудри приладит мятую фуражку, одним движением оправит под ремнем гимнастерку, попросит табачку и: «Пойдем, Филиппушка! Всемирный пожар не ждет!»... Да, повезло Ивану. Горячий, веселый, не дурак выпить и приволокнуться за бабами, он будто играючи прожил жизнь, с шуточкой ходил и под бандитские пули, и на заседания ячейки за выговорами, с прибаутками пахал до упаду глинистую пашню, сеял, молотил, выступал на собраниях, тянул нелегкую лямку и в сельсовете, и в коммуне, и в колхозе и погиб, должно быть, так же весело в самом начале войны. И вот опять живой!.. Филиппушка аж головой крутнул, чтоб прогнать наваждение. Сам он совсем разболелся, то ли от пива разморился вконец.
— Ты, Василь Иванович, не подвез бы меня? — спросил он уже одетого Самойлова, вытряхавшего пальцем воду из уха. — Ноги чегой-то...
— Не по пути же! — рассердился управляющий. — Ну, садись в люльку, докину до развилки. Развози еще... Навязались на голову! Сидели бы старые перечники по домам, так нет, носит их!
Филиппушке показалось обидным, что его вот так запросто объединили в одно с каким-то поганым кулаком, и подумал, что надо бы одернуть этого молодчика, поставить на место — не забывай, с кем разговариваешь! — но стерпел: болела слишком голова и клонило ко сну, а топать-то вон сколько пришлось бы.