Зимний сон

Китаката Кензо

Какова цена искусства?

Для уставшего от жизни художника – уход в затворничество и пьяный бред…

Для его юной ученицы – ярость бунтующей плоти, которая обретает выражение в творчестве…

Для потрясающего живописца-маньяка – жажда боли и крови, служащих ему предметом вдохновения…

Гений и безумство неразделимы.

Гений и злодейство часто идут рука об руку.

И однажды в уединенной горной хижине начинается истинная драма гения, безумства и злодейства. Драма, обреченная на трагический финал…

 

Глава 1

ГОСТЬЯ

 

1

Меня преследовала одна мысль: цвета плывут. Постоянно, день изо дня, одно и то же: то ли я бегу, то ли гляжу из окна – цвета плывут.

Да, это цвета осени. Через месяц их не станет: на смену придут краски зимы; они не плывут, не растекаются – они режут, ранят, колют. К осенней палитре нельзя привыкнуть. Стоишь среди лиственниц, смотришь на черные силуэты крон на фоне ясного блеска осенних сумерек, и одолевает какой-то страх, этакая смутная жуть: точно забрел в тупик без выхода, или словно кто-то скребет ногтями по стеклу, или, того хуже, будто пытаешься схватить пустоту.

Я все пытался себя уговорить, что это не настоящие цвета. Однако они существовали, порожденные косыми лучами солнца. Цвета живых деревьев, готовящихся отойти ко сну, цвета времени года, окутавшего горы.

Давненько не приходилось мне наблюдать такого буйства красок. Последние три осени прошли как-то незаметно: ну да, вроде бы попрохладнее с утра, вечера стылые, небо другое, цветник пожух.

Я выбежал на перевал, там три минуты разминал мышцы, затем припустил вниз, к своей хижине. Пятнадцать минут занял подъем, десять – спуск. Поначалу этот путь я проделывал трудно, все время останавливался отдышаться: на все про все уходило часа полтора. Дистанции мне хватало, да и время вполне устраивало; а последние четыре дня я выдавал стабильный результат.

На бегу я все время старался смотреть под ноги: вокруг пылали краски осени, а земля – она одна, она неизменна в любое время года. Так оно спокойнее.

У двери, которая всегда оставалась незапертой, я еще немного размялся и ступил на порог своего жилища, которое владелец неоправданно обозвал «хижиной» – надо сказать, он здорово преуменьшил. Особенно радовала ванна, в которой запросто могли бы уместиться трое взрослых. Ванна заполнялась горячей водой из источника – достаточно было открыть кран. В ванне я отмокал по вечерам.

По утрам же, после пробежки, ограничивался душем. Полотенце и мокрое от пота белье я бросал в стирку и надевал все чистое – одежда была готова, выстирана и аккуратно сложена.

Вельветовые брюки, свитер, куртка – и я готов: сажусь в машину. Следующий пункт в повестке дня – легкий перекус.

Машинку я купил за триста тысяч иен, подержанную двухдверную малогабаритку. Компактный автомобильчик – как раз для узких горных дорог. Дома я только завтракал, поэтому за провиантом ездил примерно раз в четыре дня.

Ничего хитрого: лапша, спагетти или рис-карри. В тот день я решил остановиться на рисе. До ближайшей закусочной, где кормили вполне прилично, было минут десять езды.

– Зимовать решили? – спросил хозяин закусочной, с которым у нас завязалось шапочное знакомство. По-видимому, он считал меня владельцем виллы и даже составил какие-то предположения касательно моих занятий.

– Зима не за горами, снег может пойти в любую минуту. Цепи пора надевать, – посоветовал он.

– Да я уже прикупил, – говорю, – только не разобрался еще, как их приспособить.

Права у меня были просрочены. Машину мне продал один знакомый, я даже не потрудился ее на себя оформить, так что формально ее владельцем считался он. Я ездил только в горах, и еще ни один полицейский меня не остановил.

За машину я переплатил, должен признаться: триста пятьдесят тысяч на спидометре. Просто тот парень знал, что у меня прав нет, а потому и торговаться я особенно не стану. Воспользовался моментом, попросту говоря. Да мы и не были особо близки – так, знакомые. На тот момент, когда я надумал все бросить и податься в горы, у меня в кармане было триста тысяч иен, и все их я потратил на автомобиль.

– А вы небось художник?

– Так заметно?

– Сколько вас вижу, все время пальцы в краске.

Да, я – художник, который решил запереться от всех в горной хижине и провести зиму наедине с мольбертом.

Передо мной поставили порцию риса-карри, я копнул ложкой. Надо сказать, заведеньице весьма обычное – бедная забегаловка в провинциальном городишке, но готовят съедобно.

Всегда мечтал попробовать такой жизни. Десять лет назад я был начинающим художником. Я только-только вернулся из Нью-Йорка, заново пришлось привыкать к японской жизни.

Семь лет прожил в Америке. Любимого дела не оставил, но на жизнь зарабатывал другим: следил в Нью-Йорке за делами небольшой отцовской фирмы. Мы торговали запчастями для станков, и я, честно говоря, особо и не понимал, зачем им нужен представитель, да особенно и не задумывался. Наверно, отец меня туда отправил потому, что я владел английским.

Отец унаследовал мастерскую деда, стал заниматься станками и постепенно занял свою нишу на рынке, удвоив капитал компании. Когда мне было шестнадцать, не стало матери. Через год папа взял новую жену, а мне достались уже взрослые брат с сестрой – пятью и восьмью годами младше меня. Самое обычное дело, я не в обиде. С мачехой и ее детьми отношения были нормальные. Тогда же я начал рисовать.

В тридцать я вернулся в Японию. К тому времени компанию перевели на банковское управление, а должность представителя упразднили. В Японии работы у меня не было, дома у нас тоже не осталось. Отец со своим семейством из трех человек ютился в квартире. Он постарел: теперь его хватало лишь на то, чтобы брюзжать. Через год он умер – вернее сказать, зачах.

Ни мачехи, ни ее детей я с тех пор не видел.

Я всерьез занялся живописью, хотя вынужден был по-прежнему зарабатывать на жизнь и краски.

Я мечтал о том, как когда-нибудь поселюсь в какой-нибудь хижине в горах и буду беззаботно рисовать.

Покончив с трапезой, я вышел на улицу и направился в супермаркет. Купил кое-чего съестного и вернулся в свой домик.

У ворот стоял белый «мерседес-бенц». Водительская дверь приоткрылась и передо мной предстала женщина. На ней был белый костюм – вероятно, под цвет машины – и короткое пальто с собольим воротником. Должно быть, она решила, что в горах холодно. Судя по машине, она была при деньгах.

– Господин Накаги?

Я кивнул, не выпуская из рук пакетов с провиантом. В этой женщине не было присущей богатым заносчивости. Выглядела она чуть старше меня, а я редко ошибался с возрастом женщины.

– Меня зовут Косуги. Меня к вам направил президент компании.

На визитной карточке, которую она мне протянула, был напечатан ее рабочий адрес, но что это за контора, я так и не понял.

– Войти не побрезгуете?

Нацуэ Косуги с улыбкой покачала головой.

Я провел ее в гостиную, где и сам был нечастым гостем. На ходу извлек из пакета с покупками пару банок пива и поставил на стол.

– Выпить не желаете?

– Нет, спасибо. Вы, кажется, обещали завязать?

– Обещания для того и придуманы, чтобы их нарушать. Особенно если это касается выпивки.

Владелец хижины делал вид, будто держит надо мной шефство, однако почти никак этого не показывал. Единственное – он сдавал мне хижину, которой сам пользовался только летом, позволял трапезничать на корпоративной вилле, располагавшейся неподалеку, и присылал время от времени служащих, которые наводили порядок, забирали грязное белье и тому подобное.

– Что вам здесь надо?

– Это – ваша мастерская?

– Мастерская на втором этаже. Там свет хороший, вот и выбрал, а сама-то комната в плохом состоянии – дети окончательно привели ее в негодность. Я хозяину пообещал, что только там и буду рисовать – все равно ремонт делать. Он сказал, мне все равно.

– Ну что ж, хотя бы одно обещание вы сдержали.

– Да просто возни много в другое место все перетаскивать.

Я оттянул колечко на пивной банке.

Последние четыре месяца пил без перерыва. У меня было шесть миллионов иен, так я их все промотал – на выпивку и женщин.

Был у меня свой угол, однокомнатная квартира в Токио – помнится, галерея мне ее сдавала. А в остальном – ни кола ни двора.

– Я хочу зарезервировать картину.

– Вы хотите купить чистый холст?

– Дошли слухи, что вы рисуете картину сотого формата. Я хочу, чтобы вы сделали мне такую же.

– Боюсь, точной даты вам не назову. Я не знаю, что с первой-то будет. Зачем обещать то, чего не сможешь выполнить?

– Плачу аванс в любом размере.

– В таких вопросах цену не назовешь.

– Я серьезно.

– Вложили бы деньги в недвижимость.

– Мне нужна картина.

– Вот когда я ее закончу, вы на нее посмотрите и тогда ради бога покупайте. Впрочем, когда все это произойдет, я сказать не могу.

– Вам неприятно, что кто-то хочет купить полотно, даже не взглянув на него. Это оскорбляет ваше достоинство?

– Я о себе не такого хорошего мнения.

Я глотнул пива. С наступлением темноты я привык пропускать пять-шесть стопочек виски.

– Сомневаетесь в своих силах?

– Перед пустым холстом ни один художник не уверен в своих силах. Если только он не гений.

– То есть вы не считаете себя гением?

Лет до двадцати пяти я отрабатывал технику: не заходил дальше набросков и копий. Бывало, стоял перед мольбертом, сколько мог держаться на ногах, но в те годы я был молод и быстро восстанавливал силы. В двадцать семь мне вдруг захотелось создавать свои полотна. Я рисовал все, что видел, все, что попадало под руку. Нью-йоркские высотки, окна домов, двери, стены, потолок своей квартиры, кровать, собственную руку. Три года я этим занимался, а потом вернулся в Японию.

– Я видела две работы, которые вы написали, выйдя из тюрьмы.

– А-а, вот вы о чем.

Обе приобрел владелец хижины; за каждую выложил по миллиону иен. Пока этих денег мне хватало на жизнь и краски. На текущие расходы уходило всего ничего.

– Хорошие картины. Хотела купить их, но владелец галереи отказал. Посоветовал договориться с вами на следующую.

Я работал над «соткой» в хижине и по уговору должен был продать ее хозяину через галерею. Так уж повелось в мире искусства, что посредником всегда выступает какая-нибудь галерея. Они забирают себе половину выручки.

Опять же через галерею владелец хижины купил мое время.

Мне было тридцать шесть, когда в начале лета я убил человека и меня посадили в тюрьму. Я отбыл три года. Образцовым заключенным меня не назовешь, но срок скостили, и я вышел на три месяца раньше.

– Не сочтите за грубость, но сейчас вы пишете куда лучше, чем до заключения.

– Покупайте через галерею.

– Мне сказали, что зарезервировать через галерею нельзя. Галерея продает только готовые работы.

– И получает свои пятьдесят процентов. Невероятно, согласитесь.

– Пока вы сидели в тюрьме, галерея продавала ваши картины. Они даже подготовили к вашему освобождению комнату и все, что нужно для рисования. Уж в чем-чем, а в черствости не упрекнуть, согласитесь.

– Пожалуй.

По выходе из тюрьмы я получил от галереи шесть миллионов иен. И еще отчитались за проданные полотна.

– Я так и думала.

– О чем вы?

– Редкому художнику нравится, когда кто-то встает на сторону галереи. В отсутствии здравого смысла вас не упрекнуть.

– Нечем тут гордиться.

– Вы разумны по мелочам. Расстраиваетесь из-за ерунды. Зато в серьезных вопросах, когда дело доходит до принципа, вы – борец.

– Может, и так.

– Как бы там ни было, я бы хотела зарезервировать вторую «сотку».

– Как хотите. В таких делах контрактов не составляют.

– Можно я посмотрю вашу нынешнюю работу?

– Пока что это пустой холст.

– От меня так просто не отделаешься. Я умею быть занудой.

– Заметно.

– Все равно своего добьюсь. Не мытьем, так катаньем.

– Это уже не назойливость, это страшно.

– Да, я такая.

Нацуэ Косуги вынула из пачки сигарету и прикурила от зажигалки «Картье».

– Говорят, до того, как переключиться на абстракции, вы писали натюрморты. Отчего столь разительная перемена?

Теперь, с сигаретой во рту, Нацуэ Косуги говорила более непринужденно. Она, словно специально выбрав подходящий момент, демонстрировала, что под деловым костюмом скрывается женщина.

– Художник правдив лишь на полотне.

– Абстракционист должен быть хорошим рисовальщиком, именно потому что пишет абстракции. И все равно вы как-то неожиданно переключились. Я видела ваши ранние полотна и поражалась вашему таланту рисовальщика. Отчего вы больше не пишете натюрморты?

– У меня и пейзажи были.

– Меня удивило, что вы не писали фигуры.

Нацуэ Косуги стряхнула пепел в хрустальную пепельницу. У нее были длинные тонкие пальцы с изысканным маникюром.

– Чем вы занимаетесь?

– У меня своя фирма. Мы занимаемся дизайном и уже приобрели кое-какую репутацию. Ну и с галереей тесно сотрудничаем.

– Пользуетесь своей привлекательностью?

– Привлекательность привлекательностью, а работа есть работа.

– А вы очень даже ничего, знаете?

– Женщине в жизни приходится пробиваться.

– Вы уверены в собственной неотразимости. Достойно восхищения. Я это имел в виду.

Нацуэ Косуги скривила рот в усмешке.

Я вынул из кармана сигарету и прикурил ее от «Зиппо». – Я к вам еще загляну.

Гостья затушила окурок и снова стала прежней. Я тоже смял сигарету, которую только что раскурил.

Проводил гостью до дверей, вернулся на кухню и стал убирать в холодильник продукты. Прихватив банку пива, поднялся на второй этаж.

Комната была размером в восемь татами, на стене висело полотно. У стены напротив стояла кровать наподобие больничной койки. Больше в комнате ничего не было, если не считать всякого рисовального добра.

Я отвел взгляд от полотна, плюхнулся на. кровать и уставился в потолок.

Мелкие трещинки никак не хотели складываться в какой-либо законченный рисунок, как я ни старался. Зато они начали приобретать цвета, которые постоянно менялись, как живые. Я наблюдал за переменами.

Я обнаружил новый способ убивать время. Поначалу, только вселившись в хижину, я частенько выходил на улицу и наблюдал за цветами земли. Любил спускаться в гостиную и сидеть перед камином, любуясь, как языки пламени меняют форму, раз уж цвет они не меняли.

Я уже освоился в мастерской, гостиной, спальне, а также кухне и ванной. Впрочем, хотя я и прожил здесь уже месяц, были в доме комнаты, в которые мне еще предстояло зайти.

Для меня дом был слишком просторным. Как бы сказать, больше, чем физически нужно человеку из плоти и крови. Впрочем, я не мог сказать, сколько пространства требуется моей душе. По какой-то неведомой причине я все время пытался сузить свое поле зрения.

Осушив банку, я разомлел. У Ренуара есть портрет обнаженной, и называется он что-то наподобие «дремота». Девушка на полотне не отличается пышностью его последних моделей. Я дважды копировал этот холст и возненавидел Ренуара. И все же когда меня начинало клонить в сон, я неизменно возвращался в те времена, когда перерисовывал его картину.

Меня разбудил телефонный звонок.

Телефон звонил редко, да и у меня не было потребности кому-то звонить, поэтому, вселившись в хижину, я перенес его в эту комнату.

– Я тут поблизости. Голос Номуры.

– Не сказать, чтобы я был занят.

– Аналогично. Как бы там ни было, я уже приехал. Почему бы не выбраться на ужин? Ты на вилле питаешься, ведь так?

– Приглашаешь?

– С чего ты взял? Никто никого не угощает. Я только спросил, как бы нам встретиться.

– Если я откажусь, ты сам сюда приедешь.

– Статья завершена. О том, как убивают художники.

Меня признали виновным не в убийстве, а в нападении со смертельным исходом в результате драки. В любом случае если я кого-то убил, значит, меня надо считать убийцей.

– Везет мне сегодня на гостей.

– Ты о чем?

– Я подъеду.

Не успел я ответить, Номура буркнул название какого-то ресторана в городе, время встречи и положил трубку.

 

2

В каждом близлежащем городишке имелся район, напичканный барами, обычно не в центре города, а подальше, на тихой окраине. В центре бары встречались редко – это были по большей части старые уважаемые заведения.

Бар, который назвал Номура, не мог похвастаться безупречной репутацией; здесь работали выходцы из третьего мира.

Едва я вошел, Номура помахал мне рукой. Он сидел в дальней части зала, по обе стороны от него расположились две филиппинки.

– Популярное заведеньице, говорят.

– В Синдзюку таких полно.

– Снять потаскушку можно почти в любом заведении, а здесь – экзотика.

Девочки по-английски спросили, что мы желаем заказать. Пару раз я уже бывал в этом баре, и они знали, что я понимаю английский. Напрямую предложений не поступало, но в принципе было ясно, что девушки торгуют собой. Мне уже приходилось покупать их услуги.

– Настойчивый ты мерзавец.

– Так я строю отношения. Уже в привычку вошло. Номуре было под пятьдесят, он опубликовал несколько книг, причем не беллетристику. Он написал обо мне статью для журнала и, возможно, намеревался собрать свои исследования в очередной томик.

Как материал для статьи его интересовала моя вольная жизнь. Потом он осыпал меня вопросами на тему моей художественной карьеры, с самого начала.

Он бомбардировал меня вопросами, пытаясь все-таки выяснить, почему я переключился с натюрмортов и пейзажей на абстракции. Видимо, решил, что если доберется до сути, то поймет мотив убийства. Все это напоминало психоанализ, только было не столь болезненно. Мне еще не приходилось вести такие разговоры с незнакомым человеком, и было интересно. Занятно, как уклончив бывает язык и иллюзорна мысль.

Номура досадовал. Как он ни подталкивал меня к развязке, я отказывался терять над собой контроль и взрываться в гневе. Напротив, на моем лице застывала задумчивая мина, словно бы я недоумевал не меньше него. У меня честно не получалось по-другому. Когда я начал рисовать абстрактные картины, то передавал на холсте цвета и формы своего внутреннего мира, а не того, что меня окружало.

Для меня вопрос «Почему?» вообще не имел значения. Ничего обстоятельного я сказать не мог, чем вконец измотал журналиста. Не то чтобы у меня не было ответов. Ответы всегда находились – в цвете и форме. Просто Номура, чьим инструментом были слова, не мог извлечь смысла.

– Вы знали, что ваши картины выставляются в галерее? Две последние.

– Те, которые я продал.

Я потягивал виски со льдом. Мне уже доводилось однажды переспать с девушкой, которая теперь сидела рядом. Помню, что она с Филиппин, но ни имени, ни особенностей ее телосложения я не помнил.

– Галерея выставляет картины с разрешения президента Муракавы. Они, конечно, не продаются, но двое из Нью-Йорка ими уже заинтересовались.

Картина, которую я выставил на небольшой нью-йоркской экспозиции, произвела фурор. Я предложил другую работу на более известную выставку, и она завоевала гран-при. Вот так и получились нью-йоркские зацепки.

Поначалу я смотрел на все как будто со стороны, теперь же я радовался, что могу придерживаться избранной манеры. По настоятельной просьбе владельца галереи в Гиндзе я отдал ему на продажу двадцать полотен и с тех пор, с тридцати трех до тридцати шести, жил безбедно. Да и по освобождении я несколько месяцев не знал недостатка в деньгах.

– После убийства о тебе заговорили, но еще раньше ты завоевал внимание публики своей работой. Незачем тебе пресмыкаться перед этим Муракавой. Тебя и в Токио, и в Нью-Йорке с руками оторвут.

– Если, конечно, захочу.

– Я что, в чем-то не прав? Когда мы впервые встретились, ты был занят в основном выпивкой и женщинами. Больше выпивкой. Я все ждал, что ты выберешься из этой грязи и снова засияешь. А ты забился в горы вместо того, чтобы грести деньги лопатой.

– О деньгах я тоже думаю. Моя планка – пятьдесят тысяч, максимум сто. Больше я вообразить не могу.

– Забавный ты.

– Номура, сколько раз ты меня так называл?

– Столь жидкий эпитет из уст писателя… Я, конечно, понимаю, что не с моим опытом опускаться до такого примитивизма. Просто тебе только это слово и подходит. Ну возьми хотя бы сегодня. Самый обыкновенный мужчина среднего возраста: бабы, выпивка.

– Ну хватит уже. Шутка устарела. Уж кем-кем, а забавным я себя не считаю.

– Постоянно это повторяешь. Пустые слова.

– Ты не закончил обо мне писать?

– Вернее было бы сказать, бросил. Пока я не хочу иметь с тобой ничего общего. Вот покажешь готовое полотно – тогда другое дело. Все течет, все меняется – другой вопрос, что это: река, канал или сточная канава.

– Какая наблюдательность. Я даже не пойму, что ты подразумеваешь под «рекой».

– Никак на разговоры за жизнь выводишь?… Тпру, дай передохнуть.

Честно говоря, меня не слишком трогали вопросы Номуры. Три года в тюрьме я был совершенно изолирован от внешнего мира. Моему знакомцу и невдомек было, что он невольно помогает мне расставить точки над «i».

Меня не слишком интересовал внешний мир, а вот мысленный ландшафт пребывал в неизменном движении – так времена года приходят на смену друг другу. Мне оставалось лишь наблюдать за этими переменами.

– Знаешь, а ведь я о тебе думал. Было у меня дело в Маусумото, вот и подумалось: заскочу к тебе. Я так решил, познакомиться с человеком, чьи картины нарасхват, не повредит. Мне-то точно.

Номура засмеялся, запустив пятерню в свои нестриженые волосы.

Я потягивал уже вторую порцию виски со льдом. Перебравшись в хижину, я еще ни разу не засиживался до утра, но бывало, что пил ночи напролет. По ночам нет естественного освещения, а в искусственном свете внутренний ландшафт меркнет.

– Жди, слетятся желающие купить картины. Скорые на рукутипчики.

Уже слетаются. «Скорые на руку» в понимании Но-муры – те, кто умеет делать деньги и знает им цену. Я тоже знавал цену деньгам, до ста тысяч иен. Я бы долго их прогуливал. Стоит только разменять десятитысячную купюру, и деньги текут сквозь пальцы, так что я подольше оттягивал этот миг.

Если бы Нацуэ Косуги попросила продать ей полотно за десять тысяч иен, я бы согласился. Несколько сотен тоже вполне приемлемо, но когда сумма превышает миллион, мозг отказывается это воспринимать.

– В ноябре собираюсь в Нью-Йорк по делам. Тебе что-нибудь нужно? Передать весточку друзьям, узнать, какими слухами земля полнится в мире искусства?

– Не утруждайся. Забавно, что хоть кто-то считает, что из меня выйдет толк. Дело даже не в том, умею ли я махать кистью. Просто у меня слишком личный подход ко всему этому. Только я знаю, как надо. Трудно в моем направлении добиться признания.

– А что вообще такое признание? Контачишь с одним человеком, с другим, с третьим. Узнаешь достаточно людей, вот тебе и популярность.

– Да, если только ты не абстракционист.

– Не знаю, спорить не стану.

– Думаешь, живопись – что книги.

– Есть идиоты, для которых ничего, кроме искусства, не существует. Ты к ним не относишься. Другой уровень, поверь мне.

Я ждал, что Номура еще что-нибудь скажет, но он смолчал. Он и без того извел порядком слов, стараясь охарактеризовать меня и то, чем я занимаюсь.

– Выпить не желаете, господин художник?

– Я пью. Просто еще не напился до твоего состояния.

– Тут уж в точку, я действительно набрался.

Номура не был журналистом-искусствоведом. Он писал книги о преступлениях и кропал статейки для еженедельных журналов. В искусстве он был полным профаном, зато при виде художника, совершившего убийство – то есть меня, – тут же навострил уши. Не обязательно быть экспертом в искусстве, чтобы писать на подобные темы.

– Если покопаюсь, напишу статейку о ночной жизни в здешних кабаках. Накропал – тут же продал.

– Но если не хочется, то и не надо.

– Верно подмечено. Вы только посмотрите, все бросил ради этой встречи и, надо же, теперь засомневался. Слабенькая попытка оправдать встречу работой.

Девочки, которые едва понимали по-японски, слушали молча. Возбуждались они, только если дело касалось караоке, секса и тому подобного.

– Трахал здешних девочек? – поинтересовался Номура.

– Отсюда двух.

– Хороши?

– Не помню.

– Услышь я это от кого-нибудь другого, счел бы его позером, а вот тебе верю.

– Может, пора третью попробовать.

Желание оно и есть желание. В моем внутреннем ландшафте оно – не сильнее ветерка. Для меня потребность в сексе – все равно что аппетит к еде.

– Ну вот, встретился с тобой, тут же захотелось девочку снять. Я замараюсь, а ты – чистенький. Почему, интересно?

– Мне уже некуда пачкаться.

– Оставь свои парадоксы.

– Просто это меня не трогает. Оно в другой плоскости.

– Ладно, пойдет.

Номура хлопнул стопку бренди и принялся мять грудь девице, сидевшей по правую руку от него.

 

3

Было уже поздно. Прекрасно помню, как я добрался. У мотелей и баров дежурили полицейские, вылавливая подвыпивших водителей. Я заплатил человеку, который в моей машине довез меня до хижины.

Номура был не в курсе, что я езжу без прав. Да я и сам об этом редко задумывался, за исключением случаев, когда возвращался домой выпившим.

С чего вдруг Номуре приспичило повидаться? Понятия не имею. Может, он рассчитывал, что я вконец опустился. Жизнь в горах действовала на меня оздоравливающе, по крайней мере на первый взгляд, и посторонний ни за что бы не догадался, какие бури терзают мой внутренний ландшафт. Я и сам этого не знал.

Когда в очаге заполыхали поленья, я уже и думать забыл о Номуре. Достал из холодильника кусок сыра и принялся поедать его, кромсая складным ножиком на куски и запивая красным вином.

Было тихо, как, собственно, и всегда. Вокруг сгустились тени – тоже вполне обычное явление. В камине приятно потрескивали дрова. Я уже не испытывал прежнего интереса к языкам пламени, просто ел сыр и пил вино.

Наутро проснулся как обычно.

Сбил на завтрак омлет, накрошил салат. Потом вышел прогуляться по окрестностям и припустил бегом. Организм пробудился. Не сказать, чтобы это походило на прогревающийся двигатель, когда его части смазывает теплое масло, скорее – словно каждая клеточка открывала глазки – одна, за ней другая. Чувство было живительным, поэтому каждое утро я выходил на пробежку.

Вспомнилась кровь. Она налипла на ладонь и ее тыльную сторону. Внезапно все вернулось. Осенние краски пробуждали яркие воспоминания. Гнусное ощущение, я осязаю что-то теплое – все так отчетливо. Я отер ладонь о спортивные брюки.

На перевале я по обыкновению немного размялся и неторопливо припустил вниз по склону. По пути часто попадалась всякая живность. Как-то раз даже видел оленя – правда, на некотором удалении. Собственно, звери оставляли меня равнодушным. Но зато когда я замечал какое-нибудь насекомое, неуклюже перебирающее лапками от холода, или сухое дерево, готовое вот-вот свалиться, я останавливался. Давил насекомых ногой. Пинал дерево день за днем, пока оно не свалится.

Свой маршрут я знал досконально. Я знал, какого цвета почва, где какие камни, сколько листвы сбросило каждое дерево.

Вернувшись в хижину, я увидел перед входом белый «мерседес-бенц».

Из авто вышла Нацуэ Косуги. Я поднял руку в приветствии, сделал несколько упражнений на растяжку, зашел в дом и принял душ.

Когда я показался на террасе, она меня окликнула. Гостья прогуливалась по саду.

– Здоровый способ встретить новый день.

– Банальный способ делиться наблюдениями.

– Покажете картину? Я собиралась вернуться в Токио, но на полпути передумала и вернулась. Я сняла номер в гостинице, здесь, в городе. Вечером пыталась вас застать, но не дозвонилась.

– Я выбрался в бар. Возможно, был как раз неподалеку.

– Ах какая жалость. Подловить бы вас пьяным, я бы точно уговорила продать картину.

Я указал на столик на террасе и, сняв с шеи полотенце, смел со скамьи палую листву. Нацуэ Косуги грациозно поднялась по деревянным ступеням на террасу и уселась.

– Я вас не смущаю? – совершенно некстати поинтересовалась она, всматриваясь в мое лицо.

– Знаете, забавная вы.

– Сегодня утром вы совсем не производите того впечатления, которое создается от ваших работ. Что-то не так.

– Предпочитаете видеть меня пьяным?

– Нет, это тоже не то.

– Так чего же не хватает?

– Вам надо обрести свободу. Причем не то, что вы находите в тюрьме или в этой хижине.

– А поточнее?

– Возможно, нам стоит поискать ее вдвоем.

– Это сложно для моего понимания.

– Я не пытаюсь говорить сложно. Я все думала вчера, чем таким меня зацепили ваши картины. Кажется, я нашла отгадку. У вас удивительный талант, и вы раб этого дара. Вот вы и занялись абстракциями, чтобы освободиться. Ведь так, правда? Если так, значит, я нашла ответ на вопрос, почему вы вдруг переключились на беспредметное искусство. Хотя, может быть, это только для меня было загадкой.

– Знаете, а у вас логический склад ума. Вам обязательно надо во всем разобраться – иначе не успокоитесь. Такие люди склонны попадать в ловушки собственных теорий.

День выдался ясный. Яркие лучи солнца с поразительной отчетливостью в необычных ракурсах высвечивали не только окружающие краски, но и мои собственные слова. Нацуэ Косуги взяла в рот сигарету. Я подвинул ей пепельницу через стол.

– Разрешите посмотреть свою картину, господин Накаги?

Нацуэ Косуги не торопилась вскочить на ноги. Она сидела и курила, чуть склонив голову. Потом поднялась и призывно на меня посмотрела, но я не поддался. Тогда она пошла в одиночестве. До меня доносилось легкое перестукивание каблучков. На фильтре оставленной в пепельнице сигареты остались следы красной губной помады.

Через какое-то время гостья вернулась на террасу.

– Теперь рисуете маленький формат.

– Пока не решил, что с ним делать.

– Я покупаю.

– За сколько?

– Пятьсот тысяч. Вам не придется связываться с галереей. Продайте мне напрямую.

– Пожалуйста, забирайте. Но при одном условии: вы не резервируете «сотку».

В тот момент я писал на холсте восьмого формата. Восьмерка ли, сотня – без разницы: оба полотна не были завершены. И в том и в другом случае работа была выполнена до определенного предела.

– И «сотку» хочу.

Нацуэ Косуги что-то черкнула на чеке и протянула его мне. Полотно восьмого формата готово не было, и, похоже, закончить его мне не дано. Наверно, лучше поскорее убрать его с глаз долой.

– Загадочная картина.

– Вы вправе говорить, что вам вздумается. Зритель всегда норовит что-нибудь сказать.

– Вам что, не нравится картина?

– И, зная это, вы все равно хотите ее купить?

– Я предложу вам хорошую цену. Вы не хотите продавать «сотку», но я ее все равно куплю.

– Как знаете.

Чек колыхало легким дуновением ветерка. Нацуэ Косуги поймала его ладонью и придавила пепельницей.

Легкий, едва ощутимый ветерок оказался достаточно силен для обрывка бумаги. Я мельком взглянул на запачканную красным сигарету.

 

Глава 2

КРАСКИ ОСЕНИ

 

1

Крепко держа камень, я плавно провел лезвием по влажному бруску.

В длину лезвие было около десяти сантиметров, довольно толстое. Нож я приобрел у человека, который изготавливал – нет, не ножи, а японские мечи. Собственно, мастера я не видел – инструмент мне передали через галерею. Случилось это лет пять назад.

Я им так ни разу не пользовался. Он валялся среди других принадлежностей для рисования, а после ареста галерея передала мои вещи на хранение.

Увидев нож в коробке с мастихинами, я вынул его из кожаного чехла. Помню, как пять лет назад был покорен красотой клинка. У этого ножа в отличие от большинства остальных были гребень и шершавая поверхность с какими-то шишечками, будто его припорошили серебристой крупкой. На ощупь этого не ощущалось, а вот на свету они хорошо просматривались. Владелец галереи назвал эту серебристую крупку «манкой». Он объяснил, зачем она нужна и как ее делают, но я толком ничего не запомнил.

Нож словно обладал некой аурой безоговорочной чистоты, и в этой чистоте улавливалось некое сумасшествие. Нож завораживал меня своей красотой.

Когда я извлек инструмент из футляра, впервые за пять лет, то заметил на лезвии тонкую пленку ржавчины, словно сталь слегка замутнилась.

Клинок отдавался в ладони необычной тяжестью. Я рубанул им по воздуху, и он издал неожиданно низкий звук. Смочил нож в воде и снова принялся точить. До сих пор мне еще не приходилось этим заниматься. В скобяной лавке, где продавалось точило, мне вкратце объяснили, как им пользоваться, но и только. Я купил два разных бруска.

Предполагалось, что сначала ты точишь нож более грубым камнем, а потом более нежным. Я час обрабатывал нож грубым точилом. Тут требовалось приложить силы, у меня даже пот на лбу выступил.

Я прополоскал лезвие в воде и насухо его обтер. Ржавого налета не стало. Заодно начисто стерлась «манка». Впрочем, мне было легче расстаться с серебристой крупкой, чем мириться с ржавчиной. Когда я поднес клинок к свету, то увидел, что лезвие лишилось своей первозданной чистоты. На смену ей пришел дешевый серебристый блеск.

Затем я обработал нож мелким точилом, прижимая тупую сторону лезвия кончиками пальцев и стараясь сильно не давить. Камень был скользким на ощупь, и наитие подсказывало, что давить не стоит. Так я трудился еще час.

На первый взгляд лезвие особенно не изменилось, хотя некоторая разница улавливалась. Дело было не в гладкости и не в том, как он отражал свет, – просто после столь долгой полировки наконец стало кое-что просматриваться. Я продолжал еще час, надеясь все-таки понять, что же это такое.

Когда я прекратил это занятие, особой разницы-то и не было.

Я сполоснул лезвие, вытер его насухо, и начали проглядывать серебристые крупицы. Стало ясно, что точить клинок можно бесконечно, крупка никуда не денется.

Те немногие знания, коими меня снабдил продавец в магазине, оказались весьма полезны. Лезвие нужно держать под определенным углом, что само по себе оказалось делом нелегким – тут если не поостережешься, можно запросто резануть точило.

Я решил отводить на заточку по часу в день. Если удастся выполнить задуманное, то через неделю будет видна ощутимая разница.

У меня почернели подушечки пальцев.

Поначалу я решил, что каким-то образом был перекрыт ток крови, отсюда чернота. Во всяком случае, на пятна от краски это совсем не походило. Я дважды вымыл руки в горячей воде с мылом, чернота в основном ушла. Выходит, в кожу набились мельчайшие частицы точильного камня.

Вечерело. Я так за день ни разу и не зашел в мастерскую. Это я отметил про себя без сожаления или раскаяния. Когда мне хотелось рисовать, ноги сами вели меня в мастерскую, но никак не раньше.

Я накинул кожаную куртку, обмотался шарфом и вышел на улицу.

Вилла, принадлежавшая компании владельца хижины, находилась в сотне метров от моего жилища. Я частенько там ужинал. Сотрудники, видимо, думали, что оказывают мне услугу, разрешая там столоваться, хотя еда разнообразием не отличалась. Подолгу у них никто не останавливался, и меню практически не обновлялось.

Обыкновенно вестибюль был безлюден, если не считать выходных и праздничных дней. Когда я появился на пороге, чета, содержавшая заведение в порядке, находилась на кухне.

Владелец хижины работал в компании, которая что-то изготавливала и продавала, но что именно, я не уточнял. Мне было попросту неинтересно.

Когда я появился в столовой, там уже сидели две группы гостей: двое мужчин с двумя женщинами и одинокая девушка. Мне приготовили место за ее столиком.

Я поздоровался и сел. Я не возражал, что придется делить с кем-то столик. Успел к этому привыкнуть в тюрьме.

Полагаю, другие обедающие удивились бы, узнай они, что находятся в одном помещении с убийцей. Супружеская пара, следившая за хозяйством, тоже не подозревала, что я отбывал срок.

Смотрители принялись выносить в зал еду. Временами в столовую заглядывал повар, но он так и не проронил ни слова.

В тот день подавали суп, салат и тушеную свинину. Японскую еду готовили только раз в неделю. Для затравки я, как всегда, взял бутылку пива и тарелку маринованной нодзаваны. Зная, что я не притронусь к первому, пока не допью пиво, хозяева не спешили подавать суп.

Четверо за соседним столиком находились в благом расположении духа. На вилле был свой теннисный корт, который они, судя по всему, завтра собирались оккупировать. Моя соседка молча цедила суп.

Наконец мне принесли первое.

– Она приехала рисовать, сэнсэй, – сказала жена смотрителя. Девушка взглянула на меня и кивнула, неловко скрывая застенчивость. На вид ей было лет семнадцать-восемнадцать.

– Пробудет тут до понедельника.

– Понятно. Вы в отпуске?

– Ну, вообще-то я не сотрудница компании. У меня дядюшка здешний служащий.

– Он не рядовой служащий, а управляющий. Он мне как раз сегодня звонил, просил передать вам наилучшие пожелания.

Жена смотрителя, толстая особа, смотрелась рядом с мужем несколько комично. Он выглядел образцовым смотрителем, хотя на самом деле почти ничего не делал, а всю работу выполняла его супруга. Это был приземистый сутулый человек с вечно кислой физиономией.

– Мне нравится рисовать, но я не знаю, как это правильно делать.

– Может, поучите ее, сэнсэй? Вдруг вам понравится?

– Просто рисуйте, как бог на душу положит.

Щеки девушки вспыхнули, и она опустила глаза.

У меня не было учителей, и сам я никого не учил. Как-то само собой пошло. Хотя, конечно, очень многие художники учились в каком-нибудь заведении.

– Что рисуете?

Девушка снова опустила глаза.

– Цветы, пейзажи.

– У сэнсэя такие картины, что с ходу-то и не поймешь. Когда прихожу к нему прибираться, мне всегда это в голову приходит.

– Просто у меня нет таланта.

– У вас столько таланта, что мне и не понять. Сэнсэй, она здесь до понедельника пробудет. Может, просто поболтаете с ней?

С женой смотрителя было легко найти общий язык: веселый нрав, наверно, был ее лучшим качеством. Мне нравились такие типажи. Да и вообще я любил общаться.

– Вы ведь, сэнсэй, только у себя и работаете. На природу не выходите.

– Так что я не только посредственен, но и ленив. Жена смотрителя рассмеялась, сотрясаясь массивным телом. Ее тут же подозвали с соседнего столика, где устроилась компания из четырех человек.

Теперь, оставшись со мной наедине, девушка, судя по всему, еще больше смутилась.

У меня было чувство, что в таких случаях что-то говорят.

– Тяжело, наверно, рисовать на улице. Морозно. Высота нешуточная, мы же на высоте – около тысячи трехсот метров над уровнем моря. В хорошую погоду еще ничего, но только набегут облака – и среди бела дня наступает такая стужа.

– Да я не против. Я себе пуховую куртку купила. Надеваю толстый свитер, перчатки.

– Основательно подготовились.

– Хотела снять номер в гостинице, но дядюшка посоветовал сюда податься – здесь, говорит, дешево и чисто. Я больше трех дней все равно не пробуду. Ну, в лучшем случае четыре. Если б могла, дней десять здесь провела бы.

Типичная женщина: стоило ей разговориться, и пошла трещать без умолку. Жена смотрителя принесла нам тушеной свинины. Девушка тут же умяла всю порцию.

– Люблю я краски осени. Они похожи на краски сердца. У сердца, наверное, такие же цвета.

Ей бы понравился поздний Утрилло. Иными словами, вкусы среднего японца.

– Я три года прожила в Европе. Папа – дипломат. Там и влюбилась в осень.

– Да, европейская осень… Однозначно поклонница Утрилло.

Я жевал мясо и слушал, как она рассказывает. Когда я жил в Нью-Йорке, то несколько раз ездил в Париж. Однажды осенью, но особой любовью или ненавистью к нему не проникся.

Мы поднялись, собираясь уходить, и девушка представилась: Акико Цукада. Сказала, что ей восемнадцать, девятнадцатый пошел. Когда я назвал ей свое имя, она опустила голову и вышла из столовой.

 

2

Я бежал, глядя себе под ноги.

Ноги уже сами знали, где какие ямки и препятствия. При желании я бы мог бежать с закрытыми глазами.

По обыкновению я добежал до перевала.

Пока разминался, заметил Акико Цукаду. На травянистом склоне виднелась обращенная ко мне спиной фигурка в бежевой пуховой куртке и светло-коричневых брючках. Еще на ней были светло-розовые перчатки и меховая шапка. Девушка терялась на фоне высохшей бурой травы.

Казалось, Акико меня заметила. Когда я распрямился, она обернулась и кивнула.

Я стал спускаться, по пути раздвигая сухую траву, и остановился позади девушки.

– А я думал, вы с мольбертом.

Акико сидела на земле, положив на колени самый обыкновенный альбом. Только вот рисунки ее обыкновенными я бы не назвал.

– А там, на дороге, ваша машина?

– Моя.

– Если подняться повыше, там море осенних красок.

– Честно говоря, меня не слишком-то интересует осенняя листва.

– Но ведь это истинные краски осени.

– Я бы скорее использовала их как фон, чтобы подчеркнуть холодность какого-нибудь валуна.

Акико рисовала торчащий из травы валун. Выбор несколько необычный, но рисовала она вполне пристойно. Однако дальше того, чтобы передать форму, дело не пошло.

– Сколько вы сделали набросков?

– Этот третий. Я вчера еще приметила этот валун, снизу, с дороги. Он так и просился на лист, только сегодня у него плохое настроение.

– Понятно.

Я улыбнулся словам молодой художницы.

– Надо же, а я вчера и не заметил, что у вас такие длинные волосы.

– Ну, за ночь они не вырастают.

Акико мгновенно реагировала на мои слова, несмотря на резкую смену темы.

Я все перескакивал с темы на тему, пытаясь совладать с искушением: страшно хотелось протянуть к ней руку. Мне выглядывающий из травы валун казался вполне симпатичным.

– Необычная машина.

– «Ситроен 2CV». Мне нравится, что он двуцветный – черный с темно-красным, но там нет кондиционера, окна открываются только наполовину, и на подъемах еле тянет.

– В самый раз для вас.

Искушению я все-таки поддался, протянул руку. Думал, попрощаюсь и убегу прочь, но неожиданно рука протянулась к ней навстречу.

– Ах! – сказала Акико и тоже протянула руку словно для рукопожатия.

– Да нет, я не прощаюсь. Дайте-ка альбом.

– А-а, простите. Вот, пожалуйста. Держите.

Акико прикрыла рот ладонью, чтобы скрыть смешок, и протянула мне альбом.

Я взял его и принялся торопливо водить карандашом по чистой странице. На все ушло секунд тридцать, не больше, и лишь когда я закончил, меня отпустило.

Я вернул художнице альбом.

– Все просто, – сказал я и припустил вверх по тропке, помахав на прощание рукой. Я успел остыть и потому бежал медленно. Тропка шла почти параллельно пролегавшей ниже дороге, слишком узкой для машин. Сквозь голые ветви деревьев виднелась крыша «ситроена».

Этот единственный набросок меня утомил. Порою я могу часами простаивать у холста. А иногда достаточно провести линию, и я уже чувствую такую усталость, что весь день не хочу двигаться.

Я спустился в гостиную, подкинул в камин пару поленец. Пил пиво и смотрел на пламя.

Охапка дров прогорела быстро.

Обедать я поехал в итальянский ресторан на полпути к городу.

Аппетита особого не было, недобрый предвестник. Хотелось нырнуть в рюмку и всплыть уже в пьяном ступоре.

С тех пор как я приехал в горы, то выпивал, можно сказать, умеренно. В основном налегал на выпивку, когда мы засиживались допоздна с Номурой. Раз в день я бегал по горной тропке, выпаривая алкоголь.

Если сильно увлечься выпивкой, я, пожалуй, и бегать не смогу.

Как-то я особо не анализировал, что именно меня побуждало пить. Просто когда мне стукнуло тридцать, стало меня всерьез и надолго прихватывать.

Если б не тюрьма, кто знает, был ли бы я жив. Спасли меня те три года.

Я вернулся в хижину.

На кухню не пошел, а направился сразу на террасу с ведерком и точильными камнями.

Принялся затачивать нож.

Слегка успокоила меня эта монотонная работа.

Я точил нож больше часа. Прополоскал в воде, высушил, потом взглянул на лезвие. Сколько бы я его ни точил, серебряная крупка не истиралась. И теперь даже по какой-то причине мельчайшие выпуклости просматривались отчетливее, чем вчера.

Я сел на стул и закурил.

Пока все шло нормально, больше тянуло к сигаретам, чем к выпивке. Мне было спокойно. Такое чувство, словно я перепрыгнул через большую глубокую яму.

Нет, мне не было страшно напиться. Просто не хотелось уступать зеленому змию. Так что надо держать ухо востро.

Была у меня такая черта: я или слишком упивался, или только пригублял – среднего не дано. Я мог быстро перейти грань от «самую малость» до «беспредела» и хорошо знал свою норму. Когда мы встречались с Номурой в городе и выпивали, я доходил до своей планки и останавливался, не переступая грань.

Я вернулся к прерванному занятию.

Обнаружилось интересное свойство: клинок истончался от постоянной заточки, он становился все меньше, но прежде чем от него ничего не останется, пройдет еще уйма времени.

– Вы заняты?

Я услышал голос, поднял голову. Акико стояла под террасой и смотрела на меня.

Я рассеянно кивнул. Промыл нож, вытер его тряпкой. Девушка поднялась по ступенькам на террасу.

– Что стряслось? Больше не рисуете? – поинтересовался я, закуривая.

– После нашей встречи я больше не рисовала.

– Это моя вина? Наверно, валун в плохом настроении.

– Настроение тут ни при чем. Он просто упрямец. Не хочет разговаривать и слушать отказывается.

– Ай-ай-ай. Да он не просто в плохом настроении – он мертвый.

– Правда?

– Да, в этом все и дело.

– В таком случае, сэнсэй, это вы его убили. Зря вы так. Акико положила на стол мой рисунок. Грубый набросок, на который у меня ушло полминуты.

– Валуны от такой ерунды не умирают, – сказал я.

– Но ведь…

– Он умер в вас. Вот в чем все дело.

Девушка кинула на меня многозначительный взгляд. Я тоже на нее посмотрел и в солнечном свете увидел золотой пушок на щеках.

– Что мне делать?

– Завтра оживет.

– Значит, он не умер.

– Не надо острить. Рисунок – это умение возродить мертвое к жизни. Мы для того и пишем.

Акико перевела взгляд с моего лица на набросок.

Я затушил сигарету, пошел на кухню и вернулся с двумя банками холодного пива.

Запоем это не грозит, тут я был уверен. Я потянул за колечко и поднес банку ко рту.

Акико потянулась к другой банке прежде, чем я успел ей предложить.

Она как-то странно на меня взглянула и рассмеялась.

– Чушь все это.

– Точно. Надо просто больше рисовать.

Я-то говорил о своем, но Акико поняла по-другому.

– Вам всего восемнадцать. Конечно, все это чушь.

– А вы в восемнадцать лучше были?

– Почем мне знать.

Я раскурил вторую сигарету. Слепило солнце. Я и не заметил, как косые лучи заползли на террасу.

 

3

Я слушал, как потрескивают дрова. Дерево было сухим и давало мало дыма. К тому же в камине была хорошая вентиляция.

Когда я впервые разводил здесь огонь, поначалу волновался даже, будет ли дым выходить через трубу. Выбегал наружу, взбирался на пригорок и смотрел, что там выходит из трубы. Дымило. Но больше меня зачаровывал не столько вид дыма, сколько запах горящей древесины, временами доносящийся снизу. Конечно, дым не был порождением гор, но отлично дополнял пейзаж.

Я часто топил камин, и само пламя со временем стало интересовать меня все меньше. Вместо этого я рассеянно слушал, как потрескивают дрова. Даже в полудреме получалось по звуку определить, когда огонь затихает. Я не вслушивался в потрескивание, пытаясь определить, когда пора подкинуть поленце-другое. Звук будто нежно похлопывал по коже.

Сначала он похлопывал кожу на шее, потом я ощущал его на спине, на щеках и даже стопах. И очень скоро все тело словно вибрировало, как ударный инструмент. Звук разнился в зависимости от того, куда он ударялся, и даже выстраивался в подобие мелодии. Естественно, звуки исходили не от тела, а от дерева, которое пощелкивало и потрескивало в огне. Звук и чувство от хлопка по коже были неразличимы. Они сливались воедино, и временами мне даже казалось, что мое тело – это и есть огонь.

Все было гармонично, с регулярным ритмом. За окнами бесновался ветер, в доме гудел холодильник, и это уже казалось посторонними шумами. Очарование момента спадало, и я снова понимал, что я никакой не инструмент, а обычный человек из плоти и крови.

Сколько себя помню, это, пожалуй, было самым интересным способом убить вечер.

После ужина я обычно пил коньяк. В отношении спиртного я непривередлив. Лишь бы скорее погрузиться в забытье.

Теперь же у меня не было намерения умереть.

Зазвонил телефон. Не знаю зачем, но в хижине стояло три, а то или четыре аппарата, и когда поступал вызов, они разом начинали трезвонить.

– Вы работали?

Это была Акико Цукада.

– Нет, солнце ушло.

– Не хотела вас беспокоить. Ваш номер мне дала супруга смотрителя.

– Что вам надо?

– Ничего особенного. Просто хотела продолжить наш разговор. Мне показалось, вы сочли меня девушкой, которой негоже приходить к мужчине на ночь глядя. Вот я и подумала: лучше позвоню.

Продолжить разговор? Мне казалось, мы уже обо всем переговорили.

– Только не о живописи.

– Согласна.

– Живопись не станет понятнее, если о ней говорить. Когда пытаешься выразить живопись словами, получается чушь.

– Вы ненавидите машины?

– Нет.

– И мою машинку тоже?

– Замечательная машинка. В ней ваша сущность.

– Не хотите завтра прокатиться? Я хотела подняться на вершину, взглянуть на краски осени.

– Не люблю менять привычек, особенно с утра.

– Ну давайте тогда после обеда.

– Сумеречный свет обманчив. Не согласны?

– Не знаю, что истинно, что ложно – все так относительно.

– Боюсь, вы правы.

– Мне хочется, чтобы вы поучили меня рисовать, запечатлевать форму.

– Этому не научишь.

– Я так бездарна?

– Не в способностях дело. Когда рисуешь форму, ты запечатлеваешь самое себя. Это мало кому понятно. Умения вообще роли не играют. Ты либо можешь выразить себя в рисунке, либо нет. Такому не научишь.

– Кажется, я понимаю, о чем вы.

– Я, по-моему, просил не говорить о живописи.

– Сэнсэй, а чем вы сейчас занимаетесь?

– Да особенно ничем.

– Вы ни о чем больше не думаете?

– Может, и думаю. Придет мысль – и тут же ее забуду.

– Вы ведь всегда бегаете по утрам?

– Хмель из тела выгоняю. Хорошо потом себя чувствуешь.

– А когда он выходит, хмель, вы начинаете видеть то, чего не замечали раньше?

– Да, тогда мне хочется считать звезды.

– В каком смысле?

– Бывает, глядишь в ночное небо, а там звезды – и такая красотища! При этом ведь не приходит в голову их считать, правда?

– Вроде бы понимаю.

Я засмеялся. Пламя стало пониже. Подтянув за собой телефонный провод, я подошел к камину. Провод натянулся, но мне удалось подкинуть в огонь новое поленце.

– Дрова прогорели. Новых подложил.

– Здорово. Ах, люблю, когда в доме камин.

– Да он особенно не греет. Можно задать вам один вопрос?

– Пожалуйста.

– У вас есть приятель?

– Был. Мы уже три месяца не встречаемся.

– Тоже художник?

– Нет, спортсмен. Рэгбист.

– Вы его любили?

– Не знаю. Ему все время хотелось, чтобы я пришла на игру, поболела за него, а я не умею радоваться или переживать в окружении людей.

Я закурил.

– А вы щелкнули «Зиппо».

– У нашего героя «трехмесячной давности» тоже была зажигалка «Зиппо»?

– Он вообще не курил. Спортсмены почти все не курят.

– Я, пожалуй, закругляюсь. – Уже?

– Не люблю говорить с человеком, не видя его лица. И без долгих предисловий повесил трубку.

Взял со стола бокал коньяку и осушил его залпом. Поднялся и взбежал по ступенькам на второй этаж, в мастерскую. Подошел к подрамнику, на котором была натянута «сотка» с единственной линией. Очень скоро я с головой ушел в работу: взял уголь и стал стремительно покрывать холст черными линиями.

В черноте стало нечто просматриваться. Тут я остановился. Три часа, что простоял перед полотном, пролетели подобно мигу. Я всегда предпочитал естественное освещение, но когда на меня находило, как теперь, то плевал на такие вещи.

Я спустился в гостиную и долго смотрел в очаг.

Дрова давно прогорели, остались только несколько мерцающих угольков. Я взял кочергу, сгреб их к центру в одну рдеющую кучку. Угли разгорелись, пыхнуло жаром. Сверху положил пару лучинок и стал наблюдать.

Потом, не знаю, сколько времени прошло, еле слышно шикнув, пламя охватило лучинки. Я подложил деревяшку покрупнее. Огонь разгорелся.

Дрова начали потрескивать, но тело осталось невосприимчиво: я не чувствовал себя инструментом.

Я потянулся на диване и замер. Я был совершенно трезв. Иными словами, мне хотелось считать звезды. Плеснул себе полбокала коньяку.

В очаге потрескивал огонь, и снова навалилось хмельное чувство. Я отыскал нож, который точил весь день. Взял лучинку и принялся строгать ее легкими движениями. Стружки, точно живые, прыгали мне на колени.

Я цедил коньяк и строгал лучину, пока от нее не остался пенек. Удивительно, как она растаяла в ладони.

– Вот так и жизнь, – сказал я. Вздохнул и, удивившись собственной нелепости, засмеялся. Собрал стружки в горсть, зашвырнул их в очаг. Пламя вспыхнуло, но тут же снова утихло.

Коньяк я допил.

Стояла глубокая ночь, но в сон еще не клонило. Вспомнилась женщина, которая была у меня в Нью-Йорке. Полька. Она утверждала, что учится на кинорежиссера, а на самом деле стремительно превращалась в шлюху.

Помню, рисовал ее нагую. Сделал шесть набросков, хотя и не испытывал к ней сексуального желания. Я мог вожделеть к грязным потаскушкам с Бродвея, но красивое тело белой женщины было для меня объектом искусства.

Что бы она ни говорила, это я ее бросил, а не наоборот.

Как же давно все было, хорошо забытое старое. Теперь прожитое казалось интрижкой из далекого прошлого. Да, в делах любви счет времени совсем другой. Уже и не вспомню ее тела, забыл, как ее зовут. Эпизод. Остались лишь болезненные и смутные воспоминания.

Я погрузился в дрему. Ползком добрался до спальни, вспомнил, что забыл принять ванну.

И тут же заснул.

 

4

Я бегал, как и всегда.

Мне и без секундомера было ясно, что результаты уже не улучшатся. Организм набрал оптимальную форму, и меняться уже ничего не будет.

Добежав до перевала, я остановился и стал делать упражнения на растяжку.

Акико не было видно. Из увядшей травы выглядывал валун.

Мне захотелось его нарисовать. Я и сам удивился: с чего бы это? И дело было не в желании показать, какой я мастер, – что-то меня подстегнуло в наброске Акико, а может, в самом валуне.

Я брел по траве к валуну. Высотой он был почти с человека и метра два в обхвате, не меньше. В основании несколько сужался, и казалось, что камень вот-вот покатится. Возможно, под землей была похоронена более мощная часть, а может быть, валун действительно опирался лишь на это шаткое основание. По одному виду сказать было трудно.

Я ощутил рядом чье-то присутствие, услышал голос. Из-за валуна выглянуло лицо Акико. Она улыбалась. Машины на прежнем месте не оказалось – наверно, она спрятала ее в укромном местечке.

– Что, сэнсэй, тоже валун по сердцу пришелся?

– Я заметил у него стебель, захотелось рассмотреть поближе.

– А мне такого в голову не пришло.

– Я только хотел на хвост ему наступить, не считать же из-за этого меня убийцей?

– Что-что?

– Да не важно.

Я махнул ей рукой, взбежал по склону и припустил своей дорогой.

Вернувшись в хижину, я первым делом принял душ. Потом вынес на террасу камни и принялся точить нож. Накануне обстругивал им лучинку, и лезвие слегка потускнело. Но крупнозернистым камнем я не пользовался. Я медленно водил клинком по мелкому точилу, ощущая его скользкую поверхность. Серебряная крупица ясно проглядывала.

Это была такая крупка на поверхности лезвия, и сколько бы я его ни точил, она не стиралась. Я все ломал голову, как такое возможно, словно бы пытался разрешить физическую задачу. Видимо, в стали имелись вкрапления некоего более жесткого материала. Когда я затачивал лезвие, на поверхности бруска получалось что-то вроде пудры, которая сама по себе полировала нож. И получается, пока я точил, более мягкие части лезвия стачивались, а более жесткие начинали проглядывать – та самая крупка. Так я себе объяснил то, что при полировке крупицы становились еще рельефнее.

Некоторые курительные трубки изготавливают способом пескоструйной обработки. Их делают из вереска. Берут корень, вырезают из него заготовку, а потом под большим давлением распыляют на него струю песка. Песок вышибает мягкие частицы, а жесткие остаются на месте. В итоге вся полость трубки пронизана витиеватыми ходами. Создается иллюзорное впечатление, будто в изделии вручную вырезали изначальные контуры корня.

Впрочем, главное даже не в том, чтобы создать видимость ручной работы. Дело в том, что эти извилистые ходы увеличивают поверхность соприкосновения тепла с деревом, которое охлаждает дым. Ради этого-то прохладного дыма и изготавливают такие трубки.

Что-то хлопнуло по столу.

Все это время я сидел, склонившись над точилом, и не заметил Акико, которая вошла в дом и водрузила на стол полиэтиленовый пакет.

– Хотите писать ножом, сэнсэй?

– С чего вы взяли?

– У вас было такое лицо – серьезное или даже скорее невинное.

– Нож необычный.

– А что именно, спрашивать бесполезно, да? Вы ведь все равно не знаете. Уже за полдень перевалило. Не проголодались?

– Уже? Заработался.

– Я тут крокетов захватила и сандвичей. Составите компанию? На вилле обедом не кормят, а одной в ресторан идти не хотелось, вот я и решила забежать в супермаркет да взять что-нибудь готовое. А потом увидела вас на террасе.

– Спасибо. Теперь не придется ехать в город.

Я выплеснул в сад воду из ведра и занес с дом точильные камни. Тщательно прополоскал горячей водой почерневшие пальцы, вынул из холодильника пару банок пива вышел на террасу.

– Не рановато?

– Снова звезды тянет считать. Сейчас, если не выпить, начну измерять ветчину в сандвичах.

Крокеты с кремом были еще теплыми. Я пил пиво, Акико – апельсиновый сок.

– Значит, думаете стать художницей.

– Нет, я просто хочу рисовать.

– Понятно.

– А вы, похоже, одобряете. Думаете, если постараться, у меня получится?

– Не знаю. Я и не собирался, а вот стал.

Солнце окрасило пушок на лице Акико золотом.

– Мне нравится.

– Что именно?

– Вот так сидеть, как влюбленная парочка, и есть сандвичи. Еще не приходилось мне жалеть об упущенной молодости.

– Покажите свою мастерскую, – неожиданно попросила Акико.

– Да там и показывать-то нечего. Смотрите, если так хочется.

Я взял сандвич с картофельным салатом. Еды тут оказалось вдоволь на двоих, хотя Акико говорила, будто случайно оказалась рядом.

– А почему вы пишете абстракции? Не сочтите за грубость, я ваших работ не видела, но как-то это…

– Просто не хочу подменять вещами то, что творится на душе.

– Вы изливаете на полотне душу?

– Что я вам вчера говорил? Как только начинаешь облекать мысль в слова, она теряет смысл. Для художника попытки объяснить, что да почему, вообще бессмысленны.

Я потянул колечко на второй банке пива. Умял два крокета и четыре сандвича. На сытый желудок больше двух банок я бы не осилил.

– Я приберусь. А потом все-таки взгляну на вашу мастерскую.

Акико убрала оставшиеся сандвичи в полиэтиленовый пакет.

– Мусор раскладываете для сортировки?

– Да, там в доме два пакета. Пустые емкости в прозрачный – это смотрительша мне уже устала объяснять.

Акико зашла в дом.

Посасывая сигарету, я рассматривал отточенный нож.

Нож был крепкой закалки, как японский меч. Не знаю, чем именно он отличался от прочих ножей, но резал действительно отменно.

Вернулась Акико и принялась наблюдать за моими действиями. Я спрятал нож в футляр.

– Это что у вас?

– В смысле в мастерской?

– Вы замазали холст углем.

– У меня свои методы, и я не собираюсь выслушивать замечания. Как хотел, так и рисовал. Просто получилось черно, вот и все.

– Там под чернотой что-то проглядывает. Просто интересно, что это такое.

– Я и сам не знаю.

– Не рисовали ничего конкретного.

– Нет, что-то я рисовал.

– Так что же?

– Не знаю. Рисовал, что видел. Другие не видят, а я вижу. Наверно, поэтому художники рисуют.

– Предположим, вы пишете натюрморт. Например, вазу какую-нибудь. Вы что же, не видите, что ваза это ваза?

– Ваза – она и есть ваза, что с нее взять?

– А для вас, судя по всему, это нечто другое?

– Вы вынуждаете меня повторяться. О таких вещах не говорят, иначе можно окончательно все переврать. Это рисунок – и точка.

Я улыбнулся, а Акико, напротив, казалось, разозлилась. Не понимаю почему. Ввалилась в мою мастерскую и устраивает допрос. Как еще прикажете реагировать?

Я сунул в зубы сигарету и указал на пакет, который гостья держала в руках.

– Только не перепутайте. Смотрительша мне этого не спустит. А когда закончите, можете идти.

– Вы говорили, что собираетесь в горы.

– Попозже. Я только что поел.

Поскольку в город на обед ехать не пришлось, я сэкономил уйму времени.

Постругаю лучинку отточенным ножом, тогда и пойду.

 

5

Я устроился на пассажирском сиденье, и «ситроен» шустро сорвался с места. В машине не трясло.

– Эх, понесли, залетные! – басовито гикнула девушка. На ней была бежевая пуховая куртка, из-под которой выглядывал простоватенький свитер чайного цвета, и вельветовые брюки цвета палой листвы. Меховая шапка и носки дополняли гармоничное сочетание. В целом создавался шикарно-утонченный образ.

– Сколько времени утекло.

– Вы о чем?

– Давненько не ездил с молоденькой компаньонкой. Здорово, что не надо самому рулить. Сидишь, пейзажами любуешься.

– Не знала, что вам нравятся пейзажи.

– По правде, я и сам не знал. Тут вся прелесть в сочетании: едешь с женщиной, сидишь на пассажирском месте, смотришь в окно.

Мы выехали из курортной зоны и свернули на дорогу, бегущую через город. Из приборной панели горизонтально торчал рычаг переключения передач с круглой ручкой на конце. Крепко в него вцепившись, Акико толкала и тянула, переключая передачи.

– Для зимы подходящая машина. Тут печка дельная.

– В любой машине есть печка.

Мы взбирались по склону в противоположном направлении от города. Дорога пролегла на высоте тысяча восемьсот метров над уровнем моря. На такой высоте, наверно, окоченеешь от холода.

– А тут озеро есть.

– Вернее сказать, большой пруд.

– Вам обязательно на все фыркать?

Я пожал плечами и сунул в губы сигарету. Акико кивнула на пепельницу. Вытянув ее, я увидел два окурка со следами розовой помады.

– Ну вот, вы меня раскусили.

– Ментоловые «Мальборо»?

– В моем возрасте рано курить. Я завязала, а три месяца назад, когда меня бросил приятель, снова начала. Не ожидала от него такого.

– Любовь зла, правда?

– А кто тут говорил про любовь?

– Но ведь вы его по-прежнему любите, признайтесь.

– Теперь уже не знаю. С вами поговоришь – все встает с ног на голову.

– Вы, главное, на дорогу смотрите. Нас без особых усилий обогнал «БМВ».

– Куда? Тут обгон запрещен.

– Эта машина теряет скорость на подъеме, да? Какой тут двигатель, вы сказали? 600 кубов?

– Двухцилиндровый. Резвый конек, только на горке выдыхается быстро. А если подъем крутой, так и вовсе не заберешься.

Дорога виляла, и Акико вела с осторожностью. Нас снова обогнали – на этот раз мотоцикл. Обгон был по-прежнему запрещен, но девушка не возмущалась. На самом деле, если бы мне пришлось тащиться позади на какой-нибудь мощной машине, и я бы не выдержал.

Дорога все поднималась вверх. На обочинах сыпали листвой белые березы, меняла цвет лиственничная хвоя.

– Эх, красотища.

Стало зябко. Я закрыл окно. Здесь окна открывались и закрывались особым образом, не как на других машинах: ты не вращал рукоятку, а просто поднимал кверху нижнюю половину окна, заводил ее за верхнюю и закреплял в таком положении.

– Чудо, правда?

– Да уж.

– Вы не большой любитель природы?

– Не правда. Я тронут, только не умею выразить.

– Выражать чувства только на полотне – снобизм, не находите?

– Я и на полотне себя не выражаю.

Я смотрел вперед. Дорога была асфальтированная, но по ней проходили глубокие борозды, там, где прошлой зимой ее разбили цепями и с тех пор не восстановили.

Борозды расходились в стороны, нисколько не согласуясь с направлением дороги. Порой они столь неожиданно смещались к центру или обочине, что дух захватывало, особенно на крутых поворотах. Такого я еще не видел. Я и раньше не раз ездил по этой дороге, но не обращал внимания на выбоины в дорожном полотне. Стараясь держаться от них подальше, их самих как-то и не замечал.

– В чем дело?

– Ни в чем.

– Вас что-то тревожит.

– Забудьте. Любуйтесь пейзажами. Вы же собирались делать наброски.

– Под вашим присмотром?

– Рисуйте что хочется и когда захочется, вот и вся премудрость.

– Вам легко говорить, а я еще только ученица. Для меня целая мука что-то рисовать, когда вы смотрите.

– В каком это смысле, ученица?

– Я все равно буду у вас учиться, хотите вы того или нет.

– Будете рисовать, что я вам скажу?

– Согласны меня учить?

– Нет.

– Все равно я ваша ученица. Даже если когда я вас прошу, а вы меня дразните. Вы можете не быть моим учителем, я все равно у вас учусь.

– А вам палец в рот не клади.

– Знаю, лучше рисовать от этого не станешь. Просто ничего не могу с собой поделать.

А я все разглядывал трещины и выбоины на асфальте. Он был столь тверд, что выбоины казались влажными, будто свежие раны.

– Сморите, там озеро.

– Сверните направо.

– Зачем?

– Вам хочется смотреть на лодки, которые кружат по озеру, и на белые березы, которые высадили на радость туристам?

– А что справа?

– Просто гора.

Больше я ничего не сказал. Акико вывернула руль вправо.

– Сегодня суббота. Бьюсь об заклад, на озере полно народу.

– Если нас посадить на прогулочную лодку, мы будем как дочка с отцом. Кошмар.

– Или мужчина в годах и его молодая возлюбленная.

– Вы слишком молоды. Хотя и достаточно взрослая.

Акико неожиданно опустила рычаг передачи и врубила акселератор. Машина рванула вперед, будто ее хлестнули плеткой. Не сказать, чтобы она двигалась намного быстрее, просто стала громче рычать.

– Машина меня не слушается.

– Вам восемнадцать. Вы только недавно получили права.

– За границей права получают с пятнадцати. Родители давали мне поездить, только просили, чтобы я не гнала.

Дорога сузилась. Теперь это была дорога для лесовозов, а не проезжая часть. Некоторое время спустя асфальт закончился.

– Заехали в самые горы, сэнсэй.

– Не ожидал, что здесь столько зелени. Ведь не все деревья меняют цвет, правда?

Когда закончился асфальт, Акико остановила машину. Я вышел и закурил.

– Куда ведет эта дорога?

– Никуда. Через два километра будет хижина лесничего, там дорога обрывается.

– К чему этот сарказм? Я давно уже не ребенок, давно уже понимаю, что не всякая дорога куда-то ведет.

– Она ведет в тупик, вот я и сказал про тупик, и всего-то.

Акико вынула из кармана «Мальборо» с ментолом и прикурила от «Зиппо». У нее тоже была серебряная зажигалка, как и у меня.

– Простите. Я вам, наверно, кажусь болтливой девчонкой с острым язычком. Просто я со вчерашнего дня так ничего не нарисовала, вот и неймется мне. Приехала – думала, порисую, а сейчас чувствую, не могу.

– Значит, скоро будете рисовать. Как пить дать.

– Кто его знает.

– Если ты всегда можешь, то это уже не искусство.

– То есть насиловать себя не надо, вы это имеете в виду?

– Вас послушать, так вы настоящий профи.

– Точно. Я смешна.

Акико обращалась с сигаретой как заядлая курильщица. Над головой среди ветвей проглядывало предзакатное солнце. Зачем большое небо? Вполне достаточно его кусочка.

– Не хотите поужинать? Я знаю тут один ресторанчик у озера. Неплохие отбивные подают.

– Серьезно?

– Вы вели – я угощаю.

– Было бы неплохо. А как же вилла? Там ведь на нас тоже готовят.

– Позвоню им из ресторана, предупрежу. Сегодня суббота, так что посетителей будет с избытком. Наш отказ им даже на руку. Они же кормят в две смены.

Свет стал отливать сумеречными красками. Косые лучи подкрашивали окружающий пейзаж, но цвета эти были обманчивы.

 

6

В хижину я вернулся незадолго до девяти.

Подложил в очаг несколько поленец. В хижине был и калорифер, но мне больше нравился камин – тепло у него мягче. Комната прогрелась быстро, и вместе с теплом меня отпустило, будто ушло то, что сковывало меня. Хорошее ощущение.

Я смотрел на огонь, потягивал коньяк. В доме был полный погреб спиртного, в том числе и вина. Впрочем, вина я не касался. Вину – свое время, а до тех пор оно должно вызреть. Владелец хижины сразу сказал, что коньяка и виски я могу пить сколько угодно, а насчет вина смолчал. Может, это само собой подразумевалось, но я предпочитаю лишний раз перестраховаться, даже в таких мелочах.

Я стругал ножом прутик. Немного грубовато, но все равно получалось.

Прут был толстым. При желании из него можно было что-нибудь вырезать. Я принялся ковырять его острием ножа. Вполне прилично. Мне как раз захотелось повырезать. Нож будто двигался сам по себе, не ожидая помощи руки.

Прут становился все тоньше, истончился и вскоре совсем исчез.

Я собрал стружки и швырнул их в очаг. Их тут же слизали языки пламени.

Лежа на диване, я думал: а что, собственно, я хотел вырезать? Начал что-то представлять. Нечто, исходящее с кончика ножа. Я взял следующую лучинку. Принялся выскабливать ее кончиком ножа. Хотелось увидеть хоть какую-то форму, пока деревяшка до конца не сточится.

Нож соскочил с древесины и воткнулся мне в ладонь. Я зажал рану рукой, но кровь уже потекла. Похоже было, что я сжимаю кровяной мешочек.

Стало больно. Я пошел на кухню, прополоскал руку в раковине, порвал полотенце на длинные лоскуты и обмотал руку. Я не знал, где в этом доме искать аптечку.

Наблюдая, как кровь пропитывает ткань, я подумал, что завтра прикуплю бинтов и что-нибудь для дезинфекции.

Все дело в том, что я пытался вырезать то, что не должно было быть вырезано. Слишком уж мне хотелось увидеть то, что не предназначалось моим глазам.

Я зажал в ладони недоделанную заготовку. На ней не было кровяных пятен. Просто бесполезная дырка, которую я проковырял кончиком ножа.

Через какое-то время я снял с руки лоскуты полотенца и перевязал рану чистым материалом. Его тут же пропитала кровь, но уже не так сильно.

Я потягивал коньяк и ждал, когда остановится кровотечение.

Зазвонил телефон.

– Я продала картину. Это была Нацуэ Косуги.

– Звонила раньше, но вы не подходили.

– Меня не было.

Я вспомнил, что продал ей полотно. На столике в гостиной до сих пор лежал чек на полтора миллиона иен.

Я почти забыл про ту картину. Теперь это было нечто, что я передал в чужие руки.

Мне не хотелось цепляться за полотна – я знал, что все равно не смогу их закончить. Это было нечто новое. Раньше я чувствовал, что полотно готово. Хорошо ли, плохо ли получилось – главное, я улавливал некую завершенность.

– Можете себе представить, за сколько я его продала?

– Да какое мне дело?

– За пять миллионов.

– Ух ты.

– Я действовала из-под полы, но все равно не обратилась в галерею. Играла в обход правил.

Я закурил и потягивал коньяк.

– Лишились дара речи от удивления?

Я сначала не понял, чему тут удивляться, а потом вспомнил, что Косуги называла какую-то цифру. Чепуха. Все эти цены – вещь произвольная. Я бы не удивился, если бы она продала полотно за пятьсот или даже за пятьдесят тысяч иен.

– При желании я могла бы запросить все семь миллионов. У меня глаз наметанный.

– Рад за вас.

– Есть предложение. Я вам плачу еще один миллион, а вы мне даете продать «сотку».

Я выдохнул дым и затушил сигарету.

– Кто-то только что говорил о каких-то правилах?

– Галерея обдирает вас как липку. Если согласитесь работать со мной, будем делиться пятьдесят на пятьдесят. Если галерея запретит торговать в Японии, поедем в Париж, в Нью-Йорк. У меня есть обходные пути.

– И как же галерея меня обдирает?

– Подозреваю, что они приторговывают тайком.

– Как это понять?

– Вам говорят, что продали картину за пять миллионов, а сами выручили за нее семь. Вы получаете два с половиной, а галерея – четыре с половиной. Два сверху идут черными. Налогами не облагаются. Понимаете всю абсурдность? А со мной все будет по-честному, пятьдесят на пятьдесят.

– Мне неинтересно.

– Поэтому вам надо, чтобы кто-то занимался вашими делами. Я не хочу, чтобы ваши картины продавали из жадности.

Мне было безразлично, из жадности их продают или по какой-то другой причине: едва они перешли в чужие руки, они переставали быть моими. Художник оставляет после себя картины, как путник следы: он их сделал, они есть и никому не принадлежат.

– Я к вам заеду повидаться.

– Не стоит.

– Вам что-нибудь хочется?

Я хотел сакэ, и мне нужен был хороший чугун, чтобы приготовить тушеное мясо. Но если они мне действительно понадобятся, я пойду и куплю. Нет надобности просить Косуги.

– А машину? Машину хотите? «Мерседес-бенц» можете себе позволить. Хотите помощницу? Я подыщу.

– А что, помощница будет и картины за меня рисовать?

– Ну о чем вы? Я имею в виду человека, который будет о вас заботиться. Скажите, какие вам нравятся женщины. Если это вас не интересует, давайте организую вам хорошую мастерскую, закажу лучшие краски и холсты. Мне не составит труда. К тому же пора вам выбираться из этой хижины.

Я рассмеялся и повесил трубку. Кровотечение прекратилось.

Чувство, что оно может снова начаться, не оставляло. Иногда, когда я смотрел на землю, мне снова начинало казаться, что рука в крови.

«Только теперь это моя кровь, а не чужая», – смутно доходило до меня.

Снова зазвонил телефон.

Я уж хотел схватить трубку и заорать «Оставьте меня в покое!», но сдержался. Это была не Косуги.

– Ах это вы.

– Не разбудила?

– Да уже собирался ложиться.

– Хм… я нарисовала набросок. Пока черновой, но мне кажется, вышло очень даже неплохо. Покажу вам завтра.

– Что рисовали?

– Дерево.

– Только один?

– Да, один. На большее меня не хватило. Наверно, это и рисунком-то не назовешь.

– Идите спать.

– Вы со мной как с дочерью разговариваете. Ничего, я не в обиде. Главное, я нарисовала.

– Завтра покажете, договорились?

– Конечно.

Пожелав Акико спокойной ночи, я повесил трубку. Огонь в камине медленно угасал. Я подложил три поленца. Скоро стал слышен тот самый звук.

Я не чувствовал, что меня кто-то похлопывает по коже. Сейчас это было просто звук горящего дерева. Я слушал еще какое-то время.

 

Глава 3

РАЗРЫВ

 

1

Я просто бегал – не стал соваться в город.

По воскресеньям город был переполнен людьми и автомобилями. В это время года там кишмя кишит народ: все едут полюбоваться осенними красками. Даже у плохоньких придорожных ресторанов скапливались ряды машин, пытающихся хоть где-нибудь припарковаться.

Обед я пропустил.

По выходе из тюрьмы первое время выпадали дни, когда у меня маковой росинки во рту не было. Бывало, целыми днями только и делал, что пил. Хотелось захмелеть поскорее, да так и оставаться подольше. Даже теперь чувство голода зачастую сопровождалось желанием выпить. Правда, не настолько сильным, чтобы по-настоящему набраться.

Я достал нож и некоторое время его точил в порядке эксперимента. Я точил, и лезвие менялось. Сверкать оно не начало: все тот же тусклый блеск, но зато начало слабо отражать свет.

Через пятнадцать минут я перестал точить и аккуратно протер лезвие сухой тряпицей, чтобы снять влагу. Прополоскал руки, обработал ладонь. От трения рана снова открылась, но уже не кровоточила. Я наложил марлю, сделал бинтовую повязку.

Потом я отдыхал на террасе. Меня уже ни к чему не влекло, ничто не тяготило. И все равно хотелось выпить, хотелось женщину, хотелось рисовать. Все эти желания были смутными, не срочными.

Я встал и поднялся в мастерскую.

«Сотка», которую я начал рисовать, что-то явно мне говорила, но что – я разобрать не мог. Я вынул краски. Достал палитру и выдавил на нее разные цвета. Приложил к полотну. Картина отвергала оттенки, говорила, они не подходят – не то, что надо. Я пробовал снова и снова, пока картина неожиданно не вскрикнула от радости.

Я взял кисть. Обычно для таких целей я пользовался мастихином, но эта картина не принимала резких тонов. Я встал перед подрамником и рисовал, позабыв о времени. Когда я очнулся, был уже вечер.

Я вышел на террасу. Поразмыслил, не пожечь ли в камине свежих поленец, но решил, что не стоит. Не хотелось смотреть, как меняются языки пламени.

«Ситроен» остановился.

Я бессмысленно на него взглянул. Из машины вышла Акико. Приближаясь, она что-то мне говорила, но голос ее до меня не доносился.

Подойдя к террасе, Акико вынула набросок дерева, сделанный углем. Прошлой ночью она сказала, что нарисовала всего один набросок. Неплохо вышло. Она вслушивалась в голос дерева, вслушивалась в его слова. Пытаться услышать дерево – то же самое, как пытаться услышать свой собственный голос.

Я протянул руку, чтобы взять у нее из рук альбом. В нем было несколько набросков, но я не обратил на них особого внимания, открыл с чистого листа.

Провел по листу углем. Ко мне обращалось дерево в саду. Через три-четыре минуты я скопировал этот голос в альбом.

– Вы гадкий, – сказала Акико. Только теперь я услышал ее голос.

– Почему?

– Я при всем желании не могу рисовать лучше профессионала. Вы специально показываете, какой вы великий художник, и я чувствую себя идиоткой. Взрослые так не поступают.

Я не понял, почему Акико так разозлилась. Я услышал голос и перенес его на рисунок. И только.

– Я не пытался показывать, какой я хороший художник на вашем фоне. Вы дали мне набросок, я на него ответил. Вот и все.

– Больше я вам ничего не покажу.

– Надо было попросить вас переделать набросок? Перерисовать все заново? Если вы этого от меня ждете, тогда возвращайтесь в художественную студию.

Акико убежала.

Я не понял, что ее так задело.

Когда «ситроен» отъехал, мною овладел неожиданный порыв. Я вернулся в гостиную и подкладывал в огонь поленья, пока пламя не загудело. Я смотрел на пламя, но это не охлаждало порыва. Я взбежал на второй этаж, ворвался в мастерскую. Черпнул мастихином краски и принялся размазывать ее по холсту, от центра к краям.

Через некоторое время я понял, что желание, меня охватившее, было желанием секса. Даже смешно стало. Мне нравился цвет секса, который полыхал посреди полотна.

На ужин я собрался позже обычного. Акико не появилась. В воскресенье столовая была набита семьями, в углу возилась детвора. В такие дни смотрительша с виноватым видом ставила мне на стол бутылочку пива.

Я быстро поел и вернулся в хижину.

В очаге горел огонь. Я подкинул поленце, пламя взметнулось кверху.

Я потягивал бренди и смотрел на огонь. Да, именно «потягивал»: после сытной трапезы это не составляло труда.

За окнами разгулялся ветер. Не исключено, погода испортится.

День промчался как вспышка. Чувствуя себя в легком подпитии, я немного посидел, приходя в себя, потом вяло поднялся и рухнул в кровать.

Когда я открыл глаза, по крыше стучал слабый дождь.

Я приготовил на завтрак яичницу с беконом и тост и смотрел, как за окнами струится влага.

На пробежку оделся как обычно. По пути пропотел – моросило слабенько, от такого не промокнешь.

Бегал я каждый день и не задумывался, зачем это делаю, – бегал и все. Живу, вот и бегаю. Может, и вся жизнь у меня такая.

Вернувшись, я принял душ. Потом подвинул к окну стул. Уселся и смотрел на дождь, который перешел в настоящий ливень. Дождь мне больше нравился, чем снег. Я даже солнечным дням предпочитал дни, когда небо заволокло свинцовыми тучами, готовыми вот-вот разразиться. С самого детства.

На дороге остановился «ситроен». Вышла Акико. Она была в капюшоне, но без зонта.

Когда прозвенел звонок на входной двери, я подошел и открыл.

– Я возвращаюсь в Токио.

– Так и планировалось?

– Планы ту ни при чем. Не рисуется мне в горах, и все тут.

– Как я вас понимаю.

Я говорил про себя, но Акико все восприняла по-другому. Она отвернулась. Я поднял руку и спросил, не хочет ли она войти. Девушка еле заметно кивнула.

– А можно посмотреть картину у вас в мастерской?

– Пожалуйста.

Я вернулся в гостиную и развел в очаге огонь. Дерево затрещало и разгорелось.

Акико не спускалась со второго этажа. Я закурил и стал смотреть в окно, на дождь. По крыше осиротелого «ситроена» барабанил дождь.

– Тот цвет, в центре…

Девушка успела спуститься и стояла за моей спиной.

– Каким-то образом я его ощущаю. Смотрела на него, и мне стало ясно, что такое абстракция. У нее своя жизнь, своя реальность.

– Своя реальность?

Я вспомнил темно-синее пятно в центре холста. Я выразил свое сексуальное желание в чистом виде. Не зная объекта этого желания, я нарисовал по наитию.

– Пейзажи, натюрморты, люди – их легко нарисовать, потому что ты их видишь. А вот излить то, что у тебя на сердце… ведь туда не заглянешь.

– Ну, есть чувства, – ответил я.

– А вы здорово набили руку, превращая чувства в цвет и форму, да, сэнсэй?

– У меня богатая практика. Я много рисовал то, что вижу, таким, каким я его вижу.

– Правда?

– Простите, Акико, не захватите мне из холодильника пива?

– Еще не вечер.

– Это мне вместо обеда.

– Не лучше ли прекратить? Вам надо как следует питаться.

– Не вашего ума дело.

– Справедливо. Я не вправе вас поучать, – пробормотала она.

Акико направилась на кухню и вернулась с пивом. В холодильнике было пиво в банках, которое я сам покупал, и в бутылках, которое мне доставили из винной лавки. Гостья принесла пиво в бутылке.

Я раскупорил бутылку и плеснул в стакан.

– Будет тихо.

– В смысле, когда я вернусь в Токио?

– Когда идет дождь, горные духи будто затихают.

Я пил пиво, а Акико внимательно на меня смотрела. Я хотел сказать ей, что она сделала хороший набросок, но смолчал. Скажу что-нибудь – все равно не так поймет. Не хотелось двусмысленностей.

– Хотите меня нарисовать?

– Зачем?

– Просто хочу, чтобы вы меня нарисовали. Честно говоря, я тоже хочу вас нарисовать. Простите за прямолинейность.

– А просить человека себя нарисовать – это не прямолинейность?

Ну вот, опять все испортил. Надо же было встревать. Акико смутилась, но не было похоже, что она злится.

– Разрешаю вам нарисовать меня в любом виде.

– Почему?

– У меня уже два ваших наброска: дерево и валуи. Смотрю на них, и кажется, что лучше бы их поняла, если бы вы меня нарисовали. Вот и решила: попрошу, а откажет – так тому и быть. Так что все нормально. Я сказала, что собиралась.

Я не пытался вникать в мысли девятнадцатилетней девушки.

Акико встала. Я выпил только полбутылки.

 

2

Во вторник и среду было тихо.

Время от времени шел дождь. Я дважды поднимался в мастерскую, но не мог избавиться от темно-синего пятна в центре полотна.

В четверг прояснилось.

Я вернулся со своей обычной пробежки и увидел перед хижиной белый «мерседес». Не проявив интереса, я зашел в дом и принял душ.

Когда я вышел, в кресле на террасе уже сидела Нацуэ Косуги.

– Магистраль была почти свободная. Думала появиться, когда вы придете с пробежки, но приехала на полчаса раньше.

– Ну и?…

– Я приехала, чтобы с вами переспать.

– А вы, я смотрю, не робкого десятка.

– Не ищите подвоха. Просто я подумала, это способ улучшить отношения.

– Помнится, вы что-то про помощницу говорили по телефону.

– Забудьте. Соблазнять вас юной девицей – ошибка. Дешевый номер. Пока мы не узнаем друг друга получше, вы не научитесь меня слушать. Я предпочитаю сближаться через постель.

– Я смотрю, мы все о вас да о вас.

– Вас ко мне совсем не тянет?

– Да нет. Вы способны вскружить голову не хуже любой девчонки.

– Льстец.

– Так, может, пойдем в спальню и все выясним?

– Но сначала я хочу посмотреть вашу мастерскую. Вы ведь не возражаете?

– Ничуть.

Мы разулись на террасе и пошли в гостиную. Нацуэ Косуги поднялась на второй этаж. Через некоторое время она спустилась. Сняла шарф и куртку. Теперь на ней было платье, здорово обнажающее грудь. Кожа без единой морщинки.

Я провел ее в спальню, толкнул на постель и занялся с ней сексом, ничего не чувствуя. В городе есть женщины, которые зарабатывают на жизнь, удовлетворяя мужскую похоть. Она была такой же. Единственное, что ее отличало, – тяжелый аромат дорогих духов и тот факт, что денег она не просила.

– Ты обращаешься со мной, как с вещью.

Я был в гостиной и пил пиво, когда вошла Нацуэ в большом махровом полотенце.

– Я ведь тоже для тебя предмет, согласись.

– Да, предмет, который практически печатает деньги.

– В печати я не разбираюсь.

– Ну, это ты доверь мне.

– Так и поступлю.

– Кроме шуток?

– Да.

– Давай начнем с картины в твоей мастерской. Да-да, я о ней.

– Эту я уже кому-то пообещал.

– Мне безразлично.

– Дал слово – держи.

– Три миллиона. Вот сколько ты получишь от галереи.

– Я не жалуюсь.

– Я дам тебе десять.

– Не хочу нарушать обещаний. Это не вопрос денег. Просто я совестливый человек.

– Что, действительно? Нацуэ взглянула на потолок.

– Я знала, что берусь за трудного художника. Ладно, забудем про полотно. Только поторопись, передай его галерее, а то я за себя не ручаюсь.

– Полотно еще не закончено.

– Так, значит, на следующей неделе.

– После зимы. Зиму я, наверно, здесь проведу.

– Я могу подыскать тебе местечко, где и условия лучше, и питание – и я смогу приходить к тебе в открытую.

– Меня этот дом устраивает.

– Тебе правда хочется писать?

– Ту, что в мастерской? Да.

– Зима закончится, наступит весна… Что тогда?

– Я об этом еще не думал, еще времени полно.

Нацуэ закусила губу.

– Когда ты пишешь, у тебя есть деньги.

– Когда платят, когда нет. Раньше мне и одной иены не давали.

– Но теперь ты зарабатываешь.

– И что?

– Пиши. Пиши больше.

– И ты, чтобы я писал, готова стать моей шлюхой. Да я скорее правую руку себе отрублю, чем буду творить для кого-то другого.

– Охотно верю.

Нацуэ так и сверлила меня глазами. Эта женщина не понимала слова «нет». Наверное, такое упорство заслуживало восхищения.

– Они заводятся.

– Кто?

– Горные духи. Дождь шел два, а то и три дня, а теперь прекратился. Похоже, они рады.

– Они рады, потому что ты решил взяться за кисть. Я засмеялся. Дело шло к обеду, но я толком не успел проголодаться.

– Хорошо, что ты рядом.

– Почему?

– Опускаешь с небес на землю.

– Издеваешься.

– И не думал. Как начнешь парить в небесах – пиши пропало. Как мне все опостылело. Я покойник. И то, что я убил человека, здесь ни при чем. Все гораздо хуже.

– Ну, в любом случае теперь мы немножко ближе. По крайней мере хочется верить. Будем спать вместе, и ты со временем перестанешь воспринимать меня как вещь или шлюху.

– Хорошо, что ты решила открыть карты.

– У меня нет карт.

Нацуэ встала, пошла на кухню и вернулась с пивом – себе и мне.

– Я не пытаюсь тебя напоить. Вещь – не вещь: мы переспали. Наверно, и выпить со мной не откажешься.

Я кивнул, и Нацуэ протянула мне бокал. На пиве была густая пена.

– Странно, – пробормотала гостья. Я смотрел, как в бокале лопаются пузырьки. Нацуэ больше обращалась к себе, чем ко мне. Мы какое-то время сидели молча.

– Мне сорок три, тебе тридцать девять. Дело даже не втом, что я старше. Просто подумалось, в нашем возрасте еще влюбляются?

– У всех по-разному.

– Я не про всех, а про нас с тобой. Нацуэ закурила.

Вспомнилась густая синева в центре полотна. Мне не хотелось ее стирать.

Я тоже закурил. Вдалеке вскрикнула птица. Страстно вскрикнула, резко. Подумал так и улыбнулся: «страстная птица». Заметив, что я улыбаюсь, Нацуэ пристально на меня взглянула.

– Душераздирающий синий, – сказал я. Другими словами синий было не заменить.

 

3

Я побежал другим маршрутом – по старой дороге стало как-то вязко. Это было не психологическое ощущение, а нечто, связанное с изменением температуры. Не знаю, в каком состоянии рассудка такое могло привидеться.

Новая дорога была травянистой. Трава уже начала темнеть, и она не казалась мне вязкой. Сам маршрут оказался несколько длиннее прежнего, но тут было меньше впадин и подъемов.

Из того факта, что я изменил маршрут, еще не следует, что я сам переменился. Я оставался все тем же эксцентричным художником, который проводит зиму в горной хижине.

Теперь вместо насыщенных красок осени горы укутывали краски зимы. Это было хорошо заметно по утрам. Обманчивые цвета быстро таяли. И все равно на бегу я смотрел только на землю.

Теперь я часто поднимался в мастерскую. После пробежки я принимал душ и почти час проводил в мастерской. Потом шел обедать, возвращался и подолгу простаивал перед холстом, до самого ужина.

В последнюю неделю ноября меня стало посещать новое желание: бросить «сотку». Я никак не мог решить, продолжать работу или уже не стоит. В итоге я позвонил в токийскую галерею.

В тот же день приехал владелец галереи и забрал полотно. Прежде я намеревался продать картину владельцу хижины. Теперь было чувство, что работа завершена. И все-таки я остался в хижине и попросил владельца галереи доставить мне свежих красок и холстов.

Три дня спустя, после того как забрали полотно, объявилась Нацуэ. Она поднялась в мастерскую, испустила некое подобие вопля и сбежала вниз. На подрамник был натянут девственно чистый холст.

– Мог хотя бы обмолвиться.

– О чем?

– О том, что закончил картину.

– Картина не готова. Я ее бросил как есть. Если бы она осталась здесь стоять, я бы позвал мусорщика и попросил ее выбросить.

Уже в четвертый раз Нацуэ приехала, чтобы со мной переспать. Первые три раза я ничего не чувствовал.

– Отлично. Я и так уже махнула на нее рукой.

Нацуэ состроила гримаску.

Я строгал ножом кусочек сухой древесины. Я уже изготовил несколько тонких лучинок, сантиметров по тридцать длиной, и подумывал использовать их вместо мастихина. Наконец-то нашлось применение моему ножику.

Когда я пользовался мастихином, во главе всего остального стояла техника. Было слишком тонко, слишком зыбко. А выточенная из древесины палочка давала более чистую, ровную линию. Я об этом и не догадывался, пока не попробовал.

– Когда начнешь следующую картину?

– Пока не собирался рисовать.

– Но я же видела, холст уже натянут.

– Сначала мне надо кое-что попробовать.

Нацуэ прикусила язычок. Наверно, она общалась со мной, как с домашней зверушкой, которая ни за что не слушается. Мне же с ней разговаривать нравилось. Она постоянно наводила меня на мысль, что я что-то упускаю.

Впрочем, решать что-нибудь по поводу этих «упущений» мне не хотелось.

– Тебе не надоело обедать на вилле? Не надоела здешняя стряпня?

Нацуэ сменила тему.

– С чего бы?

– Меню однообразное.

– В тюрьме тоже меню не обновляли.

Гостья снова примолкла. Я выточил более дюжины стеков. Они были не такими гибкими, как мастихин, и от вытачивания только истончались.

– Чего тебе хочется?

– Поймать цвет иллюзий.

– В каком смысле?

– Иллюзии бесцветны. Кажется, что у них есть цвет, но определить его невозможно. Ну, я так их воспринимаю. Я хочу уловить этот цвет.

– С тобой сплошные проблемы.

– Просто тебе нравится их себе создавать.

– Давай поговорим начистоту. Я хочу продавать картины и получать за них деньги. Тебя это, похоже, не беспокоит? У тебя одна забота – рисовать. Я правильно понимаю?

– Ну, можно так выразиться.

– Мне надо только одно: продавать картины. Почему бы не совместить оба дела и прийти к взаимопониманию?

– Ты, я вижу, считаешь меня полным идиотом. Послушай меня. Я буду рисовать картины, даже если ты не продашь ни одной. Но если я не подхожу к холсту, ты не продаешь. И даже если я рисую, это еще не значит, что ты будешь это продавать.

– Все верно, совершенно правильно. Теперь я тебя спрошу: как нам поступить?

– Стань моей рабыней.

– Если я соглашусь, ты будешь рисовать?

– Надежды и ожидания – все это тщетно для раба. Вот что такое быть рабыней.

Нацуэ смолчала.

– Пытаюсь нащупать твои слабые места. Должны же они у тебя быть.

– Да, нелегко будет манипулировать мужчиной, который убил человека и за это отсидел.

– Непробиваемая логика. Неувязочка вышла. При такой способности выстраивать логические цепи, да совершить такой нелогичный поступок, как убийство…

– Иногда цепи замыкает.

Нацуэ рассмеялась. Я все строгал деревяшку. У меня набралась уже приличная куча стружек. Кинуть в очаг – здорово полыхнет.

– Я пошла.

– А в постель? Разве ты не за этим явилась?

– Остынь, просто решила подразнить.

– Не понимаю, что для тебя значит «дразнить».

– Не понимаешь, да? Я не ухожу. Просто у меня в городе кое-какие дела. Вернее сказать, я нашла себе занятие. Работы завал, из Токио не вырваться.

– Что ж, уверен, ты там времени не теряешь, в Токио. Куй железо, пока горячо.

– Да уж некогда отдыхать.

– Работа есть работа.

Я закончил выстругивать очередной стек. Собрал в кучу стружки, бросил их в очаг и поджег. Огонь мгновенно разгорелся.

Хотя Нацуэ сказала, что собирается уходить, никаких попыток к тому она не предпринимала. И даже напротив. Достала из холодильника банку пива и принялась пить. Я выбросил в очаг все стружки, подложил два поленца. Пламя быстро охватило сухую древесину.

– Я когда маленькая была, пыталась получить все, что мне хотелось. А потом ломала игрушку, чтобы она никому не досталась. Когда не могла сломать, молила Бога, чтобы она сломалась, пусть хоть самую чуточку.

– Ты меня пугаешь.

– Но я выросла и поняла: много в жизни такого, чего я никогда не получу, и еще больше того, что не смогу сломать. Так вот сейчас я снова будто стала девочкой.

– Тогда забери свои мольбы. Меня ты не получишь и не сломаешь.

– Странно, да? У нас ведь проблема не с деньгами. Просто мне хочется найти с тобой какую-то связь. Ты пишешь, я продаю. Наверно, это единственное, за что я могу зацепиться.

– Сказать можно что угодно, ведь правда? Слова, слова… Только если начинаешь повторять ложь, сама, гляди, в нее поверишь.

– А живопись?

– Тут все по-другому. Ты никого не пытаешься убедить.

Нацуэ сложила ноги на диване. На улице начало смеркаться, в комнате стало темно. Огонь отбрасывал блики налицо Нацуэ.

– Расскажи, каково это, убить человека.

– Не могу.

– Это приятно?

– Нет. Это просто выражение твоих сиюминутных чувств.

– Ты выпил, ввязался в драку и нанес человеку смертельные увечья. У него был нож, поэтому на суде встал вопрос о том, что ты превысил пределы необходимой самообороны. Ты сказал, что намеревался совершить убийство. Адвокат пытался тебя остановить, но ты не обращал на него внимания.

– Я действительно хотел убить.

– С самого начала?

– С того момента, как отобрал у него нож.

– Иными словами, это был импульс, а не намерение, которое ты долго вынашивал в голове.

На лице Нацуэ плясали багровые отсветы пламени – говорила ли она, молчала ли. Сжимая в руке бокал, она смотрела на огонь.

Я тоже что-то видел. Убийство. Пожирание чужой жизни. Я определенно что-то понял. Жизнь. Если выражать в словах, это именно жизнь. Тогда мне казалось, что я хочу нарисовать это нечто. Я точно помню, что меня посетила такая мысль.

После первых двух-трех дней в тюрьме меня снова начало преследовать ощущение, что по ладоням сочится чужая кровь. Стоял конец мая, воздух был теплый и влажный. Я все тер ладони, но ощущение не проходило.

– Пойдем в постель.

– Передумал. Типично по-женски.

– Я хотел тебя подразнить, но уже заволновался, что ты про меня забыла.

Нацуэ, не шелохнувшись, продолжала пить пиво.

 

4

Мне позвонил Номура.

Он сказал, что картина, которую я передал галерее, вызвала в Токио сенсацию.

– Что тебе надо, Номура. Я ведь тебе как убийца интересен, а на картины тебе чихать.

– В последнее время много о тебе думал, ну и решил в галерею сходить. Там твое полотно выставили, сотого формата. Народ валом валит посмотреть. Я там недолго был, но и то поразился, сколько желающих.

– Его уже продали.

– Просто я понял: пока не пойму твои картины, не пойму тебя как человека.

– Ах, так дело в понимании.

– В том смысле, чтобы самому прочувствовать. Не для того чтобы трещать о тебе для других.

– Подумываешь написать книгу?

– Совершенно верно. А сначала я должен хотя бы тебя понять.

– Говоришь загадками, теперь я тебя не понимаю.

– Да нет, ты все превосходно понимаешь. Но не понимаешь меня.

– Приношу извинения. Я об этом как-то не подумал. Я когда взял трубку, все ломал голову, кто ты вообще такой.

– У меня назревает такой материал, а я достучаться до тебя не могу. Ты только отдаляешься. Да и откройся ты – кто знает, что там выйдет на поверку.

– Зачем вообще писать обо мне книгу?

– Так надо.

– Я для тебя как зеркало.

– Иными словами, я лучше пойму себя, если напишу о тебе? Буду смотреться в тебя как в зеркало. Думаешь, люди для этого книги пишут?

– Наверно.

– Только избавь меня от своих теорий.

– Ну вот и первая ласточка. Эмоции накаляются.

– Я видел твои картины, но не понял их. Меня вообще напрягает, когда я что-то не понимаю.

– Если ты будешь чесать со мной языком по телефону, это тебе понимания не прибавит.

– Воистину…

Номура начал заново.

– От этой картины будто опасность какая-то исходит. Не знаю, мне так показалось. Не то чтобы ты снова собирался кого-нибудь убить, просто такое чувство, будто чаша терпения переполнилась и ты вот-вот сорвешься.

Собственно, Номура был недалек от истины. Правда, я бы выразился несколько иначе, но что-то явно будоражило мой рассудок.

– Не собрался еще спускаться с гор?

– Не раньше, чем зима закончится.

– Ну так я сам как-нибудь загляну.

– Тебе здесь не обрадуются. Хотя и взашей, конечно, не погонят.

– И только?

Номура слабенько засмеялся и положил трубку.

Вскоре я начисто позабыл об этом разговоре.

Я доехал до города, зарулил на заправку. Жена смотрителя советовала поставить зимние шины, да не затягивать с этим делом.

Пока мне меняли резину, я заглянул в расположенное по соседству кафе и съел порцию лапши. Наступило обеденное время, но посетителей было негусто. Сезон осенних красок подходил к концу.

На обратном пути я решил проверить, был ли смысл менять шины, и поехал по долгой горной дороге. Я ехал и ехал, но особой разницы не чувствовалось. Просто машина шла немного мягче.

На высоте земля была покрыта снегом. Я подумал: интересно, сколько раз здесь выпадал снег. Высота приближалась к двум тысячам метров. Моя малогабаритка легко преодолевала подъемы и даже обходила медлительные грузовики. Осенью то и дело обгоняли спортивные автомобили из Токио, а в это врем года скоростных машин вообще не было.

В горах домов – по пальцам перечесть, и порой дорога подолгу вилась через дремучий лес. Для человека две тысячи метров – предел, дальше начинается зона дискомфорта, где обитать сложно. Пансионатов здесь было раз, два и обчелся.

Когда асфальтированная дорога закончилась, я остановился и вышел из машины.

Меня тут же атаковала стужа. Атаковала, именно так. Обхватив себя руками от холода, я пошел.

Снаружи я замерз, но в глубь тела холод не проникал. Мне было зябко, но внутри я еще не успел остыть.

Я немного походил и вернулся к машине. Салон был еще теплым. Когда я закрыл дверь, на коже выступила влага.

Я вспомнил, что хотел проверить состояние шин. Впервые я ездил на зимних шинах. У меня с детства так было: если что новое, то не по себе становится.

Я сделал вывод, что пока на дороге нет снега, что на зимних ехать, что на простых – все одинаково. Главное, шины опробованы, и теперь это уже не ново.

Я медленно спускался по горной дороге, то и дело сбрасывая скорость.

Проехал я недолго. На обратном пути я остановился у деревянной хижины-зимовья, выпил кофе. Солнце уже заходило, когда я добрался до дома.

Я немного отдохнул, а к шести поехал на ужин. В это время года отдыхающих на вилле не было, так что в столовой я оказался единственным посетителем. Смотрительша вела себя как-то суетливо, будто ее все время поторапливали. Она поздоровалась с вымученной улыбкой.

Вернувшись в хижину, я принялся вытачивать стек.

Луна и звезды меня не интересовали. Смотрительша сказала, зимой по ночам ясное небо, звезды хорошо видно, а меня вдруг осенило, что я с самого приезда ни разу не смотрел на небо.

Пива у меня не было, поэтому я выпил виски. Подождал, когда кровь заиграет. Напиваться смысла особого не было. Просто хотелось заглушить некоторые части рассудка.

Огонь в очаге угасал. Я подбросил стружек и добавил новое поленце.

Позвонили в дверь.

Скользнула мысль, что я, должно быть, что-то забыл в столовой. Открываю – стоит Акико.

– Я заходила днем, но вас не было.

– Да, новые шины ставил. Завозился.

У меня было такое чувство, словно мы встретились после долгой разлуки. На Акико была меховая шапка и замшевая куртка цвета палой листвы. Такой вид, будто она каталась на лыжах.

– Я думал, вы в Токио вернулись.

– Да, я ездила пару недель назад. А сейчас в колледже занятий нет, вот я и приехала.

– Ах вот как. Понятно.

Я почти не опьянел. У меня была совершенно ясная голова.

– Я поселилась в гостинице тут, чуть повыше, в горах. Какое-то время пробуду.

– А почему не на вилле?

– С оформлением куча возни, не хотела дядюшку утруждать. Он и так из-за меня правила нарушил.

– Значит, в гостинице?

– Вот, решила вас навестить, – сказала Акико вроде бы ни к чему.

Впервые мне захотелось скрыть тот факт, что я на самом деле убийца. До сих пор ничего не утаивал от людей, а уж тем более это.

– А вы сидели в тюрьме, да? В газете про ваше дело статья была, я читала в библиотеке. Там довольно большая статья.

Я не знал, как теперь быть, куда деться от этого желания сохранить свое преступление в тайне.

– Я кое о чем тут думала. Мне тут пришли в голову интересные мысли.

– Да?

– Я хочу попросить вас, чтобы вы меня нарисовали.

– Вы меня об этом уже просили.

– Вы не рисуете людей?

– Я этого не утверждал.

– Тогда нарисуйте меня.

– Зачем?

Акико впилась в меня взглядом. Меня переполняли эмоции, и я, сам не знаю почему, сунул руки в карманы.

 

5

С утра я разоспался и встал позже обычного. Это из-за Акико: она каждый день стала заглядывать после ужина и задерживалась на пару часов.

Она позировала, сидя возле очага, и я рисовал ее углем в альбоме для набросков.

Два часа истекали, и Акико уходила. Мы сразу так договорились, на два часа, и от заведенного не отклонялись – на пару минут от силы. Когда уходила Акико, у меня начинался вечер. Я принимал ванну и пропускал пару рюмочек, медленно доходя до кондиции. В койку я заваливался с двухчасовым опозданием, поэтому припозднялся с подъемом. Какое-то время меня даже посещало чувство, что я переехал в страну с двухчасовой разницей поясного времени.

Акико захотела посмотреть наброски. Я показал. Их было четыре, и не сказать, чтобы какой-то получился удачнее остальных. Мне нравилось делать наброски, это напоминало прежние времена.

Стали часты снегопады. И несмотря на это, снег не накапливался. На дороге, по которой я каждое утро бегал, лежало немного снега. Я выбирал места, где он начал подтаивать, и кроссовки скоро покрылись грязью.

После обеда я весь день простоял перед холстом в студии. Мучило меня что-то такое, отчего я хотел избавиться. Впрочем, пока я не начинал рисовать, я не знал, с чем именно мне предстоит бороться. Такова участь художника.

– А почему вас обвинили в «нанесении смертельных увечий»? Ведь это была самооборона.

Уголь сновал по альбомному листу, а Акико пыталась меня разговорить. Она ссылалась на газеты, хотя у меня складывалось впечатление, что девушка проштудировала судебные протоколы.

– Вы могли подать апелляцию, тогда вам как минимум отсрочили бы приговор. Вы же, напротив, с самого начала настаивали на том, что намеревались совершить убийство.

– К чему вы клоните?

– Вам хотелось вкусить тюремной жизни? Заворожила эта мысль, да?

– Ради такого не убивают.

Акико сидела возле очага. Кроме того, в комнате был включен масляный обогреватель, так что в гостиной стояла настоящая парилка. Однако гостья не снимала свой свитер цвета палой листвы.

– Вы сейчас загоритесь.

Мне представилось, как пламя из очага охватит ее свитер, но Акико поняла это так, что в комнате слишком жарко. Она поднялась со стула и повернула колесико на обогревателе.

В тюрьме у нас стояли обогреватели, но по ночам все равно было холодно. Койки в камере были поделены – на этот счет строго. Когда появлялся новичок, совершивший мелкую провинность, ему отводили место в холодных углах, где гуляли сквозняки. Ко мне с самого начала отнеслись по-королевски. В тюрьме совсем другие мерила.

– Кажется, я поняла, почему вы сорвались и убили его. Он зашел так далеко в своих оскорблениях, что вы этого уже не могли выносить.

Все равно ей не понять того, чего я сам не понимаю. Я просто улыбнулся. Ахико всего лишь пыталась объяснить себе, почему сидящий перед ней человек оказался убийцей.

– Зимой тут настоящая тишь.

– Завтра я возвращаюсь в Токио.

Я водил углем по бумаге, ничего не отвечая. Честно говоря, мне было странно рисовать Акико. Странно, но не мучительно – иначе я бы не стал этого делать.

– Вы вздохнете с облегчением, не сомневаюсь. И все-таки я очень скоро вернусь. Знакомые пустят меня пожить на своей вилле, тут совсем рядом. Мне придется только платить за электричество, воду и отопление. По сравнению с гостиницей очень дешево.

– Будете сами прибираться и готовить.

– А вы не знали? Так я вас удивлю: я повар.

Акико засмеялась.

– Возьмите.

Я протянул альбом, где было полным-полно набросков Акико.

– Зачем?

– Я закончил.

– Я вас предупредила, что пока рано переводить дух. Теперь я хочу, чтобы вы меня написали. Маслом, если можно.

– Боже правый.

– Я вас не принуждаю. Вы сказали, что можете нарисовать. Я знаю, у вас в студии уже натянуто полотно сотого размера. Теперь вы полны энергии.

– Ну не настолько, чтобы рисовать вас. Сейчас просто хотелось развеяться, вспомнить былые деньки.

– Я знаю.

Акико улыбнулась и, прижав к себе альбом, вышла из хижины.

Немного проплевавшись, «ситроен» завелся. Вскоре рычание двигателя стихло вдали. Я прислушивался к его затихающему ворчанию, и словно ниоткуда на меня навалилась гнетущая пустота.

Я принял ванну, наложил в камин поленец, выпил несколько рюмок коньяка, чтобы переключиться на другую волну, но пустота не уходила. Я все пил, надеясь, что к утру она исчезнет без следа. И, сам того не заметив, пересидел за полночь.

Я встал, пошел в спальню и забрался под одеяло.

Проснулся.

Обходиться без завтрака становилось привычным. Я оделся для пробежки, сделал несколько потягиваний и припустил бегом. Солнце висело высоко над горизонтом, но стужа стояла нещадная. Изо рта шел пар. Я бежал, рассеянно наблюдая за облачками пара, выходящего с каждым выдохом, который быстро рассеивался в воздухе. Это успокаивало даже лучше, чем разглядывание окрестных ландшафтов.

Я вернулся с пробежки. Не заходя в дом, помыл в теплой воде запачканную обувь. Поставил спортивные бутсы сушиться у очага и принял душ. На такие случаи я специально обзавелся запасной парой обуви. Даже если я каждый день буду мыть обувь, мне всегда будет в чем выйти.

Я выпил бутылочку пива.

Потом сел в машину и поехал обедать. Когда вернулся, я снова приложился к пиву. Последние четыре-пять дней я вообще не пил: дотемна простаивал в мастерской перед холстом.

Прикончил два пива, но в мастерскую все равно не хотелось подниматься.

Сидя у очага, я принялся выстругивать стеки из просохшего дерева – их у меня набралась уже целая коллекция.

На новом полотне я уже не использовал мастихины. Вместо них в дело пошли самодельные стеки из дерева. Какие-то были плоскими, другие имели форму шпателя, третьи – заострены, как клинья. Подолгу они не служили – два-три раза, и становились негодными. Я изготовил их уйму – целую коробку, и половину уже израсходовал.

То, что я рисовал без кисти или мастихина, ничего само по себе не значило. Да, линия становилась неловкой, но вместе с тем и более сильной, более уверенной.

Мне просто хотелось попробовать и посмотреть, что из этого выйдет.

Я поехал обедать.

Горнолыжный сезон еще не наступил, и в столовой было пусто. Ко мне подошла смотрительша, поболтать. Как видно, она обратила внимание, что ко мне каждое утро приезжал «ситроен». Только накануне его не было. Я так понял, Акико специально приезжала по вечерам – опасалась любопытных глаз. Впрочем, не стоило, на мой взгляд, искать в этом скрытый смысл.

Болтать с ней бесконечно мне было неинтересно.

Вернувшись в хижину, я налил себе коньяку и снова принялся выстругивать стеки.

Я словно чего-то ждал. Не хотелось признаваться себе в том, что я ждал Акико, поэтому просто тесал стружку, упрекая себя в том, что веду себя как мальчишка. Мне эта мысль показалась смешной, и я продолжал строгать.

Зазвонил телефон, но я не поднял трубку.

Сел в машину в весьма набравшемся состоянии и поехал в город, в бар с филиппинками. Снял первую попавшуюся, отвез ее в мотель, находившийся в паре минут езды.

– Вызвать тебе такси?

Девочка полтора года прожила в Японии и могла изъясняться на ломаном японском. Для «наемных» водителей время сейчас было жаркое. Год близился к концу и последний месяц город изобиловал праздными гуляками и шумными компаниями.

– Не надо, обойдусь.

– Ты пьян. Тебя арестуют.

– Просплюсь пока, протрезвею – тогда поеду. А ты возвращайся, когда закончим.

– Вызовешь мне такси? Я кивнул.

Она раздевалась, и я, глядя на нее, понимал, секс не для меня – не такая уж необходимость. Я бы легко обошелся и без него – мне было все равно.

Я механически потрахался. Потом, отослав девочку, завалился в номере спать. На трех стенах и потолке висели зеркала, куда ни повернешься – везде видишь свое отражение. Пока я лежал с открытыми глазами, меня не покидало чувство, будто передо мной – я, отраженный в бесконечности. Ощущение мне понравилось. Бесчисленное множество меня значило, что мне придется написать бесчисленное множество картин.

Незаметно я заснул. Открыв глаза, обнаружил, что день в самом разгаре. За окном сыпал снежок. Сидя перед зеркалом и глядя на бесконечное множество себя, я пытался что-то вспомнить. Из мотеля я уехал на машине, так и не вспомнив, над чем я ломал голову.

 

6

Картина на полотне сотого формата начала обретать форму. Похоже было на человека, который тянется из тумана. Или на дерево, у которого опала листва.

Даже в абстрактной картине угадываются формы. Может, я скажу прописную истину, но в живописи без цвета и формы ничего не выразить.

Однако в воображении художника нет места четким формам. Форма сходит с кончиков пальцев, и не важно, держал ли в уме некую форму или нет.

Картина выходила неплохая, подумал я и медленно разрезал полотно ножом.

Нацуэ была в восторге от полотна.

– Это моя картина, забираю, – сказала она. Когда я ее закончил, мне было все равно, кто ее заберет – Нацуэ или кто другой. Это касалось и неоконченных полотен, от которых мне хотелось избавиться.

Когда она сказала, что картина теперь ее, мне это полотно тут же стало казаться предельно скучным – полотно, которое некогда казалось вполне удавшимся. И не из-за того, что Нацуэ решила его присвоить. Просто я вдруг понял: каждому художнику нравится то, что у него получилось. И я таким становился. Нельзя вдаваться в самолюбование.

Когда я порезал полотно, то почувствовал облегчение, будто я от чего-то освободился.

Видела бы Нацуэ, что я творю, с ней бы припадок случился. Она-то уж наверняка собиралась заломить за «шедевр» хорошую цену. Эти мысли повергли меня в легкое уныние. Мы с ней несколько раз были близки, и я знал, что женщина она неплохая. И думает не только о деньгах. Ей нравились мои картины, просто она не умела иначе это выразить.

Я продолжал двигаться – до тех пор, пока я способен двигаться, со мной все в порядке. В свободное время я выстругивал стеки. Когда на улице темнело, я пил.

Алкоголь не был для меня попыткой сбежать. Напиваться вошло в привычку, стало в порядке вещей. Во хмелю на меня находило что-то вроде пробуждения.

Акико приехала десятого декабря.

– Я живу на вилле минутах в пятнадцати езды отсюда. Там нет такого камина, но зато есть отопительная система.

– Невероятно. Вы решили остаться здесь на всю зиму?

– Родители моей подруги уехали в Канаду, а она уезжает туда на зимние каникулы. Так что они даже рады, что дом зимой пустовать не будет.

– А ваши родители тоже за границей?

– Сколько себя помню, они всегда уезжали. Мы даже на Рождество не виделись и на Новый год.

Акико засмеялась. Когда она смеялась, у нее становилось взрослое лицо.

Я пожал плечами и вернулся к камину.

– Вы все еще хотите, чтобы я вас нарисовал?

– А вам не хочется?

– Я первым задал вопрос.

– Сделайте одолжение. Если можно, маслом.

– Вы видели мои наброски. Что думаете?

– Не знаю. Я могла бы наговорить банальностей, но когда я на них смотрю – ну, не знаю. Исполнение изумительное, но о полотнах в таких словах не говорят.

– Ходите вокруг да около.

– А кроме техники, я чувствую, что здесь… не только в ней дело. Может быть, о таком вообще не стоит говорить вслух.

Я закурил. Акику сунула в губы тонкую ментоловую сигарету.

– Вам же восемнадцать?

– Девятнадцать исполнилось.

– В любом случае двадцати еще нет.

– Это единственное, в чем я переплюнула отца. Курю с пятнадцати.

Я взглянул на огонь. В очаге дружно потрескивали сухие поленья.

– Ну так как, в масле?

– Вы переключились на абстракции, вам не странно рисовать людей?

– Не знаю. Живопись это живопись. Из всего, что видят мои глаза, я не знаю, что бы мне хотелось нарисовать, поэтому предпочитаю абстракции. Если взгляд на что-нибудь ляжет, буду рисовать людей и натюрморты.

– Значит, в этом дело? А я думала, просто не хочется заслонять себя вещами.

– Что вы подразумеваете под вещами?

– Людьми, к примеру. Вас, наверно, люди раздражают. Поэтому и не хотите их рисовать. Или пейзажи: осенние цвета вам кажутся фальшивыми. А ведь они все равно существуют – люди и осень.

Я затушил сигарету и подкинул в камин пару поленец.

Кажется, я понимал, к чему клонит Акико: что я слишком зациклен на своем внутреннем мире и не желаю замечать его внешних проявлений. В глубине души я понимал, что такой подход неверен: в конце концов, у человека пять чувств.

– Простите. Я говорю бестактности.

– А у меня как раз проснулось желание порисовать.

– Правда?

– Да, и, пожалуй, даже в масле.

Акико засмеялась. Было в этом смехе что-то, не связанное с ее дальнейшими словами, некое приглашение.

– А хотите, порисуйте у меня на вилле. Полезно для перемены настроения. Там совсем другое настроение – тут даже атмосфера какая-то абстрактная.

– Вы со мной говорите, как со студентом. Откуда этот менторский тон?

– Простите.

– Раз уж мы об этом заговорили, я понимаю только то, что творится у меня в голове.

– Можно посмотреть, что у вас наверху?

Акико встала. У девушки был свой подход к этим вещам: не сказал «нет», значит, понимай «да».

Она поднялась наверх и какое-то время там пробыла. В ожидании я успел выкурить две сигареты.

– Зачем вы это сделали?

Она вернулась, и у нее дрожал голос.

Я оставил на подрамнике изрезанное полотно. Новое натягивать не хотелось – я все равно еще не придумал, что писать.

– Мне так нравилась эта картина. Она была замечательная.

– Бывает, кажется, картина вот-вот сорвется с полотна и оживет – правда, такого еще не случалось. Вот и эта такая же.

Акико затаила дыхание.

Мне хотелось сказать, что тому, кто ее нарисовал, это нравилось, но облечь мысль в слова не мог.

– Сначала был просто чистый холст.

– Понятно.

– Я очень надеялся, что вы поймете.

– Вам не понравилось то, что там было, или вы начали себя ненавидеть? Ведь не начали?

Акико снова села.

– Лучше порисуйте на моей вилле.

– Не вижу препятствий.

Гостья внимательно на меня смотрела, не отводя взгляда. От неловкости я принялся шарить по карманам в поисках сигарет.

– Вы не против, если я приберусь в мастерской?

– Не надо, оставьте до поры. Может, захочу написать следующее полотно – тогда посмотрим.

– Хорошо.

– Смотреть разрешаю все, но при одном условии: ничего не трогать.

Акико кивнула.

Было еще не поздно. Небо затянуло тучами, но дождь не собирался. Такая погода стояла уже несколько дней.

– Хотите прогуляться?

– Прямо сейчас?

– Давайте покатаемся на вашем «ситроене». Интересно посмотреть, что там у вас за вилла.

– Только не сейчас. Я еще покупки не разобрала. Там не прибрано.

– Я не собираюсь грязь выискивать, мне просто интересно, какое там освещение.

Я встал. Рядом с Акико я терялся. Делать наброски в ее присутствии – еще куда ни шло, но общаться с ней лицом к лицу…

Выпив чашечку кофе, я надел пальто и взял шарф. Тогда я не задумывался о зимней одежде.

 

Глава 4

ОСТРЫЕ ЛИНИИ

 

1

В разгар зимы отыскать в природе насекомых трудно, но возможно. Всякая хитиновая мелочь в изобилии пряталась под трухлявыми стволами. В ясные дни она замирала на камнях и грелась в лучах солнца.

Дома насекомых было больше, чем на улице: в ванной, на кухне, возле очага. Пауков искать вообще не приходилось, они висели на виду, а когда я подкидывал в огонь очередное поленце, взбирались по нитке и словно парили по воздуху.

Поиск этой мелюзги был для меня способом убить время. Если в какой-то день ноги отказывались нести в мастерскую, в моем распоряжении было море времени.

Поймав зазевавшуюся козявку, я пускал ее поползать по ладони, а потом давил. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь меня ужалил, но ядовитых, судя по всему, не попадалось. Убитых насекомых я швырял в огонь.

После обеда ходил на виллу, которую снимала Акико. Домик был небольшой: гостиная, кухня да две спальни на втором этаже.

Мне не требовалось естественного освещения, чтобы рисовать девушку. Я не пытался изобразить ничего такого, что требовало бы хорошего света – от самой Акико будто исходило сияние. Именно его я и пытался уловить.

Наступил мертвый сезон, и в окрестных виллах не было следов человеческого пребывания. Ночью стояла тишь, словно на дне океана, и безмолвие нарушал лишь шорох угля по бумаге, когда я делал наброски.

В первый день я начал рисовать углем и бросил это занятие через пять минут, на второй – продержался семь, в третий потерял счет времени. Наконец, отложив уголь, я неловко попытался завести разговор. Акико его поддержала.

Девушка как-то по-особенному воспринимала тот факт, что мы с ней вдвоем запрятаны в сердце гор, и то и дело замыкалась – так черепаха втягивает голову в панцирь.

Я просмотрел наброски в ее альбоме – их число неуклонно росло, впрочем, делиться своими впечатлениями я не спешил. Девушке, видимо, удобнее было полагать, что до тех пор, пока я молчу, все нормально. Видимо, эта неопределенность ее радовала – не браню, и то хорошо.

Впрочем, было в набросках нечто тревожащее, то, что выходило из разряда обыденного – необыкновенное. Ее рисунки словно испускали крик. Детский, отчаянный крик.

Мы оба были на страже. Все строго: учитель и ученик. Мне не хотелось нарушать установившееся равновесие.

– Вкусно пахнет.

Ужин Акико всегда готовила сама. Когда я приезжал, до меня порой доносились аппетитные ароматы.

– У меня нет ничего такого, что можно было бы поставить перед гостем.

– Насколько я помню, вы говорили, что хорошо готовите.

Я не испытывал желания пробовать ее стряпню. Я вообще не придавал особого значения еде.

– Не стану утверждать, что приготовление пищи – сродни живописи, но…

– Что «но»?… – спросила Акико.

– Не могу объяснить, мысль еще не оформилась. Лицо Акико приобрело задумчивое выражение. На детские черты наложилось нечто зрелое.

Чтобы поесть блюдо, приготовленное ее руками, я должен был представить веский довод, с которым мы оба согласились бы. Самое простое было сослаться на рисование. Акико будет трудно отказать. Мне хотелось не столько еды, сколько иного: хотелось стать ближе, но не из-за разговоров о живописи. Живопись вообще должна была остаться в стороне – и не из-за того что я обманщик, как я надеялся, а потому что все равно получалось неуклюже.

– Интересно было бы попробовать, что вы обычно едите – без особых изысков.

– Это можно устроить. Завтра приходите на час пораньше.

– Если вам не очень хочется, не утруждайтесь.

– Я боюсь опозориться.

– Глупо ожидать кулинарных подвигов от девятнадцатилетней девушки.

Выражение лица Ахико изменилось. Наверно, она подумала, что я косвенным образом высмеиваю ее наброски.

– Кстати, а почему вы не пишете маслом?

– Пока у меня не будут получаться наброски, к холсту не подойду.

– Зря. Когда начнете писать маслом, вам сразу станут видны недочеты набросков.

Я зарисовал лицо Акико, и мы с полчаса праздно болтали, а потом я решил, что пора возвращаться в хижину. Хозяйка принесла мне чашечку черного чая.

– Целыми днями стою перед холстом, а похвастаться нечем.

– Ученик решает?

Девушка прикусила язычок.

– Приходите завтра на час пораньше.

Я встал, надел пуховик и вышел.

Ночью в горах царила темень. Свет фар выхватывал из темноты отдельные участки дороги, наделенные собственным цветом и настроением, которые вспышкой выскакивали из мрака и тут же исчезали. Мне нравилось это разнообразие. Цвета голых деревьев пронзали в самое сердце.

Первым делом, вернувшись в хижину, я выпил. Худо-бедно, за все время своего проживания уговорил треть винного погребка хозяина. Вино, что хранилось в подполе, не трогал. Что удивительно, я легко хмелел от пары-тройки стопок коньяку. С четвертой меня клонило в сон, хотя особого хмеля в голове не было. Я не успевал напиться в стельку: засыпал.

На следующий день выехал часом раньше: ужинать на общей вилле я не собирался.

Вечерело. Я ехал по дороге, и гору на глазах окутывал мрак. Солнце закатывалось за горизонт. К тому времени, как я припарковался рядом с «ситроеном» Акико, наступила непроглядная тьма.

– Самая обычная еда. Кроме шуток.

В воздухе витал слабый запах чеснока. Мне почему-то представились спагетти.

– Надо было, наверно, спросить, что вы предпочитаете.

– Не имеет значения.

– Пива хотите?

– Одну бутылочку. Не буду нарушать своих привычек.

Она приготовила пеперончино. Неплохо на вкус, но с оливковым маслом хозяйка прогадала.

– А мастерская у вас наверху?

– Да, там две комнаты: мастерская и спальня.

– Это пеперончино похоже на ваши наброски.

– Сыровато?

– Нет, все в меру, но масло подкачало. В остальном безупречно.

– Иными словами, в моих набросках есть только один дефект?

– Совершенно верно.

– Плохая линия.

– Делать набросок – это как душу рисовать. Да и вся живопись на этом замешана. А вы даже не пытаетесь толком на себя взглянуть, открыться.

– То есть рисунок, как и музыка и романы, все это – разные формы самовыражения?

– Знаете, Акико, наверно, стоит нарисовать вас обнаженной.

Я удивился собственным словам.

– Зачем?

– Сложно объяснить, просто ваши наброски, они словно под покровом. Скрыты под ворохом ваших впечатлений от работ других художников и приемов, которым вас учили в художественной школе, – и вашей собственной стыдливости.

Разговоры об обнаженной натуре не повергли Акико в трепет.

– То есть я не до конца себя выражаю?

– Мне бы не хотелось вдаваться в дискуссии. Я сказал, что думал, это крайность. В искусстве – сплошные крайности. Если хотите изобразить свои истинные чувства, показывайте сокровенное, смело, без стеснения.

Ужин подошел к концу. На столе осталась лишь грязная посуда.

В набросках Акико чувствовалась какая-то мука. Мой болящий взгляд легко ее улавливал. Бесполезно было гадать, какая немочь терзает душу девятнадцатилетней девушки. Однако, увидев раз, не замечать этого я уже не мог.

– Просто подумайте.

Сказал и почему-то сам заволновался. Словно я уговаривал ее раздеться. Поднявшись, я посмотрел в окно, но ничего, кроме собственного отражения на фоне мрака, не увидел.

– Пару лет, с тех пор как мне стукнуло пятнадцать, я пускалась во все тяжкие. Родители считали меня хорошей девочкой. И по сей день считают.

– Не надо слов.

– Просто чтобы вы знали: я не та невинная натура, которая смутится при слове «обнаженка».

В гостиной на столе лежали хлеб и уголь. Я подошел и, не сказав ни слова, принялся водить углем по странице. Я рисовал не Акико. Я вообще ничего не рисовал, а переводил в линии внутренний монолог с самим собой.

Пришло в голову, что, наверное, это и значит «думать картину». Я не мог отложить уголь.

 

2

В комнате было очень тепло – это почувствовалось сразу, едва я открыл дверь.

Акико надела махровый халат. Разглядеть, что под ним, было невозможно.

– Могу предложить только карри трехдневной давности. Хотя по мне так постоявший карри только вкуснее, – проговорила хозяйка как ни в чем не бывало. У меня на лбу выступила испарина. Я снял пуховик и свитер, оставшись в рубашке и майке, и все равно бросало в жар.

Девушка запустила пальцы в волосы и приподняла их, словно хотела расчесать. И даже не этот жест, свойственный флирту, навел меня на определенные мысли. Я понял, что хочу с ней переспать. Это желание таилось в самой глубине моего сознания и распознавалось не сразу, но когда Акико коснулась волос, мне стало ясно, что хочу я ее давно и сильно.

Впрочем, здесь и сейчас затаскивать ее в постель не имело смысла.

– В карри – главное не сплоховать с мясом.

– Оно хорошо протомилось.

– Вместе с подливкой?

– Ага. Чтобы пропиталось хорошенько.

Глядя, как Акико готовит, я улыбался – правда, одними губами.

Я занял место за столом. Хозяйка принесла мне пива. Зимнего пива. Особой тяги не было – дело привычки.

Карри сам по себе был достаточно острым. Махровый халат, влажные после мытья волосы, перетопленная комната и трехдневный карри. Погрузив в карри ложку, я ощущал, что в блюде неким образом намешаны все треволнения Акико.

Она смотрела на меня и казалась довольной своим творением. Я немного попробовал и черпнул вилкой салат.

– Шедевр трехдневной давности.

– В каком смысле?

– В прямом. Замечательное блюдо. Впрочем, три дня назад вы допустили крупную ошибку.

Я отер рот бумажной салфеткой.

Я не был искушен в готовке, но однажды выслушал лекцию по приготовлению карри. Прочел мне ее один старикан, хозяин придорожной забегаловки. Из всего, что подавали в этом заведении, только карри и было съедобным.

Акико, сидевшая напротив меня, встала и потянулась за тарелкой. Полы халата немного раздвинулись, обнажив грудь. Грудь была больше, чем я предполагал, со светлыми сосками.

Подозреваю, это был рассчитанный жест.

– Подливку немного притушить и снять. Вот так делается настоящий карри. Сначала готовишь мясо, подливку добавляешь перед подачей на стол. В противном случае аромат трав впитается в мясо и забьет вкус.

Акико задумчиво слушала.

– Разве не надо тушить мясо в соку?

– Тогда получится гуляш.

Акико улыбнулась, по-девчоночьи сверкнув белыми зубами. Улыбка не гармонировала с тем, как она одевалась и вела себя. Это придавало ей особое очарование.

– Что смешного?

– Не ожидала, что вы разбираетесь в стряпне. Думала, вам все равно, развесной салат в магазине купить или пообедать в дорогом ресторане.

Это она точно подметила. Проблем с едой у меня не возникало даже в тюрьме.

– Совершенно верно. Ну, покажись.

Акико сначала не поняла, потом нахмурилась. До девушки дошло, что я прошу ее снять халат.

– То есть? Уже?

– В каком смысле – уже? Я вроде бы собирался писать обнаженную натуру? Или ты хочешь меня подразнить, как стриптизерша?

– Я хотела предложить вам фруктов после карри.

– Нет, я уже сыт. Скорее покажись.

Мы даже не протерли стол.

Я направился в гостиную и сел на стул. Скрестив руки на груди, устремил взгляд на Акико.

Ужас с решимостью боролись на ее лице. Рука потянулась к поясу на халате, но пальцы не спешили развязывать узел.

Наконец она освободила пояс и двумя руками раскрыла халат. На ней были узкие белые трусики. Под моим взглядом она вцепилась в ворот халата, словно бы скрупулезный осмотр была для нее невыносим.

Я достал альбом и принялся водить мелком по бумаге. Линии походили на детские каракули, которые постепенно обретали форму. Набросок получился без лица.

Я швырнул его на стол. Акико посмотрела.

– Волосы. И только…

– Да, волосы. Немного абсурдно, но лучше, чем лицо. И лучше, чем нагота. Пока не сбросишь свои доспехи, обнаженной я тебя рисовать не буду.

– Я же показала себя.

– На тебе трусики. Подумай, ведь это не просто клочок белой ткани.

– Вам нравится меня мучить?

– Что за слово такое, нравится?

– Мне хоть и девятнадцать, но не думайте, что я девственница. Девственность я потеряла в семнадцать, и у меня было уже больше двадцати мужчин.

Когда я засмеялся, Акико бестией на меня воззрилась.

– У тебя духу не хватит меня трахнуть. Сказал «голая» И думал, я испугаюсь. Теперь я разделась, и испугался ты.

– Это верно, страшно. Когда модель перестает быть моделью, становится жутко. Как если бы человек обратился в зверя.

Я закурил. Акико села и, глядя на меня, сунула в зубы сигарету.

– Ты, кажется, просил снять «доспехи»?

– Довольно разговоров о живописи. Если тебе хочется, чтобы я тебя трахнул, я к твоим услугам, когда пожелаешь. Но где-нибудь в другом месте, не имеющем отношения к рисованию.

– Как гадко.

С тех пор как я оказался в этой распаренной комнате, все, что я говорил и делал, воспринималось как бы со стороны.

Даже проснувшееся желание, казалось, принадлежит кому-то другому, не мне.

– Я ухожу.

Я затушил сигарету.

– Нарисую тебя завтра, согласна?

– Как угодно.

– Если раздевание призвано меня соблазнить, давай разберемся с этим после набросков.

Я надел свитер, пуховик и прошелся руками по своей раздутой фигуре. Чувствовал себя, как мальчишка с болезненным самолюбием, готовый хоть головой в омут – лишь бы его не сочли трусом и слабаком.

– Теперь ты знаешь, когда «женить» подливку с мясом. Если мясо переваришь, будет безвкусным, как бумага.

Я вышел на улицу и побрел к машине. Уши горели.

По горной дороге я направился в сторону своей хижины.

В окнах мастерской на втором этаже горел свет. Луч фар высветил белый «мерседес-бенц».

В кресле у очага отдыхала Нацуэ. Мне стало любопытно, была ли она в мастерской, видела ли изрезанный холст.

– Ты страшный человек. Как ножом по сердцу.

Я подкинул в остывающий камин дров, поджег их и огонь разгорелся с новой силой. Больше Нацуэ ничего не сказала. В тишине комнаты эхом отзывалось потрескивание поленьев.

 

3

Я принялся за работу над полотном двадцатого размера. Вернувшись с пробежки, я ехал в город обедать, а потом шел прямиком в мастерскую. Следующие три часа накладывал краски на холст выточенными накануне деревянными стеками. Я обходился без набросков, просто наносил цветные шлепки на чистое полотно.

Стек с остро отточенным краем выплетал кружева линий, и больше ничего. Эти линии не передавали никакой формы. Не имея четкого представления, что получится в итоге, я вырисовывал линии разных цветов, а на них наносил очередные линии.

Линиями на полотне я хотел вырезать то, что путалось у меня на сердце. За три часа я так устал, что о поездке на виллу, где подавали обед, не было и речи. Я наполнил живот спиртным и остатками еды из холодильника и заснул на диване у очага.

В кухне у меня царил такой беспорядок, что смотрительша была поражена. Впрочем, на такие вещи она смотрела философски – мол, что поделать, творческая натура. Когда я прекратил обедать на вилле, она решила, что меня утомило однообразное меню.

Единственное, что не менялось в моем распорядке, – это утренние пробежки. Мне даже не хотелось наведываться в домик Акико. На вечер третьего дня девушка сама нанесла визит, но, заметив наступившие во мне перемены, вскоре ушла.

Я все думал, можно ли взаправду вырезать линиями то, что теснит грудь. Мысль не отпускала даже во сне. Хотя «мысль» – не совсем верное слово; трудно описать это словами. Я наносил на холст линии, пытаясь рассмотреть за ними нечто, ощутить его.

Я забывал сходить в ванну, хотя, возвращаясь с пробежки, неизменно принимал душ – так что по крайней мере еще не вонял. Отрастил щетину.

На пятый день сквозь линии на полотне стало проступать нечто. Нет, линии оставались все теми же, зато будто рассекли то, что обмоталось вокруг сердца. Медленно, дрожащей рукой я провел еще несколько линий и отбросил деревянный стек, приспособленный вместо мастихина.

Долгие дни меня терзала внутренняя борьба – и вот я от нее освободился. Теперь даже при всем желании я не смог бы воссоздать тех волн, которые омывали меня потоками безумия.

Я пил, курил и спал, вволю проводя время. По пробуждении я снова начинал пить и погружался в хмельное забытье.

В таком состоянии я пребывал два дня. Наутро третьего вновь стал бегать. Капля за каплей из организма уходил алкоголь.

Я вернулся, принял душ. От усталости даже пива не хотелось.

Я сел в свою легковушку. Хотел съездить в город, купить чего-нибудь съестного, но, сам того не заметив, поехал в противоположную сторону. Поднялся на гору и свернул вправо, на боковую дорогу. Отсюда до дома Акико было рукой подать.

Меж голых ветвей виднелся знакомый «ситроен». Я взбежал на крыльцо и хотел было постучаться, как вдруг в окне второго этажа показалась голова Акико.

Послышались торопливые шаги – она сбегала по лестнице. Распахнулась дверь, и вместе с ней будто еще что-то открылось. Мне было спокойно: теперь я знал, что делаю. Медленно разулся и молча поднялся на второй этаж.

Дверь была открыта. Я оказался в мастерской.

– А там что, спальня? – спросил я Акико, стоявшую за моей спиной.

Девушка еле заметно кивнула. Я опустил руки ей на плечи и подтолкнул. Она противилась, но не сильно. Стала отступать к спальне. Я открыл дверь и увидел массивную кровать. Толкнув Акико на самый край, я сорвал покрывало.

– Сэнсэй, – тихо проговорила девушка, пристально на меня взглянув. Я толкнул ее на постель и обнял. Акико закрыла глаза, отвернулась. Я сунул ладони под воротник ее свитера. Она почти не сопротивлялась, если не считать легких покачиваний головой. Мало-помалу кожа соприкасалась с кожей. Казалось, прошло много времени, прежде чем соединились наши тела; торопиться мне было некуда.

Мы слились воедино. Акико тихо постанывала от боли. Я слушал и не воспринимал эти звуки как человеческий голос – скорее они походили на шорох травы, тихо покачивающейся в ночном бризе, на завывающий в горах ветер. Наше совокупление казалось чем-то нереальным.

Когда все кончилось, Акико погладила мое небритое лицо. Я понял, что до сей поры девушка не знала мужчины, хотя это ничего не меняло.

– Ты похудела, осунулась. Я и раньше замечал, когда видел тебя в мастерской, а теперь щеки совсем впали.

Широко раскрытые глаза Акико были совсем рядом с моими. Я пропихнул язык меж ее губ. Слюна стала стекать ей в рот и я ощутил, как она сосет.

Девушка долго пила мою слюну. Язык противился ее силе. Когда она прекратила сосать, мой язык находился в самой глубине ее рта.

Мне стало так одиноко, что я задрожал, но было тепло, и дрожь унялась.

Я закрыл глаза.

Когда я их снова открыл, вокруг царила темень. Кроме сумеречной прохлады, рядом ощущалось присутствие теплого тела.

– Ты спал мертвецким сном.

– На какое-то время я умер. Смерть – отдых для человека.

– Ты всегда умираешь, засыпая?

– Не всегда. Бывает, не умираю, но тогда не высыпаюсь, встаю разбитым.

Акико тихо засмеялась.

– А сейчас чем бы тебе хотелось заняться?

– Не знаю. Я проголодался.

– Обедал?

– Только выпил, и все. Первый раз за три дня встал, и захотелось пробежаться.

– Пил, значит? Тогда понятно. То-то я, смотрю, захмелела.

Она снова засмеялась.

Вылезла из-под одеяла, и ощущение ускользающего тепла смешалось с желанием увидеть ее обнаженной в лунном свете.

Я смотрел, как она отыскивает в темноте махровый халат. Казалось, из-под лестницы исходит свечение. Свет из окна вдруг стал казаться каким-то неестественным.

Я какое-то время смотрел на этот свет, а когда спустился вниз, Акико как раз вышла из ванной. Свеженькая после душа.

– Я подогрею карри. А когда подрумяню мясо, положу его в горячую подливу, – обыденно проговорила Акико, так, словно между нами ничего не произошло. Я сел на диван, закурил сигарету. Девушка возилась на кухне в халате.

На столе в гостиной лежали уголь и альбом, но мне не хотелось рисовать.

До меня донесся запах карри. Акико принесла пиво.

– У меня будто камень с плеч свалился.

Хозяйка налила пива. Она уже не флиртовала, и очаровательная неуверенность тоже куда-то исчезла.

– Я чувствовала, что между нами какое-то совершенно лишнее напряжение. А потом посмотрела на тебя спящего, и все прошло.

– Это, случайно, никак не связано с потерей девственности?

– Выходит, ты все-таки можешь нормально изъясняться.

– Помнится, ты говорила, что лишилась девственности в семнадцать. Выходит, соврала?

– Курю с пятнадцати. Тем мои шалости и ограничивались. А ты надеялся, что я все еще девственница?

– Как-то не задумывался.

Я пил пиво, рассеянно глядя на Акико. Она встала и принялась готовить салат. На сковородке шкворчало мясо.

– Не готово еще?

На пустой желудок ждать невозможно.

– Заправку приготовила, – сказал Акико, встряхивая бутылку. Я зацепил палочками пару ломтиков огурца. Заправка оказалась недурна.

Хозяйка внесла карри. На этот раз мясо отличалось: не перетомленное, мясной вкус остался.

– Хочешь, я тебя завтра нарисую?

– Только завтра?

– Мне сейчас не хочется.

– Обнаженной?

– Не знаю. Посмотришь, как я работаю.

Мне хотелось нарисовать женщину по имени Акико.

– Щетину сбрей, ладно?

– Натирает?

– Да нет. Страшно. Я когда увидела тебя в мастерской, так перепугалась, что даже звонить боялась.

– И сейчас я страшный?

– Не знаю.

Мы вели совершенно обыденные разговоры. Если бы кто-нибудь увидел нас в ресторане, наверняка принял бы за отца с дочерью. После карри по всему телу выступила испарина. Мясо было острым, горячим – к тому же я впервые за несколько дней по-человечески поел. Акико поставила музыку – соло на фортепьяно. Видимо, это была ее любимая вещь.

– К музыке безразличен?

– Пожалуй. Раньше как-то не задумывался.

– Бывает, до слез растрогает. Я часто ее слушаю, хотя плачу не всегда.

– Так бывает.

Я закурил. По щекам Акико потекли слезы.

 

4

Холст двадцатого формата покрывал сантиметровый слой краски – уж очень долго я наносил линии слой за слоем.

С полотна будто исходили чувства. Как меня угораздило такое сотворить? Часами я размышлял, стоя перед холстом. Тут не было намеренности с моей стороны – я просто позволял картине родиться к жизни. Отложив картину в сторону, я достал чистый холст двадцатого формата и легкими движениями набросал углем некую фигуру.

Это была женщина, Акико. Я безотчетно водил углем по холсту, пока не получилось обнаженное тело, нечто среднее между абстракцией и конкретным образом. В мозгу отпечаталось, что набросок отнюдь неплох.

Когда стемнело, я направился проведать Акико. Взял с собой целую коробку собственноручно изготовленных стеков.

– Можно попросить у тебя холст? И краски.

– Как, сейчас?

– Да, прямо сейчас. В голове засела картина, надо ее излить.

Хозяйка спустилась в гостиную и принесла мне все необходимое.

Я выдавил краски на палитру, смешал их стеками и нанес на полотно, полностью покрыв его бледно-голубым. Мне даже не нужна была модель, так что Акико наблюдала за работой из-за плеча.

– На сегодня, пожалуй, хватит.

– Жутковато.

– О чем ты?

– Знаешь, здесь ни формы, ни цвета, но все равно понятно, что там, на полотне, я.

– Этого не стоит бояться.

– Наверно.

– Есть хочу.

Еда была уже готова, Акико заранее об этом позаботилась.

Не спросив разрешения, я принял душ. Хозяйка предусмотрительно обновила зубные щетки и повесила свежие полотенца. Вернувшись из ванны, я достал из холодильника баночку пива.

На горячее шла форель.

– Сейчас опять высмеивать станешь.

– Барьеры никому не нужны, я думал, мы их уже сняли.

– Верно говоришь. Я тебе приготовлю, а ты смейся, если хочешь. Только мне все равно почему-то кажется, что это имеет какое-то отношение к живописи.

Да, отношение тут было самое непосредственное. И дело не только в готовке: у нее все было связано с живописью. Просто Акико, вероятно, это обнаружила через стряпню.

– Вкусно.

– Лукавишь.

– Да нет. Отлично готовишь.

Акико засветилась от счастья.

Поужинав, мы немного выпили и поднялись на второй этаж. Говорили мы как любовники и при желании всегда могли заняться сексом. На меня нашло неведомое ранее умиротворение, приятное спокойствие. Я даже не задумывался, чем это грозит моей душе.

Оборотной стороной монеты была жестокость, и я, увы, хорошо это знал. Я не старался погрузиться в блаженное ощущение мира и не придавал ему большого значения. Так бывает в солнечный зимний день: проглянет солнце сквозь голые ветви, согреет жухлую траву, и непременно подует стылый ветер в лицо.

День растянулся на четыре. Полотно в доме Акико избороздили режущие контрастные линии на небесно-голубом фоне. Эти линии не имели видимых очертаний, и все же на холсте узнавалась Акико.

В моей хижине ждала другая Акико, зародившаяся в виде стайки разноцветных брызг. Любой, кто бы увидел картину, сразу признал бы девушку.

Позвонили из Токио.

– Нью-йоркский художественный музей просит вас представить что-нибудь для Выставки современного искусства.

Это был владелец моей галереи. Голос его дрожал от волнения, которое он безуспешно пытался скрыть.

– Обязательно представьте свою «сотку», хозяин будет в восторге.

– Картина продана. Делайте с ней, что сочтете нужным.

– Вы же понимаете, какой удостоились чести. Владелец хочет отправиться в Нью-Йорк и приглашает вас.

– Обставьте это как-нибудь без меня. Я не планирую никуда выезжать.

Раньше я бы выразился куда грубее. Теперь голос по телефон звучал таким далеким.

– Я так и думал. Хорошо, мое дело предложить, а как вы поступите, уж решайте сами. Постараюсь как-нибудь объясниться с владельцем картины. Только не удивляйтесь, если вам пришлют букет.

– Мне ничего не нужно. Передайте, что я уже получил свое вознаграждение.

– Вам, похоже, нравится в горах.

– В такие времена – да. И я бы предпочел, чтобы меня не беспокоили.

– Я вас понял. Меня просят устроить с вами интервью, мы ведь ограничимся живописью? Не хотелось бы посвящать их в остальные аспекты.

– Согласен.

– Вам что-нибудь нужно?

– Нет, пока все есть. Я повесил трубку.

Тут же снова раздался звонок.

– Что-нибудь радостное сообщили?

Это был Номура.

– Наведался в отдел новостей культуры. Если согласишься, есть шанс неплохо заработать. С газетой договоримся.

– Забудь.

– Я так и думал. По телефону тебя не уговоришь. Просто любопытно было узнать твою реакцию. Не волнуйся, газетчикам о твоей берлоге ни слова.

– Не надо делать вид, будто оказываешь мне одолжение.

– А картина, которую хотят отправить на выставку, висит в галерее?

– Не знаю.

– Не знаешь?

Ох, чувствую, тут какой-то подвох. Меня чутье еще не подводило.

– Неужели.

– На эту тему можно книгу написать.

– Не стану мешать, коль скоро ты не мешаешь мне рисовать картины.

– Хотел попросить об одном пустячке.

Номура понизил голос.

– Что приятнее, убийство или это?

– Попасть на выставку? Мне безразлично.

– Значит, убивать больше понравилось?

– Недобрую игру ты затеял. Словами балуешься. Впрочем, я художник, и слова – не мой инструмент.

– Ничего я не затеял. Сказать по правде, мне просто немного завидно. Ты прирезал кого-то своими знаменитыми руками. Эти пальцы творят картины, которые ценят по всему миру.

– Если завидуешь, не стоит писать обо мне книгу.

– Пожалуй, что так. Давненько не было поводов помучиться. В последний раз такое случилось в колледже, когда я решил стать писателем. Отлично помню.

Выдержав секундную паузу, Номура повесил трубку.

Я направился в мастерскую и попробовал смешать на палитре оттенок пушистых паховых волос Акико. Я долго старался и наконец получил вполне приемлемый цвет.

Наносил я его кистью. Самым кончиком, вырисовывая волосок за волоском.

 

Глава 5

ВИЗИТ

 

1

Нацуэ рассматривала новую картину на холсте двадцатого формата.

Она стояла перед картиной и пожимала плечами. В ее черных волосах виднелось несколько белых прядей. Растерянно глядя на эти волосы, я ждал, что она скажет. Вернувшись с пробежки, я, как обычно, принял душ. Как раз тогда Нацуэ и приехала. Она вошла в дом и сразу поднялась на второй этаж.

– Что это?

– Новая картина.

– Нет, серьезно. Ты чем ее рисовал? И, кстати говоря, почему?

– Не понравилась? Как тебе, интересно, «Нагая» придется?

В центре полотна начала проступать обнаженная Ахико.

– Ты чем рисовал?

– Стеками. Набрал прутьев, наточил стеков. С сотню, наверно, да только половину выбросил – никуда не годные получились. Так сказать, промышленные отходы.

– Эти, что ли?

Нацуэ опустилась на корточки возле картонной коробки.

Там осталось штук пятьдесят стеков, на самом дне. Остальное я отвез Акико.

– Вот так сюрприз. Изобрел новый метод.

Я сунул в зубы сигарету. В мастерской не отапливалось и мне стало зябко. Спустился в гостиную, развел в камине огнь.

Нацуэ не выказывала намерения спускаться. Я начал переодеваться, снял халат, надел рубашку, толстый свитер и наконец услышал шаги: Нацуэ спустилась по лестнице, но заходить в гостиную не спешила.

– Знаешь, ты когда-то полотно изрезал, у меня сердце кровью обливалось. Теперь я понимаю, что к твоим картинам нельзя так относиться – они существуют совсем в ином измерении.

Наиуэ стояла в дверном проеме, не пытаясь зайти в комнату. Этот жест говорил сам за себя: она чувствовала себя отверженной.

– Разреши мне ее продать.

Голос Нацуэ немного дрожал.

– Даже не продать, а представлять. Я не ради денег.

– Меня продажа картин вообще никогда не интересовала. С голоду не умереть – и достаточно.

Я взглянул на Нацуэ, которая все еще стояла в дверях, и вымученно улыбнулся.

– Ладно, забирай, пока я ее в клочки не искромсал.

Нацуэ пулей сорвалась с места. Взбежала по ступенькам на второй этаж, в мастерскую, и скоро уже спускалась вниз, зажав под мышкой картину.

– Я тогда поеду, без секса. Сейчас из этого ничего хорошего не выйдет – я все буду о картине волноваться.

Я рассмеялся. У меня уже из головы вылетело, как выглядела эта картина – будто приснилась. Через пару дней вообще забуду о ее существовании.

Я подкинул в огонь свежее поленце.

– Думаю, она вполне сгодится на выставку современного искусства. Поздновато, правда, но, может, покажу ее как авторскую работу. В таком случае дороже выйдет. Это мне оставь, ладно?

– Без проблем.

К тому времени я уже потерял интерес и к Нацуэ, и к полотну.

– А та обнаженная…

Нацуэ даже не порывалась зайти в гостиную.

– Это твой идеал, да? Я с первого взгляда все поняла. «Идеалом» Акико можно было назвать лишь в шутку: для меня эта девушка была реальна как никто.

– Не думала, что у тебя есть образ женщины-мечты. Впрочем, ты не перестаешь меня удивлять.

– Хватит.

– Ничего, если мы сегодня не будем спать?

– Нормально.

Нацуэ зашла в комнату и прижалась губами к моим губам. Я взял ее за плечи и отстранил от себя. Она устремила на меня проницательный взгляд, потом отвернулась и вышла.

Я подкинул в камин поленце и смотрел на разгоревшееся пламя. Время пролетело незаметно. Помню только, как я подкладывал дрова в огонь.

За окнами смеркалось. Пора было ехать к Акико, а я так и валялся на диване.

С гор доносились ночные звуки. Ухо улавливало ощутимую разницу: днем природа звучала по-другому.

Я поднялся на второй этаж, в мастерскую, и какое-то время стоял перед портретом Акико. Во мраке отчетливо проступал обнаженный силуэт на полотне. Он что-то мне говорил, мне одному, а я ему что-то отвечал.

С Акико я бы никогда не стал настоящим мужчиной. Когда наши губы соприкасались и сливались тела, даже тогда я не был мужчиной.

Как бы там ни было, а я напишу для нее портреты – тот, что здесь, и тот, что у нее в доме. Оба нарисую. Может, это приблизит меня хотя бы на пару шагов к обретению заветной мужественности.

Я включил свет.

Выдавив на палитру черной и белой красок, стал накладывать тени. Тени, которые после я уже не смог бы передать оттенками и полутонами – уныние сердца. Я нарисовал их в зрачках Акико, на ее щеках и в основании шеи. На кончиках ее пальцев. Тени, которые все равно потом скроются под краской цвета кожи.

Когда я наконец взглянул на часы, стояла глубокая ночь.

Я спустился к очагу, налил себе выпить и очень скоро захмелел. В полупьяном состоянии я решил, что попробую стать мужчиной. Получится ли стать полноценным самцом? Что-то мне подсказывало, что все равно не выйдет, но во хмелю мнилось, что попробовать все равно стоит. Прежде чем окончательно напиться, я пошел спать.

Зазвонил телефон.

Стояло утро. Не обращая внимания на трезвон, я облачился в свою одежду для пробежек и вышел на улицу. Первый пот выступал минут через тридцать, и еще минут тридцать надо было перепотеть тот первый пот. А если по каким-то причинам я не бегал, фаза гидроцефалии затягивалась на целый день, и весь день я ходил с чувством, что в голове бултыхается вода.

Зима не обольщает – не то что осень. Воздух жалит. Все прозрачно и ясно, никакой смуты. Я бежал, задрав голову. Вокруг заплатами лежали снежные наносы, словно тени на пейзаже.

Вернувшись в хижину, я принял душ, открыл банку пива, уселся в гостиной, и тут снова зазвонил телефон. Я предположил, что это Акико, и поднял трубку.

– Как поживаешь, сэнсэй?

Голос Номуры.

– Отлично. Отрезан от всего мира.

– У меня тут парень нарисовался, точь-в-точь твое отражение. Он может открыть тебе нечто о тебе самом. Хочешь, организую встречу?

– Не хочу никаких встреч.

– Повторюсь, ты увидишь себя со стороны. Разве неинтересно?

– Знаешь, Номура, я тебе кое-что объясню: Художник не рисует зеркальных отражений. Во всяком случае, я не рисую и зеркалам не верю.

– А зеркала тут ни при чем. У этого парня нет ядра, стержня, он полый внутри. Я же говорю, он – твое отражение.

– Мне неинтересно.

– Он убил человека, но его не судили – судья признал его невменяемым. Я как раз статейку о нем пишу, и мне подумалось, а не свести ли вас, ребята. Не подумай, я не утверждаю, что ты умственно неполноценен, просто в этом человеке ты мог бы увидеть себя.

– Тоска зеленая.

– Это ты о себе? Нагоняешь тоску, значит?

– Ты видел отражение самого себя в каком-нибудь приятеле? Мне это куда интереснее.

– Я писатель.

– Тогда не путайся и поищи другие отражения.

– Ну встреться с ним ради меня, я прошу.

– И не думай.

– Но со мной же встречался, ведь встречался же?

– Любопытно было посмотреть, как воспринимают мир такие, как ты.

– Я его привезу.

– Не надо.

– Если он со мной приедет, тогда тебе придется с ним встретиться. Я прошу твоего разрешения.

– Если я не хочу с ним видеться, то и не увижусь – попросту глаза закрою.

– Все, мы приедем.

Больше говорить было не о чем, и я повесил трубку.

Едва стемнело, подъехала машина Акико. Гостья ни словом не обмолвилась о том, что я не приехала накануне, и вместо этого сослалась на вылазку в город.

– Виллы пустеют: все разъезжаются. В городе как в супермаркет зайдешь – сразу заметно.

– Вполне предсказуемое явление.

Акико не делала попыток подняться в мастерскую. Наверно, боялась узнать, что я работаю над другим полотном. Холст у нее дома был уже покрыт толстым слоем краски, хотя я нарисовал одно лишь лицо.

– Рождество скоро, сэнсэй.

– Рождество? Надо же.

– В городе повсюду музыка будет. Правда, зимовать мало кто остался. Пустынно там как-то.

Я и не думал ни о каком Рождестве, давно уже праздники меня не интересовали. Даже в Нью-Йорке я не проникался новогодним настроением. Наоборот даже, накатывала депрессия.

– Давай поставим у тебя елку, – предложил я.

– Ты серьезно?

– Почему-то мне захотелось.

Акико рассмеялась, будто я сморозил что-то смешное. Спрашивать я не стал.

 

2

Под самый канун Рождества приехал Номура со своим знакомцем.

Для разнообразия он приехал за рулем полноприводного микроавтобуса. Я не пошел в отель, из которого он звонил. Номура сказал, что сам приедет, и по тону было понятно, что у него нет особого выбора.

– Я видел вашу картину. Воистину был тронут. Меня зовут Койти Осита. Впрочем, не скажу, что она меня сильно впечатлила.

Осите было лет тридцать. Меня поразили его ясные глаза. Взглянув на меня, он кивнул в знак приветствия и все время улыбался. Вот только в глазах его застыла печаль.

– Статью о нем писал, но так до сих пор его и не понял. Его освободили из зала суда – признали невменяемым, но я все равно его не понимаю, так же как и тебя.

Я стоял на террасе. Как раз вернулся с пробежки и пил пиво.

– Сменим тему?

Я не повернулся к Осите, чтобы с ним поздороваться.

– Сэнсэй не в настроении. Может, пройдемся?

Осита послушно кивнул и направился гулять по лиственничной аллее.

– Странное вышло дело.

– Не рассказывай, мне неинтересно.

– Ты единственный можешь его понять. Он вполне логично выражается, но, по сути, живет в придуманном им самим мире. Так что вся его так называемая логика – чушь собачья, так мне кажется. Когда он увидел в галерее твою картину, словно одичал. Я вообще ничего не понял.

– Не пытайся сделать то, на что ты в принципе не способен, тем более за чужой счет.

– Мне от тебя подачки не нужны.

– Что, все писатели на голову больные?

– В каком это смысле, больные?

– Да ладно, забудь.

– Работа у меня такая: понимать непонятное.

– Хочешь совет? Есть вещи, которых ты никогда не поймешь. И сообразительность тут ни при чем: это надо чувствовать, такие вещи находятся вне твоего восприятия. А попытки ломать голову – пустая трата времени.

Номура сунул в зубы сигарету и закурил. Ветер утих, лучи солнца обогрели землю; на террасе стало тепло.

– Много я повидал убийц на своем веку. Ходил по тюрьмам, расспрашивал о происшествиях десятилетней – двадцатилетней давности. Криминологию изучал.

– И что?

– Я просто не успокоюсь, пока не пойму.

– Твои рассуждения крутятся вокруг твоей собственной персоны.

– Может, ты и прав. У меня, наверно, просто еще в голове не уложилось, что можно чего-то не понимать.

Номура присылал мне какие-то свои книги, но я их не читал. Мир слов находился где-то за пределами моего понимания.

– Такое чувство, что снега пока не будет, – сказал я.

– О чем ты?

– Хотелось, чтобы снег пошел. Говорят, по другую сторону пика снег часто идет, а здесь его практически не увидишь. Хотя и тут в иные годы такие сугробища наваливает – дома по самую крышу засыпало.

– А при чем здесь снег?

– Я не хочу поддерживать этот разговор, вот и сменил тему.

– Хочешь, чтобы я уехал?

– Ты и так засыпал меня вопросами. Что еще тебя интересует?

– Но я ни о чем серьезном не спрашивал.

– Все просто: мы живем в разных измерениях.

– Смеешься надо мной?

– Ни в коем случае. Человек, как я, убийца, – существо куда более низкое, чем ты, тот, кто об этом пишет. На взгляд общества все обстоит именно так: ты надо мной возвышаешься.

Номура поправил очки, сползшие на кончик носа. Очки были бифокальные и увеличивали глазные яблоки. Это мне показалось забавным, и я засмеялся.

– Ну давай, смейся, – сплюнул собеседник. – Я – выдающийся писатель-криминалист и этим горжусь. Так происходит помимо моей воли, и я не могу тебе этого объяснить.

– Ты меня не понимаешь, я себя не понимаю, вот и все.

– Как думаешь, а Оситу ты понять сможешь?

– Я уже более-менее понял. Что тут сказать? Ты говорил, его признали невменяемым, но это не так. Пусть доктора и эксперты что угодно говорят, все это – слова.

Номура еле заметно кивнул. Я вынул из холодильника две банки пива и вскрыл их.

– Одна для меня?

– Нет.

– Потому что я не понимаю?

– Обижайся, если тебе так хочется, – все равно тебе не понять.

Номура снова покачал головой.

Легкий ветерок сорвал с веток сухую хвою, и она осыпала нас желтым дождем. Было чувство, что только тронь – и хвоя испарится.

Вернулся Осита.

Он стоял под террасой и улыбался, словно не зная, что предпринять.

– Поднимайтесь, – сказал я, и Осита взбежал по ступеням. Номура пристально за ним наблюдал.

– Мне хочется порисовать. Что вы видели?

– Камень. Тусклый, будто выцветший.

– Камень, значит?

Я встал, забрал из гостиной альбом для набросков и принялся зарисовывать углем валун. Тусклый, словно выцветший – такой, как описал Осита. Я бы назвал этот камень зимним.

Я вышел на террасу. Гость взглянул на набросок и разинул рот от изумления.

– Откуда вы знаете, что я видел?

– Это не то же самое. Наверняка форма другая.

– Это то, что я видел. Я его узнаю.

– Я нарисовал зимний камень, не больше.

Когда я это проговорил, Осита счастливо заулыбался.

– Господин Номура, наверно, вы на меня разозлитесь и скажете, что я глупость говорю, но это – тот самый камень, который я видел. Да, он другой формы, но это не важно. Я видел его. И когда увидел в галерее картину сэнсэя, было такое чувство, будто я сам это нарисовал. Вот и сейчас то же самое.

Я вырвал набросок из альбома – не слишком аккуратно вышло, и у рисунка получился зазубренный край.

– Бери, дарю.

– Вам не жалко?

– Чепуха. Мне просто захотелось сделать набросок, и только.

– Спасибо. Когда вернусь в Токио, наверно, побоюсь на него смотреть.

– Тогда выбросьте.

– Слушайте, вы что, оба надо мной потешаться вздумали?

Рассерженный Номура вскочил с места. Пожалуй, я переборщил. Осита виду не подал, будто понимает, что здесь происходит.

Я был не так оторван от мира, как Осита, и представлял, каково сейчас Номуре.

– Вы не против, если я попрошу вас уйти?

Осита, не переставая улыбаться, кивнул.

– Мы еще встретимся? – спросил он.

Я не ответил. Разочарованный Номура еле слышно вздохнул.

 

3

В сочельник пошел снег.

Начался он днем, а к вечеру все было укутано белым покрывалом.

Когда я подъехал к дому Акико, солнце почти село. Я прибыл, поднялся к ней в мастерскую и встал перед ее портретом.

Елку она не наряжала. Почему-то ни один из нас об этом не обмолвился. Мы пили вино, ели рагу, которое она готовила три дня.

Снег заглушал все внешние звуки, и клацанье столовых приборов было слышно необыкновенно отчетливо.

Мы поели, я поднялся в мастерскую и встал перед холстом. Лицо Акико было почти закончено. На синем фоне Акико безошибочно узнала свое лицо. Стеки. Переплетение линий. Я писал Акико, и не ее вовсе – мои сокровенные мысли излились на полотне в виде цветов и линий, и получилась та самая девушка.

Я смешивал и пробовал и наконец нашел нужную линию и цвет.

Меня охватило спокойствие – ушло напряжение, не осталось сил начинать что-то новое.

– Удивительно. Похоже, ты способен выразить линиями что угодно.

– На то она и абстракция.

– Рисуй еще.

Обычно через час работы я отбрасывал стеки. Наверно, боялся, что удовлетворенность неким образом затянется. Я спустился в гостиную, за мной молча последовала Акико.

– Еще пару дней так порисую.

Через пару дней портрет будет готов. Потом настанет перерыв, когда я не смогу писать – вероятнее всего, просто не найду темы для следующей работы.

Я сел на диван и прислушивался к снегу. Падающий снег издает звук – отчетливый звук, который не способно уловить ухо. Временами я даже ощущал звук тумана.

Акико принесла коньяку – бутыль, которую я позаимствовал из запасов владельца хижины.

– Не садись сегодня за руль, оставайся у меня.

– Так и поступлю. С горы ехать страшнее, чем подниматься на гору.

– Знаешь, так смешно слышать от тебя рассуждения о страхе.

Акико засмеялась.

Я прислушивался к звуку снега и размышлял, как правильнее будет назвать то, что испытывает ко мне Акико: страстью или влюбленностью. Можно было использовать и другие слова, но эти вполне отражали суть различия. В любом случае я не привык слишком вдумываться в слова.

Акико присела рядом на кушетке. Тихо посмеиваясь своим мыслям, я коснулся ее волос. Ощутил что-то вроде ностальгии по ушедшей юности. Мне даже ненадолго понравилось это чувство.

– Я засыпаю, – сказала Акико.

Мне спать не хотелось, да и ей, вероятно, тоже.

Мы встали и пошли в спальню. Я разделся, прохладный воздух пощипывал кожу. Кровать тоже была холодной. Мы обнялись. Было темно: сквозь занавешенные шторы исходило слабое свечение снега. Наши тела согрелись.

На следующий день я провел в мастерской два часа и закончил картину. Синий фон рассекали алые и красновато-коричневые линии. Существовавшая внутри меня Акико явственно проступила на полотне – словами такого не выразить. Настоящая Акико внимательно изучала полотно.

– Я поехал: хочу другую картину дописать, – сказал я, но хозяйка не обратила внимания на мои слова: она статуей замерла перед полотном. Я вяло доехал до хижины по запорошенной снегом дороге.

В мастерской ждала «Нагая Акико».

Решив обойтись без утренней пробежки, я встал к холсту.

Через пятнадцать минут после того, как я взял в руки кисть, весь вымок от пота. Через полчаса уже приходилось отираться полотенцем.

Меня то и дело одолевала иллюзия, что будто бы я обнимаю обнаженное тело девушки. В неистовстве я рисовал и постанывал. Вернулись силы, меня переполняла уверенность в себе. Дыхание стало прерывистым, я кричал. Пот стекал со лба, затмевая все перед глазами. Я мысленно сжимал в руках изображение Акико.

Когда я пришел в себя, уже наступил вечер.

Картина была завершена.

Я отбросил кисть, палитру и провалился в небытие. Чувство самореализации сменилось внутренней пустотой. И в тоже самое время я испытывал небывалое удовлетворение.

Закурил. В темноте шевелилось тело нарисованной Акико. На ее лице улавливалась улыбка. Я сел на пол и сидел, пока не стало зябко.

Медленно встал, спустился в гостиную и развел в камине огонь. Пламя разгоралось неспешно, в очаге потрескивали сухие поленца.

Я наполнил ванну водой.

Раздевшись в гостиной, пошел в ванную и долго отмокал в теплой воде. Снова пошел снег – мне не надо было смотреть в окно, чтобы это почувствовать.

Я вышел из ванной, надел чистое белье, свежую рубашку, свитер, брюки.

Комната прогрелась. На улице, как я был уверен, шел снег. Я достал из холодильника колбасы, сыра, открыл банку сардин. Все это поставил поближе к огню.

Принялся пить коньяк.

Зазвонил телефон.

– Опять снегопад.

– Чем занимаешься?

– Весь день смотрела на картину. В какой бы форме я ни предстала, все равно это я. Совершенно не то, что смотреть на себя в зеркало. Вроде как взглянула на потаенные стороны своего существа, жуть какая.

– Это не ты, а моя Акико.

– Скажи, что не будешь смеяться.

– О чем ты?

– Теперь я хочу тебя нарисовать. Мне надо написать своего наставника, сэнсэя. Теми самыми стеками, которые ты для меня выточил.

– Это повод для смеха?

– Просто я побоялась.

Акико умолкла, я тоже ничего не говорил.

Сейчас она превращалась из девушки в женщину, и мне стало совершенно ясно, что к ней меня привлек не дешевый блеск молодости, а нечто другое. Была в Акико какая-то немочь. Акико недужила – тем же недугом, что и я, только в силу своих нежных лет этого она еще не понимала.

– Я сегодня не приду.

– Ничего, я по твоему голосу поняла. Ты такой изможденный и в то же время исполненный жизнью.

– Может, ты и права.

В банке с сардинами закипело масло. Я подхватил жестянку пальцами, поставил ее на стол. Меня разморило от жара.

– Спокойной ночи, – проговорил я.

– Теперь, наверно, буду хорошо спать – потому что голос твой услышала.

– Поспи.

Я повесил трубку.

Подложил в огонь большое полено и наблюдал, как к нему подбираются языки пламени.

Время от времени отправлял в рот кусочек сыра, или колбасы, или сардинку, потягивая коньяк.

В основном я либо немного хмелею, либо окончательно набираюсь. Теперь же я был просто пьян – давненько со мной такого не случалось, после тюрьмы уж точно.

Я впал в ступор. Когда коньячная бутылка опустела наполовину, я пришел в себя. Вся еда куда-то делась.

Спать я не пошел – просто сидел и смотрел на огонь. О живописи я даже и не помышлял: я понял, что рисовал исключительно ради самого процесса.

Время от времени перегорало какое-нибудь поленце, с треском распадаясь пополам. Я брал кочергу и сгребал половинки в одну кучу, и скоро пламя разгоралось с новой силой.

Когда от содержимого бутылки осталась всего лишь треть, я наконец поднялся.

 

4

Побегать пришлось чуть подольше – необходимо было выгнать с потом последствия вчерашнего дебоша. Похмельем я бы это не назвал, просто не покидало чувство, что в голове полным-полно воды. Тропу, по которой я обычно бегал, занесло снегом, и временами я утопал по колено. Вопреки обыкновению дышалось тяжело, из глотки вырывались клубы густого белого пара.

Я вернулся в хижину.

Вдалеке показалась машина – словно бы водитель только и ждал моего возвращения. Из автомобиля вышли двое и, с трудом вышагивая по снежным сугробам, направились к хижине. Я не потрудился расчистить с утра тропинку.

Проигнорировав появление чужаков, я зашел в дом, развел огонь и принял душ.

Когда я в банном халате вышел в гостиную, чужаки стояли на крыльце перед дверью, явно чем-то недовольные.

– В чем дело? Вы обзвонились.

– Накаги, вы же видели, что мы идем.

Одному было что-то от двадцати до тридцати, другой был явно постарше. Оба производили достаточно ясное впечатление – знаком такой типаж.

– У меня заведенный порядок, и мне бы не хотелось, чтобы кто-то его нарушал, иначе я не стал бы уединяться в горах.

– Может, у вас к нам нет интереса, а вот мы пришли как раз к вам.

Старший сунул мне под нос полицейский жетон. Я, не обращая внимания, пошел на кухню и достал из холодильника банку пива.

– Нам известно о вашей судимости, так что перестаньте голову морочить.

Я пожал плечами, открыл банку. Надо сказать, в халате в непротопленной комнате было зябко. Я переоделся в рубашку, натянул свитер, между делом попивая пиво. Молодчик хотел было что-то сказать, но старший его остановил.

Когда я вышел на террасу, увидел следы: детективы натоптали возле крыльца. Стулья, столики на террасе припорошило снегом. Детективы подошли и встали под карнизом – как раз там, где стоял я.

– Вы знакомы с писателем по имени Ёочи Номура? Старший говорил спокойно, ровным тоном.

– Он во что-то вляпался?

– Мы считаем, что он был здесь.

– Наведывался однажды. Не помню, сколько уже дней прошло. Это было исключение – мы обычно встречаемся в Токио, хотя он приезжал в здешний городок.

– Что вы пытаетесь от нас утаить?

Молодчик избрал нарочито оскорбительную манеру разговора. Устроили игру плохой коп – хороший коп, пытаясь тем самым спровоцировать подозреваемого.

– Малыш, ты нарушаешь мой распорядок дня.

– А ну-ка повтори.

Послышался шорох цепованных шин: к нам приближался автомобиль. Детективы тоже его заметили – это был «мерседес» Нацуэ. Она вышла из авто, кутаясь в собольи меха. На ногах у нее были резиновые сапоги, туфельки на высоком каблуке она несла в руках, пробираясь по огромным сугробам. Детективы обескураженно наблюдали за этим представлением.

– Так и думала, что ты не станешь чистить дорожки, поэтому захватила сапоги. Здравое решение.

Нацуэ, выдыхая клубы белого пара, поднялась на террасу.

– У тебя гости?

– Незваные. Я как раз пытался их спровадить.

– Замолкни, Накаги, не то наденем на тебя наручники и посмотрим, как ты тогда запоешь. Нечего тут умника из себя строить, зэк.

– Ладно, парнишка, говори, какое у тебя дело.

– Ёочи Номура убит.

– Интересно. Где?

– Труп обнаружили в Токио, в его машине. Похоже, в этой машине он вернулся из Нагано. В дневнике он написал, что встречался с вами.

– И получается, что я его убил.

– Почем знать.

Я, конечно, не ожидал столь скорой кончины Номуры, однако и удивлен не был. Преждевременная смерть – не новость в наши дни, люди умирают и не от руки убийц.

Мне вспомнилось лицо Койти Оситы.

– Вы же догадываетесь, по какой причине мы к вам заглянули. Мы опекаем таких, как вы, – тех, кто однажды преступил закон. Нам известно, что незадолго до своей гибели Номура приезжал в Нагано. Когда я говорю «Нагано», то подразумеваю вас.

– Визит его был краток.

Нацуэ закусила губу.

– Как только у вас хватает наглости называть его зэком?

– Вы кто такая? – Это спросил коп постарше. – Мы – представители властей.

– Так вы считаете, что имеете право от лица властей называть этого человека зэком?

– Он молод, горяч. Бывает, скажет лишнее.

– А вы стоите рядом и не пытаетесь его остановить. Нацуэ указала на старшего детектива.

– Вам известно, за что этот человек попал за решетку. За свое преступление он должен был получить условный срок, это была вынужденная самооборона. Ваша братия утверждает, что он убил с намерением. Ваша работа – провести расследование и найти доказательства этого намерения, и вы, полицейские, ее не сделали. Вы же все прекрасно понимаете. Перед вами – человек с чистым сердцем. Когда он увидел деяние рук своих, то сказал, что намеревался убить, а вам подобные поленились докопаться до правды.

– Мы не в курсе прошлых дел, мэм, мы приехали сюда по другому вопросу.

– Тогда прекратите клеймить его зэком и оставьте свои домогательства. Вы хоть и называетесь детективами, но не имеет права устраивать здесь следствия.

– В этом я с вами не соглашусь, мэм. Не знаю, кем вы ему приходитесь, но расследование есть расследование.

– Я защищаю права этого человека. И я не утверждала, что стану препятствовать расследованию. Я «прихожусь» ему агентом. Все имеющиеся у вас вопросы попрошу направлять к адвокату.

Я осушил банку, и вторую мне брать не хотелось.

– Вы не оставляете нам выхода.

– Это вы не оставили себе выхода своим поведением: нельзя было называть этого человека зэком. С этим будет разбираться наш адвокат.

– Мы только задаем предварительные вопросы. О формальном расследовании речи не идет.

– Номура здесь был. Кажется, двадцать третьего.

Все это действовало мне на нервы, поэтому я решил высказаться:

– Он привез с собой человека, который, по его словам, проявлял интерес к моим картинам.

– Кто это был?

– Не знаю. Я не обратил на него внимания. Мы с Номурой перекинулись словцом – так, о ерунде всякой.

– Номура записал в блокноте, что поехал в Нагано с человеком по имени Осито, который хотел с вами встретиться. В машине обнаружена квитанция за проезд по платной автостраде, что подтверждает его присутствие в Нагано.

– Я же сказал, что он был у меня. У меня было много работы, и мне не хотелось принимать гостей.

– Господин Номура проявлял интерес к совершенному вами преступлению.

– Он сказал, что хочет написать об этом книгу.

– Расскажите о человеке, которого он с собой привез.

– На вид тридцать – тридцать пять. Худощав. Больше ничего не приметил.

– О чем вы разговаривали с господином Номурой?

– Он спросил, что я почувствовал, когда убил человека.

– Достаточно уже, – в разговор вмешалась Нацуэ. – Со всеми вопросами обращайтесь к адвокату. Этот человек – не просто знаменитость, это художник международного масштаба. А для начала разберемся с вашей хамской манерой общаться с людьми и навешивать ярлыки. После этого мы окажем вам содействие в расследовании.

Нацуэ вручила визитку старшему из детективов.

– Этот человек – не от мира сего, поэтому он оказался в тюрьме. Он воспринял случившееся как интересный опыт, чего вы, я уверена, даже не поймете.

Нацуэ подтолкнула меня в комнату.

Огонь в очаге стал угасать. Я принес свежих поленец, чтобы пламя снова разгорелось. Пошерудил догорающие угли кочергой и подложил на них пару свежих поленьев.

Нацуэ приглушенным голосом что-то говорила детективам – до меня доносились лишь неотчетливые звуки. Покончив с разговорами, детективы удалились.

Нацуэ вошла в прихожую и сняла шубу, оставшись в ладно скроенном костюме, деловая дама до кончиков ногтей. Положила на стол какой-то чек.

– Шесть миллионов иен. Я нашла покупателя на твою новую картину. Два миллиона забрала себе – лучше так, если мы собираемся поддерживать деловые отношения. Но если хочешь, я могу их тебе отдать.

– Шесть миллионов на одного – слишком много. Я подарил картину тебе.

– В любом случае прими чек. Я знаю, что деньги тебя не интересуют, но и лишними они не бывают.

Нацуэ села на диван, скрестила ноги. Закурила сигарету. Я присел на корточки у очага.

– Расскажи, как было на самом деле, – проговорила Нацуэ, выдыхая клубы табачного дыма. – Ты его убил?

Я засмеялся. Нацуэ посмотрела на меня без тени улыбки на лице.

 

Глава 6

ЦВЕТ ЛЬДА

 

1

На столе лежала пачка купюр.

Нацуэ обналичила чек. Я не проявлял к деньгам видимого интереса, и она, видно, опасалась, что я про них и вовсе забыл и скорее всего потеряю.

Нацуэ оставила деньги и вернулась в Токио – визит ее казался совсем беспредметным: она не легла со мной в постель, не спрашивала об очередном полотне и даже не стала смотреть картину.

Я размышлял, что бы съесть на ужин. Смотрителей я попросил, чтобы на меня больше не готовили. С прошлого вечера у меня крошки во рту не было.

Сильно ломать голову я не стал – попросту взял бутылку коньяка и, обхватив ее за горлышко, направился на второй этаж.

Меня ждала «Нагая Акико». Картину я завершил, и касаться ее у меня не было никакого желания. Я присел на корточки и долго смотрел на нее, прислушиваясь к своему тяжелому дыханию.

Уж сколько лет я по-настоящему не заканчивал полотна. И вот теперь оно готово. Обычно я просто терял к картине интерес и то, что получилось, относил с глаз долой – в галерею, а уж там ее продавали как завершенную работу. И даже при этом никто никогда не обвинял меня в том, что полотно не закончено. Порой я умудрялся себя дурачить, объясняя отсутствие вдохновения тем, что работа готова.

В эту картину я выложился полностью, без остатка. Я чувствовал себя неживым, опустошенным. Чувство было мне знакомо, даже слишком. Так расстаются с мечтой. Словно бы вся моя жизнь, а может, даже и плоть перетекли на этот холст, не оставив мне ничего.

Я запил.

Приложив ко рту бутылку, я залил в горло коньяку. Очень скоро я совершенно захмелел.

На меня как-то одновременно все навалилось: картина эта, Акико – я сам стал себе в тягость. Меня не отпускала безумная мысль, что мою душу забрала обнаженная фигура на полотне.

Стемнело, но мне ясно виделся портрет. Зачем только я его создал? Что за надобность такая была изливать жизнь, свою собственную жизнь, на куске холста?

В былые времена я был счастлив, запечатлевая на холсте узнаваемый облик. Мало-помалу радость созидания притупилась. Я перестал писать что-то дельное.

Я плакал. От собственных слез становилось смешно: они катятся по щекам, а я смеюсь. Поднес ко рту бутылку и быстро ее опрокинул в горло. Встал, спустился в прохладный погреб, достал следующую.

Я все пил и пил, по-турецки усевшись перед картиной. Почему-то рядом с полотном я не ощущал ни холода, ни хода времени.

Свет был нестерпимый.

Наверно, наступило утро. Кто-то звал меня по имени. Казалось, заговорило полотно. Передо мной было лицо Акико, словно сошедшее с полотна.

– Как же хорошо, что я пришла. Я тебе звонила, снова и снова, но ты не брал трубку. Уж думала, что ты уехал навсегда и больше не вернешься.

До затуманенного сознания дошло, что девушка плачет. Она снова была на полотне. Отчасти я понимал, что Акико пришла меня навестить и плакала. Отчасти мне казалось, что она сошла с полотна.

– Ты пил, да? Сидел и напивался в одиночку.

– Я не в одиночку.

Я хотел сказать ей, что все это время рядом была она, но не смог выговорить этих слов.

Что-то опустилось на мои плечи. Наверное, одеяло, хотя надобности я в нем не испытывал. Под голову мне положили подушку.

Стало темно. Как будто бы погас свет. Значит, стояла ночь.

Хотелось выпить и рухнуть в хмельную бездонную пропасть. Я пошарил вокруг – где-то должна быть бутылка. Чья-то ладонь поймала мою руку. Я знал, что это Акико.

Неожиданная сила была в том пожатии. Я перестал шарить вокруг.

– Почему ты не на холсте? – попытался я выговорить, но провалился в сонное забытье.

Меня разбудил просочившийся с улицы лучик света.

Все тело неимоверно зудело. Я хотел почесаться, но руки не слушались. В неповоротливом разуме вязли мысли: будто голову наполнили густой мутной жижей.

Хотелось опохмелиться. Опьянение спало, только по телу раскинулась немочь. Спиртного, как назло, не было.

Попытался встать, в голове всколыхнулась жижа, меня замутило, и я снова опустился.

Я лежал на постели без движения и видел потолок – и лицо Акико. Я зажмурился, снова открыл глаза и понял, что эта Акико была реальная, а не сошедшая с полотна.

Попытка сесть отозвалась дурнотой. Я застонал.

– Не шевелись.

– Который час?

– Дело к полудню. Ты бы немного перекусил.

– Думаешь, мне сейчас до еды?

– Самую малость. Я что-нибудь приготовлю.

– Кофе достаточно.

– Нет, тебе надо что-нибудь полегче.

Рука Акико вновь сдержала мою руку. Я закрыл глаза. Никакого намека на голод. Я попытался разбудить интерес к пище.

Акико отпустила мою руку. Я весь зудел, но чесаться не хотелось – от этого только еще больше зудом изойдешь, нестерпимым зудом.

Я пытался понять, пьян ли я. Сложно было сказать. Зуд можно было счесть признаком обезвоживания или последними отзвуками оставшегося в организме алкоголя.

Я знал, что сейчас надо поспать или хотя бы закрыть глаза. Меня не столько страшила похмельная мука, сколько смутная боязнь воспоминаний.

Закрыл глаза. Попытался представить зимний пейзаж: снег, голые ветви, чистый прозрачный воздух. Вдруг перед мысленным взором снова возникла Ахико с полотна. Да, эту картину я закончил. Я застонал. Бодрствовать было невыносимо.

Я сел, встревожив в голове мутные воды. Попытался встать на ноги, меня бросило в пот. Умудрился сохранить равновесие. Будто не на своих ногах, я вышел из мастерской и кое-как, шаг за шагом, спустился по лестнице.

Опустившись на пол в гостиной, я окликнул Акико, которая хозяйничала на кухне:

– Пойду в душ.

Каким-то образом добрался до ванной. С помощью гостьи разделся и встал под душ – настолько горячий, насколько можно было терпеть. В душе меня вырвало чем-то коричневым. Жижа смешалась с водой, растворилась и утекла прочь. Акико приготовила для меня жидкую овсянку. Меня хоть и вырвало, но мутить не перестало. Преодолевая тошноту, я зачерпнул ложкой немного кашицы и прожевал, зачерпнул – прожевал. Палочками девушка подцепила кусочек маринованной сливы и положила его мне в ложку.

Я съел небольшую пиалу овсяной каши, что забрало у меня остатки сил. Еле доковылял до дивана и рухнул на него. В камине плясали языки пламени. Впрочем, тепла огонь давал недостаточно, и Акико включила обогреватель.

– Если бы ты заснул, так бы и окоченел. Я так испугалась – ты был холодный как лед.

– Всего лишь напился, – сказал я, потягивая принесенный Акико чай.

Теперь вопрос, пьян ли я, не был для меня актуален: я переживал лишь отголоски своего недавнего «кутежа».

– Я алкоголик.

– Не говори так. Я тебя в таком состоянии вижу впервые. А пара пива не считается. У тебя даже хватает сил на пробежки.

– Но временами я превращаюсь в алкоголика.

– Ты напиваешься лишь изредка, это не считается.

– Ты плакала.

– Да, на тебя было больно смотреть.

Акико сунула в зубы сигарету.

– Меня будто украли. Словами трудно выразить… Знаешь, меня будто затянуло в эту картину.

– Кто тебя затянул?

– Сам себя и затянул. Так обидно, до слез.

Я понял. По крайней мере мне так казалось, потому что, едва я пытался напрячь мозг, со дна его будто поднималась тина, и оттого становилось еще муторнее.

– Пока ты спал, жена смотрителя заходила – белье забрать. Я сказала, что пришла взглянуть на картины и жду, когда ты проснешься. Полнейший бред. Она взяла да и расхохоталась.

– Не бери в голову.

– Как же не брать-то?

– Не думай, она болтать не станет – не того сорта человек. Знаешь, доносчиков в тюрьме было – пропасть, у меня нюх на таких. Эта языком трепать не станет.

– Точно?

Ахико устроилась перед очагом. Мне курить не хотелось, и я рассеянно наблюдал за дымом от ее сигареты. Огонь притягивал. Девушка потянулась за пепельницей.

– Ну вот, я почти ожил: под душем пропарился, червячка заморил.

– Это радует. У меня просьба: я уйду, только ты снова пить не начинай. Наверно, тебе просто некуда себя приложить – картину-то закончил…

– Пить не буду.

– Что так?

– Все, выпил – протрезвел. Надобность отпала.

– Что-то я тебе не верю. Во всем остальном – да, но не по части выпивки.

– Я бы, наверно, до сих пор пьяным валялся, если б не ты.

Попытка засмеяться отозвалась нахлынувшей тошнотой. Снова стало муторно.

 

2

Я бы не назвал это страданием.

Пот меня сильно прошиб, дышать было труднее – и все, собственно. Передыхов я не делал, общее чувство было таким, словно меня лечили от водянки головного мозга.

Приятно похрустывал снежок под ногами – будто бы что-то ломалось, крошилось. Погода в последние дни выдалась ясная, солнечная, снег начал подтаивать, обрастая настом.

Я вернулся в хижину, мокрый от пота.

Пока я разминался да потягивался, увидел двух знакомцев-детективов, которые наведывались накануне.

– День добрый, господин Накаги. Тут у вас еще таять не начало, а ниже – так слякоть. Если дело так пойдет, и у вас дорога раскиснет.

Я делал наклоны – все никак не мог отдышаться.

– Вы душ пока примите. Нам бы с вами побеседовать, если, конечно, не возражаете.

Тот, что помоложе, молчал, спрятавшись за плечом товарища. Видно, адвокат Нацуэ оказал серьезное давление.

– Следствие идет своим чередом. С вашей помощью, конечно, мы бы быстрее раскрыли это преступление. Однако не будем вас утруждать больше, чем того требует необходимость.

Сделав несколько глубоких вдохов, я вернулся в хижину и принял душ. Полное исцеление от гидроцефалии. Даже аппетит проснулся.

Накинув халат, я прошел в гостиную, подбросил в камин пару поленец. Пламя от догорающих углей потянулось к свежей пище и разгорелось. Я коснулся желтой ленточки, повязанной на левом запястье, и мне подумалось, что вполне можно обойтись и без пива. Ленточка эта – нечто наподобие оберега, которым Акико пыталась оградить меня от пьянства.

Накануне вечером она уехала к себе на виллу. Перед отъездом приготовила легкий ужин, повязала мне на запястье ленточку и была такова. Наверно, ей не верилось, что я брошу пить. Хотела меня вроде как испытать. Вернее, снять мерку – проверить, насколько я безнадежный алкоголик. Каким образом я предпочту себя уничтожить? В какую сторону я рванусь, когда меня будет терзать очередная напасть?

Теперь я был совершенно трезв.

Я распахнул окно. Ворвался поток свежего прохладного воздуха.

– А ленточка зачем? – спросил старший детектив, зайдя на террасу. Говорил он вежливо, и тем не менее в голосе его чувствовался вызов.

– Это напоминание о том, что я собственными руками убил человека.

– Я вас не понимаю.

Детектив решил больше не распространяться о моем прошлом.

– Вас посетил некий Койти Осита? Вероятно, его привез с собой Йочи Номура.

Детектив как ни в чем не бывало показал мне фотографию Оситы. Он не стал спрашивать, знаком ли я с ним.

– С тех пор как мы с вами виделись, следствие серьезно продвинулось вперед. Мы побывали в доме Номуры и обнаружили массу записей, касающихся лично вас.

– Он хотел написать обо мне книгу. Не как о художнике, а как об убийце. У него был талант к таким вещам.

– В своих записях он упоминает о Койти Осите.

Я закурил.

– На совести Оситы лежит убийство. Он совершил его три года назад и был признан невменяемым, а потому судить его не стали. Как бы вам объяснить… Имелись веские доводы.

– Неужели?

– А почему Номура решил вас познакомить?

– Он видел в нас некое сходство. Небогатое воображение, надо сказать, для человека, который пишет книги.

– Он допускал подобную вероятность. Нам по-прежнему неизвестно местонахождение его знакомца.

– Вы же провели расследование.

– Мы прорабатываем версии: наведываемся туда, где он предположительно может показаться. Велика вероятность, что он заявится сюда.

– Если он появится, я вам обязательно сообщу. Что-то мне подсказывало: придет Осита. И в таком случае я не буду ставить полицию в известность.

– Будем признательны. С тех пор как он уехал из Токио, мы его след потеряли. Возможно, он все еще там.

– Обещаю поставить вас в известность.

– В записях покойного говорится, что вы с Оситой во многом похожи. Он расписал по пунктам. У вас не сложилось подобного впечатления?

– Мы с ним не разговаривали. По-моему, самый обыкновенный человек.

– Номура написал, что ваши картины глубоко тронули Оситу, чем он и поделился, а после этого начал анализировать, в чем вы похожи.

– Например?…

– Изоляция, голод… полагаю, он имел в виду духовный голод, но точно не скажу. Или вот еще: взрывная горячность. Позвольте, я зачитаю его записи. Цитирую: «Я убежден, оба они страдают от некоего голода», конец цитаты.

Записи Номуры перестали быть мне интересны. Если эти «откровения» – максимум, на что он оказался способен, мне их слушать не обязательно.

Каждый человек страдает от некоего голода. Так что, по словам Номуры, у меня есть нечто схожее со всем родом человеческим. А потом Осита убил его в припадке ярости – если, конечно, это действительно дело его рук.

– Больше мне нечего добавить.

– Если что-нибудь узнаете, звоните. Мы дадим вам телефон главного управления. Это в Токио. Нам доподлинно неизвестно, где было совершено убийство, но тело нашли именно там.

Полиция располагала точным временем смерти и чеком за проезд по скоростной трассе. Я предположил, что при желании они могли бы установить место смерти с достаточной степенью вероятности. Возможно, они намеренно решили создать некую «туманность».

– То есть если я что-нибудь выясню, то должен вам сообщить.

– Мы будем признательны.

Не уверен, что копы озвучили истинную причину своего визита. Может быть, они полагали обнаружить у меня Оситу.

Я затушил сигарету.

– А этот Осита, он из Нагано?

– Нет, из Токио.

– Господа, вы наведывались ко мне уже дважды. У вас какие-то подозрения на мой счет.

– С чего бы нам вас подозревать? Вероятно, вы шутите, – сказал детектив, глядя на меня в упор. Его взгляд подтверждал мою правоту.

– Бывайте.

– Мы ценим ваше сотрудничество.

Детективам больше добавить было нечего. С легким кивком они удалились, пробираясь по талому снегу.

Я смотрел на раскинувшиеся вдалеке горы. Пива мне не хотелось. Я решил не пить, пока ленточка на руке. В отношении заведенных правил я был строг – другое дело, что редко их себе устанавливал.

Я потянулся к телефону.

– Есть хочется.

– Ты не пил, да?

– Поможешь мне снять ленточку?

Я повесил трубку, не дожидаясь ответа.

 

3

Шли дни, и я все лучше понимал, что такое закончить картину. Это значит, что дальше жить незачем – лучше бы я ее вообще не заканчивал.

Я очень старался найти силы для очередного полотна – тщетно. Одновременно я закончил два полотна: одно – в хижине Акико, второе – в мастерской на втором этаже.

Нуждался ли я в очередной картине? Никаких определенных мыслей у меня не было. Я выплеснулся на полотно весь, превратившись в пустой сосуд. Теперь можно браться за что угодно – или вообще ни за что не браться.

По утрам, поднявшись с постели, я выходил на пробежку. Это была всего лишь привычка, но привычка, которой жаждала каждая клеточка тела. Регулярные пробежки, с одной стороны, приводят организм в хорошую форму, а с другой – чего-то тебя лишают. Впрочем, по некотором размышлении я понял, что не боюсь лишиться этого «нечто». Необъяснимое чувство.

Еще у меня появилась другая привычка.

Каждый вечер я наведывался в хижину Акико. Где-то с час до ужина я сидел в кресле и смотрел в пустоту, позируя для художницы. Она рисовала теми самыми стеками для красок, которые я вытачивал. Освоиться ей было сложно. Она раздражалась, кричала, выходила из себя и даже ломала стеки. Я молчал – самое лучшее, что можно было сделать в подобной ситуации. Единственное, чему она могла бы у меня поучиться, – технике, но и этому не было надобности ее учить – не потому, что она в совершенстве ею владела, а потому, что от ее картин этого не требовалось.

Акико испортила три полотна. Каждый раз, когда я приходил к ней, на подрамник было натянуто новое, девственно чистое полотно.

Где-то с час девушка накладывала на полотно краски, потом истощалась и умолкала. Замирала перед холстом, печально созерцая цвета и не проявляя ни намека на движение.

Ровно через час я поднимался, уходил на кухню и начинал готовить ужин. Все необходимое лежало наготове – Акико не забывала об этом позаботиться, поэтому мне оставалось лишь нанести завершительные штрихи. В тридцать минут я запросто укладывался.

После ужина я возвращался к себе в хижину. С тех пор как Акико взялась рисовать меня, сексом мы занимались лишь раз. Она не противилась. По правде говоря, в сексе она искала спасения, ей хотелось подчинить страсть.

– Не получается.

Акико дважды это повторила. Я не отвечал – разве что улыбкой. В ее замечании пока не было ни крика, ни стона – скорее оно напоминало некий призыв.

Девушка рисовала мой портрет, хотя на самом деле рисовала свое сердце. И она это знала, как знала и то, что ей просто необходимо прийти к решению самостоятельно. Она лишь вздыхала, не проронив ни слова.

К себе я возвращался один, на машине, и, сидя за рулем, твердил «не получается», пытаясь поймать ее интонацию. Я был опустошен, выжат как лимон. Я знал это, и знал, почему так случилось, но не знал одного: что теперь делать.

Стремительно близился конец года.

Это чувствовалось в городе, куда я заезжал за покупками. По какой-то причине люди к концу года становились более суетливыми. Я часто задавался вопросом, почему так происходит. Сам я успел выбраться за покупками лишь дважды, и хотя каждый раз набирал массу всего, денег из оставленной Нацуэ суммы потратил всего ничего. Мне даже смотреть на них было противно.

В полдень тридцатого перед хижиной остановился полноприводной микроавтобус.

Из автомобиля вышел Койти Осита в лыжном костюме, что выглядело совершенно нелепо. Снега в округе почти не осталось, если не считать пары склонов, куда не попадало солнце.

– Эй! – окликнул меня Осита, как старого знакомого. Первая мысль была: ищет ли его полиция. Даже если за ним и гонялись, Осита не показывал виду. Он производил впечатление лыжника, подъехавшего на курорт в ожидании сезона.

– Местами снега в метр нанесло, а здесь, сэнсэй, – только стужа.

– Нравится ходить на лыжах?

– Никогда не пробовал. За мной гонятся, вот и вырядился. В горах в такой одежде тебя ни в чем не заподозрят.

– Понятно.

– Я остановился в большом отеле. Так служащий извинился, что снега нет. Можно подумать, это его личный просчет.

На пороге Осита сковырнул с подошвы налипшую грязь.

– Хотите войти?

– А нельзя?

– С тех самых пор, как я увидел ваше лицо, меня не оставляли дурные предчувствия – как если ждешь кого-то, и он в конце концов появляется.

– Вы меня ждали. Это правда.

– Ну, уж это мне решать.

– Не говорите ерунды, сэнсэй. На вас это не похоже. Совсем не похоже.

– Даже так?

– Я взялся не сам по себе. Я пришел по зову вашего сердца.

– Удобная отговорка. Думаете, этим все сказано? Эх, как же вы еще молоды.

– Уже нет. Поэтому и пришел. Я начал рисовать. Слова – ложь, стоит их только произнести, они обращаются в вымысел. А вот с рисунками все по-другому. Вот что я понял. Только рисовать куда сложнее, чем писать или говорить.

– Любой ребенок умеет рисовать.

– Тогда жаль, что я уже вырос. Я действительно пришел из вашего сердца. То полотно в токийской галерее – там нарисовано то, что лежит у меня на сердце. Мое сердце и ваше, они одинаковы.

– В таком случае мне вас очень жаль.

– Я зайду.

Не дожидаясь приглашения, Осита разулся и прошел в гостиную. Ростом он был с меня, только несколько более сухощав.

Я подкинул в огонь поленце, и Осита молча смотрел, как его окутывает пламя. Пламя разгораться не спешило, хотя и ухало жаром. Языки пламени дрожали и покачивались, точно живые.

Я достал из холодильника две банки пива. Из спиртного я ничего, кроме пива, теперь не употреблял. Меня просто не тянуло на крепкое.

– Я вижу то, что мне хочется нарисовать, и рисую в воображении. А на бумаге не получается – не знаю почему. Чтобы нарисовать, мне надо увидеть.

– А зачем вообще рисовать?

– Вы говорите загадками, сэнсэй. Многое наболело на душе – хочется излить, сказать, выразить. Кричать об этом, ругаться, молиться. Вы же именно потому и рисуете.

– Я сейчас неживой. Отсюда и мысли.

– Понимаю. Вы сейчас погрузились в сон, это имелось в виду? Значит, я пришел, чтобы вас разбудить. В тот самый миг, когда я увидел ваше лицо, я понял, зачем я здесь. А про сердце – выдумка.

– Хотите выпить?

– Конечно, раз предлагаете.

Осита, опередив меня, протянул руку к пиву и сдернул крышку. Я закурил. Пиво я достал по привычке – пить мне особенно не хотелось.

Еще мне не хотелось расспрашивать о Номуре. Меня охватило смутное чувство, что этот человек, Осита, действительно возник из моего сердца. И вообще что он изначально был частью моего сердца, еще до того, как я его увидел, только я заметил это лишь теперь. Наверно, и Номуру убил тот, кто пришел по велению моего сердца.

– Вы сказали, что рисуете.

– Хотите взглянуть?

– Несите.

– У меня с собой.

Осита достал альбом размером с большой блокнот. Он носил его в заднем кармане брюк, наподобие бумажника.

На первой странице были наброски: различные формы и узоры, нарисованные обычной шариковой ручкой один поверх другого. Глядя на них, я видел, что вместе они составляют цельную картину, и мне это никоим образом не казалось странным. Меня даже охватило некое подобие ностальгии.

Второй набросок представлял собой переплетение линий, выведенных с тщательностью, но в то же время без нажима, и в совокупности они напоминали темную массу.

На третьем и четвертом набросках были также линии, но проведенные разными ручками. Линии отличались не только по толщине, темноте и изогнутости, но и настроением, тем, что я за неимением лучшего слова назвал бы пылом.

Закрыв альбом, я швырнул его на стол.

– Осита, если вам одиноко, так и скажите, без обиняков. Не надо чертить линии вокруг да около.

– Да? А как насчет ваших линий, сэнсэй?

– Я пытаюсь себя преодолеть.

– Я тоже.

– Вам нужно попытаться.

– Слова мне не подчиняются. Я не могу высказать, что у меня на уме. Меня давно уже мучают эти воспоминания. У вас на втором этаже, в мастерской, есть картина. Можно посмотреть?

– Валяйте.

Осита не вскочил на ноги тут же. Он кидал взгляды на пламя в очаге, будто взвешивая «за» и «против». Наконец, осушив до дна банку пива и смяв ее в руке, он направился наверх.

Со второго этажа не доносилось ни звука. Тишину нарушало лишь тихое потрескивание поленец в камине.

Я потянул колечко на пивной банке и стал медленно пить. Меня одолевали случайные образы: как Осито рвет в клочки портрет Акико. Впрочем, они были безболезненны.

Допив пиво, я поднялся на второй этаж. Осита сидел на полу перед портретом Акико и хныкал как дитя. Моего появления он даже не заметил.

 

4

Тридцать первого с самого утра валил снег.

Я, как обычно, вышел на пробежку. Снега нападало уже по щиколотку, так что необходимо было соблюдать осторожность, дабы не поскользнуться.

Народ съезжался на виллу компании, по горному серпантину мчались автомобили. До меня доносились отчетливые звуки колесных цепей. Вечером я завел легковушку и направился к домику Акико. По встречной ехало много автомобилей. Почти у всех были номера из других префектур и цепи на колесах.

По заснеженной дороге пролегли утрамбованные колеи от колес, можно было запросто ехать без всяких цепей. Стемнело, а снег все валил. Я представил, что этак к Новому году навалит приличные сугробы.

– Выглядишь куда лучше, чем вчера, сэнсэй. Поверь мне, каждый день видимся.

– Неужели?

Если бы я сказал Акико, что тот человек – порождение моего сердца, она бы надо мной посмеялась.

Акико, как обычно, простояла перед холстом час. Еще вчера столь пристальное внимание создавало у меня ощущение дискомфорта. В моих чертах угадывалось напряжение, и Акико могла счесть его за попытку взять себя в руки.

– Я решила не раздражаться. На дерганье далеко не уедешь. Так что стеки больше ломать не буду.

Даже произнося эти слова, Акико едва скрывала раздражение. Она думала, что я не замечаю, но я все чувствовал и понимал причину. Дело в том, что она прекрасно знала, как это должно выглядеть, но не могла воспроизвести то же самое на полотне – получалось нечто совсем иное.

Оситу мучило похожее чувство, разве что в иной степени.

– Помнишь о парне, который кого-то убил? Он сейчас у меня.

Я закурил. Со вчерашнего дня мне было невыносимо сидеть целый час.

– Об убийстве он уже ничего не помнит. Помнит только свои ощущения в тот момент. А теперь пытается излить это на рисунке и как одержимый чертит линии.

– Помолчи и не двигайся. Я решила держать себя в руках. Так что не открывай рот.

– Что ты пытаешься запечатлеть? Состояние рассудка?

– Когда я работаю, не говори о серьезном. Слова – всего лишь слова. Ты же сам меня этому учил, сэнсэй.

– Я тебя этому не учил. Возможно, я такое сказал, но ничему тебя не учил.

– Ты многому меня научил. Так что прошу: не двигайся и не разговаривай.

Бессмысленно было так пристально меня изучать. Чтобы запечатлеть настроение, достаточно было бы одного моего присутствия.

Ахико устремила на меня долгий взгляд, потом отшвырнула стеки и испустила тяжелый вздох.

– Что-то не так. В корне не так. Я знаю, но никак не могу уловить.

– Просто признай, что ты одинока. Выложи как на духу. Все предельно просто, как закричать. А все эти измышления – что такое реализм, что такое абстракция – чушь. Выкинь из головы.

– Пытаюсь.

– Вот сейчас, прямо сейчас, чего бы тебе больше всего хотелось?

– Заняться сексом. Скинуть одежду и вцепиться в тебя.

– Ты не понимаешь, я смотрю.

– Разве?

– Похоже на то.

– А ты понимаешь?

– Пожалуй, получше, чем ты.

Акико сунула в зубы сигарету и закурила.

– Для художника нет такого понятия, как Новый год. Может, я в Новый год смогу рисовать. Да только вряд ли.

– Откуда мне знать.

Я встал, подошел к окну и посмотрел на заснеженный пейзаж. Солнце садилось, но было еще относительно светло. Отчетливо просматривались снежинки, которые, кружась, падали на землю.

Было тихо, словно падающий снег поглощал все звуки.

– Я привез выпивки и еды па пару-тройку дней.

– Что ты здесь будешь делать?

– Скидывать одежду и заниматься сексом.

– Знаешь, пожалуй, стоящее дело.

Я поднял раму и в комнату ворвался поток свежего воздуха.

Хижина была выстроена мастерски: сюда не проникали ни летний зной, ни зимняя стужа. В моем доме хоть и имелся камин, но в остальном он не был приспособлен для зимовья.

– Человек, который кого-то убил, сейчас в моем доме. Когда он увидел твой портрет, то плакал как дитя.

Акико меня слушала, лишь когда я говорил о себе. Почему-то это возымело на нее эффект.

– Он все накручивает линии вокруг одной центральной точки. Движение без начала, без конца – грустное зрелище.

– Без начала, без конца?

– Линии все время проходят через одну и ту же точку. Кружат и кружат, нет им завершения.

– Хватит об этом. Новый год на подходе.

Акико покачала головой. Ее длинные волосы колыхались точно живые, будто вовсе от нее не зависели.

– Давай спустимся в гостиную, сэнсэй. Я запру эту комнату и погашу свет. Давай на время обо всем позабудем.

Она вытолкала меня из комнаты, будто бы взаправду выгоняла. Я спустился в гостиную.

Я стал накрывать на стол: еду, выпивку. Я хоть и обмолвился, что пищи хватит на два-три дня, на самом деле здесь было достаточно припасов на неделю.

Мы с Акико, как в снежном коконе, проводили бы в постели дни напролет. Может, что путное из этого и выйдет – возможно, что-то умрет, что-то возродится.

Девушка сбежала по лестнице. Повисла у меня на шее и прижалась губами к моим губам. Мы стукнулись зубами. Она стала пить мою слюну.

– Я действительно не понимаю?

– Хотел бы я знать.

– Ну ты же так говорил.

– Значит, я так думал.

– Гадкий.

– Не сейчас – так потом поймешь. Поймешь, сама того не желая.

– Хочешь сказать, что я еще не доросла.

Она снова прильнула губами к моим губам. Я завалился на диван. О ковер глухо стукнулась бутылка, стоявшая на столе.

– Знаешь, есть вещи, которые доступны только детям, – сказала Акико.

Я поглаживал ее волосы и прислушивался к шороху падающего за окнами снега.

 

Глава 7

В КОКОНЕ

 

1

Через пять дней запасы в холодильнике стали иссякать.

Акико однажды куда-то звонила, и этим наши контакты с внешним миром исчерпались. Мы проводили время, неразрывно связанные друг с другом, словно близнецы в утробе матери. Ничто не нарушало чар подобного существования, и холст на подрамнике оставался девственно чистым. Акико даже не пыталась подняться в мастерскую.

Я был по-прежнему опустошен и больше не надеялся на восполнение сил. Я забросил пробежки, ставшие обязательной частью моих будней.

Не сказать, чтобы опустошенность и восполнение противопоставлялись друг другу. В своей опустошенности я ощущал некую неведомую прежде самореализацию.

– Все закончилось. Больше ничего нет, – сказала Акико. Она могла с равной долей вероятности говорить о пище в холодильнике и о нашем «утробном» существовании.

Взяв в руки альбом, Акико принялась набрасывать пустые банки и кожуру от фруктов, валявшуюся на столе. Художник, не рисовавший пять дней, начинает испытывать беспокойство. Мне доводилось переживать подобное. И в то же самое время художник, который без устали машет кистью, пытаясь набить руку, никогда не откроет в себе ничего нового и не перейдет на иную, качественно новую ступень развития.

– Сэнсэй, а ты спокоен, что рука тебя не подведет?

– В каком смысле?

– Ты много дней не подходишь к холсту. Это ничего?

– Бывает, хочется рисовать и не рисуешь – тогда мне неймется. Начинаешь раздражаться. Но когда я не хочу рисовать, то даже браться не стану.

– Ты уже достиг своей планки?

– Я о таких вещах не задумывался. Мне не по себе, когда я не рисую, но о технике я обычно не волнуюсь.

Наброски явно становились лучше. Теперь Акико все чаще рисовала только то, что хотела рисовать, сама об этом не подозревая.

Если ты не можешь без живописи, берись за кисть.

За пять дней нанесло огромные сугробы. Я стоял у окна и глядел на белоснежный мир. Вокруг было белым-бело, и я вдруг представил себе, что получится, если добавить к этой белизне самую малость черноты. Черное на белом – настоящие художники так не мыслят.

Я закурил. Раздосадованный чем-то, я потянулся к бутылке коньяка. Там было едва на донышке. Оказывается, мы умяли не только пищу, но и прикончили спиртное.

Акико принялась за третий набросок. Похоже, она отдавала себе отчет в том, что ее линия еще недостаточно крепка. Техника хромала – так было с самого начала.

– Я возвращаюсь, – сказал я. Меня беспокоило, как я доберусь по такому снегу. На машине стояли зимние колеса, а вот о цепях я не позаботился.

– Завтра снова приходи, будешь позировать.

– Не думаю, что тебе нужна модель.

– Может, и так. Все равно приходи.

– Хорошо.

Я надел свитер, пальто, перчатки.

Стал заводить машину. Третья попытка увенчалась успехом – мотор наконец заурчал. Пока он прогревался, я счистил снег с капота и багажника.

Оставалось уповать на везение – легковушка не самое надежное средство передвижения по снегу. Даже при тихой езде задние колеса пробуксовывали, и надо было прилагать порядком усилий, чтобы выровнять машину и не садануться обо что-нибудь бортом. Дорога была широкая, колеса с цепями прокатали в снегу две глубокие колеи, и пока я с них не съезжал, особой опасности не было.

Так я добрался до хижины.

Приехав, первым делом включил обогреватель, чтобы протопить стылые помещения, – на очаг полагаться не приходилось, так гораздо дольше.

В тот же вечер зашли смотритель с женой, поздравили меня с праздником. Я вытащил из погребка бутылку виски и произнес ответную речь. Заодно сказал, что больше на меня готовить не надо: достаточно раз в три дня наводить порядок и забирать белье в стирку. Ночью снова повалил снег.

Я выпил коньяку, хотя больше трех бокалов не осилил. Зазвонил телефон.

– Где ты был? Нацуэ.

– В коконе.

Вопросов не последовало. Пожалуй, Нацуэ уже привыкла к моей манере изъясняться. Она, наверно, названивала с самого Нового года.

– Я завтра приеду.

– Какая новость. Обычно ты не предупреждаешь.

– Почему-то мне страшно к тебе идти.

– Я не убью тебя.

– Картина еще у тебя?

– Пока да. Еще не купили.

– Я все хотела попросить тебя разрешения представлять твою картину в качестве агента. «Портрет обнаженной» мастера Масатаке Накаги произведет фурор. Я все никак не могла набраться смелости. Странное полотно, и есть в нем что-то особенное.

– Ну что ты, обычная обнаженная натура.

– Тогда отдай ее мне. Не волнуйся, с галереей я обо всем договорилась.

– О чем мне волноваться?

– Точно. Это не твоя забота. Я решила взяться за твои картины и продавать их через галерею, с которой ты раньше сотрудничал. Конечно, если захочешь передать ее непосредственно владельцу галереи, я возражать не буду.

Через меня ты получишь больше, при любых условиях. Хотя тебе ведь безразлично.

– Спасибо.

– За что?

– Просто так. Почему-то захотелось тебя поблагодарить. Я полностью умиротворен. Вот и говорю уже традиционные вещи.

– А где же мучимый гений? Это все та картина?

– Не имею представления. Я уже не рисую.

– Я приеду завтра.

Я положил трубку, развел в камине огонь и растянулся на диване.

У меня не было больше видений. Я зрел массу всего, но ничего конкретного. С тех пор как я впервые взялся за кисть, со мной такое происходило впервые.

 

2

Я сбился с дыхания.

Бежать по глубокому снегу было трудно, а еще сказывались пять дней, проведенных в «утробе». Боль была сладкой. Я бежал и представлял себе, каким облегчением было бы умереть, но не умирал. Плечи двигались как поршни, в такт шагам, из горла вырывались теплые клубы воздуха, тут же превращавшиеся в пар. Притягательной была та вообразимая смерть, точно живительная струя.

Я пропотел сильнее обычного. Стоя под душем, я попытался воспроизвести в памяти ощущение живительной кончины, но от нее остались лишь далекие отголоски.

Я выпил пива.

Послышались звуки цепей, и на снегу остановился «мерседес» Нацуэ. Я открыл. Нацуэ остановилась в дверях. Казалось, она оцепенела, будто не ожидала от меня столь широкого жеста.

– Ты сказал, что был в коконе, – заговорила она, снимая пальто и присаживаясь на диван в гостиной.

– Выпить не желаешь?

– Нет, спасибо.

– Мне хочется с тобой переспать. У тебя такое спелое сочное тело, в жар бросает.

– Ох уж эта манера изъясняться. Меня не трогают твои позывы. Все это можно преподнести и по-другому. Да уж, в этом смысле ты все такой же.

– А что тебе больше нравится: то, каким я был, или новый, здравомыслящий и обыденный?

– Ни тот, ни другой. Да с тобой просто страшно. Не ожидала таких перемен. Я по телефону сказала, что мне жутко, сейчас ты и вовсе подтвердил мои опасения. Все из-за картины.

– Я ее написал и с тех пор меня вообще не тянет к холсту. А когда я не хочу рисовать, я становлюсь как деревянная кукла.

Нацуэ сунула в губы сигарету и чиркнула дорогой зажигалкой.

– Деньги еще остались?

– Да мне их девать уже некуда.

– Видно, зря мне казалось, что пребывание в коконе чего-то стоит.

– Когда нужно, беру и трачу. Я бы и сейчас потратил, да только мне ничего не хочется.

Я направился к спальне.

– Дай хотя бы принять душ, – сказала Нацуэ, затушив сигарету. Вставать она не торопилась: сидела и задумчиво смотрела в камин.

– Мне и самой от себя страшно. Я настолько полюбила твой талант, что готова ради него на все.

– Ну неправда.

– Верно. С моим-то обывательским подходом к жизни это невозможно. – Нацуэ засмеялась и встала. Она вовсе не была обывательницей. Ни один обыватель не пытался сблизиться со мной, продавая мои картины. Она не отдавала себе отчета в том, что до тех пор, пока я пишу, будет прощать мне любые выходки.

– Полицейские с того раза больше не наведывались?

– А когда был «тот раз»?

Распространяться о визите Оситы не входило в мои намерения. Сказать кому, что он возник из моего сердца, – ведь никто не поверит.

Нацуэ направилась в душ.

Я за ней, Разделся на кровати и стал ее ждать. Я ничего не видел и в то же время видел все. Я закрыл глаза, попытался вспомнить ту воображаемую смерть, но не смог.

Наконец в комнату, кутаясь в полотенце, вошла Нацуэ.

Я какое-то время созерцал ее нагую фигуру, потом протянул руку и коснулся податливой плоти. Нацуэ тяжело задышала. Лицо ее смягчилось. Потом она издала внезапный крик, будто все еще противилась мне.

Тело ее начало дрожать. Кровать стала дрожать. Вся комната задрожала, однако ничего не падало.

Голос Нацуэ становился все громче, а потом стих. Я слышал ее тяжелое дыхание. Снова началась дрожь. Голос ее умолк в отдалении. А потом она опять стала тяжело дышать.

Когда я пришел в себя, Нацуэ лежала рядом и плакала. Искаженное мукой лицо выдавало возраст, но всхлипывала она как дитя.

– Пожалуйста, перестань.

Я потерял счет времени. Взглянув в лицо Нацуэ, я ощутил необъяснимую грусть. Я напирал, пытаясь избавиться от этого чувства, и кончил под прерывистые всхлипы и вскрики.

Нацуэ какое-то время не двигалась. Потом свернулась калачиком. На грудях и животе пролегли глубокие складки, вздымающиеся в такт тяжелому дыханию.

Я закурил и перевернулся на спину.

Клубы табачного дыма затмили свет, простирающий лучи сквозь шторы, подобно ветвям деревьев.

– Думала, умру, – выдохнула Нацуэ. – Что с тобой?

– Странно все это, тебе не показалось?

– Ты будто превратился в другого человека. Я чувствовала, что меня трахает чужой человек. Ну и напугал же ты меня.

– Да нет, наверно, я все тот же. Просто опустошенный какой-то. В этом вся разница.

– Это все из-за картины.

– Наверно.

– Ты думал о той обнаженной?

Видимо, Нацуэ не приходило в голову, что до «той обнаженной» каких-то пятнадцать минут езды. Может, она решила, что мне не нужна модель, поскольку я рисую из головы. Что ж, не совсем верно.

– Думаю, я нарисовал себя.

– Понятно. Я заберу картину и продам. Это лучший способ создать между вами дистанцию.

– Так и сделай, ладно?

Я вылез из постели, встал под душ. Потом ко мне присоединилась Нацуэ, и мы друг друга намылили. За окнами валил снег.

Помнится, смотрительша предсказывала снежную зиму. Мне почему-то хотелось, чтобы снег падал, падал и завалил все вокруг. Пожалуй, и меня схоронил бы под белом покрывалом.

– Я возвращаюсь. Наутро назначено несколько встреч. Нацуэ тяжело вздохнула.

– За картиной кого-нибудь пришлю, – добавила она.

– Положи ее на заднее сиденье. Я сейчас за ней схожу. Не дожидаясь ответа, я поднялся на второй этаж и спустился с портретом нагой Акико.

Он был не столь объемен и вполне помещался на заднем сиденье «мерседеса». Не оборачиваясь, я вернулся в хижину и подбросил в камин свежее поленце.

– Хочешь поскорее расстаться с картиной? – проговорила гостья, выдыхая струйку табачного дыма.

Я не знал, случится ли это с отъездом Нацуэ.

Какое-то время сидел, уставившись в очаг, потом поднялся в мастерскую – лишний раз убедиться, что картина исчезла, и вернулся к огню.

Мастерская опустела.

Позвонили в дверь. Видно, названивали давно, прежде чем я услышал. Мужчина выкрикивал мое имя. За дверями стояли двое полицейских.

– Простите за беспокойство, сэнсэй. Нам по-прежнему неизвестно местонахождение Койти Оситы, но мы знаем, что он вернулся в Нагано.

Детектив средних лет, видимо, взялся выступать от лица обоих. Тот, что помоложе, отмалчивался.

– Опять же прошу прощения за беспокойство. Видите ли, мы обнаружили следы шин – здесь была припаркована машина.

– Нацуэ Косуги приезжала.

– Она приехала, чтобы забрать картину?

Как видно, эти двое наблюдали за хижиной, причем начали задолго до приезда Нацуэ. Наверно, они выследили ее машину.

– В газете писали, что вашу картину выставили в Нью-Йорке на какую-то экспозицию. В статье даже фотография была. Я, знаете ли, в живописи не смыслю, не понять мне таких вещей, сказать по чести.

– Так что, этот парень, Осита, убил Номуру?

– А вы в прессе не читали? Выдан ордер на его арест. На него собрали массу улик.

Я не покупал газет. В хижине хоть и стоял телевизор, да я его ни разу не включал.

– В прошлый раз судья признал его невменяемым – мол, обострение старого заболевания. А теперь все по-другому. Убийца действовал вполне осмысленно, сбежал с места преступления – выходит, отдавал себе отчет в содеянном.

– Вам виднее.

– А госпожа Косуги, случайно, не владелица галереи? У нее, я слышал, какое-то свое предприятие и большие связи.

– Она – мой агент, а что у нее за бизнес, я не знаю.

– Это все?

– Все, что мне известно.

Детектив улыбнулся. Попросил связаться с ним, если появится Осита, нацарапал на клочке бумаги номер своего телефона и ушел.

Оставшись в одиночестве, я поднялся в мастерскую.

Натянул на подрамник чистый холст. Я решил, что бы сейчас ни пришло в голову, не рисовать. Ни к чему хвататься за кисть и все подряд переносить на полотно.

Около трех я решил снова наведаться в город за покупками.

Я как раз заруливал на парковку у супермаркета, когда заметил знакомый микроавтобус того же цвета, как у Оситы. Собственно, зимой вокруг было много подобных автомобилей.

Набрав полную корзину провианта, я занял очередь в кассу. Народу была тьма-тьмущая.

Прямо передо мной стоял Осита. Я чуть было не окликнул его. Оказалось, это совсем другой человек, тоже одетый как лыжник.

Расплатившись в кассе, я рассовал покупки по пакетам и, подхватив их в две руки, потащил к машине.

Сразу поехал к Акико. По дороге я не заметил слежки. Впервые мне подумалось, что за мной могут следить.

– А ты обязательный, надо отдать тебе должное. Я уж думала, начнешь какую-нибудь картину да и забудешь об уговоре.

– Мне не в тягость.

– Все равно не забыл.

– Как я мог?

Акико пожала плечами.

Разложив покупки в холодильник, я взглянул на наброски, которые лежали на столе.

Она сделала несколько зарисовок моего лица. Наброски были простые – линии на бумаге. Черты лица не выражены, не слишком проработаны, но я легко себя узнал: вне всяких сомнений, это был я.

– Неплохо.

– Кажется, я что-то поняла. Как-то внезапно, будто озарение пришло.

– Это не проблема.

Я сунул в губы сигарету и стал шарить по карманам в поисках зажигалки. Так и не смог найти.

 

3

Три дня пробежек, и я снова в форме.

По пути я замечал массу всего интересного. Бег перестал причинять боль, и я ясно осознал, что со мной стряслось. Еще я стал замечать малейшие изменения в раскинувшейся вокруг белоснежной глади в зависимости от вида и состояния нового снега и снега, опавшего накануне с веток. Такие вещи отпечатывались в рассудке как-то сами собой, не приходилось обращать на них внимание.

Ко мне вернулась наблюдательность, но опустошение, завладевшее сердцем, не отпускало. Холст в мастерской оставался по-прежнему белым, и мне казалось, что это самый подходящий для него цвет.

Приняв душ, я выпил баночку пива и до вечера сидел перед камином, подкидывая поленце за поленцем и ни о чем особенном не думая. На обед я купил хлеб, яйца и овощи. То же – на ужин. Потом поехал к Ахико.

На полотне Акико появилось мое лицо. Обычно переход от абстракции к предметному искусству на одном полотне практически невозможен, однако молодая художница покрыла разрыв одним прыжком. Она передала мой образ в виде абстрактных цветов и линий, а лицу дала возможность обрести свои естественные черты.

– О чем ты думала? – полюбопытствовал я, глядя на полотно.

– Не знаю. Как-то само собой получилось.

– Тебе не показалось это странным?

– Да, непривычно, но не жутко. Правдоподобно. Сам я никогда не пробовал совмещать абстракцию с изобразительностью, да и не помышлял об этом. Стоило глазу уловить на полотне нечто реальное, и картина становилась вполне конкретной.

– Поразительно.

Любой художник смотрит на полотно. Различие между абстракцией и предметной живописью в том и состоит, уловит ли взгляд то, что скрывается за картиной.

– Будешь продолжать в том же духе?

– Да, интересно, что из этого всего выйдет.

Я вполне разделял поглощенность Акико. Не знаю, от чего она пыталась исцелиться – у каждого есть что-то свое.

– Сэнсэй, что не так?

– В каком смысле?

– Ты – будто море в штиль, как озерная гладь.

– Скорее как болото. Ветер подует – и ряби не останется.

– Со всеми бывает.

– Бывает. Просто настала моя очередь.

Акико не интересовалась портретом, на котором я запечатлел ее обнаженной.

Может, он сейчас висит в какой-нибудь токийской галерее. Возможно, его уже приобрел какой-нибудь незнакомец.

Акико приспособила под себя деревянные стеки, которые я дал ей. Теперь с ними было удобнее обращаться: они стали тоньше и гибче.

На Акико интересно было смотреть. Она стояла у холста и будто пряла бесконечную окрашенную нить, сматывала и распускала, словно вязала кружево. Казалось, что эта нить исходит из самого ее существа, и девушка отматывает нить собственной жизни. Я смотрел и удивлялся, как такое удается столь молодому существу.

У меня пока не было чувства, что я «отматываю» свою жизнь. Жизнь, конечно, уходила, но пока об этом не думалось. Как только начнешь воспринимать живопись подобным образом, холст окончательно пожрет тебя. Подспудно я этого боялся. Я рисовал не ради смерти – ради жизни. По крайней мере хотелось надеяться.

Вот так Акико отмеряла свою жизнь, а мне хотелось схватить ее за руку, сказать: «Брось!» И все же не стал я этого делать: вроде как таилось во мне недоброе желание стать свидетелем ее конца.

Старое – основа всего нового. Я в это верил, но свою жизнь разрушать мне не хотелось. Через час работы художница становилась тихой и изможденной. И все равно исходила от нее какая-то удовлетворенность. Лицо ее стало умиротворенно, как после секса. Невидящий взгляд был устремлен в пустоту.

Теперь девушка была не той, что прежде. От нее исходила некая одержимость. Я вызвал ее на свет божий, а Акико ее вскормила. Невозможно было вообразить, во что вырастет этот монстр.

Я топил горе в вине и даже убил кого-то, но гибнуть сам не торопился. Собственная одержимость меня не интересовала, она – пустое.

В кокон я решил больше не возвращаться. Мы с хозяйкой поужинали, позанимались сексом, а потом я вернулся к себе и лег спать. Было у меня смутное ощущение, что сейчас девушке нужно побыть одной.

Как и в прошлый раз, я возвращался по заснеженной дороге темной ночью.

Неожиданно на крыльце появился силуэт. Подсознательно я был к этому готов: каждый вечер, подъезжая к дому, я предполагал, что рано или поздно такое случится, а потому неожиданностью его появление для меня не стало.

– Эй, – сказал я, открывая дверь. – Давно здесь кукуешь?

– Как стемнело.

Осита говорил глухим сиплым голосом, как у старика.

Он прождал на морозе более пяти чесов: термометр показывал минус шесть. Осита был в своем лыжном облачении и не столь опрятен, как раньше.

– А машину где оставил? – спросил я, сразу подумав о полицейских шпиках. Впрочем, стояла середина января, да и у легавых, пожалуй, не так много свободного времени.

– Я на поезде приехал, а от станции – на такси.

– А-а, ясно.

– В Токио наведывался.

Прокурор выписал ордер на его арест. Долго ли способен скрываться человек, объявленный в розыск?

– Заходи.

– Может, не стоит?

– Ты что же, решил, я тебя на морозе оставлю?

– Я как раз подумывал вырыть снежное логово.

– Прорыть в сугробе нору, как бедствующий исследователь?

Осита кивнул. Ему даже в голову не приходило, что я шучу.

– Ну теперь-то ты меня дождался.

Я зашел в прихожую, следом безмолвно шагнул Осита.

Я не стал по своему обыкновению включать обогреватели. Вместо этого подкинул в камин поленец. С походным видом Оситы больше увязывался как раз этот способ прогреть комнату.

Знакомец пришел налегке, если не считать небольшой сумки, которую он молча оставил в углу. Разгорелись поленья.

– Давай за огнем приглядывай. Заметишь, что гаснет, – повороши дрова, дай огню воздуха.

Осита кивнул.

Я направился в кухню, вынул из воды стебли сельдерея, стряхнул лишнюю влагу. К ним взял соли, пару бокалов, бутыль виски и вернулся в гостиную.

Гость сидел у очага, устремив взгляд в огонь: в очаге весело плясали языки пламени. Надо, чтобы первые поленья прогорели, тогда огонь уже не погаснет, а до тех пор за ним нужен глаз да глаз.

Я подкинул в огонь еще поленце. Без обогревателей температура в комнате повышалась медленно. Осита не спешил раздеваться: на нем было лыжное облачение и длинный объемный шарф вокруг шеи. Пока он рискнул снять только перчатки.

– Выпей. В такую погоду полезно как следует изнутри прогреться.

Я налил в бокалы виски, надломил стебель сельдерея, посыпал его солью и принялся жевать. Мне так нравилось.

– Ишь ты. Аппетитно. Можно попробовать?

– Валяй.

– Только сначала руки помою.

– Умывальник там. А за ним – ванная. Открой краник с красной точкой, спусти немного воды, потом теплая потечет.

– По мне так холодная лучше. Я уж привык мыть руки холодной водой. А мыло можно взять?

Осита удалился в ванную и долго оттуда не выходил.

Когда он наконец появился, я взглянул на его руки, покрасневшие от холода. Он все грел их перед очагом, то и дело потирая.

– Хочется огня.

– Что в нем такого особенного?

– Он все время меняет форму.

– А ведь верно.

Впрочем, гость не сказал, хорошо это или плохо. Он протянул руку к бокалу: пальцы онемели от холода.

– Ты у сельдерея ешь только черешки?

– Да, пожалуй, что так.

– Ну и я тогда буду.

Осита крякнул, откусывая от стебля. У основания стебель был желтоват, и я его не ел – мягкий и невкусный. Моему знакомцу он, похоже, тоже не полюбился.

 

4

Когда я вернулся с пробежки, Осита все еще сидел перед очагом.

Прошлой ночью его быстро сморило от выпивки, и он заснул у камина, так и не доев свой сельдерей. Сон его был беспокоен. Когда я с утра проснулся, хижина совсем согрелась, огонь догорал. Языки пламени плясали уже не так резво, я пошерудил угли и подкинул свежих поленец.

У камина вполне можно было спать – достаточно было укрыться одеялом.

Приняв душ, я принес две банки пива и предложил Осите.

– Что ты видишь, когда бегаешь, сэнсэй?

– Почему интересуешься?

– Это же все не ради здоровья.

– Ты прав. Здоровье тут ни при чем.

– Мне и в голову не приходило бегать.

– А у меня всю жизнь тяга к движению.

На мне был купальный халат, на голове – банное полотенце.

Я не слишком беспокоился, что нагрянут полицейские. Проходили дни: вполне возможно, что по их предположениям предмет поисков перестал иметь ко мне отношение.

– Хорошо выглядишь. Похож на боксера перед боем.

– Скорее уж после.

– Потому что с пивом?

– Наверно.

Осита засмеялся. Первый раз я это видел. Сквозь улыбку проступала глубокая грусть, это было нестерпимо видеть.

Скиталец вполне органично вписывался в интерьер с очагом. Верно, этот человек пришел из моего сердца.

– Я видел твое полотно, сэнсэй.

– Законченная картина мне уже неинтересна.

– И даже та?

Как видно, Осита говорил о «Нагой Акико».

– Где она сейчас?

– Ты спросил как про живую. Правда, у нее будто своя душа.

Осита снова засмеялся.

– В токийской галерее. Туда она… переселилась. Я пошел другое полотно посмотреть и увидел ее. Какой-то человек хотел ее купить, но старший по галерее сказал, картина сама найдет себе хозяина – мол, его попросили тщательно подходить к отбору. Клиент, естественно, был взбешен.

Похоже, это сказала Нацуэ – никогда не собирался писать полотно, которое будет само выбирать себе владельца.

– Хотелось сесть перед портретом, да так и умереть. Я сделал над собой усилие, сумел-таки.

Я закурил. В жилах струилось пиво.

– Эта картина высасывает из людей жизнь. Теперь я понимаю, что имел в виду управляющий: она действительно выбирает владельца.

– Похоже, ты смотрел на нее поверхностно.

– Вот как…

– Наверно, вернее было бы сказать, что это я не смог донести сути.

– Нет, просто не в моей власти такое увидеть. Да, так вернее. На нее нельзя по-настоящему смотреть – с ума можно сойти.

– Когда начнешь писать свои картины, тогда и рассуждай.

– А я уже… – Осита расстегнул сумку, стоявшую в углу комнаты, и вынул несколько альбомов.

В них были акварели. Полных два альбома, ни одной чистой страницы.

Техники у него не было никакой. Для рисунков Оситы наличие или отсутствие умения вообще не играло никакой роли. Он не рисовал напоказ. Ему хотелось плакать, и не плакалось, хотелось закричать – не кричалось, тогда он стал рисовать.

– А зачем ты это нарисовал?

– Зря, да?

– Мне интересно, чем было вызвано такое желание.

– Просто захотелось. Никаких других причин.

– Это хорошо.

Я просматривал акварели одну за другой. Это были мольбы о помощи и крики боли. Не слишком разборчивые крики – я не улавливал голоса.

– Ну вот, я посмотрел. Что тебе сказать?

– По правде говоря, мне все равно, хороши они или плохи. Когда я увидел твои полотна, то понял: ты рисуешь то, что лежит у меня на сердце. Я подумал, что тоже могу нарисовать свое сердце, почему бы и нет.

– Ты не нарисовал его.

– Верно. Я не утверждаю, что у меня получилось.

– Значит, все это – мусор.

– Бросим в огонь?

– Сначала послушай: я не стану рассказывать, плохи твои картины или хороши. Они находятся совсем в ином измерении, это чувствуется.

Я хотел выпить еще банку пива, но воздержался.

– И не считай, что ты один. Не думай о своем одиночестве, выкинь из головы печаль. У тебя как раз потому и не получается, что ты пытаешься излить на полотно свою грусть.

– Верно. Водится такой грешок.

– Знаешь, есть нечто большее, чем грусть-тоска, только ты не пытаешься это увидеть.

– Действительно есть?

– Пока ты это не нарисуешь, я не смогу этого разглядеть.

– Думаешь, стоит попробовать, сэнсэй?

– А кто должен заглянуть внутрь собственного сердца? Я этого за тебя не сделаю.

– Но ведь ты уже нарисовал мое сердце. С первого взгляда было все понятно.

– Допустим. И все равно я тебе этого не объясню. Это откроется только тому, кто держит в руках кисть. Вот когда начнешь рисовать, сам и прочувствуешь.

– Что же мне для этого сделать.

– Берись за кисть и работай. Трудись. Я сунул в рот сигарету.

Пива больше не хотелось – теперь я вожделел по краскам и кисти.

– Я – это я, а не ты. Даже если ты порождение моего сердца, все равно ты не будешь писать, как я. Ты – другой.

– Кажется, я понимаю. Каким-то образом понимаю.

– Не мучься, сынок.

– Да я не мучаюсь, просто больно.

– Забудь о боли.

– Жестокий ты, сэнсэй.

– Я не смогу тебе помочь. Никто не сможет. Вот что я пытаюсь до тебя донести.

– Да, конечно.

– Я написал картину. Ты рассмотрел в ней свое сердце, и что? Тебе стало легче? Намного ли?

– Да не слишком.

– Тогда рисуй.

– Я понял.

Осита порвал свои альбомы и бросил в камин. Пламя вспыхнуло, разгорелось ненадолго и снова угасло.

– Из-за чего Номуру убил?

– Он исписал мои рисунки каракулями.

– Понятно.

– Спрашивал, чем они отличаются от предыдущих. Видимо, с точки зрения Номуры между рисунками не было разницы. Лучше бы он писал свои соображения на бумаге для черновиков. Он стал калякать на набросках Оситы – тому это было как нож по сердцу.

– Попробуй-ка порисовать у меня в хижине, – предложил я.

Осита кивнул. Пламя охватило очередной лист.

 

5

Я бежал следом за Оситой.

Впрочем, лишь вначале пути. Он постепенно отставал, и скоро я перестал ощущать его присутствие. Естественно, я не оглядывался и не останавливался, чтобы его подождать.

На обратном пути я его заметил. Мой спутник сидел в сугробе, уйдя в снег по колено. Я лишь мельком на него взглянул и побежал дальше.

Вернувшись в хижину, я сделал упражнения на растяжку, сполоснулся под душем, залпом осушил банку пива – больше по привычке. В этом я прекрасно отдавал себе отчет, но менять установившийся порядок мне не хотелось. Как раз с последним глотком приковылял Осита.

– Советую принять душ и хлебнуть пивка. Здорово освежает.

– Последую совету. Силищи у вас предостаточно.

– Вопрос привычки.

– Пожалуй, живопись выносливости требует.

– Никакой связи.

Я направился на кухню, подсушил тостов. Стряпней я занимался редко. Сварил кофе с молоком, рассчитывая только на себя.

Осита, выйдя из душа, кинул завистливый взгляд на подсушенный хлебец.

– Если голоден, сготовь себе сам. Все необходимое найдешь в холодильнике.

Осита кивнул. Завтра уже не придется ничего объяснять. Человек с точностью повторял мои действия, разве что с некоторой задержкой по времени. Иными словами, в доме завелся мой двойник.

Мы оба пользовались спортивной одеждой, банными полотенцами и столовыми приборами, однако по-настоящему существовал я один.

До трех я убивал время. Осита занимался тем же. Потом я надел кожаную куртку, Осита накинул свой «дутик» и уселся на пассажирское сиденье. За всю дорогу он не проронил ни слова.

Мы приехали к домику Акико. Я хотел познакомить их с Осито, представить ей свое второе воплощение. Было у меня предчувствие, что это знакомство сулит серьезные перемены.

На пороге Осита несколько напрягся.

Хозяйка не поинтересовалась, кого я привел. Она молча стояла перед холстом и с помощью самодельных стеков формировала из спутанной массы оттенков, форм и линий мое лицо.

Мой знакомец молча за ней наблюдал. Он явно расслабился, увидев Акико перед картиной.

Девушка буквально задыхалась от напряжения, орудуя стеками. Она проводила линию, наносила цвет, а я так и слышал звук ее голоса.

– Нет же, так неправильно, – на исходе часа вдруг выпалил Осита. – Здесь этому цвету не место.

Акико обернулась. Скользнула по мне взглядом и впилась в говорящего глазами.

– В каком смысле?

– Здесь такого цвета не должно быть. Я чувствую.

– Отвали, понял? Моя картина. Как хочу, так и рисую.

– Но это плохое сочетание.

– Давай я буду решать.

Самого Оситы девушка практически не замечала – она машинально реагировала на услышанное.

– Давай, сам попробуй. У меня есть чистый холст.

– Никогда не писал маслом.

– Нет уж, попробуй, а я буду указывать тебе, где какой цвет класть.

– Я маслом не писал, зато видел достаточно. На картины сэнсэя часами смотрел.

– И что?

– Есть вещи, которые просто видишь, и все.

– Раз так, объясни, в чем я ошиблась.

– Это словами не выразить. Так нельзя.

Я молча слушал этот обмен любезностями. Нет «неподходящих» цветов. К краскам это слово неприменимо. Хотя, с другой стороны, спор был не лишен смысла. Между собеседниками циркулировал поток взаимного понимания. Когда Осита говорил «неверно», Акико спрашивала «где?». Оба несли вздор. Они испускали электрические сигналы – так, пожалуй, вернее будет выразиться, – причем сами об этом не подозревали.

– Ну все, я сам нарисую, – отрезал Осита. Акико молча воззрилась на него и кивнула.

Осита открыл альбом и принялся выводить ручкой каракули. Девушка наблюдала. Мне подумалось, что вдвоем они могли бы создать отменную картину. Только она не принадлежала бы ни одному из них.

Свет падает на зеркальную гладь и, отражаясь от нее, уходит в небо. Небо пусто и свету не на чем задержаться. Однако если бы было другое, идентичное первому отражение, световые лучи уперлись бы друг в друга. Наверно, Акико с Оситой можно сравнить с этими отражениями.

Давно стемнело, оба ожесточенно трудились, одна перед мольбертом, другой – с блокнотом на коленях.

Я удалился на кухню и стал готовить ужин на троих. Нарезал мяса на бифштексы, промыл овощи для салата, выставил на стол пикули. Возиться с супом не счел нужным – просто настругал побольше сыра тонкими ломтиками.

Все было готово, а они не спускались.

– Ужинать пора, – крикнул я, поднимаясь на второй этаж.

– Я приготовлю, – выскочила навстречу Акико. Осита кинул удивленный взгляд на улицу: за окнами уже царила темень.

– Все готово. Осталось только мясо поджарить.

Я откупорил бутылку вина и нарезал хлеб в самый раз для тостера.

Акико зашла на кухню, растерянно озираясь. Я понял, что сейчас она не помощница, и сам стал жарить мясо, уложив на сковороду три куска, а своих друзей попросил подсушить хлебцы в тостере.

Своеобразная получилась трапеза. Трое сидели за круглым столом; в царившем безмолвии раздавалось лишь клацанье столовых приборов.

Я молча ел: сказать мне было нечего. Моих сотрапезников переполняли мысли, которые они не могли выразить словами. Со мной творилась какая-то перемена. Изнутри накатывало нечто, что я принял за опустошенность. Что бы это ни было, оно было слабо и переменчиво.

– Я закругляюсь.

Я предполагал, что теперь, по завершении ужина, посуду помоет хозяйка.

– Я все приберу, – вызвался Осита. Я кивнул и отправился домой. Один.

Через полчаса на пороге появился Осита. Акико подвезла его на своей легковушке. Я как раз сидел в одиночестве и пил коньяк.

– Теперь мне хочется рисовать.

Акико развернулась на сто восемьдесят градусов и укатила. Осита нетерпеливо скинул туфли и с мальчишеским рвением взялся за альбом.

Я не стал ему мешать. Картины, которым требуются два создателя, – и не картины вовсе. Акико с Оситой не рисовали, их занятие называлось несколько иначе. Взглянув на работу Акико, я наконец начал понимать, почему ее живопись производила на меня столь неоднозначное впечатление. Для истинной живописи ей не хватало напарника, человека наподобие моего знакомца. Если двое в одном и том же месте находятся бок о бок, это еще не значит, что они вместе рисуют. Я бы тоже так мог, но все равно я рисовал бы один.

Неким образом эти двое друг друга дополняли.

Я потягивал коньяк и глядел в огонь. Мой гость сидел на диване, погрузившись в мысли.

Я начинал хмелеть, но набраться не успел: вовремя сунул пробку в горлышко коньячной бутылки.

– А почему на той картине твое лицо?

Голос Оситы раздался откуда-то из-за спины. Я подкинул поленце в огонь.

– Спроси Акико.

– Ладно, спрошу.

– Я ложусь. Если хочешь, устраивайся на ковре у очага. Матрас в японской комнате, в шкафу.

– Отлично.

Осита улыбался как мальчишка. Мне даже стало завидно.

Завтра мало отличалось от вчера. Так продолжалось несколько дней. За мной будто неизменно следовала тень, отчетливо видимая тень. На пятый день позвонила Нацуэ.

– Я за тобой заеду.

Похоже, она говорила из машины.

– Это еще зачем?

– Понадобилась твоя помощь. Не можем решиться на продажу картины.

– Действуй на свое усмотрение.

– Я в растерянности. В отношении твоих картин это со мной впервые.

«Нагая Акико». Интересно было бы взглянуть на того, кто пожелал ее приобрести.

 

6

– Вы не станете возражать, если я перепродам ваше полотно?

На вид мужчине было лет пятьдесят. Весьма заурядная внешность, если не считать проницательных глаз. Фамилия его, равно как и положение в обществе мне были неизвестны. Он протянул визитную карточку, которую я едва удостоил вниманием.

– Я покупал не для продажи. Но когда она поселилась в моем доме, меня стали терзать опасения, что она проклянет меня. Я хотел попросить вашего разрешения продать ее, если мне вдруг станет страшно.

– Как вам угодно. Я не вправе за вас решать.

– Правда? Цепа, которую я за нее заплатил, не столь высока, и – видите ли, – продав картину, я получу весьма солидную выгоду.

– Очень надеюсь. Однако я допускаю и обратное.

– Исключено. Любой музей в Америке или Европе предложил бы за нее приличную цену.

– Это не моя забота.

– Понимаю. Человек улыбнулся.

Я взглянул на холст, где была запечатлена Акико.

Обнаженная на полотне была не столь живой, какой казалась в студии. Это уже не та картина, в которую я вылил всю свою душу, всю до капли.

– Картина не может никого проклясть.

– Если так, то я готов прожить с ней остаток дней. Похоже, мы договорились. Место, выбранное для портрета, мне показалось странным.

– Она переменилась с тех пор, как покинула мастерскую. И снова изменится, когда вы перевесите ее на другое место. Это полотно всегда будет таким.

Человек взглянул не на картину, а на меня. Я вздрогнул – столь проникновенным был его взгляд.

– Хорошо, – сказал он, внимательно меня изучая. – Я получил согласие автора.

До меня донесся голос Нацуэ, потом голос владельца галереи.

– Хотите попрощаться?

– Пройденный этап.

Затем я встал, и человек протянул мне на прощание руку. Немного помедлив в нерешительности, я пожал ее – не больше чем касание плоти о плоть.

Из галереи я вернулся в номер, который сняла для меня Нацуэ. Та молча шла рядом.

– Мы ее продали за семьдесят миллионов, – сказала моя спутница, когда мы оказались в номере. – Не знаю, много это или мало. У нашего покупателя вес в обществе и солидная репутация в кругу коллекционеров: он весьма разборчив. И все равно господин Йокояма колебался, продавать ли картину – не слишком ли мы поторопились.

У меня сложилось сходное впечатление. Йокояма – владелец галереи. Когда я вышел из тюрьмы, этот человек снабжал меня всем необходимым, чтобы я продолжал заниматься живописью.

– Господин Йокояма в этот раз не думал о торге. За картину предлагали сто миллионов.

– Раздевайся.

– Что?

– Меня не волнует картина. Я хочу увидеть тебя без одежды.

– Проснулось желание рисовать?

– Возможно. Не скажу наверняка, пока не встану перед холстом.

– Душ разрешишь принять?

Я кивнул. Нацуэ сняла деловой костюм. В ванную можно было пройти только через спальню, а спальню от гостиной отделяла дверь.

Не помню, сколько месяцев я не ходил по токийским улицам. Не было чувства, словно я прыгнул из горной хижины прямо в бурное море городского шума. Теперь для меня что улицы, что горные дороги – все стало едино.

Ярко светило солнце. Со вчерашнего дня я просидел в номере. На следующий день я должен был возвращаться к себе, в хижину. Этот распорядок продумала Нацуэ, но если бы я сказал, что хочу домой немедленно или десять дней спустя, возражать бы она не стала.

В гостиную вошла Нацуэ в махровом халате. Тело ее стало таким знакомым, куда более знакомым, чем Акико.

В тот вечер я вышел прогуляться один. Несколько минут ходьбы, и ты попадал на оживленные улицы Гиндзы. Тут были бары, пестрели витрины магазинов.

Улица была наводнена людьми. Они поражали числом, но больше в них ничего примечательного не было: обычная улица, по которой ходят обычные люди.

Я зашел в какой-то ресторан, сел за столик. Здесь подавали французскую кухню.

Пока я делал заказ, человек во фраке немного нервничал. Вино я выбрал двух видов: красное и белое.

Стол был накрыт, но блюда подавать не спешили. Перед едой я решил выпить хереса, но и его не торопились нести. Потеряв терпение, я окликнул официанта. Официант переговорил с человеком во фраке, два других «фрака» мигом удалились «за кулисы».

– Как вы намерены расплачиваться, любезный? – спросил первый «фрак», встав у моего столика.

– Как-нибудь.

– Боюсь, «как-нибудь» нас не устраивает.

В дверях появилась Нацуэ. Я предположил, что она шла по своим делам и случайно меня увидела.

– Идем отсюда.

– Почему же?

– Эти люди взглянули на твою обувь и сочли, что ты не в состоянии расплатиться по счетам. Вынесли о тебе свое суждение, как тебе это нравится?

– Это не так, мадам.

Лицо человека во фраке стало заливаться краской.

– Пошли. Есть заведения, где с клиентами куда более приветливы. Ноги моей здесь больше не будет.

– Приношу свои извинения, госпожа Косуги. Я немедленно позову управляющего.

– Нет надобности.

– Оставь это. Садись.

– Но как же…

– Мне хочется попробовать здешнюю кухню.

Хотя с человеком во фраке Нацуэ говорила весьма строго, она безропотно подошла к столу и села напротив меня.

– Не зовите управляющего, не нужно извинений. Если вы ставите под вопрос платежеспособность сэнсэя, позвоните в галерею Йокояма и назовите имя Масатаке Накати. Уверена, они примут за честь расплатиться по любым его счетам. Хотя зачем нам галерея Йокояма. Позвоните в любую галерею Гиндзы. Получите тот же ответ.

– Да что вы, у нас и в мыслях не было. Мы ведь не знали, что это ваш знакомый, госпожа Косуги.

– Вы имеете превратное представление о ситуации. Перед вами куда более важный человек, чем я. Это я должна просить позволения сидеть с ним рядом.

– Хватит трепаться. Заказывай, – прервал ее я. Нацуэ принялась молча созерцать меню.

– Мутон восемьдесят первого года? Его. должны откупорить и перелить в графин, – проговорила Нацуэ будто бы про себя. Вино, которое я заказал, было ей знакомо. – А почему ты не выбрал вино урожая 1982 года?

– Его час еще не пробил. Через несколько лет будет в самый раз.

– Вы слышали? Этот человек разбирается в винах, а не просто заказывает что подороже.

– Нам страшно неловко, мадам.

«Фрак» попеременно то заливался краской, то становился белее полотна.

– Нет резона на них срываться, – сказал я, когда «фрак» удалился из зала. – Заляпанные грязью рабочие ботинки. Рванье. Это я нарушил этикет, моя вина.

– Художнику позволительно выходить за рамки. Однако, я смотрю, ты научился адекватно оценивать свое поведение. Это уже прогресс.

– Я встретил себе подобных. Таких, каким был сам. Я имел в виду Оситу с Акико. Эти двое вместе взятые составляли одного меня прошлого.

– Побыл с ними и многое понял. Не городской я житель, и манеры совершенно тут ни при чем. Здесь, пожалуй, даже не столько город, сколько общество. Не мое все это.

Двое моих знакомцев тоже не принадлежали обществу. В городе, чтобы выжить, приходится с ним сродниться, полностью его принять. А если не получается, то ты все время выпадаешь из заведенного порядка вещей.

Вот так и со мной случилось.

Подали вино. Мы чокнулись бокалами.

 

7

Я ждал, когда включится зеленый сигнал светофора, и наблюдал за толпой. Проезжавшие мимо автомобили притормаживали, и на какой-то миг улица становилась безлюдна. А потом будто плотину прорывало: бурлящий поток снова выплескивался на дорогу.

Мне это показалось столь интересным, что я вновь и вновь переходил улицу. Перекресток был устроен таким образом, что машины останавливались сразу по всем направлениям и люди высыпали на проезжую часть. Затем сигнал светофора менялся, и перекресток снова пустел. В этот момент его окутывала мертвая тишина, а затем всё повторялось заново: мостовую топтали ноги бесчисленного количества живых существ. Вскоре снова все вымирало и воцарялось безмолвие.

Это был мой третий день в гостинице, в номере, который сняла для меня Нацуэ.

Почти все время я бродил по окрестностям – причем не только днем, но и в темное время суток, на рассвете и среди ночи.

Город переполняла смерть. Неожиданным было то, что, зная об этом, я не стремился отсюда бежать. При беспристрастном взгляде на город я понимал, что вполне мог бы стать его частью. Невообразимое перерождение собственного сознания.

Во мне произошла некая перемена. Не скажу, в чем именно она состояла, просто город – большой, населенный людьми город – перестал меня раздражать. Когда я заходил в ресторан и официант кидал на меня презрительный взгляд, я как бы невзначай, совершенно запросто оставлял ему бумажку в десять тысяч иен на чай. Попадая в магазин, я приветствовал ухмыляющегося торговца учтивым кивком.

Регулярно, ровно в шесть вечера, в дверях появлялась Нацуэ. Я догадывался, что скорее всего у нее дел невпроворот, и не настаивал на совместном ужине. Вместо этого мы просто договаривались встретиться вечером в баре отеля.

Я заходил в клубы, расположенные в окрестностях отеля. Как ни странно, меня пускали в шикарные заведения. Стоило присесть, тут же откуда-то слетались девицы. Знакомство они завязывали, пытаясь угадать, чем я зарабатываю на жизнь. Я выслушал массу всевозможных гипотез, которые вызывали умильную улыбку. И все равно не по душе мне были такие места. В них царил затхлый запах фальши, которая зиждилась на исконном обмане. Куда интереснее было наблюдать за слоняющимися по улицам пьянчужками и таксистами, поджидающими клиентов.

Целый час я провел в клубе, где девочек было больше, чем посетителей, затем вышел и направился бродить по окрестностям. В этой части города преобладали узкие улочки, где двери клубов и баров были гостеприимно распахнуты для посетителей. Меня здесь частенько не пускали на порог. В таких случаях я просто шел дальше.

Навстречу попадались пьяные в стельку прохожие, которые с трудом держались на ногах. Видел я бродяг, которые копались на помойке. Меня мало беспокоило, что иные из тех, кто перебирал содержимое мусорных мешков, одеты лучше меня.

В бар своего отеля я подходил часам к одиннадцати.

– Я смотрю, тебе здешние окрестности по душе пришлись.

Нацуэ меня опередила. Она сидела за стойкой и пила коньяк, чуть ссутулясь от усталости. Это придавало ей некую новую сексапильность, которой я раньше не замечал.

– Тяжелый выдался денек.

Я тоже заказал себе коньяк. Я еще никогда не напивался в стельку. Выпить мог много и при этом умеренно пьянел. И еще знал, что стоит проспаться, и больше на спиртное не тянет. Во всяком случае, так было в городе.

– Впервые слышу, чтобы тебя интересовала моя работа.

– Раньше как-то не задумывался об этой стороне твоей жизни. Теперь, похоже, дозрел. Не скажу, что мне это особенно по душе, просто дозрел, и все.

– Ты так изменился.

– Ничего удивительного. Я менялся, пока писал ту картину. Это будто толкать тяжелую дверь, которая упорно не хочет открываться. Примерно так.

Я смаковал коньячный букет. Мне нравилось выпивать в баре отеля. Заведение не отличалось особыми изысками, и все-таки, как бы мне ни было одиноко, здесь я воистину наслаждался вкусом спиртного.

– У меня своя дизайнерская студия и штат из двенадцати человек.

– Выходит, ты большая шишка?

– В нашем бизнесе это нешуточный размах. Плюс на производстве заняты десять внештатных сотрудников.

– И почему же такая серьезная особа связалась с таким, как я?

– Ты никогда не поверишь, что твои картины могут кого-то вдохновить? В этом весь ты.

Я и раньше слышал, что у нее своя студия. Я понял, что по большому счету ничего о ней не знаю. Впрочем, чтобы понять такую женщину, особой информации и не требуется.

– Ты ведь замужем?

– Так ты все это время полагал, что спишь с замужней женщиной?

– Вообще-то до сих пор не задумывался. Что проку?

– Я была замужем. Последние двенадцать лет в разводе. Забочусь о сыне, он уже старшеклассник.

– Понятно.

– Что именно?

– Жизнь у тебя состоялась.

– Да и у тебя. Ведь ты такой же.

– Не знаю. Я полжизни где-то витаю, полжизни бодрствую – может, даже слишком. Не скажу, что состоялся. Тут что-то другое.

– Ты пишешь картины.

– Я все время словно в дреме – живу, будто сон вижу. Не поймешь, где быль, а где небыль.

Нацуэ засмеялась.

Бар заметно опустел. Скоро закроется. Тогда пойдем пить в номер, а может быть, в зал отдыха, который открыт до двух ночи.

– Хочешь, куда-нибудь прогуляемся? – спросила Нацуэ.

– Еще кто-то работает в такую пору?

– Можно до Роппонги пройтись.

В тех местах я не слишком хорошо ориентировался, но Нацуэ горела желанием пойти, а я решил составить ей компанию. Это чувство меня посещало нечасто.

– Идем. Я встал.

– Тебе не терпится.

Не сказать, чтобы очень хотелось идти, – просто меня привело в замешательство это новое чувство, неизведанное доселе ощущение: вскочить и в бой.

Нацуэ осушила бокал и встала.

В такое время суток такси не поймаешь. Впрочем, Нацуэ это не устрашило: она пошла пешком. Путь ее лежал в подземный гараж, где на стоянке ждал ее белый «мерседес».

– В этом здании, на шестом этаже находится моя фирма, – сказала моя спутница, щелкнув замком и открывая дверь.

Мы поднялись по крутому уклону к выходу на стоянку, и свет ударил в глаза. Мне, жившему доселе в горах, где нет уличных фонарей, не ездят автомобили, этот поток света показался чем-то нереальным, словно его тут и быть не может. Нацуэ без колебаний вошла в него, словно бы для нее это не больше чем свернуть за угол.

– У меня такое чувство, что последние двенадцать лет в моей жизни была только работа. По ночам я думаю о делах на следующий день и вычисляю, сколько часов отвести на сон.

– Ты занятая женщина.

– По-твоему, это жизнь?

– Наверно.

– Странно.

– Что именно?

– Ты странный. Больше не поглощен одним собой. Уже прислушиваешься к моим словам.

Машина временами останавливалась на светофорах, а в основном мы гнали на приличной скорости.

– Стал обращать внимание на то, что мне говорят. Не знаю, плохо это или хорошо.

Мы неслись по ночным улицам. Было в этом что-то схожее с ездой в горах – наверное, потому, что все вокруг приходило в движение. Разумеется, в горах такую скорость не разовьешь.

Нацуэ остановила машину перед стеной, окружающей штаб-квартиру министерства обороны. Долгий ряд припаркованных машин смотрелся тут весьма гармонично.

Мы вышли на тротуар, и Нацуэ взяла меня под локоток. Она почему-то засмеялась, да так, что не могла остановиться.

– Знаешь, забавно так мы с тобой под ручку идем. Никогда бы не представила тебя в этой роли. Честно, не думала, что мне захочется вот так с тобой прохаживаться.

– По мне так совсем неплохо.

– Согласна. Помню, мы так с приятелем ходили, когда я еще в колледже училась. Тут неподалеку отель, ноги сами туда несли. Очень хотелось туда зайти, но едва мы приближались, все равно сворачивали, прищелкивая языками с досады.

– И чем все закончилось?

– Так и не осмелились зайти.

– Эх. А у меня никогда не было подруги.

– Давай я буду твоей подругой. Пригласи меня в отель. Только неуклюже, по-мальчишески. Смутись, будто не знаешь, как предложить.

Нацуэ снова засмеялась. Так, смеющуюся, я завел ее в бар.

Смех был не мелодичный, а шумный, громкий. И в то же время в нем ощущался некий покой.

В углу я заметил свободный столик, и мы с Нацуэ уселись за ним, бочком друг к другу.

– Слушай, а можно я напьюсь? – шепнула мне на ушко Нацуэ. – Совсем напьюсь, вдрызг.

– Валяй.

– Так никогда еще толком не напивалась. Возможно, она говорила правду.

Я не мог позволить себе набраться. Сразу обоим набираться нельзя; если один пьет, то другому разбираться с последствиями.

Такое отношение к выпивке стало для меня чем-то новым.

 

8

Дрова догорали, огонь затихал.

Временами потрескивали поленца, но языки пламени уже не поднимались.

Я протянул руку, подбросил в камин кусок древесины. Пламя радостно его охватило, издавая приятные звуки.

Я решил выбраться из дома и почистить во дворе снег. Загребал его лопатой и перекидывал через сугроб, так что даже пропотел немного.

Полностью очистить террасу не удавалось – на настиле все равно оставалось немного снега. Я взял метлу и стал сгребать его с деревянных досок и из щелей, куда забился снег. Сбрызнул водой и драил шваброй, пока не осталось ни воды, ни снега.

Подкинул в огонь поленце.

Погрел руки у огня. Онемение быстро прошло, и вскоре пальцы свободно двигались.

Нацуэ уехала с утра. Из Токио мы вернулись вместе, она переночевала, а потом пустилась в обратный путь. Впервые она осталась у меня в хижине.

Мы не вели серьезных разговоров. Просто пили коньяк и смотрели на огонь. Временами один из нас подбрасывал в огонь поленце.

Поздно ночью занялись любовью перед камином. Мы не были охвачены ни страстью, ни вожделением. Мы все проделывали спокойно. Когда мы кончили, я испытывал умиротворение, Нацуэ тихонько подрагивала.

Когда я проснулся, меня ждал завтрак. Гостья смотрела, как я ем, советовала попробовать овощи и давала всякие советы, совсем по-матерински, а потом уехала.

Я поднялся в мастерскую, забрал мольберт и краски и спустился вниз.

Терраса окончательно просохла. Я поставил на мольберт подрамник с холстом десятого размера.

Скоро закончится зима. Мне хотелось запечатлеть последние деньки уходящей зимы.

Белые горы, разлапистые, тяжелые ветви елей подснежной шапкой, прозрачный чистый воздух. Не это меня интересовало.

Хотелось запечатлеть на полотне свою внутреннюю зиму. Пейзаж мне был не нужен. Мне понадобился зимний свет, он отличается от летнего, поэтому я и вышел на террасу – свет, процеженный через окно мастерской, всего не проявит.

Я надел рабочую куртку и перчатки с отрезанными пальцами. Температура стояла низкая, и куртка с перчатками здорово спасали от мороза.

Я закрыл глаза.

Сердце, мое опустошенное сердце, исполнилось спокойствием. Новое ощущение. Тень жестокости отступила, и на смену ей пришло умиротворение, питающее силой.

Я немного постоял с закрытыми глазами. Потом выдавил на полотно немного киновари. Она походила на багровое насекомое, ползущее по холсту.

Ножом, которым я вытачивал стеки, я стал размазывать киноварь по полотну. Мастихинов у меня было с избытком, но сейчас не хотелось ничего податливого. О стеках я также не помышлял.

Мне нужно было нечто жесткое, такое, что легче сломать, чем согнуть.

Теперь киноварь ровным слоем покрывала часть полотна, я добавил белил и смешивал, пока не получился нежно-розовый оттенок. Добавил еще киновари и снова ее размазал по холсту. И так поступал снова и снова. Полотно пылало багрянцем с вкраплением неуловимых оттенков. Чувствовалось, что я иду в верном направлении.

Я добавил красной краски. Она совсем не сочеталась с киноварью. Кончиком ножа размазал этот чужеродный, грубый цвет по всему полотну. Лишнюю краску я соскабливал все тем же ножом. Избыток красного был невелик, и действовать приходилось тонко, как хирургу.

В свете зимнего солнца киноварь с красным будто переругивались – забавно было наблюдать. Я буквально слышал их голоса: цвета говорили между собой, кричали друг на друга, орали. Становилось понятно, что я пишу настоящую картину. Стоя перед мольбертом в свете зимнего дня, я следил за срывающейся с полотна перепалкой.

На холст легла тень от проплывающего облачка. Но голосов она не заглушила.

Дул ветер, я его не замечал. Из-за ветра понизилась температура, а я пропотел.

Желтый. С полотна донеслось приглушенное бормотание.

Я нанес на холст еще киновари, заглушив ею красный с желтым.

Бормотание прекратилось.

Рукой в перчатке я отер пот с лица.

Оставив мольберт на месте, я направился в гостиную.

Огонь в очаге давно потух: даже уголья не рдели. Я подкинул прутьев и снова стал разводить огонь. За красками время пролетело незаметно, мне казалось, всего ничего, однако на самом деле прошло четыре часа. Вечерело.

Я сел перед очагом и дымил сигаретами, в задумчивости не замечая, что курю. Огонь не согревал – мне было холодно, я страшно зяб.

В последних лучах заходящего солнца я принес с террасы мольберт, холст и повернул картину к стене, чтобы не смотреть на нее лишний раз.

Налил полную ванну горячей воды и погрузился в нее по самую шею. Теперь только я начал отогреваться. Я ничего не ел с самого утра, настало время ужина.

Я вылез из ванны, надел чистое белье, толстый свитер и остальную одежду и вышел.

За день снег уплотнился. Свежевыпавший снег, которого коснулись лучи солнца, выглядел уже по-другому, да и на ощупь отличался.

Я завел легковушку, оставил мотор прогреться, а сам устроился на водительском сиденье и устремил взгляд в пустоту.

Поехал. Дорога была покрыта снегом, который сухо похрустывал под колесами, совсем не так, как хрустит снег.

Я приехал к Акико. На крыше ее «ситроена» образовалась тонкая снежная шапка.

Входная дверь была не заперта.

По всей гостиной валялись остатки пищи. Мною сразу овладело чувство, словно я попал в звериную берлогу. Акико не было и следа. Обогреватель включен на полную, в комнате жарко.

Я поднялся на второй этаж.

Заглянул в спальню: в постели спали, обнявшись, Акико с Оситой. Они походили на близнецов в утробе матери. Им было тепло и уютно в околоплодных водах.

Я спустился, убрал в холодильник продукты и принялся готовить, стараясь не шуметь.

 

Глава 8

ВЕСЕННИЕ ПОЧКИ

 

1

Как всегда, падал снег, теперь уже не собираясь в большие сугробы. Дожди начинались лишь в апреле. Зима подходила к концу. Я слышал голоса, которые благовестили приход весны. Это были не слова, а звуки. Просто я стал ушами ощущать конец зимы.

Теперь на мольберте был холст десятого формата. Я назвал его «Голос зимы». Он изобиловал красными, желтыми и голубыми оттенками, и тем не менее это была зима. Не знаю, сколько света может принять холст. Свет на полотне казался жестким светом зимнего дня. Мне удалось запечатлеть его на полотне, и не потому, что краски я накладывал ножом. То же самое я мог бы выразить с помощью мастихина или кисти. Не стану утверждать, что тут сгодится любой инструмент, просто решающее значение имеет все-таки не он. Иными словами, то, что стало продолжением моих пальцев, было выбрано удачно. Кстати, если бы я решил рисовать пальцами, я бы скорее всего перестал их ощущать своими. Временами казалось, что стек и нож – части моей руки, порой это происходило с кистью или мастихином.

«Голос зимы» был моим первым полотном после обнаженной Акико. Я его закончил, не ощущая усталости. И кстати, я ни на миг не усомнился, что смогу его закончить. Я написал картину за три дня и воспринимал ее как съеденную пищу – готово, забыто. На четвертый день полотна я почти не касался.

Не скажу, что меня одолевала жажда творчества, но я приготовил очередной холст, «пятидесятку», и выдавил краски. Я никогда не делал набросков для абстракции, прежде всего пытаясь избавиться от всего, что имело подобие формы. Впрочем, это еще не значит, что я не мог рисовать. С изобразительным жанром у меня было все в порядке. Просто, начав писать картины, не облекаемые в конкретную форму, я понял, что мой путь избран – абстракция.

Участь большинства художников – быть пойманным в форму вещей. Немногие из тех, о ком я наслышан, пытались вырваться за рамки форм. Одни добились всемирного признания, других никто не знает, иных и художниками назвать нельзя, и это не имеет никакого отношения к владению кистью и популярности.

Критиковать художников я не умею. Главный вопрос, которым я всегда задаюсь, – что передо мной: произведение искусства или ничто. И если я вижу, что картина не имеет к искусству никакого отношения, то каким бы признанным в глазах общества ни был ее автор, для меня он не художник.

Полотно формата пятьдесят сохраняло девственную чистоту. Я готов был творить, на этот счет у меня не было ни малейших сомнений, просто не видел перед собой объекта, который хотелось бы запечатлеть на холсте. А потом, словно бы издалека, до меня стало доходить нечто похожее на образ.

Восьмого из Токио приехала Нацуэ. Я впился в ее спелое тело – затем лишь, чтобы умерить оголодавшую плоть. С Акико мы больше не спали, а в город, где женщины предлагали свои услуги, я не наведывался. Мне, как никому другому, было известно, что в своих эротических позывах я предельный эгоист. Впрочем, я надеялся, что Нацуэ мне это простит. Женщина делила со мной свою грусть, а я в обмен получал свое удовольствие. У нее твердели соски, вагина спазмически сокращалась, кожа покрывалась мурашками. Я помогал Нацуэ перенести тоску и взамен получал то, что было нужно мне.

– Ты снова начал рисовать, – сказала Нацуэ, спускаясь в гостиную в купальном халате. Она умудрилась переодеться: ее дорожная сумка осталась в машине, в которой она приехала из Токио. На ней был только халат, доходящий до пят. Когда она раздвинула ноги, сверкнула белая кожа на внутренней стороне бедер и черный треугольник паховых волос, блестящих, будто огонь. Мне нравились эти волосы: они полыхали жизненной силой. У Акико, напротив, волосы были тонкие и воздушные, струящиеся вверх подобно дыму.

– Как поступишь с картиной?

– Тебе подарю.

– Я с легкостью ее продам. Американские музеи за ценой не постоят.

– Когда я пишу, то не думаю о том, за сколько уйдет полотно.

– Ты изменился. Теперь, когда мы в постели, ты на меня смотришь. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь: можешь трахать меня, как резиновую куклу, мне все равно будет казаться, что ты меня почти любишь.

– Для меня это слово – пустой звук.

– Уже нет. Начинаешь потихоньку понимать. Я не жду от тебя любви. Другие в пятнадцать – двадцать лет уже взрослые, а ты набирался зрелости все эти годы. И вот, повзрослев в сорок лет, ты встретил настоящую женщину, и ею суждено было стать мне. Не важно, подхожу я тебе или нет, главное – пришла в нужный час.

– Оставь эти разговоры.

– Верно, слова для тебя – пустой звук.

– Вот и молчи.

– Молчу. Я чувствую, как во мне перетекает твое семя, и этого тоже словами не выразить.

– И все равно об этом говоришь.

– Я – живой человек, что с меня взять. Нацуэ засмеялась.

Я присел рядом с ней на диван и стал пить пиво. Обычный день, заведенный порядок, теперь пришла очередь раскупорить баночку.

Неужели я теперь не такой, каким был осенью? Надо признать, жизнь моя действительно изменилась, но такие вещи – не для глаз посторонних. Подумаешь, большое дело: эксцентричный художник проводит зиму в горной хижине.

Впрочем, в отношении моих картин разницу заметил бы любой. Изменилась моя позиция, отношение. Я никогда не корчился в муках, пытаясь определиться с манерой живописи, но стоило встать к холсту, и я отдавался весь, до последней частицы умственной и телесной энергии, и так день изо дня. После этого надо было восстанавливаться, а это не просто.

Муки творчества меня покинули. Было в их отсутствии нечто обманчивое, иллюзорное. Пожалуй, будет верно признать, что я беспокоился. Боялся, что в картинах не осталось ничего, кроме техники. Я понимал, что так тоже создаются абстракции. «Голос зимы» был лишним тому подтверждением. И еще я точно знал, что закончил это полотно. Не надо было заверений Нацуэ – я и так знал, что публика примет его на ура. Раньше у меня было такое чувство, будто я заключен в тонкую чувствительную оболочку, но со временем она становилась все плотнее и толще. И теперь эта некогда бесформенная податливая мембрана напрочь отделила мой внутренний мир от внешнего.

Иногда мне казалось, что со временем потребность в живописи станет напоминать о себе все реже, а затем и вовсе отпадет. Свежая мысль – раньше мне и в голову не приходило перерезать пуповину, соединяющую живопись и жизнь.

– Эту работу заметят.

– Знаешь, мне совершенно безразлично.

– Правда? Интересно. Когда ты писал «Портрет обнаженной», то уж точно не думал о похвале и признании, а вот «Голос зимы» был сделан в расчете на зрителя – пусть на горстку людей или поначалу даже на одного. Может, и на меня, почем знать.

Или на Акико, или Оситу. Лелеял ли я подобные мысли? Рисовал ли я с оглядкой на них?

– Делай с этой картиной что хочешь.

– О чем ты?

– Можешь выбросить. Да, выбрасывай, пожалуй.

– Не в моих привычках оскорблять талант. Картина неплохая, это как минимум. Может, я так считаю, потому что становлюсь вторым тобой. Публика сочтет ее более уточненной и отточенной по сравнению с остальными твоими работами.

– Хватит.

– Я возьму за нее хорошую цену. Правда, того давления, что было с «Портретом обнаженной», я не испытываю, так что покупателя выбирать не буду. Продам первому, кто согласится заплатить.

– Хорошо.

– Знаешь, я ведь все-таки деловая женщина и привыкла пользоваться людьми. Не будь ты гением, думаешь, я бы позволила обращаться с собой, как с девочкой на побегушках?

Нацуэ взглянула на меня и улыбнулась.

Никогда не считал себя гением. Меня в глаза называли талантливым, гениальным, выдающимся, но я всегда считал это чушью. Я в гениальность не верил.

– Отдай мне эту картину. Пусть она маленькая, десятого размера, я продам ее за десять миллионов иен.

Я поднес ко рту пивную банку, из которой по ходу разговора отпивал между делом: она оказалась пуста.

 

2

Избушка Акико больше напоминала звериное логово. Повсюду валялись остатки недоеденной пищи, в раковине скопилась гора посуды. Мусорная корзина была переполнена, и вокруг громоздился мусор.

От берлоги дом отличался повсеместным присутствием краски. Красная, синяя, всякая – она походила на кровь, которой кровоточила хижина.

Здесь жили самец и самка. В агонии художественного экстаза они носились по комнате с красками. Если картина не удавалась, их муки удваивались. Они заметили, что если рисовать рядом, бок о бок, то становится легче. Они рычали, дрались, зализывали раны и скоро выстроили мир, в который не было доступа посторонним.

Я навещал их через день. Обычно, когда я приезжал, Акико с Оситой рисовали. Бывало, они трахались у входа как одержимые. Это походило на совокупление двух животных, которые не обращали на меня ни малейшего внимания. Я проходил мимо и ждал в гостиной, рассматривая их рисунки до тех пор, пока Осита, вскрикнув, не кончал.

Глядя на их работы, я понимал состояние рассудка, в котором они пребывали. Детское, исполненное страсти, испытывавшее фатальную нехватку чего-то важного. Впрочем, каждому не хватало чего-то своего. Как ни странно, когда они рисовали вместе, различия исчезали. Каждый из них чувствовав, чего не хватает другому, – гораздо яснее, чем я. Я видел, что у одного в избытке то, чего не хватало другому, и они дополняют друг друга. И в то же самое время каждый из них хотел оставаться самостоятельным. Их предельно раздражал тот факт, что их двое, а не один, и сношались они точно так же: будто пытались целиком проникнуть в тело партнера.

Результат этого крайне неспокойного состояния был налицо: захламленные комнаты, размазанная повсюду краска, бесконечное распутство.

Через день я приносил закупленные в городе продукты и проводил со своими «подопечными» несколько часов.

Акико изменилась. Той Акико, что я знал, не осталось. Зачатки безумия, которое в ней временами просматривалось, разрослись до катастрофических размеров. В этом было нечто зверское и грустное. Осита же, напротив, почти не изменился.

Это была разница между молодой женщиной, которой не исполнилось и двадцати, и мужчиной, разменявшим четвертый десяток.

– Теперь вы оба пишете картины. Они настолько плохи, что мне хочется закрыть глаза, лишь бы их не видеть, и в то же время в них есть стержень – истинное искусство.

Я то и дело отпускал подобные комментарии в ответ на вопрошающий взгляд кого-нибудь из парочки.

– Странно. Когда я рисую один, то раздражаюсь, а вижу ее работу – успокаиваюсь. И так постоянно.

– Лучше перестань рисовать.

– Я совсем безнадежен?

В одиночку да, он был безнадежен. Ему всегда будет нужен кто-то, кто даст ему недостающее.

Впрочем, ни одному из них я не мог сказать этого напрямую. Их встреча казалась судьбоносной. Может быть, отчасти я приложил к тому руку. В любом случае они дополняли друг друга так, как мне и не снилось.

Похоже, Осита начисто забыл о том, что убил Номуру и скрывается от закона. Акико тоже, как видно, забыла, что до недавних пор спала со мной.

В отличии от Оситы я не мог дать ей того, в чем она нуждалась. Наверно, потому, что научился сам исправлять свои упущения либо, если сделать это не удавалось, обходился так, что они становились незаметны. Как бы там ни было, мне не требовался другой человек, для того чтобы заполнить свой недостаток.

Или я заблуждался? Может быть, дело в том, что мне попросту никто не был нужен.

– Мне иногда хочется переспать и с сэнсэем, – говорила Акико.

Осита слышал, но не подал виду, что это его каким-то образом задевает. Я с Акико больше не хотел сближаться – теперь, на ее уровне, я просто не смог бы этого сделать.

Вместо этого я брал лист бумаги – их вокруг валялось в изобилии – и на скорую руку делал набросок. Рисовал объедки, свисающую с потолка драпировку, стопы и кисти рук Акико с Оситой. Увидев мои рисунки, они умолкали. Потом кто-то из них что-то мычал другому низким, одурелым голосом, оба бросались в спальню и принимались сношаться.

Может, я приходил как раз для того, чтобы нанести этот удар и понаблюдать за реакцией. Может, хотел увидеть, далеко ли зайдет их совместное творчество.

Временами я пускал их помыться в своей ванной, и после них комната была пропитана тяжелой атмосферой секса. Причем не столько «атмосферой», сколько вполне обоняемыми запахами.

Они днями не вылезали из дома Акико. Я даже начал привозить им краски и холст. «Ситроен» будто прирос к хижине, а в снегу не было других отпечатков, кроме моих.

Вернувшись к себе, я встал к холсту. Хотелось что-нибудь нарисовать, не полагаясь на навыки. Я пытался начисто выбить из себя приобретенные с годами умения. Хотел, чтобы кисть перестала слушаться, но рука двигалась будто сама собой, как я ни пытался ей мешать.

Я рисовал, и холст покрывался краской. Я наносил ее снова и снова, упорно, упрямо. Не испытывая ни злости, ни отчаяния, я спокойно покрывал полотно цветом, а потом счищал его ножом.

Я видел, что, приложив небольшое усилие, смогу что-то нарисовать: надо только еще поскоблить полотно, и картина будет готова.

Впрочем, для этого мне требовалось что-то еще. Наконец я понял, что посещал своих знакомцев в доме Акико как раз в поисках этого самого недостающего.

Возможно, я надеялся чему-то у них научиться. Или, вернее сказать, что-то у них украсть.

Нацуэ снова приехала меня проведать, уже во второй раз. Подобно тому, как матери проверяют за ребенком домашнюю работу, она посмотрела на холст в мастерской и в тот же день уехала, позанимавшись со мной сексом.

О живописи она не заговаривала.

Отяжелевшие небеса грозили снегопадом. Вечером заявился очередной гость – воспитанный молодой человек, назвавшийся младшим братом Оситы. Впрочем, между братьями не улавливалось ни малейшего сходства – они разительно отличались как внешне, так и по характеру.

– Брат часто о вас рассказывал. Восхищался вашими полотнами. Я их видел в галерее.

– И что?

Этот человек не производил на меня никакого впечатления, я не оценивал, хороший он или плохой. Просто объект, который стоит в моей прихожей.

– Я ищу брата.

– Сюда уже наведывалась полиция, и не раз.

– Полиция тоже его разыскивает – он ведь кого-то убил.

– Как и три года назад. Его признали невменяемым, поэтому не осудили.

– Это брат вам рассказывал?

– Брат? Не знаю. По-моему, я слышал эту историю от человека, которого он убил. Его звали Номура. В любом случае, даже если вашего брата поймают, в тюрьму он не сядет.

– Может, и так, но наша семья несет бремя ответственности. Мы все обыскали – нигде его нет. Вы – последняя зацепка.

– Я ничего не знаю, о чем неоднократно заявлял полиции.

– Это правда?

– Если увижу вашего брата, поставлю вас в известность.

– Он должен лежать в больнице. Иначе трагедия может повториться. Родители до смерти обеспокоены.

Не факт, что Осита снова начнет убивать. Впрочем, нормальному человеку этого не объяснишь.

– Если увижу его, сообщу в полицию. Вот все, что я могу для вас сделать.

Больше я ничего не сказал.

 

3

Падал снег.

Тяжелый, мокрый снег. Температура была на несколько градусов выше, чем полагается в середине зимы. Падающий снег, не успев припорошить землю, тут же замерзал на предрассветном морозце. К утру он становился твердый и рыхлый, как шербет, и идти было трудно.

Я по своему обыкновению вышел на пробежку, и штанины промокли и отяжелели от налипшего снега. Раньше снег легко было стряхнуть рукой, даже если утонешь в сугробе по колено.

Звонила Акико – редкое событие в последнее время. Сказала, что Осита заперся в спальне и не выходит. Надо полагать, проникнуть внутрь она не пыталась. Я знал, что Осита начал к себе прислушиваться. Казалось, он замкнулся в себе – на самом же деле он отчаянно пытался ощутить, что же внутри него происходит. Он заглядывал, толкал, прорывался.

– Не трогай его.

– Я понимаю, что, по-твоему, каждый в конце концов будет сам за себя, но мы пока до этой стадии не дошли. Мы еще в процессе и нужны друг другу.

– Это ты так думаешь, а он уже начал различать свой мир.

– Ты ничего не понимаешь. Я – это он, а он – это я. Его мир – мой мир.

– Я понимаю, но это только на твой взгляд.

– Почем тебе знать?

– Достаточно посмотреть на его рисунки.

Акико умолкла. Я слышал ее прерывистое дыхание.

– Оставь его, пусть побудет один.

– Нет. Ты должен заставить его выйти из спальни. Пожалуйста, сэнсэй.

– Он выйдет. Когда потребуется, он выйдет. Он не сможет составить полную картину мира без посторонней помощи.

– А если не выйдет?

– Выйдет. Вопрос в другом: будешь ли ты ему нужна. Ты не согласна?

– Почему ты такой злой?

– Когда начнешь писать собственные картины, поймешь, злой я или не злой.

Я положил трубку.

В тот день я не пошел к Акико. Не ложился допоздна, соскребая с полотна краску, снова накладывая ее и снова соскребая, бесконечно. На следующий день после полудня приехала Нацуэ.

– Я продала ту картину. Нашелся покупатель: какой-то нувориш, впервые о нем слышу.

– Ты не поленилась приехать из Токио, чтобы поделиться прискорбной вестью?

– Да нет же, это отлично. Такие покупатели целиком полагаются на мнение критиков. Это значит, что критики всерьез за тебя взялись.

Приняв душ, Нацуэ переоделась в халат, который захватила с собой.

– Я пока не поняла, пошел ли массовый спрос на твои картины. Популярность – не такая плохая штука. Многие творения благополучно пережили пик популярности и стали шедеврами. Ты потихоньку обретаешь статус гиганта.

– И что дальше?

Под полой халата сверкнули белые бедра Нацуэ.

Как-то не увязывались между собой купальный халат и накрашенное лицо, однако было в этом что-то притягательное.

– Ты не смываешь косметику, когда принимаешь душ?

– Накладывать макияж – кропотливое занятие, особенно в мои-то годы. После душа немного подправляю, и все. Снимаю только перед сном.

– Тебе не обязательно выглядеть столь живописно. То есть под душем ты моешь только тело?

– Тебе действительно кажется, что я живописна? Всего-то зима прошла, а человек изменился – тем более просидев всю зиму в своем собственном мирке. Когда снова выйдешь на люди, многие барьеры снимутся. Ты огрубел, это вроде защитного панциря.

– Как, оказывается, все банально.

– Та «Нагая» много для тебя значила?

Она вкладывала особый смысл, о котором я не задумывался. Я просто излился на полотно весь, без остатка, до опустошения. Такое случается со всеми, не только с художниками. Стоит выплеснуть чувства – на смену приходит что-то новое. Только ко мне новое не приходило, вот в чем беда.

– Я еще кое о чем думаю. Полицейские из-за убийства наведывались?

– Очень популярная тема.

– Ко мне приходил брат человека, которого подозревают в преступлении. Хотел удостовериться, что я продаю твои картины.

– Он и здесь успел побывать.

– Да, он обмолвился. Расспрашивал о тебе. Мы немного поговорили – он утверждает, что ты копия его брата. С какой стороны ни посмотри. Одно «но»: его брат рисовать не умеет – не знал, что можно самовыражаться через живопись.

Помню первую нашу встречу с Оситой: он тогда сказал, что пришел из моего сердца. Оспаривать этого мне не хотелось.

– Сказал, что как только брат увидел твои полотна, тут же бросился покупать краски, кисти, холсты. Два миллиона потратил – целую комнату захламил в родительском доме. У них известное семейство, они веками продавали кимоно.

У него была семья, деньги – все то, чего я был лишен. Вот главное наше с ним отличие.

Я открыл две банки пива, одну протянул Нацуэ. Она не сразу стала пить – долго любовалась капельками влаги на запотевших стенках.

– Нацуэ, я понимаю чувства тех, кто рисует. Когда я вижу их полотна, мне многое становится ясно. Это я к тому, что понимать чувства Койти Оситы я не собираюсь.

– Ясно.

Нацуэ отставила непочатую банку.

– Все гораздо проще. Брат пришел не один – с ним был следователь. Считают, что якобы Осита с тобой контактировал и до сих пор поддерживает связь. Он в этом уверен. Весьма здравомыслящий молодой человек, у него сильная логика. Послушать его доводы – так и согласиться недолго.

– И ты приехала разнюхивать?

Я улыбнулся, но Нацуэ не отреагировала.

– Это не важно. Полиция тебя в покое не оставит. Следствие зашло в тупик, да только подкупила их забота братца. Думаю, в этот раз они будут полюбезнее – хотят послушать твою версию.

Интересно, о ком больше брат печется? Неужели он считает, что можно запереть Оситу в сумасшедший дом, и тот продолжит заниматься живописью? Тут и сомнений нет: несвобода его задушит. Видимо, потребность засадить брата под надежный засов проистекает из других соображений: репутация семьи превыше всего.

Осита не опасен. Живет сам по себе, волнуется, что не сможет творить в одиночестве и что попытки рисовать для него неразрывно связаны с Акико. Весьма здравые опасения.

Я подкинул в очаг пару поленец, древесина пощелкала искрами и разгорелась.

– И что ты хочешь сказать?

– Ты поддерживаешь связь с Койти Оситой?

– Ну, предположим.

– Тогда ты должен известить его семью или полицию.

– Ты считаешь, что мы общаемся. Поэтому подняла вопрос.

– Да. Удивительно, ты постепенно становишься нормальным человеком. Будто передал свою одержимость кому-то другому, такому же, как ты.

– Хочешь сказать, что Осита, убивший двоих, такой же, как я?

– Знаешь, я самая заурядная женщина. И мы можем сколько угодно быть знакомы, сколько угодно вместе спать, я все равно не смогу впитать твою одержимость. Да, пусть я обычная, но все равно о тебе думаю. Я присматриваюсь к тебе, и мне многое становится ясно.

– Может, хватит уже?

– Умолкаю.

– Ты меня не спасешь. Мне достаточно, что ты рядом. И перестань все время думать.

– Хорошо, не буду.

– Зря ты мне рассказала. Не рассказала бы – считал бы тебя крутой телкой.

– Хочешь сказать, я самая обычная?

– Я тоже обычный. Теперь мне это ясно. Нацуэ пожала плечами.

– Когда гений начинает говорить, что он обычный, он становится занудой.

– И пусть.

Я засмеялся; по лицу Нацуэ не пробежало и тени улыбки.

 

4

Осита четыре дня не выходил из спальни на втором этаже.

На второй день я к нему поднимался, но он не открыл дверь. Я звал его, он не отзывался. Вел себя как обиженный ребенок. На третий день он перемолвился словцом с Акико и поел.

– А сегодня утром он вышел из комнаты и даже выглянул на улицу. Я с час порисовала, и он вернулся к себе. Запираться не стал, но когда я вошла, так и не повернулся – лежал, уткнувшись в стену.

Возможно, когда он рисовал, его терзало опасение, что в одиночку он ни на что не способен. Осита видел то, что ему хотелось запечатлеть, а рука не слушалась, и чувства не повиновались. Мысль, что Акико в это время спокойно рисует, казалась ему невыносимой.

Два художника на одну картину – нет, так не пишут. Пытаясь сбежать от этой ситуации, Осита не нашел лучшего способа, чем изолироваться от внешнего мира. И все-таки он отдавал себе отчет в том, что картины, написанные в одиночку, будут чего-то лишены.

– Ты не против, если я с ним поговорю?

– Нет, конечно. На тебя последняя надежда.

– Возможно, будем говорить не о том, о чем ты предполагаешь.

Я не просто выполнял просьбу Акико: к Осите у меня был свой интерес.

Я в одиночестве поднялся на второй этаж, постучался в дверь спальни и повернул ручку.

– Осита.

– А-а, это ты.

Осита лежал на кровати. Он хотел было отвернуться, но, передумав, сел на кровати.

– Я слышал, ты уже несколько дней не рисуешь.

– Не то чтобы не рисую, я просто не могу. Рука не слушается.

– Ну вот, ты уже заговорил как заправский художник.

– Разве?

Осита почесал отросшую бородку. Пальцы его были испачканы краской.

– Я видел твою работу. Когда ты пишешь вместе с Акико, получается цельная картина.

– Вот и я о том же.

– Не знаю, как быть. Я думал, надо позволить ей рисовать на моем холсте, а с другой стороны, не хочу, чтобы его кто-нибудь касался. Кто угодно, не важно.

– Никому не надо касаться твоего холста. Достаточно, если ты будешь смотреть на рисунки Акико. Тебе надо просто к ним привыкнуть. Если получится – поймешь, в чем там дело, а понять – все равно что украсть. Ты ведь и сам уже понял.

– У нее та же самая история?

– Один в один.

– Значит, она не может рисовать без меня, как я – без нее?

– Ты ведь раньше мог, правда? Акико пока на этой стадии, у нее еще все впереди. Когда ты напишешь настоящую картину, она на нее посмотрит и что-то для себя позаимствует. Так вы и будете друг у друга учиться.

На самом деле я отнюдь не верил, что все так просто. У этой ситуации был единственный исход: один пожрал бы, уничтожил другого. Это еще в лучшем случае.

С тех пор как я первый раз привел Осито в дом Акико, я чувствовал за собой не вполне однозначные мотивы, но не думал, что совершаю жестокость или бессмыслицу. Эти двое рисовали: попытка выразиться через форму и цвет всегда болезненна. То же самое относилось и ко мне.

– Ты понимаешь, зачем я тебе все это говорю? Ведь понимаешь же? У тебя осталось куда меньше времени, чем у Акико.

– Меньше?

– Ко мне приходил твой брат, он искал тебя.

Осита поменялся в лице. Он не испытывал неприязни к брату – скорее упоминание о нем вызвало смущение и растерянность.

– Я не сказал, что ты здесь, но он все равно узнает. Он уверен, что мы поддерживаем связь.

– Правда?

– У тебя нет времени запираться в комнате и изображать из себя дитя малое.

– Ты прав. Брат очень хорошо меня знает. Он иногда действует на нервы, но с ним можно договориться, мы с детства были близки.

– Рисуй.

Я поднял альбом, который валялся возле кровати, и протянул его Осите. Приняв его, Осита пролистал несколько страниц и начал с чистого листа.

Я протянул руку и нарисовал в воздухе какую-то форму.

– Они исчезают, – тихо проговорил Осита, следуя взглядом за моими пальцами. – То, что ты нарисовал, исчезает. Возьми, пожалуйста, уголь.

– Ты бери.

– Что ты изобразил?

– Твое сердце.

– О чем ты? Я не понимаю.

– Ты же сам сказал, помнишь? Ты пришел из моего сердца. Ничего не изменилось, ведь так? Я нарисовал свое сердце – оно такое же, как у тебя. И нечего тут понимать. А если я нарисую углем, ты упустишь то, что уже начал видеть. Можешь сколько угодно смотреть на мое сердце – оно тебя далеко не уведет.

Осита повесил голову.

Спустившись, я встретился лицом к лицу с Акико.

На ее лице застыло выражение изможденного животного – будто тело юного существа наконец-то покинул дьявол.

– Он скоро спустится и сразу начнет рисовать. Ты этого хотела?

– Что ты пытаешься со мной сделать?

– Я пытаюсь научить тебя, что такое живопись.

– Научить. Странно слышать это слово из твоих уст.

– Наверно. Но именно это я и собираюсь сделать.

Я поднял с пола тюбик краски, положил его на стол. Краска была малиновая – не красная, не киноварь, а именно малиновая. Она напоминала цвет крови.

Я не стал ждать, пока Осита спустится, так и ушел.

Вернувшись в хижину, я сразу направился в мастерскую и стал соскабливать с полотна краску. Скоро холст был почти чист, за исключением еле заметных следов.

Я нанес новый цвет. Малиновый. Распределил его по холсту и стал царапать ножом, создавая сложное переплетение оттенков.

Работа меня поглотила. На полотне стаю что-то проступать – нечто, похожее на предостережение. И в этот момент рука остановилась.

Что это было? Цвет? Форма? Тени? За этими вопросами стояло нечто большее: сама абстракция.

Я смотрел на полотно. Полотно смотрело на меня. Позыва выскабливать краску больше не возникало. Я даже не пытался пошевелить рукой.

Смеркаюсь. В комнате стало зябко. Малиновое полотно испускаю некое тепло.

Я не чувствовал потребности скоблить.

– С цветом все в порядке, – проговорил я.

Спустился в гостиную, словно бы ползком. В очаге горел огонь. Ярко полыхали поленья. На полотне были горячие цвета, но отнюдь не походили на цвета пламени.

Размышляя об этом, я заснул у очага.

Из окна лился солнечный свет. День выдался ясный. Температура поднялась, началась капель.

Я переоделся для пробежки и вышел на улицу. Дрова в очаге прогорели, и в доме было не теплее, чем снаружи.

Я побежал. Обычное утро – такое же, как и любое другое. Снег сохранил мои вчерашние следы. Я бежал, глядя на свои отпечатки в снегу, и быстро достиг конца маршрута.

Вернувшись в хижину, я увидел припаркованную чуть поодаль знакомую машину.

Когда я поднимался на крыльцо, распахнулись двери, и из автомобиля вышли двое мужчин.

 

5

Меня терпеливо дожидались. Я принял душ, вернулся в гостиную. Открыл баночку пива. Детективы видели мои перемещения и тем не менее оставались на террасе, словно не решаясь меня побеспокоить. Когда мы встретились взглядами, младший едва заметно кивнул.

Я вышел на улицу, лишь когда в очаге весело заплясали языки пламени. Поленья пощелкивали в огне, но воздух в комнате оставался прохладным. В середине зимы пришлось бы включить обогреватель, прежде чем огонь начал бы согревать воздух.

Температура в хижине и на террасе была примерно одинакова.

– Простите. Нам очень неприятно, что приходится вас беспокоить.

Полицейские меня ничуть не беспокоили. Даже напротив, было немного приятно видеть знакомые лица.

– У Койти Оситы есть младший брат, который его повсюду разыскивает. Он обладает, если можно так выразиться, братским чутьем. А вами он словно одержим – проявляет, можно сказать, ненормальный интерес.

– Мы однажды виделись.

– Он об этом упомянул.

Говорил в основном старший – тот, что помоложе, притих и стоял рядом.

– Интуиция – на редкость правильная штука, как показывает практика. Родственники зачастую оказываются правы, поэтому мы хотели бы проверить, так ли это в нашем случае.

– А я тут при чем?

– Мы хотим с вашего согласия взять дом под наблюдение, на некоторое время.

– Я не хочу, чтобы в доме находились посторонние. И мне не нравится, когда вокруг снуют люди, иначе я бы не поселился в горах. Наблюдайте сколько угодно, но чтобы я вас не видел.

– Вы уверены?

Им хотелось посмотреть, как я отреагирую на слово «наблюдение». Потому что если бы они действительно хотели устроить засаду на Койти Оситу, они бы все равно ее устроили, и я бы ни в жизнь не догадался.

Полицейскому нечего было добавить. Он стоял на пороге и с тупым видом разминал шею.

Я посмотрел на грязный снег вокруг хижины. Если новый не выпадет, то старый еще больше потемнеет и окончательно исчезнет. Впрочем, люди говаривали, что в здешних краях и весной нередки снегопады. Одной снежной ночи будет достаточно, чтобы скрыть всю грязь, тогда окружающий мир снова забелеет ослепительной, чрезмерной белизной. Я снова и снова соскребал с холста краску. А что, если еще попробовать? Наверно, останется чистое полотно, которое смело можно будет назвать «весенним снегом». Сейчас же холст был покрыт толстым слоем малинового.

– Наверно, когда всю зиму так просидишь, в город и выйти не захочется – слишком шумно. Боюсь, такая жизнь не про меня.

– Я не люблю людей – раньше не любил.

– Посмотреть на ваши картины – так вам и натура не нужна, и пейзаж. Впрочем, я не специалист в таких вещах.

– Во всяком случае, рисую я всегда один.

– Койти Осита накупил всяких художественных принадлежностей. Не знаю, что он собирался рисовать. Мне известно лишь, что он был вашим горячим почитателем.

Я поднес к губам сигарету, и следователь дал прикурить от одноразовой зажигалки. У него была потрескавшаяся кожа на пальцах – так бывает у людей, которые работают с водой.

– Даже если Осита к вам не приходил, он за вами наблюдает. Чую я, мы с вами разговариваем, а он где-то здесь, поблизости.

– В таком случае было опрометчиво с вашей стороны сюда приезжать. Вы же выдаете себя с головой.

– Ну, если бы мы имели дело с заурядным преступником, тогда да.

– Думаете, его привлекает опасность?

– Нет, он вообще не принимает опасность за таковую. Когда мы его арестуем, еще придется попотеть – нашу пташку так запросто за решетку не упечешь. Все зависит от результатов психиатрической экспертизы.

Признают Оситу виновным или не признают – все одно отправят его в клинику, где он и погибнет. Если не телом, так душой. А если дать ему самую малость времени, он, может быть, обретет то, что даст ему силы продержаться.

Я не потому заставлял Оситу рисовать, чтобы он стал нормальным. Наверно, я это делал для себя. Наблюдая за подопечными – Оситой и Акико, – я хотел увидеть, как рисуют сердцем.

Звенела капель и на балконе образовалась лужица воды. Когда в нее падала очередная капля, водная гладь шла рябью и скоро снова выравнивалась, походя на лист прозрачного стекла. Казалось, процесс этот бесконечен.

– Грустно становится, когда арестуешь преступника, а за решетку его засадить не можешь – все равно что на волю отпустить. Всегда присутствует вероятность, что он возьмется за старое. Мы опасаемся, что на данный момент опасность грозит вам.

– Неужели?

– Нам надо отловить Оситу, пока он еще что-нибудь не натворил.

С трудом верилось, что полицейских волнует моя безопасность. У меня был весьма внушительный страж в лице адвоката, а «легенда» стражей порядка вероятнее всего была состряпана с расчетом заполучить информатора из «неблагоприятной среды».

– Мы будем поблизости, но вы не будете знать о нашем местоположении.

Я молча кивнул, наблюдая за лужицей талой воды.

Вернувшись к машине, полицейские завели мотор и спешно скрылись.

Гостиная согревалась. Я скинул халат, натянул любимый свитер и поднялся в мастерскую.

На мольберте алел холст. У меня не было потребности соскабливать краску и новых цветов добавлять не хотелось.

Простояв у полотна где-то с час, я спустился в гостиную, подкинул в огонь пару поленец, чтобы пламя не погасло, и вышел на улицу.

Завел легковушку и поехал в город.

Через некоторое время я заметил, что за мной следует другая легковушка. Я не знал точно, кто это, полицейские или нет: в салоне сидел только водитель.

С начала оттепели немного подморозило, и снег заледенел. Теперь он снова стал таять и приобрел консистенцию шербета. Местами, там, где я никогда не пробуксовывал, теперь было скользко, и временами руль вырывало из рук. Я старался не гнать.

Я зашел в придорожную закусочную, заказал карри с говядиной и в ожидании заказа почитывал газету. Никого похожего на шпиков я не приметил.

Я быстро поел и поехал в город. Закупившись в супермаркете овощами и консервами, зашел к ножовщику и приобрел точильный камень взамен старого, истершегося.

Вернулся в хижину. Следом по-прежнему ехал двухместный автомобиль, хотя и старался держаться вне зоны видимости. Весь оставшийся день я затачивал нож.

Им я наносил краску на холст. В отличие от мастихина нож не гнулся, зато с его помощью я наточил несколько сотен деревянных стеков. Инструмент был добротный, хотя лезвие и потускнело. Не знаю, подошел ли бы нож с не подпорченным лезвием для моих целей: ложилась ли бы краска на полотно? Пока не попробуешь – не узнаешь. В то же самое время мне нужен был настолько острый нож, чтобы им можно было сделать ровный разрез на холсте – если рука случайно дрогнет. Тупой нож больше походил на металлическую палочку.

Я смочил камень водой: он тут же впитал влагу. Я на какое-то время оставил его отмокать в воде, а потом принялся затачивать нож.

По ходу дела я сбрызгивал камень водой, и он становился совершенно гладким – мне даже казалось, что сталь не заточится. Впрочем, поверхность лезвия вскоре начала блестеть.

Я работал где-то с час. С одной стороны лезвие уже сверкало и в то же самое время было туповато.

Еще час я затачивал вторую сторону.

Лезвие стало поострее. Через полчаса я его снова проверил. Теперь оно было остро отточенным – даже и не узнать, будто от другого ножа. Я взял кусочек древесины и чисто разрезал его надвое.

А я все точил словно одержимый. Кромка лезвия стала истончаться, смягчилась и совершенно отпала. Я точил и точил. Казалось, нож стал на размер меньше.

Солнце стало садиться.

Когда я коснулся лезвия, оно словно за что-то зацепилось. Это, я где-то читал, было явным признаком хорошей заточки.

Я отложил точильный камень, вернулся в хижину и подкинул в огонь поленце. В очаге тлели угли, но полено быстро разгорелось, живо заплясали языки пламени.

Я повертел нож в руках. Приложил лезвие к подушечке большого пальца и слегка провел. Кожа разошлась без малейшего сопротивления.

Взбежав на второй этаж, я выдавил на палитру черной краски, зачерпнул ее ножом и шлепнул на полотно. Черный стирается лишь черным. Черный способен пронзить человеческое сердце. Я с головой ушел в работу. Теперь полотно с кроваво-красным пятном в центре было испещрено черными шипами.

Когда я отер нож скипидаром, перевалило за полночь. Лезвие потускнело – на следующий день снова придется затачивать.

 

6

Я натачивал нож, когда зазвонил телефон.

– Не могу остановиться. Рисую, рисую, рисую. Осита был гораздо спокойнее – на грани подавленности.

– И что?

– Я понимаю, почему Акико заперлась. В ее рисунках кое-чего не хватает. Я вижу. Это потому, что я сам начал рисовать. Я знаю, что не так, и хочу исправить, а у нее припадок – кричит, что я все испортил.

– Могу себе представить.

– Запретила мне подходить к ее рисункам.

– Она права. Мало приятного, когда суются в твои картины. Тут любой бы не выдержал.

– Но я же хочу как лучше. Объяснить я не могу, а вот показать – пожалуйста, если бы она только разрешила поработать с ее холстом.

– Даже если ты понял, в чем дело, все равно не сможешь ее научить. Представь, если бы я тебе показал, ты бы смог рисовать как сейчас?

– Не знаю.

– Ты сам всему научился. Поэтому теперь тебе хочется рисовать.

– Пожалуй.

– Оставь ее в покое.

– Я тоже таким был?

– Вплоть до недавнего момента.

Осита сказал, что хочет показать мне свою работу, и положил трубку.

Я снова принялся затачивать нож. Лезвие быстро заострилось – наверное, потому, что накануне я его долго затачивал.

Сидя у очага, я рассматривал лезвие.

У меня возникло странное чувство, будто рядом кто-то есть. Хотелось выяснить его причину. Лезвие, за неимением лучшего слова, было живым. Излучавший холодный стальной блеск, нож словно обладал аурой живого существа: он дышал, напрягался, готовый что-то шепнуть мне.

– Руку? – пробормотал я. – Палец?

Нож явно мне что-то говорил. Я пытался расслышать, уловить – не ушами, а каким-то другим образом.

– Говоришь, пойдем порисуем? Хочешь стать продолжением моей руки, пальцев? Слушай, нуты же просто нож.

Мой голос эхом отдавался в пустой гостиной. Я закрыл рот, который снова попытался что-то пробормотать.

Я коснулся лезвием тыльной стороны ладони и легонько провел по коже. Боли я не ощутил, но заметил порез. Ранка шла единой нитью, вдоль которой друг за дружкой выступили бусинки крови. Едва выступив, они застывали.

С ножом в руке я поднялся на второй этаж.

Черный холст, пунцовый в центре. Что-то накатывало на сердце, словно волны на песок. Пульсация исходила из руки, из пальцев – нет, от ножа.

Я наложил еще краски – желтой, зеленой, белой. Выдавливал на полотно прямо из тюбика.

Не цвет, не очертания – это был сам звук, голос как таковой. Нож испускал звуки и распространял их по полотну. Голос, исходивший из ножа, перекликался с зовом моего сердца.

Я писал картину – по-настоящему писал, куда более сильно, чем когда рисовал «Нагую Акико». Тогда я понимал: вот что значит быть живым – казалось, что прежде я и не жил.

За окном давно рассвело – словно ночь мгновенно уступила дню.

Я отер нож скипидаром, мастихином соскоблил с палитры краски – все это проделывал, ни разу не взглянув на полотно.

Ко мне пришлось осознание, телесное осознание, каково это – не зависеть от цвета и формы. Они для художников – инструменты, и в то же время оковы.

Я спустился на первый этаж, вышел на террасу и принялся затачивать нож.

Наитием я ощущал тяжелые тучи, зависшие над головой. Чем они готовы разразиться? Снегом или дождем?

Два часа ушло на заточку. Я коснулся ножа тыльной стороной ладони и чуть надавил на него указательным пальцем. Нож собственным весом рассек мне кожу. На поверхности ранки выступила кровь – на этот раз не каплями, а единой линией. Она не текла, не капала, затвердевая на глазах, совсем как краска.

Вернувшись в гостиную, я впервые за день ощутил, что хочу есть. Направился на кухню, поджарил колбасу с овощами – они пошипели на сковороде и окончательно сгорели. Я пил пиво, неторопливо пожевывая обуглившиеся колбаски. Овощи пришлось выбросить – мне не нравился цвет сгоревших маслянистых овощей: с ними произошла злосчастная перемена.

Более-менее насытившись, я прошелся по комнате с пылесосом, тыкая то тут, то там. Поначалу, когда я только вселился, каждый день приходила смотрительша с виллы и прибиралась, теперь мы сошлись на том, что она будет только забирать белье. В прихожей стояла корзина, куда я после пробежки бросал мокрую от пота одежду, и толстуха забирала ее. Получалось, мы с ней уже какое-то время не виделись.

Начав прибираться, я не смог остановиться. Прошелся пылесосом по всем углам, стер пыль влажной тряпкой, натер окна до блеска.

Я понял, что намеренно пытаюсь устать. Впрочем, так просто меня не утомишь, во мне кипела энергия, исходящая из самого моего существа.

Я сел в машину, направился в город. По дороге я замечал, что следом едет знакомая легковушка. Срок действий водительских прав истек, когда я еще в тюрьме сидел, но меня это не слишком беспокоило: те двое, в машине, даже не задумывались о годности моих документов.

Стемнело.

Ход времени ощущался как-то смутно. Я выпил в клубе, где гостей привечали филиппинки. Помню, как приходил сюда с Номурой, но и только.

В хижину я вернулся в начале десятого. Одна филиппинка настойчиво, на ломаном японском зазывала меня в отель, да только в моей реальности на тот момент вожделения не существовало.

Я развел в очаге огонь, выпил два бокала коньяка. Согрелся изнутри и заснул. Открыл глаза в час ночи – проснулся, ни следа хмеля в голове.

Энергия, бушующая внутри, не унималась.

Я выпил стакан воды, поднялся на второй этаж и встал к холсту. Почти час я боролся с желанием наложить еще краски, а потом понял, что держу в руке нож.

Нож уже не был инструментом, он будто обратился в часть меня. Я пытался выразить то, что не подлежало выражению. Случалось, я чувствовал нечто, не имеющее ни цвета, ни формы. Если бы ощущение затянулось, мне бы хватило сил завершить картину. Да только меня не влекло скорое завершение – я смаковал момент.

На полотне я рисовал себя. Впервые за все время, которое я занимался живописью, это проступило в мозгу с предельной ясностью. Пожалуй, именно такие моменты имеют в виду, когда говорят: я рисовал, а значит – жил. Это нахлынуло как-то внезапно, без предупреждения.

Я отложил нож.

На миг закрыл глаза, потом отер нож и пальцы скипидаром.

Усталости не было. Я присел на полу в мастерской, обхватил руками колени и какое-то время сидел неподвижно. Это немного помогло отойти от азарта, бушующего внутри.

Я поднялся, постоял у окна. На улице было белым-бело. Казалось, едва забрезжил рассвет – повалил снег. Он до сих пор шел. Я открыл окно, и в комнату ворвался свежий воздух. Было холодно, но не стыло – не так, как бывает в середине зимы.

Прищурившись, я взирал на белый мир.

 

Глава 9

ДАЛЬНЕЕ ЗАРЕВО

 

1

Одно полотно я закончил.

Не знаю, насколько тут уместны разговоры о законченности. Стоя у холста, я кипел страстью; теперь она ушла, но во мне еще остался некий запал.

В то утро я вновь стоял перед чистым холстом. И опять же не спешил наносить краски. Нетронутый холст словно завораживал; в таком состоянии я забывал о еде и отдыхе, словно попадая в иное измерение.

Исступленный восторг был по-прежнему силен. После каждого законченного полотна разум еще какое-то время бушевал.

Впрочем, в сравнении с былым буйством на этот раз все проходило куда мягче. Почему-то мне было немножко грустно – казалось, грядет конец.

Не знаю, сколько прошло времени – наверно, много, – и в конце концов я снова стал рисовать. Выбора у меня не оставалась. Этому не было рационального объяснения, надо мною попросту тяготела потребность. Я не мог останавливаться: каждая законченная картина требовала после себя продолжения.

Нож я больше не затачивал. Когда первая картина была готова, клинок перестал быть продолжением моих рук и пальцев и превратился в самый заурядный кусок стали.

Временами я задавался вопросом: а что будет потом, когда я закончу вторую картину? Может, я опустею, как шелуха, или прекращу быть художником и стану обыкновенным человеком – а может, самоуничтожусь.

Осита позванивал.

Акико я какое-то время не навещал: стоило только вырулить на дорогу, на хвост садилась легковушка. Поначалу в ней сидели полицейские, теперь это был брат Оситы, один. Складывалось впечатление, что копы плюнули на это дело.

– Акико уже приходит в себя. Правда, пока не рисует. Стирает, прибирается, ездит в город за покупками. Что-то там колдует на кухне.

– Ну а ты?

– Присматриваю за ней. Рисовать не заставляю.

– Ну а сам как, рисуешь?

– Да нет, просто за ней приглядываю. Я всегда рисовать смогу, было бы желание. Не скажу, что получается что-то дельное, но по крайней мере я всегда знаю, что мне хочется сказать. Я разобрался в себе: теперь отлично себя понимаю.

У меня было стойкое предчувствие, что припадок у Ахико еще повторится. А вот за Оситу я был спокоен: ведь он мог рисовать.

– Я приеду.

– С Акико повидаться?

– Взглянуть на твои рисунки.

– Там ничего стоящего.

– А меня стоящее и не интересует.

Самовыражение. Главное – чувствовать, что в рисунке ты выразился, и пусть он будет каким угодно корявым, детским, наивным – немочь ушла, и все. Мне мучения Оситы были по-своему близки. Временами я совершенно в них терялся, но это всегда было временно. С опытом нарабатывались какие-то свои методы, оттачивалась техника, хотя начинал я с основ.

Осита выражался куда откровеннее. Его работа не была направлена на окружающих, однако это не лишало ее смысла. Рисунок был его криком: бедняге не удавалось приспособиться к обществу, а живопись лечила, унимала боль.

Когда боль его отпустит и потребность кричать отпадет, Осита станет самым обычным человеком, который иногда рисует необычные рисунки. Он придет к гармонии с миром и столкнется с жестокой правдой жизни: арест станет для него реальностью.

Мы с Оситой поговорили, я поднялся на второй этаж и встал перед холстом.

Стремление излить себя на полотне не было острым, скорее притуплённым – текучим, я бы сказал.

Не знаю, что это была за текучесть – просто не хотелось касаться полотна ни ножом, ни выточенными стеками. Я выбрал кисть. Не знаю, почему из всех размеров и форм я выбрал именно эту.

Этой кистью я еще ни разу не пользовался.

Я вцепился в нее и покрыл полотно легкими мазками жидких белил. Стойкого кончика нисходили прозрачные оттенки. Рука не выводила никакого изображения, я просто покрывал холст белой краской. Меня не ограничивали ни форма, ни цвет. Я видел их глазами, но это было лишь на физическом уровне. Иной взгляд представлял разуму иные формы и цвета.

Вскоре я погрузился в работу и оторвался от полотна лишь в два ночи.

Накинул поверх свитера пальто, вышел из дома и завел свою легковушку. Отъезжая, я не заметил преследователя. Брат Оситы следил за мной с маниакальной настойчивостью, но и у него выработался свой график: с восьми утра до восьми-девяти вечера.

Я не стал петлять, а поехал прямиком к дому Акико. Даже в эту раннюю пору в доме горел свет. Из темноты выплыл размытый силуэт притаившегося возле хижины «ситроена».

Я вышел из машины, открылась входная дверь, и до меня донесся голос Оситы: – Ты припозднился.

Оставив реплику без ответа, я взбежал на деревянное крыльцо и на пороге очистил ботинки от налипших комьев. Подтаявший снег смешался с грязью.

– Акико уже легла.

В гостиной я увидел картину. Лишенная цвета и формы, она была чересчур прямолинейна. Я сразу увидел на ней сердце Осито – пожалуй, потому лишь, что в нас было слишком много общего. Кто-то другой не рассмотрел бы в ней ни намека на смысл.

Живопись Оситы отлично обходилась и без этого. Она не принимала во внимание существование остальных. Я мог бесконечно освобождаться от цвета и формы, но была грань, дальше которой не смел бы шагнуть – слишком долго практиковался в рисунке. Набросок я воспринимал как разговор с человеком. Я исходил беззвучными криками, и на полотне отображались терзавшие меня в тот момент страсти. Я кричал от тоски, от злобы, и эти крики были доступны для понимания других людей.

Рисунков, подобных творениям Оситы, мне видеть не приходилось. Многим ли дано проникнуть в их сущность? Думаю, подобных счастливчиков немного – пересчитать по пальцам.

– Тебе так одиноко?

– Не надо слов. Я специально рисовал, чтобы не говорить. Ты ведь все понял, да?

– Наверно, я единственный, кто способен это понять.

– Ну и пусть. Я был готов к тому, что даже ты не поймешь. Знаешь, а я ведь верю, что пришел из твоего сердца. Не увидь я твоих картин, так и не знал бы, что надо рисовать.

Наверно, я единственный понимал, что пытается сказать Осита. Осита был мной. Правда, какая-то моя часть не имела с ним ничего общего. Моя обыденная сущность, или как ее ни назови – она делала меня художником.

– Я бы от выпивки не отказался.

– Есть коньяк.

– Один бокал.

– И я, пожалуй.

Осита налил коньяк в обычные стаканы и принес ко мне. Свой я осушил залпом.

– У меня такое чувство, что если получается время от времени рисовать, то и хорошо. Это успокаивает. И Акико всегда рядом.

– Акико?

Видимо, посмотрев на картину, художница успокоилась. Они оба выражались в ней, и, отобразив себя, она успокоилась.

Теперь слово было за девушкой. Она воистину обрела мир, закончив свое отдельное полотно.

– Спит?

– Только недавно уснула, а то все не ложилась.

– Так, пожалуй, и лучше.

Девушка, с которой меня так внезапно свела судьба. И хотя сердце тревожно забилось при мысли о ней, толком я ничего о ней не знал.

Она была больна. Тем же самым недугом, каким страдали мы с Оситой, страдала и она. Если это действительно называть недугом, значит, она по-настоящему недужила.

Подумал, а самому совестно стало, что так рассуждаю о людях. Я вдруг понял, что та часть меня, которая не имела общности ни с Акико, ни с Оситой, росла – пропасть, разделявшая нас, стремительно увеличивалась.

– Кстати, должен тебе сказать… Тебя брат ищет. Он так запросто не успокоится.

– Я так и думал: вполне в его духе.

– Ты убил человека по фамилии Номура. Понимаешь?

– Если б я тогда чувствовал, как надо рисовать, я бы, наверно, ничего с ним не сделал. Только поздно теперь думать – слезами горю не поможешь.

– Хочешь вернуться с братом?

– Не знаю.

– Ты, конечно, можешь дождаться, когда Акико снова начнет рисовать.

– Ты хочешь сказать, что мне надо лечь в «учреждение»?

Я не ответил. Если на суде его признают невменяемым, то упекут в психлечебницу, и никто не станет разбираться, виновен он или нет. Осита тоже это прекрасно понимал. И решать, быть этому или нет, – только ему. Я закурил.

– Я не болен. Не хочу в лечебницу… Пусть хоть в тюрьму, только не туда.

В отношении меня никто не решал, вменяем я или нет. Я убил человека в драке. Мой противник держал нож, и адвокат, назначенный судом, проталкивал версию о вынужденной самообороне.

– Как бы там ни было, а брат твой так просто не сдастся. Вот я что хотел тебе сказать – просто хотел предостеречь.

– Ясно. Мне бы с ним встретиться, поговорить. Я ему все объясню, он поймет.

Я смолчал – опоздал он с разговорами: полиция за ним повсюду рыщет. Как никогда сильно я ощутил себя обычным человеком, каких встречаешь на каждом шагу.

 

2

В хижину я вернулся на следующее утро, после десяти.

Все утро Осита болтал про Акико. Я его понимал, но если бы нас слышал кто-нибудь посторонний, он бы посмеялся. Это был человек, с которым общаешься через рисунок, человек, чье сердце тебе знакомо до последнего закутка. Осита по-настоящему верил, что через живопись он показал Акико самое себя, и верил, что очень скоро тоже ее поймет. Я слушал его, и мне приходило в голову, к несчастью, только одно слово: «одиночество».

Вернувшись в хижину, я сразу поднялся в мастерскую и продолжил размазывать белила по белому холсту.

Теперь, как и с самого начала, картины мои были не чем иным, как криками одиночества – так я думал, нанося белое на белое. Сколь глубока была моя тоска? И действительно ли это одиночество? Увидев картины Оситы, я уже сомневался.

В конечном итоге все сводилось к тому, что мое «одиночество» – товар, учитывая, сколько людей оценили мою работу. Наверно, я действовал им в угоду, сам того не подозревая.

Позвонили в дверь.

Я предположил, что это брат Оситы. Наверно, заметил, что ночь я провел вне хижины.

Я спустился с палитрой и кистью в руках. На пороге стояла Нацуэ.

– У тебя странное выражение лица. Что случилось?

– Никак не привыкну, что ты всегда заявляешься без предупреждения.

– Что-нибудь случилось?

– Нет.

Не говоря больше ни слова, я поднялся в мастерскую и продолжил работать кистью. Белила густели. Менялись оттенки.

Когда я спустился, Нацуэ уже приняла душ и накинула халат.

– Ты уже совсем освоилась.

– Ничего особенного. Ты долго не выходил из мастерской. Камин погас, вот я и развела огонь. Сухие поленья быстро занялись.

В очаге было куда больше дров, чем я обычно кладу, лихо плясали языки пламени.

– Хочешь взглянуть?

Нацуэ вскочила на ноги, будто только этого момента и ждала. Полы халата раздвинулись, сверкнули белые бедра. Я страшно желал Нацуэ. Как-то незаметно у меня выработался на нее рефлекс.

Я достал из холодильника банку пива, потянул за колечко, но пить мне не хотелось. Наверное, потому, что в тот день я не бегал.

– Удивительно, – сказала Нацуэ, спустившись по лестнице. Я медленно потягивал пиво, как потягивают виски.

Нацуэ понимала мои мольбы. И не только Нацуэ, их понимали и критики, и дилеры. Это и делало из меня художника.

– Теперь я знаю, что ты можешь писать одним только белым.

– Когда закончу, уеду отсюда.

– Вот как?

– И тебя оставлю.

– Это мне не нравится.

Лицо Нацуэ не переменилось. Взглянув на толстые паховые волосы под халатом, я сделал глоток пива. Пламя в очаге угасало. Если немного подправить поленья, оно снова разгорится. Чтобы поддерживать огонь, надо постоянно прилагать усилия. Я не двинулся с места, только снова взглянул на паховые волосы Нацуэ.

– Я сделаю все, что ни пожелаешь.

– Не стоит.

– Если тебе хочется молодого тела, я тебе его найду. Останься со мной, пусть все будет как сейчас.

– Ты – президент компании, под твоим начальством столько людей. Как ты можешь так опускаться?

– Я не многих любила – может, даже никого. Не знаю, люблю ли я тебя. Зато я люблю твой талант. Он мне голову вскружил.

– Давай поговорим, когда я закончу картину.

– Ясно. Ты меняешься с каждой новой картиной. Наконец Нацуэ рассмеялась.

Возможно, она стала той женщиной, в которой я нуждался. И поэтому пришла пора с ней расстаться. Нелогично? А такова вся моя жизнь – прямое нарушение логики.

– Ну ладно, выкладывай: что стряслось?

– Опять легавые наведывались. Такие вежливые все из себя.

– Не забивай себе голову, это по моей части.

– Я встретился с Койти Осита.

– Я предполагала такой исход. Это не преступление.

– А если я скажу, что Осита – это я?

– Значит, ты дважды убийца.

Нацуэ привыкла к моей манере изъясняться. Исключительно поэтому – ни почему больше – она стала понимать меня еще хуже.

Чего мне хотелось? Находил ли я облегчение, изливая на полотне душу? Да, а еще пользовался за это признанием.

К свободе я не стремился – и так был чересчур свободен. Даже в тюрьме. Свободы этой было столько, что девать некуда. Не существовало ограничений, которые запретили бы мне убить человека.

– Ты бы согласилась со мной умереть?

– То есть в прямом смысле?

– У тебя работа, ребенок, положение в обществе. Ты бы смогла сбежать с сумасшедшим художником и умереть в нищете?

– Пытаешься меня обидеть?

– Тебя послушать – как маменька.

– Не без этого. Я иногда прислушиваюсь к себе и нахожу, что есть у меня к тебе что-то материнское. У меня ведь сын взрослый, иногда я тебя очень хорошо понимаю. Но этого не много – куда меньше половины. Поначалу, когда мы только встретились, ты и правда казался ребенком. А сейчас все больше на взрослого человека похож.

– Я стал плохим художником?

– Да нет, вряд ли. Знакомы мы всего ничего, но ты здорово изменился. А картины у тебя просто изумительные. Та, в мастерской, особенно – у меня мурашки побежали, когда я ее увидела.

– Ерунду городишь.

– Знаешь, с таким мастером и умереть не жалко.

– Забудь. Я пошутил.

– А ты все-таки нормальный.

Нацуэ тихо засмеялась. Я наконец-то допил пиво.

В очаге, щелкнув, разломилось поленце. Пламя стелилось низко-низко. Нацуэ поворошила огонь – совсем как я.

Скоро поленья снова занялись.

 

3

Прозвонили в дверь. Нацуэ давно отправилась на своем «мерседесе» в город. Я даже не заметил, как подъехала машина. В горах обманчивая акустика: кажется, что машина далеко.

Я решил, что это, должно быть, сосед-смотритель, и пошел открывать. Во мраке стоял младший брат Койти Оситы собственной персоной.

– Прошлой ночью вы виделись с моим братом.

– С чего вы взяли?

– Вы вернулись лишь под утро.

– Я могу отъехать по делам. Иногда ночую вне дома.

– Вы с ним виделись, с братом.

– Несете какой-то бред.

Я заглянул ему за спину, всматриваясь в темноту. На небе призрачно догорали краски заката, и оттого земля казалась еще темнее.

Брат еще что-то проговорил. Как я ни пытался, не смог разбудить в себе чувств к этому человеку – словно он был не братом Койти Оситы, а совершенным незнакомцем. Он так пристально вглядывался мне в лицо, что я едва скрывал раздражение.

– Короче говоря, чем я занимаюсь, вас не касается. И нечего соваться в чужие дела.

– Мне только нужно забрать брата, поймите.

– Всяческих вам успехов.

– Ну скажите, где он. Ведь вы виделись. Я знаю, он хотел с вами встретиться, а этот что задумал – расшибется, а сделает.

Я пожал плечами и хотел было закрыть дверь, но непрошеный гость упорствовал.

– Скажите. Ему будет лучше.

– Знаете, он взрослый человек, имеет право решать.

– Вы же виделись, ведь так?

– Какая назойливость.

– Да, вынужденная. Полиция давно плюнула на все, а я руки опускать не собираюсь. Кроме меня, он никому не нужен.

Я снова попытался закрыть дверь. Молодой человек вцепился в дверь и тащил ее на себя. В конце концов я схватил его руку и отшвырнул от двери.

– Не нарывайтесь на грубость.

Но дверь я закрыть не успел: парень снова высвободил руку. Я будто одурел от злобы. В глазах потемнело. Знакомое чувство, промелькнула мысль. Я готов был взорваться и все-таки пытался себя сдерживать, а в ушах шумело, будто волны бились о скалы. Все как тогда…

Силы его оставили. Вдруг рука отцепилась.

Я услышал, как подъехала машина и остановилась перед хижиной. Белый «мерседес» – Нацуэ вернулась. Визитер изменился в лице.

– Я все равно его найду, – сказал он и отпустил дверь. Я вернулся в гостиную, сел на диван и стал ждать Нацуэ.

– У меня было дурное предчувствие, будто сердце тисками сжало. Я даже с курортной зоны выехать не успела, так и повернула назад. Кто это был?

– Посторонний.

– Коммивояжеры в такую глушь не забираются. Значит, полицейский?

– Нет.

Я растянулся на диване и закурил. Выдыхая дым, я размышлял о недавних воспоминаниях.

– Я решила еще остаться. В офис позвонила, сказала, отлучусь на пару-тройку дней. В крайнем случае могу снять номер в отеле.

– Да нет, оставайся, – сказал я и теперь только понял, что мне страшно. Я боялся себя и того неведомого, что еще может произойти.

На улице стемнело, стало зябко. В ясные ночи было холодно. Теперь, если еще небо тучами затянет, снова пойдет снег.

– Там, наверно, осталось что-нибудь съестное в холодильнике. Может, поесть приготовишь?

– Идет. Бывало и готовила, приходя с работы. На изыски я не мастерица, мой конек – что попроще.

Нацуэ засмеялась, с каким-то даже облегчением, что ли. Я молча направился в мастерскую.

Добавил к белому новый цвет: ультрамарин. Не стал сильно разносить его по полотну. Потом, той же кистью, черпнул зелени и тоже размазал, но не сильно. Отложил палитру и встал перед холстом.

Позвала Нацуэ.

В столовой был накрыт стол. Я так отвык от тарелок, они казались здесь неуместными, и даже немного растерялся.

– Ты надолго ко мне?

– Пока не знаю. Просто было дурное предчувствие. Пережду, а как отпустит – вернусь в Токио.

Я не сильно вникал, что там у нее за предчувствия, и спрашивать тоже не стал. Меня куда больше интересовали свои впечатления.

Мы с Нацуэ уселись за стол, друг напротив друга.

– В голове не укладывается, – проговорила она.

– О чем ты?

– Неужели человек, который пишет такие картины, еще и ест.

– Он ест, гадит и даже спит с женщинами. Он такой весь нормальный и приземленный – и вдруг такие картины… вот у тебя сердечко-то и бьется.

Если я отдамся на волю своим причудам, то буду рисовать такое, что никто, кроме меня, не поймет. Пока я не пересек эту грань, то и связь с миром не прервана.

Меню у нас было овощным. Наведываясь в магазин, я часто брал овощи, но, как правило, они оказывались в мусорной корзине.

– Когда закончишь белую картину?

– Может, хватит о живописи?

Тут были и тушеные баклажаны, и жаренный на сковородке сельдерей с чесноком. Ничего особенного, но все равно приятно – хоть какое-то разнообразие. Мне было по вкусу трехдневное рагу, но и теперь я тоже поел с аппетитом. Перекусив, я поднялся в мастерскую.

Встал перед мольбертом, окинул взглядом полотно. Кисть так и плясала от нетерпения. Я смешал на палитре краски. Вроде бы получился цвет, а с другой стороны – и не цвет вовсе, а будто голос. В голове роились мысли, а кисть танцевала по полотну. Как-то незаметно от белого не осталось и следа. Я потерял счет времени – для меня существовали только краски. Наконец отер пот со лба, медленно приходя в себя. Стояла глубокая ночь.

Нацуэ была в гостиной. Она сидела и ждала с напряженным лицом.

– Знаешь, я даже отсюда чувствовала, что происходит. Что-то такое невообразимое перехлестывало со второго этажа.

Вместо привычного махрового халата на Нацуэ был деловой костюм, в котором она приехала. Она попыталась выдавить из себя улыбку. Я закурил.

– Я хочу выпить.

Спиртное неплохо помогало прийти в себя после таких всплесков, хотя и не всегда. Сейчас мне очень надо было выпить.

Нацуэ принесла коньяку и два бокала. Я присел на корточки перед камином. В очаге плясали яркие языки пламени.

– Ночь такая тихая, – проговорил я.

– Снег выпал. Тут такой снегопад был, что собственной руки не увидишь.

Я мельком взглянул на окно, но так и не встал.

 

4

К дому подъехала машина. Я поднялся с дивана.

Нацуэ гостила у меня уже три дня. Она была сама не своя и постоянно чего-то боялась. Я недоуменно на все это смотрел, не находя логических оснований для подобных страхов.

Постояв перед картиной, я уже не хотел ни о чем думать. Лежал на диване, Нацуэ сидела рядом на расстоянии вытянутой руки.

– Что случилось?

– Это «ситроен». Я узнал по звуку.

Я встал у окна. «Ситроен» должен был навести меня на мысли об Акико, но вместо ее лица перед глазами предстал Осита. Брата его видно не было, но я чувствовал, что он где-то поблизости.

Снег растаял – лишь в тени тут и там белели остатки былой роскоши – кое-где на траве, на ветвях. Вот среди деревьев появился малиновый с черным силуэт «ситроена».

За рулем сидела Акико.

Я следил за машиной, Нацуэ стояла рядом. Из автомобиля вышла Акико в спортивной куртке цвета жухлой листвы. Она была совсем такой, как в первый день нашего знакомства.

– Та девушка.

Нацуэ тут же признала в Акико обнаженную модель с полотна. К моему удивлению, следом появился Осита – на пассажирском сиденье я никого не приметил.

– Это плохо.

– Не стоит беспокойства. Просто скажи, что я старуха, которая покупает и продает картины.

В голосе Нацуэ улавливалось напряжение, но мне было не до того, чтобы оборачиваться. Я сканировал взглядом окрестности, ожидая, что вот-вот появится еще одна легковушка.

Осита с Акико, взявшись за руки и заливаясь смехом, направились к хижине. Хотелось окликнуть их, поторопить. Очевидно, Осита всю дорогу ехал пригнувшись. Если ему удастся дойти до хижины незамеченным, то, может, еще обойдется.

Я открыл дверь.

– Осита. Зачем ты здесь?

– Хотели показать тебе наше совместное творчество, сэнсэй, – сказал Осита, поднимаясь на крыльцо. Акико так и светилась от счастья.

– Заходите, раз приехали.

Они вошли, поклонившись Нацуэ. Похоже, присутствие в моем доме постороннего человека их нисколько не удивило.

– Ты, возможно, найдешь их скучными, сэнсэй. Акико начинала – у нее рука так и летает по холсту, потом я немного, а после – снова она. Так друг друга и сменяли. В общей сложности написали шесть картин. Все акварели.

Акико протянула мне альбом, который сжимала под мышкой, словно бы преподнося мне священный дар.

– А ты, Осита, в машине все это время прятался?

– Да, Акико сказала, что это забавно – я, будто гангстер, который спасается от преследования.

– Сейчас же возвращайся. Хотя подожди-ка. Лучше побудь здесь какое-то время.

– Что стряслось?

Эти двое производили впечатление самой обычной влюбленной парочки. Словно бы украдкой сбежали от родителей, чтобы побыть вместе.

– За домом наблюдает твой брат.

– Мой брат здесь?

– Возможно.

Лицо Оситы немного напряглось. Акико взглянула на своего спутника.

– Все нормально. Я никому не показывался.

– Надеюсь, тебе это удалось.

– Если он один, я это улажу.

– Пару раз приходил с полицией. Ладно, главное, чтобы он тебя не нашел. Возможно, он заметил ваш «ситроен».

– Он что, в прямом смысле следит за хижиной? – спросила Акико, не в силах поверить услышанному. Сейчас она производила впечатление самой заурядной женщины.

– Осите хорошо известно, на что способен братишка.

Осита криво усмехнулся. Не сказал бы, что он сожалел о собственной глупости – скорее усмешка выдавала затаенную ненависть.

– Как бы там ни было, а вам надо возвращаться в домик Акико.

– Так и поступим.

– Стой. Давай-ка поменяемся пальто: я твое надену, а ты – мое. Я выйду из дома сразу за вами – может, кого и удастся одурачить.

Он без лишних слов стянул с себя пальто, а я передал ему свое. Мы вышли из дома. Я был в пальто Оситы.

– А этот Осита… – начала было Нацуэ.

– Некогда объяснять. Дашь мне свой «мерседес»? Я поеду за ними следом.

– Я с вами.

Нацуэ надела туфельки и выскользнула следом за мной.

«Ситроен» отъехал, я – следом. «Мерседес» был куда проворнее моей легковушки.

Мы быстро поравнялись с «ситроеном». Акико сидела за рулем. Осита пригнулся: его не было видно.

Я посматривал в зеркало заднего обзора – на хвост села знакомая двухместная легковушка. Заметил ли водитель Оситу? Или счел за Оситу меня?

Дорога круто пошла вверх, и «ситроен» начал терять скорость. «Переключи передачу», – шептал я. Наконец Акико переключилась с третьей на вторую, и автомобиль немного прибавил мощности.

Я увеличил дистанцию. Двухместный автомобиль не пытался обогнать наш «мерседес». Еще километр, и будет поворот на дорогу, ведущую к домику Акико. На участке, где дорога была покрыта нерастаявшим снегом, я снизил скорость. Легковушка начала стремительно покрывать разделяющую нас дистанцию. Я поднял воротник пальто. Дорога стала сужаться, и преследователь при всем желании не смог бы обогнать «мерседес» и заглянуть в салон.

– Ты прятал у себя этого Оситу?

– Нет, но знал, где он находится. Просто никому не хотел рассказывать.

– И девушка все это время находилась с ним?

– Я не утверждал, что ее там не было.

– Мне все равно, только скажи, кто за нами едет – полиция?

– Брат Оситы. Кстати, это его помешало бы проверить на предмет «вменяемости».

Заснеженный участок дороги кончился, стало просторнее. Я набрал скорость и, когда легковушка отстала, вырулил на дорогу, ведущую к домику Акико. «Ситроен» давно исчез из виду. Я поддал газу и на полном ходу проскочил поворот. Легковушка стабильно следовала за мной. Водитель, похоже, не заметил, что в «ситорене» прятался Осита – видимо, счел за Оситу меня.

Еще минут тридцать я ехал в гору, то сбрасывая скорость, то набирая ее. Когда мы выехали на широкий участок дороги, я остановился. Легковушка притормозила позади. Из нее выскочил мужчина.

Увидев мое лицо, он так и обмер.

– Что вам еще от меня надо? – заорал я.

– Это пальто моего брата. – Человек тяжело дышал. – Куда вы дели брата?

– Это мое пальто, и не надо со мной так разговаривать.

Мужчина словно обезумел: взгляд его задернула пелена, и он с воплем накинулся на меня. Я отшвырнул его одним ударом – утренние пробежки не прошли впустую: мышцы слаженно двигались, не дожидаясь команды мозга.

Еще раз оглянувшись на поверженного противника, который сидел на асфальте, медленно приходя в себя, я вернулся в машину.

– На первый взгляд цел. Обошлось? – спросила Нацуэ, которую явно беспокоило мое физическое благополучие.

Я развернул машину и направился обратно.

– Осита оторвался.

Я набрал скорость и быстро доехал до хижины. Звонил телефон. Это был Осита.

– Он обознался: принял меня за тебя.

– Да что ты? Значит, это все-таки был брат.

– Затаись там. Мало ли чего еще ожидать.

– Понял.

– Акико зря не пугай.

– Не волнуйся, она уже… Он неожиданно дал отбой.

– Я могу еще чем-нибудь помочь? – спросила Нацуэ. Она оставила попытки выудить из меня какую-либо информацию.

– Подождем.

– Чего?

Требовалось время. Если Осита проведет у Акико еще несколько дней, ему легче будет перенести арест и суд, а Акико – ожидание.

Подспудно я считал их своими подопечными. Мне это не казалось странным, и в то же самое время ответственность за весь этот беспорядок всецело лежала на мне. Если бы я не привел Оситу в дом Акико, он, по всей вероятности, уже находился бы в больнице или сидел в камере предварительного заключения, а Акико по-прежнему доводила бы меня до белого каления своими разговорами и рассуждениями.

Я просмотрел альбом – подбор блеклых, растекшихся акварелей, которые и картинами-то назвать нельзя. Впрочем, в них с болезненной явственностью читался диалог двоих людей, изливавших на бумаге самое сокровенное.

Они нашли друг в друге идеальных собеседников – настоящее чудо.

– Поверить не могу.

– Не можешь поверить?

– Я превратился в самого настоящего сноба, который сидит на заднице и ждет. Чувствовал же, что рано или поздно эта ерунда случится.

– О чем ты? – спросила Нацуэ сиплым, уставшим голосом.

– Сам толком не знаю. Собеседница больше ничего не сказала.

Наверно, она лучше меня представляла, как дальше будут разворачиваться события. Я курил сигарету за сигаретой. Брат Оситы не стал преследовать нас до хижины.

Прошел час, второй. С небес снова закапал весенний снег. Я мог сколько угодно себя обманывать, что если за какой-то промежуток времени не произойдет ничего плохого, то все образуется. Меня не оставляло сильное ощущение близящейся развязки.

Зазвонил телефон. Нацуэ вздрогнула.

Это был Осита.

– По снегу что-то двигается.

– О чем ты говоришь?

– Кажется, это люди. Они приближаются к дому, перебежками, и маскируются. И их тут не один, и не два. Я насчитал уже пятерых.

Я закрыл глаза. Если подумать, полиции вовсе незачем держать под наблюдением мой дом. Всю грязную работу сделал брат Оситы. Полицейским достаточно было следить за ним и ждать своего часа. Более того, они располагали самым объективным видением ситуации.

Полицейские, видимо, заметили, как «ситроен» свернул к домику, пока я уводил брата Оситы.

– Вероятно, полиция.

– И мне так кажется.

Осита вдруг заговорил совершенно спокойным голосом, что было для него нехарактерно.

– И что собираешься предпринять?

– Не знаю. Акико первая заметила. Она закрыла все окна. Не думаю, что это поможет.

Я не мог понять, то ли Осита предельно собран, то ли попросту не осознает серьезности происходящего.

– Сбежать оттуда никак нельзя?

– Я не хочу бежать.

– Но послушай…

– Они придут и арестуют меня. Можно сидеть и дожидаться, либо…

Осита не договорил.

Я вспомнил тот миг, когда на меня надели наручники. Нет, подумал я, только не это. Размышляя, что наверняка должен быть выход из ситуации, я без всякого дискомфорта ощущал на запястьях холод металла.

Осита положил трубку.

– Полицейские обложили дом Акико.

– Ты уверен?

– Они с самого начала сохраняли целостность картины – не за одним мной следили. Профессионалы.

– И что теперь?

– Я ничем не могу помочь.

– Вот именно.

Нацуэ пристально на меня взглянула.

– Ты ведь пытался все это время что-нибудь предпринять?

– Не знаю, зачем мне это было нужно – я поддерживал с ними связь, беспокоился о них. Наверно, я чувствовал, что этим все и закончится. Знаешь, мне сейчас кажется, что чисто умозрительно я знал: то, что вынуждало нас рисовать, обрело человеческую форму, воплотилось в жизнь.

Нацуэ закурила.

– Все настолько запущено, теперь бесполезно об этом говорить.

– Осита уже смирился, что полиция ворвется в хижину и его арестует. И еще у него предчувствие, что порядок вещей может измениться.

Я закурил и встал у окна. Террасу постепенно заносило снегом.

Я не думал, что теперь можно предпринять. В ушах звучали слова Оситы, снова и снова: «Я пришел из твоего сердца». На его месте должен был быть я, но я струсил, пошел на попятную, удалился туда, где был недосягаем для Оситы и Акико, как бы они ни старались до меня дотянуться. Сидел и наблюдал за ними.

Я сотворил несколько работ. Они были не настолько хороши, чтобы успокаивать себя мыслью, что друзей я принес в жертву искусству. Эти двое оставили после себя лишь альбом с бледными растекшимися акварелями, намалеванными по-детски, но тем не менее стоящими – гораздо более стоящими, чем любая из моих картин.

Нацуэ рассматривала рисунки, перелистывая альбом, страница за страницей. В обшей сложности здесь было шесть работ. Осита с Акико переговаривались друг с другом посредством того, что не являлось словами.

– С точки зрения техники – дрянь.

– Тогда как назвать картины, в которых нет ничего, кроме техники?

– Верно улавливаешь. Это – шедевры. Тут без вопросов, истинное искусство. Этим все сказано.

– Старею.

– Сколько тебе, тридцать девять?

– Сорок исполнилось. Возраст тут ни при чем: просто чувствую, что я слишком долго рисовал. У них есть то, чего я уже напрочь лишен. Если на то пошло, то я – исчерпавший себя художник, который пытался их «ограбить».

– Ты это подразумеваешь под старостью?

– Пожалуй.

Я потянулся к телефону. Линия была занята. Либо кто-то из них разговаривает по телефону, либо трубка плохо лежит.

– И что теперь?

– Подожду. Больше я не в силах ничего предпринять.

– Они друг друга любят. И ненавидят. Они чувствуют друг к другу то же самое, что и к себе.

К дому приблизилась машина, похожая на патрульную. Из нее вышли двое полицейских и направились к дому.

– Койти Осита взял заложницу и забаррикадировался в доме. Заложница – Акико Цукада девятнадцати лет. Она снимает дом у знакомых. Скорее всего вы о ней не слышали.

Я смолчал. Пока намерения полицейских были мне не ясны.

– Мы поддерживаем телефонную связь с домом. Трубку взяла Акико Цукада. Она сказала, что, если мы не отведем своих людей, Койти Осита с ней расправится.

– И что?

– Нам бы хотелось, чтобы вы поговорили с Оситой.

– Там его брат.

– Он уже пытался – ничего не вышло.

Без сомнения, брат был на взводе – до такой степени, что ему самому впору было оказывать психиатрическую помощь. По крайней мере это угадывалось в лицах полицейских.

– Откровенно говоря, мы в растерянности. Есть в этом деле один нюанс, который не вписывается в стандартную ситуацию взятия заложников. Складывается ощущение, что Акико Цукада защищает Оситу, человека, скрывающегося от закона. Впрочем, она настаивает на том, что ее взяли в заложницы.

– А что, полицейские не могут принять меры, которые сами собой напрашиваются?

– И какие же это меры?

– Прекратить осаду. Если вы отзовете силы и выждете три дня, я надеюсь, мне удастся уговорить Оситу добровольно сдаться властям.

– Вы действительно считаете, что полиция в силах принимать подобные решения, сэнсэй?

Детективу было не больше тридцати, однако он был мрачен, как старик.

– Я не смогу его убедить, пока вы не отзовете своих людей.

– У меня такое чувство, что случится трагедия. Я двадцать минут разговаривал по телефону с Акико Цукадой, и очень мне все это не понравилось. Оцепив дом, мы допустили трагическую ошибку. Теперь уже ничего не изменишь.

– А столичная полиция чем занимается? Они же не отступали от Оситы ни на шаг.

– Уже на месте. Это они окружили хижину силами местного подразделения. Я – из штаба префектуры. Когда мы прибыли на место, территория уже была взята в оцепление.

– Уникальный случай. От полицейских штучек тут толку никакого. А мне вы не собираетесь давать карт-бланш, так я понимаю?

– Там телевизионщиков съехалось…

– Дайте подумать, каким образом я могу его переубедить. Как только что-нибудь созреет, прибуду на место.

– Когда будете выезжать, сообщите. Столичная полиция против того, чтобы вас задействовать – распоряжение поступило с самых верхов.

Я кивнул.

– Что связывает этих двоих?

– Сложно объяснить.

Лицо детектива стало мрачнее тучи. Без лишних слов он кивнул и направился к патрульной машине.

– Этот легавый что-то пронюхал, – поговорила Нацуэ. Мы долго молчали. Я понял, что наступил вечер, даже не глядя на часы. Раздался звонок.

– Это я, Осита. Мне названивают полицейские. Я постоянно кладу трубку. С трудом до вас дозвонился. У нас тут такое кино – прожектора на крыше, и снег кружится в лучах света.

Осита говорил ровным, спокойным голосом.

– Как Акико?

– Прикорнула на диване, но скоро, наверное, проснется. Она надеется, что это дурной сон, и когда она откроет глаза, все исчезнет. Наверно, поэтому ей удалось заснуть.

– Осита, ты не хочешь поехать в больницу? Какое-то время порисуешь там.

– Это вы говорите, сэнсэй? Я не смогу там рисовать.

– Пожалуй, что так.

– Не волнуйтесь. Я пришел из вашего сердца, туда же и вернусь.

– А что с девушкой будет?

– Это ее дело. Ей самой решать – уйти или остаться, никто не неволит. Она сама ведет переговоры с полицией.

– Вряд ли она захочет тебя оставить.

– Я тоже не хочу, чтобы она уходила. Мне нечего было на это ответить.

– На улице яркий свет, но так тихо. Очень тихо. Ах да… Я хотел спросить вас кое о чем. Как вам те акварели?

– Истинное искусство. Ты понимаешь мои картины, а я – твои.

– Точно.

– Вряд ли кто-то еще сможет их понять. Да тебе это и не нужно.

– Все верно. Я не собираюсь становиться художником. И она не собирается. Жаль, что вы не с нами. Акико говорит, что невозможно – вы можете рисовать только в одиночестве.

– Что сделать с акварелями?

– Выбросьте.

– А если я их оставлю себе?

– Пожалуйста, я не против. Делайте с ними что хотите, мы их уже нарисовали.

Последняя фраза пронзила все мое существо. «Мы их уже нарисовали».

– Все, я кладу трубку.

– Зачем ты показал мне картины, которые уже нарисовал?

Я с силой произнес эти слова.

– Потому что ты – наша часть, сэнсэй. Наша с Акико.

– У тебя есть она, а ты – у нее.

– Мы – единое существо, мы друг с другом нераздельны.

– Понятно.

– Акико проснулась. Не смотрит на меня. Расставляет в ряд бутылки со скипидаром.

Она не собиралась рисовать, но я не мог выдавить из себя слово «остановись».

– Я кладу трубку.

Он дал отбой, а я так и стоял, сжимая трубку в руках.

За окнами смеркалось, но непроглядной тьмы не наступало из-за падающих на землю белых хлопьев. Я беспрерывно курил.

– Нацуэ, налей выпить.

– Не поедешь к ним?

– Я вижу цвет краха. Сейчас меня осенило, что именно этот цвет я и хотел увидеть, когда свел тех двоих. Я жаждал засвидетельствовать собственный крах. Просто если бы это случилось со мной, я бы уже ничего не увидел.

– Да нет, его можно увидеть в процессе. Ты хотел использовать этот цвет на полотне, на полотне жизни тех двоих.

– Считаешь?

– Я же спросила, к чему ты стремился в самом начале.

– Так я стремился увидеть цвет краха?

– Это не обычные картины. И крах – то, что ты пытался, но не смог изобразить на холсте. Так мне кажется.

Вдруг мне стало интересно, сумею ли я изобразить на полотне цвет, который в ту пору окутывал мое сердце. Самый обыкновенный цвет, цвет краха.

– Они погибнут?

– Скорее всего.

– Ты не можешь им помешать?

– Если они хотят умереть, я не властен что-либо изменить.

– Но ты можешь помешать им физически.

– Погибнут их сердца.

– Поэтому лучше спокойно наблюдать?

– Смогу ли я это вынести, вот что меня сейчас беспокоит.

Весна так не шла тем двоим, неподходящее время года. Как и для меня. Стояла зима, и они готовились отойти ко сну. Где же та зима, которая успокоит меня?

– Поэтому ты решил пить.

– Ничего другого не остается.

– Тогда пей. Пей, сколько сможешь.

– Знаешь, хорошо, что ты рядом. Мне так легче.

– Когда протрезвеешь, окажешься в полном одиночестве. Даже если я буду рядом, даже если ты будешь стоять на улице, переполненной народом, все равно тебе будет одиноко.

– Наверно.

– По крайней мере у тебя остались силы рисовать. Нацуэ встала и принесла мне бутылку коньяка.

Я принялся заливать коньяк в свое тело, мало-помалу. Нацуэ пила вместе со мной.

– Я пока оставлю альбом у себя.

– Зачем тебе?

– Подозреваю, ты все равно попытаешься довести себя до краха. На днях. А когда это произойдет, покажу тебе этот альбом.

– Я понял.

– А теперь пей, пей и ни о чем не думай. Когда протрезвеешь, сотвори полотно, которое покорит мир.

– Почему ты со мной?

Алкоголь начал циркулировать по моему организму.

– Не знаю.

– Тебе тоже одиноко.

– Когда ты пьян, тебя заносит на банальности.

Я потянулся к коньячной бутылке. Сколько часов я уже пью? Бутыль почти опустела.

– В небе красный лоскут.

– Правда?

– Облака низко висят, и в них отражается свет невероятно алого цвета.

Нацуэ стояла у окна.

Я уже начал сомневаться, что Осита с Акико вообще когда-либо существовали. Может, они и впрямь пришли из моего сердца.

– Еще бутылку.

– Вот она, перед тобой. Открой сам.

– Как там снег?

– Идет, еще сильней повалил.

Я закрыл глаза и стал шарить по полу руками. Нащупал что-то, напоминающее бутылку коньяка.

 

5

Зима закончилась.

Улицы кипели жизнью, люди носили легкие весенние одежды.

Я ехал на пассажирском сиденье «мерседеса», рассеянно размышляя, долго ли ждать следующую зиму. Я лежал в больнице.

Доктора сказали, что в больницу меня привезли практически в коматозном состоянии после четырехдневного запоя.

Алкоголь затмил чувство реальности. Даже потребность рисовать стала какой-то далекой, слабенькой. В больнице я спал, бодрствовал и снова спал, повинуясь бесконечному циклу. Я не чувствовал даже мук протрезвления.

– Куда мы едем?

– На виллу, которую я купила на заработанные тобой деньги, – сказала Нацуэ, глядя прямо перед собой.

– А те двое не существовали, ведь правда?

– Думаешь, тебе их зеленый змий нашептал?

– Когда выпью, с разными людьми встречаюсь.

– Они существовали.

– Наверно.

– Они существовали и до сих пор существуют в твоем сердце. Ты ведь чувствуешь, да?

– Я думал, они погибли в огне.

– Небо было такого красивого цвета. Знаешь, как хорошо горят скипидар с топочным мазутом – пожарные никак не могли подступиться к огню.

– Хватит.

– Снова выходи на пробежки. По десять километров в день. Будешь каждый день бегать – снова рисовать захочется. Я хочу быть женщиной, которая продает твои картины.

– В горы едем?

– На море. Если бежишь по пляжу, то следов не остается.

Я заметил, что временами погружаюсь в дрему, которую и сном-то не назовешь. Врач в больнице все удивлялся: я много недель проваливался в небытие и возвращался к бодрствованию и ни разу при этом как следует не поспал.

– Значит, буду каждый день бегать.

– Ты все равно будешь бегать, независимо от того, скажу я это или нет.

– Сейчас народу на пляжах будет прибывать.

– Это не такое место.

– Ты приготовила комнату, холсты, краски.

До следующей зимы еще долго. Буду бегать в ее ожидании.

Я заснул.

Когда открыл глаза, то увидел свет. Что-то отражало свет, и свет этот был твердым на ощупь. А потом взгляду предстал океан.

Ссылки