Зимний сон

Китаката Кензо

Глава 2

КРАСКИ ОСЕНИ

 

 

1

Крепко держа камень, я плавно провел лезвием по влажному бруску.

В длину лезвие было около десяти сантиметров, довольно толстое. Нож я приобрел у человека, который изготавливал – нет, не ножи, а японские мечи. Собственно, мастера я не видел – инструмент мне передали через галерею. Случилось это лет пять назад.

Я им так ни разу не пользовался. Он валялся среди других принадлежностей для рисования, а после ареста галерея передала мои вещи на хранение.

Увидев нож в коробке с мастихинами, я вынул его из кожаного чехла. Помню, как пять лет назад был покорен красотой клинка. У этого ножа в отличие от большинства остальных были гребень и шершавая поверхность с какими-то шишечками, будто его припорошили серебристой крупкой. На ощупь этого не ощущалось, а вот на свету они хорошо просматривались. Владелец галереи назвал эту серебристую крупку «манкой». Он объяснил, зачем она нужна и как ее делают, но я толком ничего не запомнил.

Нож словно обладал некой аурой безоговорочной чистоты, и в этой чистоте улавливалось некое сумасшествие. Нож завораживал меня своей красотой.

Когда я извлек инструмент из футляра, впервые за пять лет, то заметил на лезвии тонкую пленку ржавчины, словно сталь слегка замутнилась.

Клинок отдавался в ладони необычной тяжестью. Я рубанул им по воздуху, и он издал неожиданно низкий звук. Смочил нож в воде и снова принялся точить. До сих пор мне еще не приходилось этим заниматься. В скобяной лавке, где продавалось точило, мне вкратце объяснили, как им пользоваться, но и только. Я купил два разных бруска.

Предполагалось, что сначала ты точишь нож более грубым камнем, а потом более нежным. Я час обрабатывал нож грубым точилом. Тут требовалось приложить силы, у меня даже пот на лбу выступил.

Я прополоскал лезвие в воде и насухо его обтер. Ржавого налета не стало. Заодно начисто стерлась «манка». Впрочем, мне было легче расстаться с серебристой крупкой, чем мириться с ржавчиной. Когда я поднес клинок к свету, то увидел, что лезвие лишилось своей первозданной чистоты. На смену ей пришел дешевый серебристый блеск.

Затем я обработал нож мелким точилом, прижимая тупую сторону лезвия кончиками пальцев и стараясь сильно не давить. Камень был скользким на ощупь, и наитие подсказывало, что давить не стоит. Так я трудился еще час.

На первый взгляд лезвие особенно не изменилось, хотя некоторая разница улавливалась. Дело было не в гладкости и не в том, как он отражал свет, – просто после столь долгой полировки наконец стало кое-что просматриваться. Я продолжал еще час, надеясь все-таки понять, что же это такое.

Когда я прекратил это занятие, особой разницы-то и не было.

Я сполоснул лезвие, вытер его насухо, и начали проглядывать серебристые крупицы. Стало ясно, что точить клинок можно бесконечно, крупка никуда не денется.

Те немногие знания, коими меня снабдил продавец в магазине, оказались весьма полезны. Лезвие нужно держать под определенным углом, что само по себе оказалось делом нелегким – тут если не поостережешься, можно запросто резануть точило.

Я решил отводить на заточку по часу в день. Если удастся выполнить задуманное, то через неделю будет видна ощутимая разница.

У меня почернели подушечки пальцев.

Поначалу я решил, что каким-то образом был перекрыт ток крови, отсюда чернота. Во всяком случае, на пятна от краски это совсем не походило. Я дважды вымыл руки в горячей воде с мылом, чернота в основном ушла. Выходит, в кожу набились мельчайшие частицы точильного камня.

Вечерело. Я так за день ни разу и не зашел в мастерскую. Это я отметил про себя без сожаления или раскаяния. Когда мне хотелось рисовать, ноги сами вели меня в мастерскую, но никак не раньше.

Я накинул кожаную куртку, обмотался шарфом и вышел на улицу.

Вилла, принадлежавшая компании владельца хижины, находилась в сотне метров от моего жилища. Я частенько там ужинал. Сотрудники, видимо, думали, что оказывают мне услугу, разрешая там столоваться, хотя еда разнообразием не отличалась. Подолгу у них никто не останавливался, и меню практически не обновлялось.

Обыкновенно вестибюль был безлюден, если не считать выходных и праздничных дней. Когда я появился на пороге, чета, содержавшая заведение в порядке, находилась на кухне.

Владелец хижины работал в компании, которая что-то изготавливала и продавала, но что именно, я не уточнял. Мне было попросту неинтересно.

Когда я появился в столовой, там уже сидели две группы гостей: двое мужчин с двумя женщинами и одинокая девушка. Мне приготовили место за ее столиком.

Я поздоровался и сел. Я не возражал, что придется делить с кем-то столик. Успел к этому привыкнуть в тюрьме.

Полагаю, другие обедающие удивились бы, узнай они, что находятся в одном помещении с убийцей. Супружеская пара, следившая за хозяйством, тоже не подозревала, что я отбывал срок.

Смотрители принялись выносить в зал еду. Временами в столовую заглядывал повар, но он так и не проронил ни слова.

В тот день подавали суп, салат и тушеную свинину. Японскую еду готовили только раз в неделю. Для затравки я, как всегда, взял бутылку пива и тарелку маринованной нодзаваны. Зная, что я не притронусь к первому, пока не допью пиво, хозяева не спешили подавать суп.

Четверо за соседним столиком находились в благом расположении духа. На вилле был свой теннисный корт, который они, судя по всему, завтра собирались оккупировать. Моя соседка молча цедила суп.

Наконец мне принесли первое.

– Она приехала рисовать, сэнсэй, – сказала жена смотрителя. Девушка взглянула на меня и кивнула, неловко скрывая застенчивость. На вид ей было лет семнадцать-восемнадцать.

– Пробудет тут до понедельника.

– Понятно. Вы в отпуске?

– Ну, вообще-то я не сотрудница компании. У меня дядюшка здешний служащий.

– Он не рядовой служащий, а управляющий. Он мне как раз сегодня звонил, просил передать вам наилучшие пожелания.

Жена смотрителя, толстая особа, смотрелась рядом с мужем несколько комично. Он выглядел образцовым смотрителем, хотя на самом деле почти ничего не делал, а всю работу выполняла его супруга. Это был приземистый сутулый человек с вечно кислой физиономией.

– Мне нравится рисовать, но я не знаю, как это правильно делать.

– Может, поучите ее, сэнсэй? Вдруг вам понравится?

– Просто рисуйте, как бог на душу положит.

Щеки девушки вспыхнули, и она опустила глаза.

У меня не было учителей, и сам я никого не учил. Как-то само собой пошло. Хотя, конечно, очень многие художники учились в каком-нибудь заведении.

– Что рисуете?

Девушка снова опустила глаза.

– Цветы, пейзажи.

– У сэнсэя такие картины, что с ходу-то и не поймешь. Когда прихожу к нему прибираться, мне всегда это в голову приходит.

– Просто у меня нет таланта.

– У вас столько таланта, что мне и не понять. Сэнсэй, она здесь до понедельника пробудет. Может, просто поболтаете с ней?

С женой смотрителя было легко найти общий язык: веселый нрав, наверно, был ее лучшим качеством. Мне нравились такие типажи. Да и вообще я любил общаться.

– Вы ведь, сэнсэй, только у себя и работаете. На природу не выходите.

– Так что я не только посредственен, но и ленив. Жена смотрителя рассмеялась, сотрясаясь массивным телом. Ее тут же подозвали с соседнего столика, где устроилась компания из четырех человек.

Теперь, оставшись со мной наедине, девушка, судя по всему, еще больше смутилась.

У меня было чувство, что в таких случаях что-то говорят.

– Тяжело, наверно, рисовать на улице. Морозно. Высота нешуточная, мы же на высоте – около тысячи трехсот метров над уровнем моря. В хорошую погоду еще ничего, но только набегут облака – и среди бела дня наступает такая стужа.

– Да я не против. Я себе пуховую куртку купила. Надеваю толстый свитер, перчатки.

– Основательно подготовились.

– Хотела снять номер в гостинице, но дядюшка посоветовал сюда податься – здесь, говорит, дешево и чисто. Я больше трех дней все равно не пробуду. Ну, в лучшем случае четыре. Если б могла, дней десять здесь провела бы.

Типичная женщина: стоило ей разговориться, и пошла трещать без умолку. Жена смотрителя принесла нам тушеной свинины. Девушка тут же умяла всю порцию.

– Люблю я краски осени. Они похожи на краски сердца. У сердца, наверное, такие же цвета.

Ей бы понравился поздний Утрилло. Иными словами, вкусы среднего японца.

– Я три года прожила в Европе. Папа – дипломат. Там и влюбилась в осень.

– Да, европейская осень… Однозначно поклонница Утрилло.

Я жевал мясо и слушал, как она рассказывает. Когда я жил в Нью-Йорке, то несколько раз ездил в Париж. Однажды осенью, но особой любовью или ненавистью к нему не проникся.

Мы поднялись, собираясь уходить, и девушка представилась: Акико Цукада. Сказала, что ей восемнадцать, девятнадцатый пошел. Когда я назвал ей свое имя, она опустила голову и вышла из столовой.

 

2

Я бежал, глядя себе под ноги.

Ноги уже сами знали, где какие ямки и препятствия. При желании я бы мог бежать с закрытыми глазами.

По обыкновению я добежал до перевала.

Пока разминался, заметил Акико Цукаду. На травянистом склоне виднелась обращенная ко мне спиной фигурка в бежевой пуховой куртке и светло-коричневых брючках. Еще на ней были светло-розовые перчатки и меховая шапка. Девушка терялась на фоне высохшей бурой травы.

Казалось, Акико меня заметила. Когда я распрямился, она обернулась и кивнула.

Я стал спускаться, по пути раздвигая сухую траву, и остановился позади девушки.

– А я думал, вы с мольбертом.

Акико сидела на земле, положив на колени самый обыкновенный альбом. Только вот рисунки ее обыкновенными я бы не назвал.

– А там, на дороге, ваша машина?

– Моя.

– Если подняться повыше, там море осенних красок.

– Честно говоря, меня не слишком-то интересует осенняя листва.

– Но ведь это истинные краски осени.

– Я бы скорее использовала их как фон, чтобы подчеркнуть холодность какого-нибудь валуна.

Акико рисовала торчащий из травы валун. Выбор несколько необычный, но рисовала она вполне пристойно. Однако дальше того, чтобы передать форму, дело не пошло.

– Сколько вы сделали набросков?

– Этот третий. Я вчера еще приметила этот валун, снизу, с дороги. Он так и просился на лист, только сегодня у него плохое настроение.

– Понятно.

Я улыбнулся словам молодой художницы.

– Надо же, а я вчера и не заметил, что у вас такие длинные волосы.

– Ну, за ночь они не вырастают.

Акико мгновенно реагировала на мои слова, несмотря на резкую смену темы.

Я все перескакивал с темы на тему, пытаясь совладать с искушением: страшно хотелось протянуть к ней руку. Мне выглядывающий из травы валун казался вполне симпатичным.

– Необычная машина.

– «Ситроен 2CV». Мне нравится, что он двуцветный – черный с темно-красным, но там нет кондиционера, окна открываются только наполовину, и на подъемах еле тянет.

– В самый раз для вас.

Искушению я все-таки поддался, протянул руку. Думал, попрощаюсь и убегу прочь, но неожиданно рука протянулась к ней навстречу.

– Ах! – сказала Акико и тоже протянула руку словно для рукопожатия.

– Да нет, я не прощаюсь. Дайте-ка альбом.

– А-а, простите. Вот, пожалуйста. Держите.

Акико прикрыла рот ладонью, чтобы скрыть смешок, и протянула мне альбом.

Я взял его и принялся торопливо водить карандашом по чистой странице. На все ушло секунд тридцать, не больше, и лишь когда я закончил, меня отпустило.

Я вернул художнице альбом.

– Все просто, – сказал я и припустил вверх по тропке, помахав на прощание рукой. Я успел остыть и потому бежал медленно. Тропка шла почти параллельно пролегавшей ниже дороге, слишком узкой для машин. Сквозь голые ветви деревьев виднелась крыша «ситроена».

Этот единственный набросок меня утомил. Порою я могу часами простаивать у холста. А иногда достаточно провести линию, и я уже чувствую такую усталость, что весь день не хочу двигаться.

Я спустился в гостиную, подкинул в камин пару поленец. Пил пиво и смотрел на пламя.

Охапка дров прогорела быстро.

Обедать я поехал в итальянский ресторан на полпути к городу.

Аппетита особого не было, недобрый предвестник. Хотелось нырнуть в рюмку и всплыть уже в пьяном ступоре.

С тех пор как я приехал в горы, то выпивал, можно сказать, умеренно. В основном налегал на выпивку, когда мы засиживались допоздна с Номурой. Раз в день я бегал по горной тропке, выпаривая алкоголь.

Если сильно увлечься выпивкой, я, пожалуй, и бегать не смогу.

Как-то я особо не анализировал, что именно меня побуждало пить. Просто когда мне стукнуло тридцать, стало меня всерьез и надолго прихватывать.

Если б не тюрьма, кто знает, был ли бы я жив. Спасли меня те три года.

Я вернулся в хижину.

На кухню не пошел, а направился сразу на террасу с ведерком и точильными камнями.

Принялся затачивать нож.

Слегка успокоила меня эта монотонная работа.

Я точил нож больше часа. Прополоскал в воде, высушил, потом взглянул на лезвие. Сколько бы я его ни точил, серебряная крупка не истиралась. И теперь даже по какой-то причине мельчайшие выпуклости просматривались отчетливее, чем вчера.

Я сел на стул и закурил.

Пока все шло нормально, больше тянуло к сигаретам, чем к выпивке. Мне было спокойно. Такое чувство, словно я перепрыгнул через большую глубокую яму.

Нет, мне не было страшно напиться. Просто не хотелось уступать зеленому змию. Так что надо держать ухо востро.

Была у меня такая черта: я или слишком упивался, или только пригублял – среднего не дано. Я мог быстро перейти грань от «самую малость» до «беспредела» и хорошо знал свою норму. Когда мы встречались с Номурой в городе и выпивали, я доходил до своей планки и останавливался, не переступая грань.

Я вернулся к прерванному занятию.

Обнаружилось интересное свойство: клинок истончался от постоянной заточки, он становился все меньше, но прежде чем от него ничего не останется, пройдет еще уйма времени.

– Вы заняты?

Я услышал голос, поднял голову. Акико стояла под террасой и смотрела на меня.

Я рассеянно кивнул. Промыл нож, вытер его тряпкой. Девушка поднялась по ступенькам на террасу.

– Что стряслось? Больше не рисуете? – поинтересовался я, закуривая.

– После нашей встречи я больше не рисовала.

– Это моя вина? Наверно, валун в плохом настроении.

– Настроение тут ни при чем. Он просто упрямец. Не хочет разговаривать и слушать отказывается.

– Ай-ай-ай. Да он не просто в плохом настроении – он мертвый.

– Правда?

– Да, в этом все и дело.

– В таком случае, сэнсэй, это вы его убили. Зря вы так. Акико положила на стол мой рисунок. Грубый набросок, на который у меня ушло полминуты.

– Валуны от такой ерунды не умирают, – сказал я.

– Но ведь…

– Он умер в вас. Вот в чем все дело.

Девушка кинула на меня многозначительный взгляд. Я тоже на нее посмотрел и в солнечном свете увидел золотой пушок на щеках.

– Что мне делать?

– Завтра оживет.

– Значит, он не умер.

– Не надо острить. Рисунок – это умение возродить мертвое к жизни. Мы для того и пишем.

Акико перевела взгляд с моего лица на набросок.

Я затушил сигарету, пошел на кухню и вернулся с двумя банками холодного пива.

Запоем это не грозит, тут я был уверен. Я потянул за колечко и поднес банку ко рту.

Акико потянулась к другой банке прежде, чем я успел ей предложить.

Она как-то странно на меня взглянула и рассмеялась.

– Чушь все это.

– Точно. Надо просто больше рисовать.

Я-то говорил о своем, но Акико поняла по-другому.

– Вам всего восемнадцать. Конечно, все это чушь.

– А вы в восемнадцать лучше были?

– Почем мне знать.

Я раскурил вторую сигарету. Слепило солнце. Я и не заметил, как косые лучи заползли на террасу.

 

3

Я слушал, как потрескивают дрова. Дерево было сухим и давало мало дыма. К тому же в камине была хорошая вентиляция.

Когда я впервые разводил здесь огонь, поначалу волновался даже, будет ли дым выходить через трубу. Выбегал наружу, взбирался на пригорок и смотрел, что там выходит из трубы. Дымило. Но больше меня зачаровывал не столько вид дыма, сколько запах горящей древесины, временами доносящийся снизу. Конечно, дым не был порождением гор, но отлично дополнял пейзаж.

Я часто топил камин, и само пламя со временем стало интересовать меня все меньше. Вместо этого я рассеянно слушал, как потрескивают дрова. Даже в полудреме получалось по звуку определить, когда огонь затихает. Я не вслушивался в потрескивание, пытаясь определить, когда пора подкинуть поленце-другое. Звук будто нежно похлопывал по коже.

Сначала он похлопывал кожу на шее, потом я ощущал его на спине, на щеках и даже стопах. И очень скоро все тело словно вибрировало, как ударный инструмент. Звук разнился в зависимости от того, куда он ударялся, и даже выстраивался в подобие мелодии. Естественно, звуки исходили не от тела, а от дерева, которое пощелкивало и потрескивало в огне. Звук и чувство от хлопка по коже были неразличимы. Они сливались воедино, и временами мне даже казалось, что мое тело – это и есть огонь.

Все было гармонично, с регулярным ритмом. За окнами бесновался ветер, в доме гудел холодильник, и это уже казалось посторонними шумами. Очарование момента спадало, и я снова понимал, что я никакой не инструмент, а обычный человек из плоти и крови.

Сколько себя помню, это, пожалуй, было самым интересным способом убить вечер.

После ужина я обычно пил коньяк. В отношении спиртного я непривередлив. Лишь бы скорее погрузиться в забытье.

Теперь же у меня не было намерения умереть.

Зазвонил телефон. Не знаю зачем, но в хижине стояло три, а то или четыре аппарата, и когда поступал вызов, они разом начинали трезвонить.

– Вы работали?

Это была Акико Цукада.

– Нет, солнце ушло.

– Не хотела вас беспокоить. Ваш номер мне дала супруга смотрителя.

– Что вам надо?

– Ничего особенного. Просто хотела продолжить наш разговор. Мне показалось, вы сочли меня девушкой, которой негоже приходить к мужчине на ночь глядя. Вот я и подумала: лучше позвоню.

Продолжить разговор? Мне казалось, мы уже обо всем переговорили.

– Только не о живописи.

– Согласна.

– Живопись не станет понятнее, если о ней говорить. Когда пытаешься выразить живопись словами, получается чушь.

– Вы ненавидите машины?

– Нет.

– И мою машинку тоже?

– Замечательная машинка. В ней ваша сущность.

– Не хотите завтра прокатиться? Я хотела подняться на вершину, взглянуть на краски осени.

– Не люблю менять привычек, особенно с утра.

– Ну давайте тогда после обеда.

– Сумеречный свет обманчив. Не согласны?

– Не знаю, что истинно, что ложно – все так относительно.

– Боюсь, вы правы.

– Мне хочется, чтобы вы поучили меня рисовать, запечатлевать форму.

– Этому не научишь.

– Я так бездарна?

– Не в способностях дело. Когда рисуешь форму, ты запечатлеваешь самое себя. Это мало кому понятно. Умения вообще роли не играют. Ты либо можешь выразить себя в рисунке, либо нет. Такому не научишь.

– Кажется, я понимаю, о чем вы.

– Я, по-моему, просил не говорить о живописи.

– Сэнсэй, а чем вы сейчас занимаетесь?

– Да особенно ничем.

– Вы ни о чем больше не думаете?

– Может, и думаю. Придет мысль – и тут же ее забуду.

– Вы ведь всегда бегаете по утрам?

– Хмель из тела выгоняю. Хорошо потом себя чувствуешь.

– А когда он выходит, хмель, вы начинаете видеть то, чего не замечали раньше?

– Да, тогда мне хочется считать звезды.

– В каком смысле?

– Бывает, глядишь в ночное небо, а там звезды – и такая красотища! При этом ведь не приходит в голову их считать, правда?

– Вроде бы понимаю.

Я засмеялся. Пламя стало пониже. Подтянув за собой телефонный провод, я подошел к камину. Провод натянулся, но мне удалось подкинуть в огонь новое поленце.

– Дрова прогорели. Новых подложил.

– Здорово. Ах, люблю, когда в доме камин.

– Да он особенно не греет. Можно задать вам один вопрос?

– Пожалуйста.

– У вас есть приятель?

– Был. Мы уже три месяца не встречаемся.

– Тоже художник?

– Нет, спортсмен. Рэгбист.

– Вы его любили?

– Не знаю. Ему все время хотелось, чтобы я пришла на игру, поболела за него, а я не умею радоваться или переживать в окружении людей.

Я закурил.

– А вы щелкнули «Зиппо».

– У нашего героя «трехмесячной давности» тоже была зажигалка «Зиппо»?

– Он вообще не курил. Спортсмены почти все не курят.

– Я, пожалуй, закругляюсь. – Уже?

– Не люблю говорить с человеком, не видя его лица. И без долгих предисловий повесил трубку.

Взял со стола бокал коньяку и осушил его залпом. Поднялся и взбежал по ступенькам на второй этаж, в мастерскую. Подошел к подрамнику, на котором была натянута «сотка» с единственной линией. Очень скоро я с головой ушел в работу: взял уголь и стал стремительно покрывать холст черными линиями.

В черноте стало нечто просматриваться. Тут я остановился. Три часа, что простоял перед полотном, пролетели подобно мигу. Я всегда предпочитал естественное освещение, но когда на меня находило, как теперь, то плевал на такие вещи.

Я спустился в гостиную и долго смотрел в очаг.

Дрова давно прогорели, остались только несколько мерцающих угольков. Я взял кочергу, сгреб их к центру в одну рдеющую кучку. Угли разгорелись, пыхнуло жаром. Сверху положил пару лучинок и стал наблюдать.

Потом, не знаю, сколько времени прошло, еле слышно шикнув, пламя охватило лучинки. Я подложил деревяшку покрупнее. Огонь разгорелся.

Дрова начали потрескивать, но тело осталось невосприимчиво: я не чувствовал себя инструментом.

Я потянулся на диване и замер. Я был совершенно трезв. Иными словами, мне хотелось считать звезды. Плеснул себе полбокала коньяку.

В очаге потрескивал огонь, и снова навалилось хмельное чувство. Я отыскал нож, который точил весь день. Взял лучинку и принялся строгать ее легкими движениями. Стружки, точно живые, прыгали мне на колени.

Я цедил коньяк и строгал лучину, пока от нее не остался пенек. Удивительно, как она растаяла в ладони.

– Вот так и жизнь, – сказал я. Вздохнул и, удивившись собственной нелепости, засмеялся. Собрал стружки в горсть, зашвырнул их в очаг. Пламя вспыхнуло, но тут же снова утихло.

Коньяк я допил.

Стояла глубокая ночь, но в сон еще не клонило. Вспомнилась женщина, которая была у меня в Нью-Йорке. Полька. Она утверждала, что учится на кинорежиссера, а на самом деле стремительно превращалась в шлюху.

Помню, рисовал ее нагую. Сделал шесть набросков, хотя и не испытывал к ней сексуального желания. Я мог вожделеть к грязным потаскушкам с Бродвея, но красивое тело белой женщины было для меня объектом искусства.

Что бы она ни говорила, это я ее бросил, а не наоборот.

Как же давно все было, хорошо забытое старое. Теперь прожитое казалось интрижкой из далекого прошлого. Да, в делах любви счет времени совсем другой. Уже и не вспомню ее тела, забыл, как ее зовут. Эпизод. Остались лишь болезненные и смутные воспоминания.

Я погрузился в дрему. Ползком добрался до спальни, вспомнил, что забыл принять ванну.

И тут же заснул.

 

4

Я бегал, как и всегда.

Мне и без секундомера было ясно, что результаты уже не улучшатся. Организм набрал оптимальную форму, и меняться уже ничего не будет.

Добежав до перевала, я остановился и стал делать упражнения на растяжку.

Акико не было видно. Из увядшей травы выглядывал валун.

Мне захотелось его нарисовать. Я и сам удивился: с чего бы это? И дело было не в желании показать, какой я мастер, – что-то меня подстегнуло в наброске Акико, а может, в самом валуне.

Я брел по траве к валуну. Высотой он был почти с человека и метра два в обхвате, не меньше. В основании несколько сужался, и казалось, что камень вот-вот покатится. Возможно, под землей была похоронена более мощная часть, а может быть, валун действительно опирался лишь на это шаткое основание. По одному виду сказать было трудно.

Я ощутил рядом чье-то присутствие, услышал голос. Из-за валуна выглянуло лицо Акико. Она улыбалась. Машины на прежнем месте не оказалось – наверно, она спрятала ее в укромном местечке.

– Что, сэнсэй, тоже валун по сердцу пришелся?

– Я заметил у него стебель, захотелось рассмотреть поближе.

– А мне такого в голову не пришло.

– Я только хотел на хвост ему наступить, не считать же из-за этого меня убийцей?

– Что-что?

– Да не важно.

Я махнул ей рукой, взбежал по склону и припустил своей дорогой.

Вернувшись в хижину, я первым делом принял душ. Потом вынес на террасу камни и принялся точить нож. Накануне обстругивал им лучинку, и лезвие слегка потускнело. Но крупнозернистым камнем я не пользовался. Я медленно водил клинком по мелкому точилу, ощущая его скользкую поверхность. Серебряная крупица ясно проглядывала.

Это была такая крупка на поверхности лезвия, и сколько бы я его ни точил, она не стиралась. Я все ломал голову, как такое возможно, словно бы пытался разрешить физическую задачу. Видимо, в стали имелись вкрапления некоего более жесткого материала. Когда я затачивал лезвие, на поверхности бруска получалось что-то вроде пудры, которая сама по себе полировала нож. И получается, пока я точил, более мягкие части лезвия стачивались, а более жесткие начинали проглядывать – та самая крупка. Так я себе объяснил то, что при полировке крупицы становились еще рельефнее.

Некоторые курительные трубки изготавливают способом пескоструйной обработки. Их делают из вереска. Берут корень, вырезают из него заготовку, а потом под большим давлением распыляют на него струю песка. Песок вышибает мягкие частицы, а жесткие остаются на месте. В итоге вся полость трубки пронизана витиеватыми ходами. Создается иллюзорное впечатление, будто в изделии вручную вырезали изначальные контуры корня.

Впрочем, главное даже не в том, чтобы создать видимость ручной работы. Дело в том, что эти извилистые ходы увеличивают поверхность соприкосновения тепла с деревом, которое охлаждает дым. Ради этого-то прохладного дыма и изготавливают такие трубки.

Что-то хлопнуло по столу.

Все это время я сидел, склонившись над точилом, и не заметил Акико, которая вошла в дом и водрузила на стол полиэтиленовый пакет.

– Хотите писать ножом, сэнсэй?

– С чего вы взяли?

– У вас было такое лицо – серьезное или даже скорее невинное.

– Нож необычный.

– А что именно, спрашивать бесполезно, да? Вы ведь все равно не знаете. Уже за полдень перевалило. Не проголодались?

– Уже? Заработался.

– Я тут крокетов захватила и сандвичей. Составите компанию? На вилле обедом не кормят, а одной в ресторан идти не хотелось, вот я и решила забежать в супермаркет да взять что-нибудь готовое. А потом увидела вас на террасе.

– Спасибо. Теперь не придется ехать в город.

Я выплеснул в сад воду из ведра и занес с дом точильные камни. Тщательно прополоскал горячей водой почерневшие пальцы, вынул из холодильника пару банок пива вышел на террасу.

– Не рановато?

– Снова звезды тянет считать. Сейчас, если не выпить, начну измерять ветчину в сандвичах.

Крокеты с кремом были еще теплыми. Я пил пиво, Акико – апельсиновый сок.

– Значит, думаете стать художницей.

– Нет, я просто хочу рисовать.

– Понятно.

– А вы, похоже, одобряете. Думаете, если постараться, у меня получится?

– Не знаю. Я и не собирался, а вот стал.

Солнце окрасило пушок на лице Акико золотом.

– Мне нравится.

– Что именно?

– Вот так сидеть, как влюбленная парочка, и есть сандвичи. Еще не приходилось мне жалеть об упущенной молодости.

– Покажите свою мастерскую, – неожиданно попросила Акико.

– Да там и показывать-то нечего. Смотрите, если так хочется.

Я взял сандвич с картофельным салатом. Еды тут оказалось вдоволь на двоих, хотя Акико говорила, будто случайно оказалась рядом.

– А почему вы пишете абстракции? Не сочтите за грубость, я ваших работ не видела, но как-то это…

– Просто не хочу подменять вещами то, что творится на душе.

– Вы изливаете на полотне душу?

– Что я вам вчера говорил? Как только начинаешь облекать мысль в слова, она теряет смысл. Для художника попытки объяснить, что да почему, вообще бессмысленны.

Я потянул колечко на второй банке пива. Умял два крокета и четыре сандвича. На сытый желудок больше двух банок я бы не осилил.

– Я приберусь. А потом все-таки взгляну на вашу мастерскую.

Акико убрала оставшиеся сандвичи в полиэтиленовый пакет.

– Мусор раскладываете для сортировки?

– Да, там в доме два пакета. Пустые емкости в прозрачный – это смотрительша мне уже устала объяснять.

Акико зашла в дом.

Посасывая сигарету, я рассматривал отточенный нож.

Нож был крепкой закалки, как японский меч. Не знаю, чем именно он отличался от прочих ножей, но резал действительно отменно.

Вернулась Акико и принялась наблюдать за моими действиями. Я спрятал нож в футляр.

– Это что у вас?

– В смысле в мастерской?

– Вы замазали холст углем.

– У меня свои методы, и я не собираюсь выслушивать замечания. Как хотел, так и рисовал. Просто получилось черно, вот и все.

– Там под чернотой что-то проглядывает. Просто интересно, что это такое.

– Я и сам не знаю.

– Не рисовали ничего конкретного.

– Нет, что-то я рисовал.

– Так что же?

– Не знаю. Рисовал, что видел. Другие не видят, а я вижу. Наверно, поэтому художники рисуют.

– Предположим, вы пишете натюрморт. Например, вазу какую-нибудь. Вы что же, не видите, что ваза это ваза?

– Ваза – она и есть ваза, что с нее взять?

– А для вас, судя по всему, это нечто другое?

– Вы вынуждаете меня повторяться. О таких вещах не говорят, иначе можно окончательно все переврать. Это рисунок – и точка.

Я улыбнулся, а Акико, напротив, казалось, разозлилась. Не понимаю почему. Ввалилась в мою мастерскую и устраивает допрос. Как еще прикажете реагировать?

Я сунул в зубы сигарету и указал на пакет, который гостья держала в руках.

– Только не перепутайте. Смотрительша мне этого не спустит. А когда закончите, можете идти.

– Вы говорили, что собираетесь в горы.

– Попозже. Я только что поел.

Поскольку в город на обед ехать не пришлось, я сэкономил уйму времени.

Постругаю лучинку отточенным ножом, тогда и пойду.

 

5

Я устроился на пассажирском сиденье, и «ситроен» шустро сорвался с места. В машине не трясло.

– Эх, понесли, залетные! – басовито гикнула девушка. На ней была бежевая пуховая куртка, из-под которой выглядывал простоватенький свитер чайного цвета, и вельветовые брюки цвета палой листвы. Меховая шапка и носки дополняли гармоничное сочетание. В целом создавался шикарно-утонченный образ.

– Сколько времени утекло.

– Вы о чем?

– Давненько не ездил с молоденькой компаньонкой. Здорово, что не надо самому рулить. Сидишь, пейзажами любуешься.

– Не знала, что вам нравятся пейзажи.

– По правде, я и сам не знал. Тут вся прелесть в сочетании: едешь с женщиной, сидишь на пассажирском месте, смотришь в окно.

Мы выехали из курортной зоны и свернули на дорогу, бегущую через город. Из приборной панели горизонтально торчал рычаг переключения передач с круглой ручкой на конце. Крепко в него вцепившись, Акико толкала и тянула, переключая передачи.

– Для зимы подходящая машина. Тут печка дельная.

– В любой машине есть печка.

Мы взбирались по склону в противоположном направлении от города. Дорога пролегла на высоте тысяча восемьсот метров над уровнем моря. На такой высоте, наверно, окоченеешь от холода.

– А тут озеро есть.

– Вернее сказать, большой пруд.

– Вам обязательно на все фыркать?

Я пожал плечами и сунул в губы сигарету. Акико кивнула на пепельницу. Вытянув ее, я увидел два окурка со следами розовой помады.

– Ну вот, вы меня раскусили.

– Ментоловые «Мальборо»?

– В моем возрасте рано курить. Я завязала, а три месяца назад, когда меня бросил приятель, снова начала. Не ожидала от него такого.

– Любовь зла, правда?

– А кто тут говорил про любовь?

– Но ведь вы его по-прежнему любите, признайтесь.

– Теперь уже не знаю. С вами поговоришь – все встает с ног на голову.

– Вы, главное, на дорогу смотрите. Нас без особых усилий обогнал «БМВ».

– Куда? Тут обгон запрещен.

– Эта машина теряет скорость на подъеме, да? Какой тут двигатель, вы сказали? 600 кубов?

– Двухцилиндровый. Резвый конек, только на горке выдыхается быстро. А если подъем крутой, так и вовсе не заберешься.

Дорога виляла, и Акико вела с осторожностью. Нас снова обогнали – на этот раз мотоцикл. Обгон был по-прежнему запрещен, но девушка не возмущалась. На самом деле, если бы мне пришлось тащиться позади на какой-нибудь мощной машине, и я бы не выдержал.

Дорога все поднималась вверх. На обочинах сыпали листвой белые березы, меняла цвет лиственничная хвоя.

– Эх, красотища.

Стало зябко. Я закрыл окно. Здесь окна открывались и закрывались особым образом, не как на других машинах: ты не вращал рукоятку, а просто поднимал кверху нижнюю половину окна, заводил ее за верхнюю и закреплял в таком положении.

– Чудо, правда?

– Да уж.

– Вы не большой любитель природы?

– Не правда. Я тронут, только не умею выразить.

– Выражать чувства только на полотне – снобизм, не находите?

– Я и на полотне себя не выражаю.

Я смотрел вперед. Дорога была асфальтированная, но по ней проходили глубокие борозды, там, где прошлой зимой ее разбили цепями и с тех пор не восстановили.

Борозды расходились в стороны, нисколько не согласуясь с направлением дороги. Порой они столь неожиданно смещались к центру или обочине, что дух захватывало, особенно на крутых поворотах. Такого я еще не видел. Я и раньше не раз ездил по этой дороге, но не обращал внимания на выбоины в дорожном полотне. Стараясь держаться от них подальше, их самих как-то и не замечал.

– В чем дело?

– Ни в чем.

– Вас что-то тревожит.

– Забудьте. Любуйтесь пейзажами. Вы же собирались делать наброски.

– Под вашим присмотром?

– Рисуйте что хочется и когда захочется, вот и вся премудрость.

– Вам легко говорить, а я еще только ученица. Для меня целая мука что-то рисовать, когда вы смотрите.

– В каком это смысле, ученица?

– Я все равно буду у вас учиться, хотите вы того или нет.

– Будете рисовать, что я вам скажу?

– Согласны меня учить?

– Нет.

– Все равно я ваша ученица. Даже если когда я вас прошу, а вы меня дразните. Вы можете не быть моим учителем, я все равно у вас учусь.

– А вам палец в рот не клади.

– Знаю, лучше рисовать от этого не станешь. Просто ничего не могу с собой поделать.

А я все разглядывал трещины и выбоины на асфальте. Он был столь тверд, что выбоины казались влажными, будто свежие раны.

– Сморите, там озеро.

– Сверните направо.

– Зачем?

– Вам хочется смотреть на лодки, которые кружат по озеру, и на белые березы, которые высадили на радость туристам?

– А что справа?

– Просто гора.

Больше я ничего не сказал. Акико вывернула руль вправо.

– Сегодня суббота. Бьюсь об заклад, на озере полно народу.

– Если нас посадить на прогулочную лодку, мы будем как дочка с отцом. Кошмар.

– Или мужчина в годах и его молодая возлюбленная.

– Вы слишком молоды. Хотя и достаточно взрослая.

Акико неожиданно опустила рычаг передачи и врубила акселератор. Машина рванула вперед, будто ее хлестнули плеткой. Не сказать, чтобы она двигалась намного быстрее, просто стала громче рычать.

– Машина меня не слушается.

– Вам восемнадцать. Вы только недавно получили права.

– За границей права получают с пятнадцати. Родители давали мне поездить, только просили, чтобы я не гнала.

Дорога сузилась. Теперь это была дорога для лесовозов, а не проезжая часть. Некоторое время спустя асфальт закончился.

– Заехали в самые горы, сэнсэй.

– Не ожидал, что здесь столько зелени. Ведь не все деревья меняют цвет, правда?

Когда закончился асфальт, Акико остановила машину. Я вышел и закурил.

– Куда ведет эта дорога?

– Никуда. Через два километра будет хижина лесничего, там дорога обрывается.

– К чему этот сарказм? Я давно уже не ребенок, давно уже понимаю, что не всякая дорога куда-то ведет.

– Она ведет в тупик, вот я и сказал про тупик, и всего-то.

Акико вынула из кармана «Мальборо» с ментолом и прикурила от «Зиппо». У нее тоже была серебряная зажигалка, как и у меня.

– Простите. Я вам, наверно, кажусь болтливой девчонкой с острым язычком. Просто я со вчерашнего дня так ничего не нарисовала, вот и неймется мне. Приехала – думала, порисую, а сейчас чувствую, не могу.

– Значит, скоро будете рисовать. Как пить дать.

– Кто его знает.

– Если ты всегда можешь, то это уже не искусство.

– То есть насиловать себя не надо, вы это имеете в виду?

– Вас послушать, так вы настоящий профи.

– Точно. Я смешна.

Акико обращалась с сигаретой как заядлая курильщица. Над головой среди ветвей проглядывало предзакатное солнце. Зачем большое небо? Вполне достаточно его кусочка.

– Не хотите поужинать? Я знаю тут один ресторанчик у озера. Неплохие отбивные подают.

– Серьезно?

– Вы вели – я угощаю.

– Было бы неплохо. А как же вилла? Там ведь на нас тоже готовят.

– Позвоню им из ресторана, предупрежу. Сегодня суббота, так что посетителей будет с избытком. Наш отказ им даже на руку. Они же кормят в две смены.

Свет стал отливать сумеречными красками. Косые лучи подкрашивали окружающий пейзаж, но цвета эти были обманчивы.

 

6

В хижину я вернулся незадолго до девяти.

Подложил в очаг несколько поленец. В хижине был и калорифер, но мне больше нравился камин – тепло у него мягче. Комната прогрелась быстро, и вместе с теплом меня отпустило, будто ушло то, что сковывало меня. Хорошее ощущение.

Я смотрел на огонь, потягивал коньяк. В доме был полный погреб спиртного, в том числе и вина. Впрочем, вина я не касался. Вину – свое время, а до тех пор оно должно вызреть. Владелец хижины сразу сказал, что коньяка и виски я могу пить сколько угодно, а насчет вина смолчал. Может, это само собой подразумевалось, но я предпочитаю лишний раз перестраховаться, даже в таких мелочах.

Я стругал ножом прутик. Немного грубовато, но все равно получалось.

Прут был толстым. При желании из него можно было что-нибудь вырезать. Я принялся ковырять его острием ножа. Вполне прилично. Мне как раз захотелось повырезать. Нож будто двигался сам по себе, не ожидая помощи руки.

Прут становился все тоньше, истончился и вскоре совсем исчез.

Я собрал стружки и швырнул их в очаг. Их тут же слизали языки пламени.

Лежа на диване, я думал: а что, собственно, я хотел вырезать? Начал что-то представлять. Нечто, исходящее с кончика ножа. Я взял следующую лучинку. Принялся выскабливать ее кончиком ножа. Хотелось увидеть хоть какую-то форму, пока деревяшка до конца не сточится.

Нож соскочил с древесины и воткнулся мне в ладонь. Я зажал рану рукой, но кровь уже потекла. Похоже было, что я сжимаю кровяной мешочек.

Стало больно. Я пошел на кухню, прополоскал руку в раковине, порвал полотенце на длинные лоскуты и обмотал руку. Я не знал, где в этом доме искать аптечку.

Наблюдая, как кровь пропитывает ткань, я подумал, что завтра прикуплю бинтов и что-нибудь для дезинфекции.

Все дело в том, что я пытался вырезать то, что не должно было быть вырезано. Слишком уж мне хотелось увидеть то, что не предназначалось моим глазам.

Я зажал в ладони недоделанную заготовку. На ней не было кровяных пятен. Просто бесполезная дырка, которую я проковырял кончиком ножа.

Через какое-то время я снял с руки лоскуты полотенца и перевязал рану чистым материалом. Его тут же пропитала кровь, но уже не так сильно.

Я потягивал коньяк и ждал, когда остановится кровотечение.

Зазвонил телефон.

– Я продала картину. Это была Нацуэ Косуги.

– Звонила раньше, но вы не подходили.

– Меня не было.

Я вспомнил, что продал ей полотно. На столике в гостиной до сих пор лежал чек на полтора миллиона иен.

Я почти забыл про ту картину. Теперь это было нечто, что я передал в чужие руки.

Мне не хотелось цепляться за полотна – я знал, что все равно не смогу их закончить. Это было нечто новое. Раньше я чувствовал, что полотно готово. Хорошо ли, плохо ли получилось – главное, я улавливал некую завершенность.

– Можете себе представить, за сколько я его продала?

– Да какое мне дело?

– За пять миллионов.

– Ух ты.

– Я действовала из-под полы, но все равно не обратилась в галерею. Играла в обход правил.

Я закурил и потягивал коньяк.

– Лишились дара речи от удивления?

Я сначала не понял, чему тут удивляться, а потом вспомнил, что Косуги называла какую-то цифру. Чепуха. Все эти цены – вещь произвольная. Я бы не удивился, если бы она продала полотно за пятьсот или даже за пятьдесят тысяч иен.

– При желании я могла бы запросить все семь миллионов. У меня глаз наметанный.

– Рад за вас.

– Есть предложение. Я вам плачу еще один миллион, а вы мне даете продать «сотку».

Я выдохнул дым и затушил сигарету.

– Кто-то только что говорил о каких-то правилах?

– Галерея обдирает вас как липку. Если согласитесь работать со мной, будем делиться пятьдесят на пятьдесят. Если галерея запретит торговать в Японии, поедем в Париж, в Нью-Йорк. У меня есть обходные пути.

– И как же галерея меня обдирает?

– Подозреваю, что они приторговывают тайком.

– Как это понять?

– Вам говорят, что продали картину за пять миллионов, а сами выручили за нее семь. Вы получаете два с половиной, а галерея – четыре с половиной. Два сверху идут черными. Налогами не облагаются. Понимаете всю абсурдность? А со мной все будет по-честному, пятьдесят на пятьдесят.

– Мне неинтересно.

– Поэтому вам надо, чтобы кто-то занимался вашими делами. Я не хочу, чтобы ваши картины продавали из жадности.

Мне было безразлично, из жадности их продают или по какой-то другой причине: едва они перешли в чужие руки, они переставали быть моими. Художник оставляет после себя картины, как путник следы: он их сделал, они есть и никому не принадлежат.

– Я к вам заеду повидаться.

– Не стоит.

– Вам что-нибудь хочется?

Я хотел сакэ, и мне нужен был хороший чугун, чтобы приготовить тушеное мясо. Но если они мне действительно понадобятся, я пойду и куплю. Нет надобности просить Косуги.

– А машину? Машину хотите? «Мерседес-бенц» можете себе позволить. Хотите помощницу? Я подыщу.

– А что, помощница будет и картины за меня рисовать?

– Ну о чем вы? Я имею в виду человека, который будет о вас заботиться. Скажите, какие вам нравятся женщины. Если это вас не интересует, давайте организую вам хорошую мастерскую, закажу лучшие краски и холсты. Мне не составит труда. К тому же пора вам выбираться из этой хижины.

Я рассмеялся и повесил трубку. Кровотечение прекратилось.

Чувство, что оно может снова начаться, не оставляло. Иногда, когда я смотрел на землю, мне снова начинало казаться, что рука в крови.

«Только теперь это моя кровь, а не чужая», – смутно доходило до меня.

Снова зазвонил телефон.

Я уж хотел схватить трубку и заорать «Оставьте меня в покое!», но сдержался. Это была не Косуги.

– Ах это вы.

– Не разбудила?

– Да уже собирался ложиться.

– Хм… я нарисовала набросок. Пока черновой, но мне кажется, вышло очень даже неплохо. Покажу вам завтра.

– Что рисовали?

– Дерево.

– Только один?

– Да, один. На большее меня не хватило. Наверно, это и рисунком-то не назовешь.

– Идите спать.

– Вы со мной как с дочерью разговариваете. Ничего, я не в обиде. Главное, я нарисовала.

– Завтра покажете, договорились?

– Конечно.

Пожелав Акико спокойной ночи, я повесил трубку. Огонь в камине медленно угасал. Я подложил три поленца. Скоро стал слышен тот самый звук.

Я не чувствовал, что меня кто-то похлопывает по коже. Сейчас это было просто звук горящего дерева. Я слушал еще какое-то время.