1
Я просто бегал – не стал соваться в город.
По воскресеньям город был переполнен людьми и автомобилями. В это время года там кишмя кишит народ: все едут полюбоваться осенними красками. Даже у плохоньких придорожных ресторанов скапливались ряды машин, пытающихся хоть где-нибудь припарковаться.
Обед я пропустил.
По выходе из тюрьмы первое время выпадали дни, когда у меня маковой росинки во рту не было. Бывало, целыми днями только и делал, что пил. Хотелось захмелеть поскорее, да так и оставаться подольше. Даже теперь чувство голода зачастую сопровождалось желанием выпить. Правда, не настолько сильным, чтобы по-настоящему набраться.
Я достал нож и некоторое время его точил в порядке эксперимента. Я точил, и лезвие менялось. Сверкать оно не начало: все тот же тусклый блеск, но зато начало слабо отражать свет.
Через пятнадцать минут я перестал точить и аккуратно протер лезвие сухой тряпицей, чтобы снять влагу. Прополоскал руки, обработал ладонь. От трения рана снова открылась, но уже не кровоточила. Я наложил марлю, сделал бинтовую повязку.
Потом я отдыхал на террасе. Меня уже ни к чему не влекло, ничто не тяготило. И все равно хотелось выпить, хотелось женщину, хотелось рисовать. Все эти желания были смутными, не срочными.
Я встал и поднялся в мастерскую.
«Сотка», которую я начал рисовать, что-то явно мне говорила, но что – я разобрать не мог. Я вынул краски. Достал палитру и выдавил на нее разные цвета. Приложил к полотну. Картина отвергала оттенки, говорила, они не подходят – не то, что надо. Я пробовал снова и снова, пока картина неожиданно не вскрикнула от радости.
Я взял кисть. Обычно для таких целей я пользовался мастихином, но эта картина не принимала резких тонов. Я встал перед подрамником и рисовал, позабыв о времени. Когда я очнулся, был уже вечер.
Я вышел на террасу. Поразмыслил, не пожечь ли в камине свежих поленец, но решил, что не стоит. Не хотелось смотреть, как меняются языки пламени.
«Ситроен» остановился.
Я бессмысленно на него взглянул. Из машины вышла Акико. Приближаясь, она что-то мне говорила, но голос ее до меня не доносился.
Подойдя к террасе, Акико вынула набросок дерева, сделанный углем. Прошлой ночью она сказала, что нарисовала всего один набросок. Неплохо вышло. Она вслушивалась в голос дерева, вслушивалась в его слова. Пытаться услышать дерево – то же самое, как пытаться услышать свой собственный голос.
Я протянул руку, чтобы взять у нее из рук альбом. В нем было несколько набросков, но я не обратил на них особого внимания, открыл с чистого листа.
Провел по листу углем. Ко мне обращалось дерево в саду. Через три-четыре минуты я скопировал этот голос в альбом.
– Вы гадкий, – сказала Акико. Только теперь я услышал ее голос.
– Почему?
– Я при всем желании не могу рисовать лучше профессионала. Вы специально показываете, какой вы великий художник, и я чувствую себя идиоткой. Взрослые так не поступают.
Я не понял, почему Акико так разозлилась. Я услышал голос и перенес его на рисунок. И только.
– Я не пытался показывать, какой я хороший художник на вашем фоне. Вы дали мне набросок, я на него ответил. Вот и все.
– Больше я вам ничего не покажу.
– Надо было попросить вас переделать набросок? Перерисовать все заново? Если вы этого от меня ждете, тогда возвращайтесь в художественную студию.
Акико убежала.
Я не понял, что ее так задело.
Когда «ситроен» отъехал, мною овладел неожиданный порыв. Я вернулся в гостиную и подкладывал в огонь поленья, пока пламя не загудело. Я смотрел на пламя, но это не охлаждало порыва. Я взбежал на второй этаж, ворвался в мастерскую. Черпнул мастихином краски и принялся размазывать ее по холсту, от центра к краям.
Через некоторое время я понял, что желание, меня охватившее, было желанием секса. Даже смешно стало. Мне нравился цвет секса, который полыхал посреди полотна.
На ужин я собрался позже обычного. Акико не появилась. В воскресенье столовая была набита семьями, в углу возилась детвора. В такие дни смотрительша с виноватым видом ставила мне на стол бутылочку пива.
Я быстро поел и вернулся в хижину.
В очаге горел огонь. Я подкинул поленце, пламя взметнулось кверху.
Я потягивал бренди и смотрел на огонь. Да, именно «потягивал»: после сытной трапезы это не составляло труда.
За окнами разгулялся ветер. Не исключено, погода испортится.
День промчался как вспышка. Чувствуя себя в легком подпитии, я немного посидел, приходя в себя, потом вяло поднялся и рухнул в кровать.
Когда я открыл глаза, по крыше стучал слабый дождь.
Я приготовил на завтрак яичницу с беконом и тост и смотрел, как за окнами струится влага.
На пробежку оделся как обычно. По пути пропотел – моросило слабенько, от такого не промокнешь.
Бегал я каждый день и не задумывался, зачем это делаю, – бегал и все. Живу, вот и бегаю. Может, и вся жизнь у меня такая.
Вернувшись, я принял душ. Потом подвинул к окну стул. Уселся и смотрел на дождь, который перешел в настоящий ливень. Дождь мне больше нравился, чем снег. Я даже солнечным дням предпочитал дни, когда небо заволокло свинцовыми тучами, готовыми вот-вот разразиться. С самого детства.
На дороге остановился «ситроен». Вышла Акико. Она была в капюшоне, но без зонта.
Когда прозвенел звонок на входной двери, я подошел и открыл.
– Я возвращаюсь в Токио.
– Так и планировалось?
– Планы ту ни при чем. Не рисуется мне в горах, и все тут.
– Как я вас понимаю.
Я говорил про себя, но Акико все восприняла по-другому. Она отвернулась. Я поднял руку и спросил, не хочет ли она войти. Девушка еле заметно кивнула.
– А можно посмотреть картину у вас в мастерской?
– Пожалуйста.
Я вернулся в гостиную и развел в очаге огонь. Дерево затрещало и разгорелось.
Акико не спускалась со второго этажа. Я закурил и стал смотреть в окно, на дождь. По крыше осиротелого «ситроена» барабанил дождь.
– Тот цвет, в центре…
Девушка успела спуститься и стояла за моей спиной.
– Каким-то образом я его ощущаю. Смотрела на него, и мне стало ясно, что такое абстракция. У нее своя жизнь, своя реальность.
– Своя реальность?
Я вспомнил темно-синее пятно в центре холста. Я выразил свое сексуальное желание в чистом виде. Не зная объекта этого желания, я нарисовал по наитию.
– Пейзажи, натюрморты, люди – их легко нарисовать, потому что ты их видишь. А вот излить то, что у тебя на сердце… ведь туда не заглянешь.
– Ну, есть чувства, – ответил я.
– А вы здорово набили руку, превращая чувства в цвет и форму, да, сэнсэй?
– У меня богатая практика. Я много рисовал то, что вижу, таким, каким я его вижу.
– Правда?
– Простите, Акико, не захватите мне из холодильника пива?
– Еще не вечер.
– Это мне вместо обеда.
– Не лучше ли прекратить? Вам надо как следует питаться.
– Не вашего ума дело.
– Справедливо. Я не вправе вас поучать, – пробормотала она.
Акико направилась на кухню и вернулась с пивом. В холодильнике было пиво в банках, которое я сам покупал, и в бутылках, которое мне доставили из винной лавки. Гостья принесла пиво в бутылке.
Я раскупорил бутылку и плеснул в стакан.
– Будет тихо.
– В смысле, когда я вернусь в Токио?
– Когда идет дождь, горные духи будто затихают.
Я пил пиво, а Акико внимательно на меня смотрела. Я хотел сказать ей, что она сделала хороший набросок, но смолчал. Скажу что-нибудь – все равно не так поймет. Не хотелось двусмысленностей.
– Хотите меня нарисовать?
– Зачем?
– Просто хочу, чтобы вы меня нарисовали. Честно говоря, я тоже хочу вас нарисовать. Простите за прямолинейность.
– А просить человека себя нарисовать – это не прямолинейность?
Ну вот, опять все испортил. Надо же было встревать. Акико смутилась, но не было похоже, что она злится.
– Разрешаю вам нарисовать меня в любом виде.
– Почему?
– У меня уже два ваших наброска: дерево и валуи. Смотрю на них, и кажется, что лучше бы их поняла, если бы вы меня нарисовали. Вот и решила: попрошу, а откажет – так тому и быть. Так что все нормально. Я сказала, что собиралась.
Я не пытался вникать в мысли девятнадцатилетней девушки.
Акико встала. Я выпил только полбутылки.
2
Во вторник и среду было тихо.
Время от времени шел дождь. Я дважды поднимался в мастерскую, но не мог избавиться от темно-синего пятна в центре полотна.
В четверг прояснилось.
Я вернулся со своей обычной пробежки и увидел перед хижиной белый «мерседес». Не проявив интереса, я зашел в дом и принял душ.
Когда я вышел, в кресле на террасе уже сидела Нацуэ Косуги.
– Магистраль была почти свободная. Думала появиться, когда вы придете с пробежки, но приехала на полчаса раньше.
– Ну и?…
– Я приехала, чтобы с вами переспать.
– А вы, я смотрю, не робкого десятка.
– Не ищите подвоха. Просто я подумала, это способ улучшить отношения.
– Помнится, вы что-то про помощницу говорили по телефону.
– Забудьте. Соблазнять вас юной девицей – ошибка. Дешевый номер. Пока мы не узнаем друг друга получше, вы не научитесь меня слушать. Я предпочитаю сближаться через постель.
– Я смотрю, мы все о вас да о вас.
– Вас ко мне совсем не тянет?
– Да нет. Вы способны вскружить голову не хуже любой девчонки.
– Льстец.
– Так, может, пойдем в спальню и все выясним?
– Но сначала я хочу посмотреть вашу мастерскую. Вы ведь не возражаете?
– Ничуть.
Мы разулись на террасе и пошли в гостиную. Нацуэ Косуги поднялась на второй этаж. Через некоторое время она спустилась. Сняла шарф и куртку. Теперь на ней было платье, здорово обнажающее грудь. Кожа без единой морщинки.
Я провел ее в спальню, толкнул на постель и занялся с ней сексом, ничего не чувствуя. В городе есть женщины, которые зарабатывают на жизнь, удовлетворяя мужскую похоть. Она была такой же. Единственное, что ее отличало, – тяжелый аромат дорогих духов и тот факт, что денег она не просила.
– Ты обращаешься со мной, как с вещью.
Я был в гостиной и пил пиво, когда вошла Нацуэ в большом махровом полотенце.
– Я ведь тоже для тебя предмет, согласись.
– Да, предмет, который практически печатает деньги.
– В печати я не разбираюсь.
– Ну, это ты доверь мне.
– Так и поступлю.
– Кроме шуток?
– Да.
– Давай начнем с картины в твоей мастерской. Да-да, я о ней.
– Эту я уже кому-то пообещал.
– Мне безразлично.
– Дал слово – держи.
– Три миллиона. Вот сколько ты получишь от галереи.
– Я не жалуюсь.
– Я дам тебе десять.
– Не хочу нарушать обещаний. Это не вопрос денег. Просто я совестливый человек.
– Что, действительно? Нацуэ взглянула на потолок.
– Я знала, что берусь за трудного художника. Ладно, забудем про полотно. Только поторопись, передай его галерее, а то я за себя не ручаюсь.
– Полотно еще не закончено.
– Так, значит, на следующей неделе.
– После зимы. Зиму я, наверно, здесь проведу.
– Я могу подыскать тебе местечко, где и условия лучше, и питание – и я смогу приходить к тебе в открытую.
– Меня этот дом устраивает.
– Тебе правда хочется писать?
– Ту, что в мастерской? Да.
– Зима закончится, наступит весна… Что тогда?
– Я об этом еще не думал, еще времени полно.
Нацуэ закусила губу.
– Когда ты пишешь, у тебя есть деньги.
– Когда платят, когда нет. Раньше мне и одной иены не давали.
– Но теперь ты зарабатываешь.
– И что?
– Пиши. Пиши больше.
– И ты, чтобы я писал, готова стать моей шлюхой. Да я скорее правую руку себе отрублю, чем буду творить для кого-то другого.
– Охотно верю.
Нацуэ так и сверлила меня глазами. Эта женщина не понимала слова «нет». Наверное, такое упорство заслуживало восхищения.
– Они заводятся.
– Кто?
– Горные духи. Дождь шел два, а то и три дня, а теперь прекратился. Похоже, они рады.
– Они рады, потому что ты решил взяться за кисть. Я засмеялся. Дело шло к обеду, но я толком не успел проголодаться.
– Хорошо, что ты рядом.
– Почему?
– Опускаешь с небес на землю.
– Издеваешься.
– И не думал. Как начнешь парить в небесах – пиши пропало. Как мне все опостылело. Я покойник. И то, что я убил человека, здесь ни при чем. Все гораздо хуже.
– Ну, в любом случае теперь мы немножко ближе. По крайней мере хочется верить. Будем спать вместе, и ты со временем перестанешь воспринимать меня как вещь или шлюху.
– Хорошо, что ты решила открыть карты.
– У меня нет карт.
Нацуэ встала, пошла на кухню и вернулась с пивом – себе и мне.
– Я не пытаюсь тебя напоить. Вещь – не вещь: мы переспали. Наверно, и выпить со мной не откажешься.
Я кивнул, и Нацуэ протянула мне бокал. На пиве была густая пена.
– Странно, – пробормотала гостья. Я смотрел, как в бокале лопаются пузырьки. Нацуэ больше обращалась к себе, чем ко мне. Мы какое-то время сидели молча.
– Мне сорок три, тебе тридцать девять. Дело даже не втом, что я старше. Просто подумалось, в нашем возрасте еще влюбляются?
– У всех по-разному.
– Я не про всех, а про нас с тобой. Нацуэ закурила.
Вспомнилась густая синева в центре полотна. Мне не хотелось ее стирать.
Я тоже закурил. Вдалеке вскрикнула птица. Страстно вскрикнула, резко. Подумал так и улыбнулся: «страстная птица». Заметив, что я улыбаюсь, Нацуэ пристально на меня взглянула.
– Душераздирающий синий, – сказал я. Другими словами синий было не заменить.
3
Я побежал другим маршрутом – по старой дороге стало как-то вязко. Это было не психологическое ощущение, а нечто, связанное с изменением температуры. Не знаю, в каком состоянии рассудка такое могло привидеться.
Новая дорога была травянистой. Трава уже начала темнеть, и она не казалась мне вязкой. Сам маршрут оказался несколько длиннее прежнего, но тут было меньше впадин и подъемов.
Из того факта, что я изменил маршрут, еще не следует, что я сам переменился. Я оставался все тем же эксцентричным художником, который проводит зиму в горной хижине.
Теперь вместо насыщенных красок осени горы укутывали краски зимы. Это было хорошо заметно по утрам. Обманчивые цвета быстро таяли. И все равно на бегу я смотрел только на землю.
Теперь я часто поднимался в мастерскую. После пробежки я принимал душ и почти час проводил в мастерской. Потом шел обедать, возвращался и подолгу простаивал перед холстом, до самого ужина.
В последнюю неделю ноября меня стало посещать новое желание: бросить «сотку». Я никак не мог решить, продолжать работу или уже не стоит. В итоге я позвонил в токийскую галерею.
В тот же день приехал владелец галереи и забрал полотно. Прежде я намеревался продать картину владельцу хижины. Теперь было чувство, что работа завершена. И все-таки я остался в хижине и попросил владельца галереи доставить мне свежих красок и холстов.
Три дня спустя, после того как забрали полотно, объявилась Нацуэ. Она поднялась в мастерскую, испустила некое подобие вопля и сбежала вниз. На подрамник был натянут девственно чистый холст.
– Мог хотя бы обмолвиться.
– О чем?
– О том, что закончил картину.
– Картина не готова. Я ее бросил как есть. Если бы она осталась здесь стоять, я бы позвал мусорщика и попросил ее выбросить.
Уже в четвертый раз Нацуэ приехала, чтобы со мной переспать. Первые три раза я ничего не чувствовал.
– Отлично. Я и так уже махнула на нее рукой.
Нацуэ состроила гримаску.
Я строгал ножом кусочек сухой древесины. Я уже изготовил несколько тонких лучинок, сантиметров по тридцать длиной, и подумывал использовать их вместо мастихина. Наконец-то нашлось применение моему ножику.
Когда я пользовался мастихином, во главе всего остального стояла техника. Было слишком тонко, слишком зыбко. А выточенная из древесины палочка давала более чистую, ровную линию. Я об этом и не догадывался, пока не попробовал.
– Когда начнешь следующую картину?
– Пока не собирался рисовать.
– Но я же видела, холст уже натянут.
– Сначала мне надо кое-что попробовать.
Нацуэ прикусила язычок. Наверно, она общалась со мной, как с домашней зверушкой, которая ни за что не слушается. Мне же с ней разговаривать нравилось. Она постоянно наводила меня на мысль, что я что-то упускаю.
Впрочем, решать что-нибудь по поводу этих «упущений» мне не хотелось.
– Тебе не надоело обедать на вилле? Не надоела здешняя стряпня?
Нацуэ сменила тему.
– С чего бы?
– Меню однообразное.
– В тюрьме тоже меню не обновляли.
Гостья снова примолкла. Я выточил более дюжины стеков. Они были не такими гибкими, как мастихин, и от вытачивания только истончались.
– Чего тебе хочется?
– Поймать цвет иллюзий.
– В каком смысле?
– Иллюзии бесцветны. Кажется, что у них есть цвет, но определить его невозможно. Ну, я так их воспринимаю. Я хочу уловить этот цвет.
– С тобой сплошные проблемы.
– Просто тебе нравится их себе создавать.
– Давай поговорим начистоту. Я хочу продавать картины и получать за них деньги. Тебя это, похоже, не беспокоит? У тебя одна забота – рисовать. Я правильно понимаю?
– Ну, можно так выразиться.
– Мне надо только одно: продавать картины. Почему бы не совместить оба дела и прийти к взаимопониманию?
– Ты, я вижу, считаешь меня полным идиотом. Послушай меня. Я буду рисовать картины, даже если ты не продашь ни одной. Но если я не подхожу к холсту, ты не продаешь. И даже если я рисую, это еще не значит, что ты будешь это продавать.
– Все верно, совершенно правильно. Теперь я тебя спрошу: как нам поступить?
– Стань моей рабыней.
– Если я соглашусь, ты будешь рисовать?
– Надежды и ожидания – все это тщетно для раба. Вот что такое быть рабыней.
Нацуэ смолчала.
– Пытаюсь нащупать твои слабые места. Должны же они у тебя быть.
– Да, нелегко будет манипулировать мужчиной, который убил человека и за это отсидел.
– Непробиваемая логика. Неувязочка вышла. При такой способности выстраивать логические цепи, да совершить такой нелогичный поступок, как убийство…
– Иногда цепи замыкает.
Нацуэ рассмеялась. Я все строгал деревяшку. У меня набралась уже приличная куча стружек. Кинуть в очаг – здорово полыхнет.
– Я пошла.
– А в постель? Разве ты не за этим явилась?
– Остынь, просто решила подразнить.
– Не понимаю, что для тебя значит «дразнить».
– Не понимаешь, да? Я не ухожу. Просто у меня в городе кое-какие дела. Вернее сказать, я нашла себе занятие. Работы завал, из Токио не вырваться.
– Что ж, уверен, ты там времени не теряешь, в Токио. Куй железо, пока горячо.
– Да уж некогда отдыхать.
– Работа есть работа.
Я закончил выстругивать очередной стек. Собрал в кучу стружки, бросил их в очаг и поджег. Огонь мгновенно разгорелся.
Хотя Нацуэ сказала, что собирается уходить, никаких попыток к тому она не предпринимала. И даже напротив. Достала из холодильника банку пива и принялась пить. Я выбросил в очаг все стружки, подложил два поленца. Пламя быстро охватило сухую древесину.
– Я когда маленькая была, пыталась получить все, что мне хотелось. А потом ломала игрушку, чтобы она никому не досталась. Когда не могла сломать, молила Бога, чтобы она сломалась, пусть хоть самую чуточку.
– Ты меня пугаешь.
– Но я выросла и поняла: много в жизни такого, чего я никогда не получу, и еще больше того, что не смогу сломать. Так вот сейчас я снова будто стала девочкой.
– Тогда забери свои мольбы. Меня ты не получишь и не сломаешь.
– Странно, да? У нас ведь проблема не с деньгами. Просто мне хочется найти с тобой какую-то связь. Ты пишешь, я продаю. Наверно, это единственное, за что я могу зацепиться.
– Сказать можно что угодно, ведь правда? Слова, слова… Только если начинаешь повторять ложь, сама, гляди, в нее поверишь.
– А живопись?
– Тут все по-другому. Ты никого не пытаешься убедить.
Нацуэ сложила ноги на диване. На улице начало смеркаться, в комнате стало темно. Огонь отбрасывал блики налицо Нацуэ.
– Расскажи, каково это, убить человека.
– Не могу.
– Это приятно?
– Нет. Это просто выражение твоих сиюминутных чувств.
– Ты выпил, ввязался в драку и нанес человеку смертельные увечья. У него был нож, поэтому на суде встал вопрос о том, что ты превысил пределы необходимой самообороны. Ты сказал, что намеревался совершить убийство. Адвокат пытался тебя остановить, но ты не обращал на него внимания.
– Я действительно хотел убить.
– С самого начала?
– С того момента, как отобрал у него нож.
– Иными словами, это был импульс, а не намерение, которое ты долго вынашивал в голове.
На лице Нацуэ плясали багровые отсветы пламени – говорила ли она, молчала ли. Сжимая в руке бокал, она смотрела на огонь.
Я тоже что-то видел. Убийство. Пожирание чужой жизни. Я определенно что-то понял. Жизнь. Если выражать в словах, это именно жизнь. Тогда мне казалось, что я хочу нарисовать это нечто. Я точно помню, что меня посетила такая мысль.
После первых двух-трех дней в тюрьме меня снова начало преследовать ощущение, что по ладоням сочится чужая кровь. Стоял конец мая, воздух был теплый и влажный. Я все тер ладони, но ощущение не проходило.
– Пойдем в постель.
– Передумал. Типично по-женски.
– Я хотел тебя подразнить, но уже заволновался, что ты про меня забыла.
Нацуэ, не шелохнувшись, продолжала пить пиво.
4
Мне позвонил Номура.
Он сказал, что картина, которую я передал галерее, вызвала в Токио сенсацию.
– Что тебе надо, Номура. Я ведь тебе как убийца интересен, а на картины тебе чихать.
– В последнее время много о тебе думал, ну и решил в галерею сходить. Там твое полотно выставили, сотого формата. Народ валом валит посмотреть. Я там недолго был, но и то поразился, сколько желающих.
– Его уже продали.
– Просто я понял: пока не пойму твои картины, не пойму тебя как человека.
– Ах, так дело в понимании.
– В том смысле, чтобы самому прочувствовать. Не для того чтобы трещать о тебе для других.
– Подумываешь написать книгу?
– Совершенно верно. А сначала я должен хотя бы тебя понять.
– Говоришь загадками, теперь я тебя не понимаю.
– Да нет, ты все превосходно понимаешь. Но не понимаешь меня.
– Приношу извинения. Я об этом как-то не подумал. Я когда взял трубку, все ломал голову, кто ты вообще такой.
– У меня назревает такой материал, а я достучаться до тебя не могу. Ты только отдаляешься. Да и откройся ты – кто знает, что там выйдет на поверку.
– Зачем вообще писать обо мне книгу?
– Так надо.
– Я для тебя как зеркало.
– Иными словами, я лучше пойму себя, если напишу о тебе? Буду смотреться в тебя как в зеркало. Думаешь, люди для этого книги пишут?
– Наверно.
– Только избавь меня от своих теорий.
– Ну вот и первая ласточка. Эмоции накаляются.
– Я видел твои картины, но не понял их. Меня вообще напрягает, когда я что-то не понимаю.
– Если ты будешь чесать со мной языком по телефону, это тебе понимания не прибавит.
– Воистину…
Номура начал заново.
– От этой картины будто опасность какая-то исходит. Не знаю, мне так показалось. Не то чтобы ты снова собирался кого-нибудь убить, просто такое чувство, будто чаша терпения переполнилась и ты вот-вот сорвешься.
Собственно, Номура был недалек от истины. Правда, я бы выразился несколько иначе, но что-то явно будоражило мой рассудок.
– Не собрался еще спускаться с гор?
– Не раньше, чем зима закончится.
– Ну так я сам как-нибудь загляну.
– Тебе здесь не обрадуются. Хотя и взашей, конечно, не погонят.
– И только?
Номура слабенько засмеялся и положил трубку.
Вскоре я начисто позабыл об этом разговоре.
Я доехал до города, зарулил на заправку. Жена смотрителя советовала поставить зимние шины, да не затягивать с этим делом.
Пока мне меняли резину, я заглянул в расположенное по соседству кафе и съел порцию лапши. Наступило обеденное время, но посетителей было негусто. Сезон осенних красок подходил к концу.
На обратном пути я решил проверить, был ли смысл менять шины, и поехал по долгой горной дороге. Я ехал и ехал, но особой разницы не чувствовалось. Просто машина шла немного мягче.
На высоте земля была покрыта снегом. Я подумал: интересно, сколько раз здесь выпадал снег. Высота приближалась к двум тысячам метров. Моя малогабаритка легко преодолевала подъемы и даже обходила медлительные грузовики. Осенью то и дело обгоняли спортивные автомобили из Токио, а в это врем года скоростных машин вообще не было.
В горах домов – по пальцам перечесть, и порой дорога подолгу вилась через дремучий лес. Для человека две тысячи метров – предел, дальше начинается зона дискомфорта, где обитать сложно. Пансионатов здесь было раз, два и обчелся.
Когда асфальтированная дорога закончилась, я остановился и вышел из машины.
Меня тут же атаковала стужа. Атаковала, именно так. Обхватив себя руками от холода, я пошел.
Снаружи я замерз, но в глубь тела холод не проникал. Мне было зябко, но внутри я еще не успел остыть.
Я немного походил и вернулся к машине. Салон был еще теплым. Когда я закрыл дверь, на коже выступила влага.
Я вспомнил, что хотел проверить состояние шин. Впервые я ездил на зимних шинах. У меня с детства так было: если что новое, то не по себе становится.
Я сделал вывод, что пока на дороге нет снега, что на зимних ехать, что на простых – все одинаково. Главное, шины опробованы, и теперь это уже не ново.
Я медленно спускался по горной дороге, то и дело сбрасывая скорость.
Проехал я недолго. На обратном пути я остановился у деревянной хижины-зимовья, выпил кофе. Солнце уже заходило, когда я добрался до дома.
Я немного отдохнул, а к шести поехал на ужин. В это время года отдыхающих на вилле не было, так что в столовой я оказался единственным посетителем. Смотрительша вела себя как-то суетливо, будто ее все время поторапливали. Она поздоровалась с вымученной улыбкой.
Вернувшись в хижину, я принялся вытачивать стек.
Луна и звезды меня не интересовали. Смотрительша сказала, зимой по ночам ясное небо, звезды хорошо видно, а меня вдруг осенило, что я с самого приезда ни разу не смотрел на небо.
Пива у меня не было, поэтому я выпил виски. Подождал, когда кровь заиграет. Напиваться смысла особого не было. Просто хотелось заглушить некоторые части рассудка.
Огонь в очаге угасал. Я подбросил стружек и добавил новое поленце.
Позвонили в дверь.
Скользнула мысль, что я, должно быть, что-то забыл в столовой. Открываю – стоит Акико.
– Я заходила днем, но вас не было.
– Да, новые шины ставил. Завозился.
У меня было такое чувство, словно мы встретились после долгой разлуки. На Акико была меховая шапка и замшевая куртка цвета палой листвы. Такой вид, будто она каталась на лыжах.
– Я думал, вы в Токио вернулись.
– Да, я ездила пару недель назад. А сейчас в колледже занятий нет, вот я и приехала.
– Ах вот как. Понятно.
Я почти не опьянел. У меня была совершенно ясная голова.
– Я поселилась в гостинице тут, чуть повыше, в горах. Какое-то время пробуду.
– А почему не на вилле?
– С оформлением куча возни, не хотела дядюшку утруждать. Он и так из-за меня правила нарушил.
– Значит, в гостинице?
– Вот, решила вас навестить, – сказала Акико вроде бы ни к чему.
Впервые мне захотелось скрыть тот факт, что я на самом деле убийца. До сих пор ничего не утаивал от людей, а уж тем более это.
– А вы сидели в тюрьме, да? В газете про ваше дело статья была, я читала в библиотеке. Там довольно большая статья.
Я не знал, как теперь быть, куда деться от этого желания сохранить свое преступление в тайне.
– Я кое о чем тут думала. Мне тут пришли в голову интересные мысли.
– Да?
– Я хочу попросить вас, чтобы вы меня нарисовали.
– Вы меня об этом уже просили.
– Вы не рисуете людей?
– Я этого не утверждал.
– Тогда нарисуйте меня.
– Зачем?
Акико впилась в меня взглядом. Меня переполняли эмоции, и я, сам не знаю почему, сунул руки в карманы.
5
С утра я разоспался и встал позже обычного. Это из-за Акико: она каждый день стала заглядывать после ужина и задерживалась на пару часов.
Она позировала, сидя возле очага, и я рисовал ее углем в альбоме для набросков.
Два часа истекали, и Акико уходила. Мы сразу так договорились, на два часа, и от заведенного не отклонялись – на пару минут от силы. Когда уходила Акико, у меня начинался вечер. Я принимал ванну и пропускал пару рюмочек, медленно доходя до кондиции. В койку я заваливался с двухчасовым опозданием, поэтому припозднялся с подъемом. Какое-то время меня даже посещало чувство, что я переехал в страну с двухчасовой разницей поясного времени.
Акико захотела посмотреть наброски. Я показал. Их было четыре, и не сказать, чтобы какой-то получился удачнее остальных. Мне нравилось делать наброски, это напоминало прежние времена.
Стали часты снегопады. И несмотря на это, снег не накапливался. На дороге, по которой я каждое утро бегал, лежало немного снега. Я выбирал места, где он начал подтаивать, и кроссовки скоро покрылись грязью.
После обеда я весь день простоял перед холстом в студии. Мучило меня что-то такое, отчего я хотел избавиться. Впрочем, пока я не начинал рисовать, я не знал, с чем именно мне предстоит бороться. Такова участь художника.
– А почему вас обвинили в «нанесении смертельных увечий»? Ведь это была самооборона.
Уголь сновал по альбомному листу, а Акико пыталась меня разговорить. Она ссылалась на газеты, хотя у меня складывалось впечатление, что девушка проштудировала судебные протоколы.
– Вы могли подать апелляцию, тогда вам как минимум отсрочили бы приговор. Вы же, напротив, с самого начала настаивали на том, что намеревались совершить убийство.
– К чему вы клоните?
– Вам хотелось вкусить тюремной жизни? Заворожила эта мысль, да?
– Ради такого не убивают.
Акико сидела возле очага. Кроме того, в комнате был включен масляный обогреватель, так что в гостиной стояла настоящая парилка. Однако гостья не снимала свой свитер цвета палой листвы.
– Вы сейчас загоритесь.
Мне представилось, как пламя из очага охватит ее свитер, но Акико поняла это так, что в комнате слишком жарко. Она поднялась со стула и повернула колесико на обогревателе.
В тюрьме у нас стояли обогреватели, но по ночам все равно было холодно. Койки в камере были поделены – на этот счет строго. Когда появлялся новичок, совершивший мелкую провинность, ему отводили место в холодных углах, где гуляли сквозняки. Ко мне с самого начала отнеслись по-королевски. В тюрьме совсем другие мерила.
– Кажется, я поняла, почему вы сорвались и убили его. Он зашел так далеко в своих оскорблениях, что вы этого уже не могли выносить.
Все равно ей не понять того, чего я сам не понимаю. Я просто улыбнулся. Ахико всего лишь пыталась объяснить себе, почему сидящий перед ней человек оказался убийцей.
– Зимой тут настоящая тишь.
– Завтра я возвращаюсь в Токио.
Я водил углем по бумаге, ничего не отвечая. Честно говоря, мне было странно рисовать Акико. Странно, но не мучительно – иначе я бы не стал этого делать.
– Вы вздохнете с облегчением, не сомневаюсь. И все-таки я очень скоро вернусь. Знакомые пустят меня пожить на своей вилле, тут совсем рядом. Мне придется только платить за электричество, воду и отопление. По сравнению с гостиницей очень дешево.
– Будете сами прибираться и готовить.
– А вы не знали? Так я вас удивлю: я повар.
Акико засмеялась.
– Возьмите.
Я протянул альбом, где было полным-полно набросков Акико.
– Зачем?
– Я закончил.
– Я вас предупредила, что пока рано переводить дух. Теперь я хочу, чтобы вы меня написали. Маслом, если можно.
– Боже правый.
– Я вас не принуждаю. Вы сказали, что можете нарисовать. Я знаю, у вас в студии уже натянуто полотно сотого размера. Теперь вы полны энергии.
– Ну не настолько, чтобы рисовать вас. Сейчас просто хотелось развеяться, вспомнить былые деньки.
– Я знаю.
Акико улыбнулась и, прижав к себе альбом, вышла из хижины.
Немного проплевавшись, «ситроен» завелся. Вскоре рычание двигателя стихло вдали. Я прислушивался к его затихающему ворчанию, и словно ниоткуда на меня навалилась гнетущая пустота.
Я принял ванну, наложил в камин поленец, выпил несколько рюмок коньяка, чтобы переключиться на другую волну, но пустота не уходила. Я все пил, надеясь, что к утру она исчезнет без следа. И, сам того не заметив, пересидел за полночь.
Я встал, пошел в спальню и забрался под одеяло.
Проснулся.
Обходиться без завтрака становилось привычным. Я оделся для пробежки, сделал несколько потягиваний и припустил бегом. Солнце висело высоко над горизонтом, но стужа стояла нещадная. Изо рта шел пар. Я бежал, рассеянно наблюдая за облачками пара, выходящего с каждым выдохом, который быстро рассеивался в воздухе. Это успокаивало даже лучше, чем разглядывание окрестных ландшафтов.
Я вернулся с пробежки. Не заходя в дом, помыл в теплой воде запачканную обувь. Поставил спортивные бутсы сушиться у очага и принял душ. На такие случаи я специально обзавелся запасной парой обуви. Даже если я каждый день буду мыть обувь, мне всегда будет в чем выйти.
Я выпил бутылочку пива.
Потом сел в машину и поехал обедать. Когда вернулся, я снова приложился к пиву. Последние четыре-пять дней я вообще не пил: дотемна простаивал в мастерской перед холстом.
Прикончил два пива, но в мастерскую все равно не хотелось подниматься.
Сидя у очага, я принялся выстругивать стеки из просохшего дерева – их у меня набралась уже целая коллекция.
На новом полотне я уже не использовал мастихины. Вместо них в дело пошли самодельные стеки из дерева. Какие-то были плоскими, другие имели форму шпателя, третьи – заострены, как клинья. Подолгу они не служили – два-три раза, и становились негодными. Я изготовил их уйму – целую коробку, и половину уже израсходовал.
То, что я рисовал без кисти или мастихина, ничего само по себе не значило. Да, линия становилась неловкой, но вместе с тем и более сильной, более уверенной.
Мне просто хотелось попробовать и посмотреть, что из этого выйдет.
Я поехал обедать.
Горнолыжный сезон еще не наступил, и в столовой было пусто. Ко мне подошла смотрительша, поболтать. Как видно, она обратила внимание, что ко мне каждое утро приезжал «ситроен». Только накануне его не было. Я так понял, Акико специально приезжала по вечерам – опасалась любопытных глаз. Впрочем, не стоило, на мой взгляд, искать в этом скрытый смысл.
Болтать с ней бесконечно мне было неинтересно.
Вернувшись в хижину, я налил себе коньяку и снова принялся выстругивать стеки.
Я словно чего-то ждал. Не хотелось признаваться себе в том, что я ждал Акико, поэтому просто тесал стружку, упрекая себя в том, что веду себя как мальчишка. Мне эта мысль показалась смешной, и я продолжал строгать.
Зазвонил телефон, но я не поднял трубку.
Сел в машину в весьма набравшемся состоянии и поехал в город, в бар с филиппинками. Снял первую попавшуюся, отвез ее в мотель, находившийся в паре минут езды.
– Вызвать тебе такси?
Девочка полтора года прожила в Японии и могла изъясняться на ломаном японском. Для «наемных» водителей время сейчас было жаркое. Год близился к концу и последний месяц город изобиловал праздными гуляками и шумными компаниями.
– Не надо, обойдусь.
– Ты пьян. Тебя арестуют.
– Просплюсь пока, протрезвею – тогда поеду. А ты возвращайся, когда закончим.
– Вызовешь мне такси? Я кивнул.
Она раздевалась, и я, глядя на нее, понимал, секс не для меня – не такая уж необходимость. Я бы легко обошелся и без него – мне было все равно.
Я механически потрахался. Потом, отослав девочку, завалился в номере спать. На трех стенах и потолке висели зеркала, куда ни повернешься – везде видишь свое отражение. Пока я лежал с открытыми глазами, меня не покидало чувство, будто передо мной – я, отраженный в бесконечности. Ощущение мне понравилось. Бесчисленное множество меня значило, что мне придется написать бесчисленное множество картин.
Незаметно я заснул. Открыв глаза, обнаружил, что день в самом разгаре. За окном сыпал снежок. Сидя перед зеркалом и глядя на бесконечное множество себя, я пытался что-то вспомнить. Из мотеля я уехал на машине, так и не вспомнив, над чем я ломал голову.
6
Картина на полотне сотого формата начала обретать форму. Похоже было на человека, который тянется из тумана. Или на дерево, у которого опала листва.
Даже в абстрактной картине угадываются формы. Может, я скажу прописную истину, но в живописи без цвета и формы ничего не выразить.
Однако в воображении художника нет места четким формам. Форма сходит с кончиков пальцев, и не важно, держал ли в уме некую форму или нет.
Картина выходила неплохая, подумал я и медленно разрезал полотно ножом.
Нацуэ была в восторге от полотна.
– Это моя картина, забираю, – сказала она. Когда я ее закончил, мне было все равно, кто ее заберет – Нацуэ или кто другой. Это касалось и неоконченных полотен, от которых мне хотелось избавиться.
Когда она сказала, что картина теперь ее, мне это полотно тут же стало казаться предельно скучным – полотно, которое некогда казалось вполне удавшимся. И не из-за того, что Нацуэ решила его присвоить. Просто я вдруг понял: каждому художнику нравится то, что у него получилось. И я таким становился. Нельзя вдаваться в самолюбование.
Когда я порезал полотно, то почувствовал облегчение, будто я от чего-то освободился.
Видела бы Нацуэ, что я творю, с ней бы припадок случился. Она-то уж наверняка собиралась заломить за «шедевр» хорошую цену. Эти мысли повергли меня в легкое уныние. Мы с ней несколько раз были близки, и я знал, что женщина она неплохая. И думает не только о деньгах. Ей нравились мои картины, просто она не умела иначе это выразить.
Я продолжал двигаться – до тех пор, пока я способен двигаться, со мной все в порядке. В свободное время я выстругивал стеки. Когда на улице темнело, я пил.
Алкоголь не был для меня попыткой сбежать. Напиваться вошло в привычку, стало в порядке вещей. Во хмелю на меня находило что-то вроде пробуждения.
Акико приехала десятого декабря.
– Я живу на вилле минутах в пятнадцати езды отсюда. Там нет такого камина, но зато есть отопительная система.
– Невероятно. Вы решили остаться здесь на всю зиму?
– Родители моей подруги уехали в Канаду, а она уезжает туда на зимние каникулы. Так что они даже рады, что дом зимой пустовать не будет.
– А ваши родители тоже за границей?
– Сколько себя помню, они всегда уезжали. Мы даже на Рождество не виделись и на Новый год.
Акико засмеялась. Когда она смеялась, у нее становилось взрослое лицо.
Я пожал плечами и вернулся к камину.
– Вы все еще хотите, чтобы я вас нарисовал?
– А вам не хочется?
– Я первым задал вопрос.
– Сделайте одолжение. Если можно, маслом.
– Вы видели мои наброски. Что думаете?
– Не знаю. Я могла бы наговорить банальностей, но когда я на них смотрю – ну, не знаю. Исполнение изумительное, но о полотнах в таких словах не говорят.
– Ходите вокруг да около.
– А кроме техники, я чувствую, что здесь… не только в ней дело. Может быть, о таком вообще не стоит говорить вслух.
Я закурил. Акику сунула в губы тонкую ментоловую сигарету.
– Вам же восемнадцать?
– Девятнадцать исполнилось.
– В любом случае двадцати еще нет.
– Это единственное, в чем я переплюнула отца. Курю с пятнадцати.
Я взглянул на огонь. В очаге дружно потрескивали сухие поленья.
– Ну так как, в масле?
– Вы переключились на абстракции, вам не странно рисовать людей?
– Не знаю. Живопись это живопись. Из всего, что видят мои глаза, я не знаю, что бы мне хотелось нарисовать, поэтому предпочитаю абстракции. Если взгляд на что-нибудь ляжет, буду рисовать людей и натюрморты.
– Значит, в этом дело? А я думала, просто не хочется заслонять себя вещами.
– Что вы подразумеваете под вещами?
– Людьми, к примеру. Вас, наверно, люди раздражают. Поэтому и не хотите их рисовать. Или пейзажи: осенние цвета вам кажутся фальшивыми. А ведь они все равно существуют – люди и осень.
Я затушил сигарету и подкинул в камин пару поленец.
Кажется, я понимал, к чему клонит Акико: что я слишком зациклен на своем внутреннем мире и не желаю замечать его внешних проявлений. В глубине души я понимал, что такой подход неверен: в конце концов, у человека пять чувств.
– Простите. Я говорю бестактности.
– А у меня как раз проснулось желание порисовать.
– Правда?
– Да, и, пожалуй, даже в масле.
Акико засмеялась. Было в этом смехе что-то, не связанное с ее дальнейшими словами, некое приглашение.
– А хотите, порисуйте у меня на вилле. Полезно для перемены настроения. Там совсем другое настроение – тут даже атмосфера какая-то абстрактная.
– Вы со мной говорите, как со студентом. Откуда этот менторский тон?
– Простите.
– Раз уж мы об этом заговорили, я понимаю только то, что творится у меня в голове.
– Можно посмотреть, что у вас наверху?
Акико встала. У девушки был свой подход к этим вещам: не сказал «нет», значит, понимай «да».
Она поднялась наверх и какое-то время там пробыла. В ожидании я успел выкурить две сигареты.
– Зачем вы это сделали?
Она вернулась, и у нее дрожал голос.
Я оставил на подрамнике изрезанное полотно. Новое натягивать не хотелось – я все равно еще не придумал, что писать.
– Мне так нравилась эта картина. Она была замечательная.
– Бывает, кажется, картина вот-вот сорвется с полотна и оживет – правда, такого еще не случалось. Вот и эта такая же.
Акико затаила дыхание.
Мне хотелось сказать, что тому, кто ее нарисовал, это нравилось, но облечь мысль в слова не мог.
– Сначала был просто чистый холст.
– Понятно.
– Я очень надеялся, что вы поймете.
– Вам не понравилось то, что там было, или вы начали себя ненавидеть? Ведь не начали?
Акико снова села.
– Лучше порисуйте на моей вилле.
– Не вижу препятствий.
Гостья внимательно на меня смотрела, не отводя взгляда. От неловкости я принялся шарить по карманам в поисках сигарет.
– Вы не против, если я приберусь в мастерской?
– Не надо, оставьте до поры. Может, захочу написать следующее полотно – тогда посмотрим.
– Хорошо.
– Смотреть разрешаю все, но при одном условии: ничего не трогать.
Акико кивнула.
Было еще не поздно. Небо затянуло тучами, но дождь не собирался. Такая погода стояла уже несколько дней.
– Хотите прогуляться?
– Прямо сейчас?
– Давайте покатаемся на вашем «ситроене». Интересно посмотреть, что там у вас за вилла.
– Только не сейчас. Я еще покупки не разобрала. Там не прибрано.
– Я не собираюсь грязь выискивать, мне просто интересно, какое там освещение.
Я встал. Рядом с Акико я терялся. Делать наброски в ее присутствии – еще куда ни шло, но общаться с ней лицом к лицу…
Выпив чашечку кофе, я надел пальто и взял шарф. Тогда я не задумывался о зимней одежде.