Зимний сон

Китаката Кензо

Глава 4

ОСТРЫЕ ЛИНИИ

 

 

1

В разгар зимы отыскать в природе насекомых трудно, но возможно. Всякая хитиновая мелочь в изобилии пряталась под трухлявыми стволами. В ясные дни она замирала на камнях и грелась в лучах солнца.

Дома насекомых было больше, чем на улице: в ванной, на кухне, возле очага. Пауков искать вообще не приходилось, они висели на виду, а когда я подкидывал в огонь очередное поленце, взбирались по нитке и словно парили по воздуху.

Поиск этой мелюзги был для меня способом убить время. Если в какой-то день ноги отказывались нести в мастерскую, в моем распоряжении было море времени.

Поймав зазевавшуюся козявку, я пускал ее поползать по ладони, а потом давил. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь меня ужалил, но ядовитых, судя по всему, не попадалось. Убитых насекомых я швырял в огонь.

После обеда ходил на виллу, которую снимала Акико. Домик был небольшой: гостиная, кухня да две спальни на втором этаже.

Мне не требовалось естественного освещения, чтобы рисовать девушку. Я не пытался изобразить ничего такого, что требовало бы хорошего света – от самой Акико будто исходило сияние. Именно его я и пытался уловить.

Наступил мертвый сезон, и в окрестных виллах не было следов человеческого пребывания. Ночью стояла тишь, словно на дне океана, и безмолвие нарушал лишь шорох угля по бумаге, когда я делал наброски.

В первый день я начал рисовать углем и бросил это занятие через пять минут, на второй – продержался семь, в третий потерял счет времени. Наконец, отложив уголь, я неловко попытался завести разговор. Акико его поддержала.

Девушка как-то по-особенному воспринимала тот факт, что мы с ней вдвоем запрятаны в сердце гор, и то и дело замыкалась – так черепаха втягивает голову в панцирь.

Я просмотрел наброски в ее альбоме – их число неуклонно росло, впрочем, делиться своими впечатлениями я не спешил. Девушке, видимо, удобнее было полагать, что до тех пор, пока я молчу, все нормально. Видимо, эта неопределенность ее радовала – не браню, и то хорошо.

Впрочем, было в набросках нечто тревожащее, то, что выходило из разряда обыденного – необыкновенное. Ее рисунки словно испускали крик. Детский, отчаянный крик.

Мы оба были на страже. Все строго: учитель и ученик. Мне не хотелось нарушать установившееся равновесие.

– Вкусно пахнет.

Ужин Акико всегда готовила сама. Когда я приезжал, до меня порой доносились аппетитные ароматы.

– У меня нет ничего такого, что можно было бы поставить перед гостем.

– Насколько я помню, вы говорили, что хорошо готовите.

Я не испытывал желания пробовать ее стряпню. Я вообще не придавал особого значения еде.

– Не стану утверждать, что приготовление пищи – сродни живописи, но…

– Что «но»?… – спросила Акико.

– Не могу объяснить, мысль еще не оформилась. Лицо Акико приобрело задумчивое выражение. На детские черты наложилось нечто зрелое.

Чтобы поесть блюдо, приготовленное ее руками, я должен был представить веский довод, с которым мы оба согласились бы. Самое простое было сослаться на рисование. Акико будет трудно отказать. Мне хотелось не столько еды, сколько иного: хотелось стать ближе, но не из-за разговоров о живописи. Живопись вообще должна была остаться в стороне – и не из-за того что я обманщик, как я надеялся, а потому что все равно получалось неуклюже.

– Интересно было бы попробовать, что вы обычно едите – без особых изысков.

– Это можно устроить. Завтра приходите на час пораньше.

– Если вам не очень хочется, не утруждайтесь.

– Я боюсь опозориться.

– Глупо ожидать кулинарных подвигов от девятнадцатилетней девушки.

Выражение лица Ахико изменилось. Наверно, она подумала, что я косвенным образом высмеиваю ее наброски.

– Кстати, а почему вы не пишете маслом?

– Пока у меня не будут получаться наброски, к холсту не подойду.

– Зря. Когда начнете писать маслом, вам сразу станут видны недочеты набросков.

Я зарисовал лицо Акико, и мы с полчаса праздно болтали, а потом я решил, что пора возвращаться в хижину. Хозяйка принесла мне чашечку черного чая.

– Целыми днями стою перед холстом, а похвастаться нечем.

– Ученик решает?

Девушка прикусила язычок.

– Приходите завтра на час пораньше.

Я встал, надел пуховик и вышел.

Ночью в горах царила темень. Свет фар выхватывал из темноты отдельные участки дороги, наделенные собственным цветом и настроением, которые вспышкой выскакивали из мрака и тут же исчезали. Мне нравилось это разнообразие. Цвета голых деревьев пронзали в самое сердце.

Первым делом, вернувшись в хижину, я выпил. Худо-бедно, за все время своего проживания уговорил треть винного погребка хозяина. Вино, что хранилось в подполе, не трогал. Что удивительно, я легко хмелел от пары-тройки стопок коньяку. С четвертой меня клонило в сон, хотя особого хмеля в голове не было. Я не успевал напиться в стельку: засыпал.

На следующий день выехал часом раньше: ужинать на общей вилле я не собирался.

Вечерело. Я ехал по дороге, и гору на глазах окутывал мрак. Солнце закатывалось за горизонт. К тому времени, как я припарковался рядом с «ситроеном» Акико, наступила непроглядная тьма.

– Самая обычная еда. Кроме шуток.

В воздухе витал слабый запах чеснока. Мне почему-то представились спагетти.

– Надо было, наверно, спросить, что вы предпочитаете.

– Не имеет значения.

– Пива хотите?

– Одну бутылочку. Не буду нарушать своих привычек.

Она приготовила пеперончино. Неплохо на вкус, но с оливковым маслом хозяйка прогадала.

– А мастерская у вас наверху?

– Да, там две комнаты: мастерская и спальня.

– Это пеперончино похоже на ваши наброски.

– Сыровато?

– Нет, все в меру, но масло подкачало. В остальном безупречно.

– Иными словами, в моих набросках есть только один дефект?

– Совершенно верно.

– Плохая линия.

– Делать набросок – это как душу рисовать. Да и вся живопись на этом замешана. А вы даже не пытаетесь толком на себя взглянуть, открыться.

– То есть рисунок, как и музыка и романы, все это – разные формы самовыражения?

– Знаете, Акико, наверно, стоит нарисовать вас обнаженной.

Я удивился собственным словам.

– Зачем?

– Сложно объяснить, просто ваши наброски, они словно под покровом. Скрыты под ворохом ваших впечатлений от работ других художников и приемов, которым вас учили в художественной школе, – и вашей собственной стыдливости.

Разговоры об обнаженной натуре не повергли Акико в трепет.

– То есть я не до конца себя выражаю?

– Мне бы не хотелось вдаваться в дискуссии. Я сказал, что думал, это крайность. В искусстве – сплошные крайности. Если хотите изобразить свои истинные чувства, показывайте сокровенное, смело, без стеснения.

Ужин подошел к концу. На столе осталась лишь грязная посуда.

В набросках Акико чувствовалась какая-то мука. Мой болящий взгляд легко ее улавливал. Бесполезно было гадать, какая немочь терзает душу девятнадцатилетней девушки. Однако, увидев раз, не замечать этого я уже не мог.

– Просто подумайте.

Сказал и почему-то сам заволновался. Словно я уговаривал ее раздеться. Поднявшись, я посмотрел в окно, но ничего, кроме собственного отражения на фоне мрака, не увидел.

– Пару лет, с тех пор как мне стукнуло пятнадцать, я пускалась во все тяжкие. Родители считали меня хорошей девочкой. И по сей день считают.

– Не надо слов.

– Просто чтобы вы знали: я не та невинная натура, которая смутится при слове «обнаженка».

В гостиной на столе лежали хлеб и уголь. Я подошел и, не сказав ни слова, принялся водить углем по странице. Я рисовал не Акико. Я вообще ничего не рисовал, а переводил в линии внутренний монолог с самим собой.

Пришло в голову, что, наверное, это и значит «думать картину». Я не мог отложить уголь.

 

2

В комнате было очень тепло – это почувствовалось сразу, едва я открыл дверь.

Акико надела махровый халат. Разглядеть, что под ним, было невозможно.

– Могу предложить только карри трехдневной давности. Хотя по мне так постоявший карри только вкуснее, – проговорила хозяйка как ни в чем не бывало. У меня на лбу выступила испарина. Я снял пуховик и свитер, оставшись в рубашке и майке, и все равно бросало в жар.

Девушка запустила пальцы в волосы и приподняла их, словно хотела расчесать. И даже не этот жест, свойственный флирту, навел меня на определенные мысли. Я понял, что хочу с ней переспать. Это желание таилось в самой глубине моего сознания и распознавалось не сразу, но когда Акико коснулась волос, мне стало ясно, что хочу я ее давно и сильно.

Впрочем, здесь и сейчас затаскивать ее в постель не имело смысла.

– В карри – главное не сплоховать с мясом.

– Оно хорошо протомилось.

– Вместе с подливкой?

– Ага. Чтобы пропиталось хорошенько.

Глядя, как Акико готовит, я улыбался – правда, одними губами.

Я занял место за столом. Хозяйка принесла мне пива. Зимнего пива. Особой тяги не было – дело привычки.

Карри сам по себе был достаточно острым. Махровый халат, влажные после мытья волосы, перетопленная комната и трехдневный карри. Погрузив в карри ложку, я ощущал, что в блюде неким образом намешаны все треволнения Акико.

Она смотрела на меня и казалась довольной своим творением. Я немного попробовал и черпнул вилкой салат.

– Шедевр трехдневной давности.

– В каком смысле?

– В прямом. Замечательное блюдо. Впрочем, три дня назад вы допустили крупную ошибку.

Я отер рот бумажной салфеткой.

Я не был искушен в готовке, но однажды выслушал лекцию по приготовлению карри. Прочел мне ее один старикан, хозяин придорожной забегаловки. Из всего, что подавали в этом заведении, только карри и было съедобным.

Акико, сидевшая напротив меня, встала и потянулась за тарелкой. Полы халата немного раздвинулись, обнажив грудь. Грудь была больше, чем я предполагал, со светлыми сосками.

Подозреваю, это был рассчитанный жест.

– Подливку немного притушить и снять. Вот так делается настоящий карри. Сначала готовишь мясо, подливку добавляешь перед подачей на стол. В противном случае аромат трав впитается в мясо и забьет вкус.

Акико задумчиво слушала.

– Разве не надо тушить мясо в соку?

– Тогда получится гуляш.

Акико улыбнулась, по-девчоночьи сверкнув белыми зубами. Улыбка не гармонировала с тем, как она одевалась и вела себя. Это придавало ей особое очарование.

– Что смешного?

– Не ожидала, что вы разбираетесь в стряпне. Думала, вам все равно, развесной салат в магазине купить или пообедать в дорогом ресторане.

Это она точно подметила. Проблем с едой у меня не возникало даже в тюрьме.

– Совершенно верно. Ну, покажись.

Акико сначала не поняла, потом нахмурилась. До девушки дошло, что я прошу ее снять халат.

– То есть? Уже?

– В каком смысле – уже? Я вроде бы собирался писать обнаженную натуру? Или ты хочешь меня подразнить, как стриптизерша?

– Я хотела предложить вам фруктов после карри.

– Нет, я уже сыт. Скорее покажись.

Мы даже не протерли стол.

Я направился в гостиную и сел на стул. Скрестив руки на груди, устремил взгляд на Акико.

Ужас с решимостью боролись на ее лице. Рука потянулась к поясу на халате, но пальцы не спешили развязывать узел.

Наконец она освободила пояс и двумя руками раскрыла халат. На ней были узкие белые трусики. Под моим взглядом она вцепилась в ворот халата, словно бы скрупулезный осмотр была для нее невыносим.

Я достал альбом и принялся водить мелком по бумаге. Линии походили на детские каракули, которые постепенно обретали форму. Набросок получился без лица.

Я швырнул его на стол. Акико посмотрела.

– Волосы. И только…

– Да, волосы. Немного абсурдно, но лучше, чем лицо. И лучше, чем нагота. Пока не сбросишь свои доспехи, обнаженной я тебя рисовать не буду.

– Я же показала себя.

– На тебе трусики. Подумай, ведь это не просто клочок белой ткани.

– Вам нравится меня мучить?

– Что за слово такое, нравится?

– Мне хоть и девятнадцать, но не думайте, что я девственница. Девственность я потеряла в семнадцать, и у меня было уже больше двадцати мужчин.

Когда я засмеялся, Акико бестией на меня воззрилась.

– У тебя духу не хватит меня трахнуть. Сказал «голая» И думал, я испугаюсь. Теперь я разделась, и испугался ты.

– Это верно, страшно. Когда модель перестает быть моделью, становится жутко. Как если бы человек обратился в зверя.

Я закурил. Акико села и, глядя на меня, сунула в зубы сигарету.

– Ты, кажется, просил снять «доспехи»?

– Довольно разговоров о живописи. Если тебе хочется, чтобы я тебя трахнул, я к твоим услугам, когда пожелаешь. Но где-нибудь в другом месте, не имеющем отношения к рисованию.

– Как гадко.

С тех пор как я оказался в этой распаренной комнате, все, что я говорил и делал, воспринималось как бы со стороны.

Даже проснувшееся желание, казалось, принадлежит кому-то другому, не мне.

– Я ухожу.

Я затушил сигарету.

– Нарисую тебя завтра, согласна?

– Как угодно.

– Если раздевание призвано меня соблазнить, давай разберемся с этим после набросков.

Я надел свитер, пуховик и прошелся руками по своей раздутой фигуре. Чувствовал себя, как мальчишка с болезненным самолюбием, готовый хоть головой в омут – лишь бы его не сочли трусом и слабаком.

– Теперь ты знаешь, когда «женить» подливку с мясом. Если мясо переваришь, будет безвкусным, как бумага.

Я вышел на улицу и побрел к машине. Уши горели.

По горной дороге я направился в сторону своей хижины.

В окнах мастерской на втором этаже горел свет. Луч фар высветил белый «мерседес-бенц».

В кресле у очага отдыхала Нацуэ. Мне стало любопытно, была ли она в мастерской, видела ли изрезанный холст.

– Ты страшный человек. Как ножом по сердцу.

Я подкинул в остывающий камин дров, поджег их и огонь разгорелся с новой силой. Больше Нацуэ ничего не сказала. В тишине комнаты эхом отзывалось потрескивание поленьев.

 

3

Я принялся за работу над полотном двадцатого размера. Вернувшись с пробежки, я ехал в город обедать, а потом шел прямиком в мастерскую. Следующие три часа накладывал краски на холст выточенными накануне деревянными стеками. Я обходился без набросков, просто наносил цветные шлепки на чистое полотно.

Стек с остро отточенным краем выплетал кружева линий, и больше ничего. Эти линии не передавали никакой формы. Не имея четкого представления, что получится в итоге, я вырисовывал линии разных цветов, а на них наносил очередные линии.

Линиями на полотне я хотел вырезать то, что путалось у меня на сердце. За три часа я так устал, что о поездке на виллу, где подавали обед, не было и речи. Я наполнил живот спиртным и остатками еды из холодильника и заснул на диване у очага.

В кухне у меня царил такой беспорядок, что смотрительша была поражена. Впрочем, на такие вещи она смотрела философски – мол, что поделать, творческая натура. Когда я прекратил обедать на вилле, она решила, что меня утомило однообразное меню.

Единственное, что не менялось в моем распорядке, – это утренние пробежки. Мне даже не хотелось наведываться в домик Акико. На вечер третьего дня девушка сама нанесла визит, но, заметив наступившие во мне перемены, вскоре ушла.

Я все думал, можно ли взаправду вырезать линиями то, что теснит грудь. Мысль не отпускала даже во сне. Хотя «мысль» – не совсем верное слово; трудно описать это словами. Я наносил на холст линии, пытаясь рассмотреть за ними нечто, ощутить его.

Я забывал сходить в ванну, хотя, возвращаясь с пробежки, неизменно принимал душ – так что по крайней мере еще не вонял. Отрастил щетину.

На пятый день сквозь линии на полотне стало проступать нечто. Нет, линии оставались все теми же, зато будто рассекли то, что обмоталось вокруг сердца. Медленно, дрожащей рукой я провел еще несколько линий и отбросил деревянный стек, приспособленный вместо мастихина.

Долгие дни меня терзала внутренняя борьба – и вот я от нее освободился. Теперь даже при всем желании я не смог бы воссоздать тех волн, которые омывали меня потоками безумия.

Я пил, курил и спал, вволю проводя время. По пробуждении я снова начинал пить и погружался в хмельное забытье.

В таком состоянии я пребывал два дня. Наутро третьего вновь стал бегать. Капля за каплей из организма уходил алкоголь.

Я вернулся, принял душ. От усталости даже пива не хотелось.

Я сел в свою легковушку. Хотел съездить в город, купить чего-нибудь съестного, но, сам того не заметив, поехал в противоположную сторону. Поднялся на гору и свернул вправо, на боковую дорогу. Отсюда до дома Акико было рукой подать.

Меж голых ветвей виднелся знакомый «ситроен». Я взбежал на крыльцо и хотел было постучаться, как вдруг в окне второго этажа показалась голова Акико.

Послышались торопливые шаги – она сбегала по лестнице. Распахнулась дверь, и вместе с ней будто еще что-то открылось. Мне было спокойно: теперь я знал, что делаю. Медленно разулся и молча поднялся на второй этаж.

Дверь была открыта. Я оказался в мастерской.

– А там что, спальня? – спросил я Акико, стоявшую за моей спиной.

Девушка еле заметно кивнула. Я опустил руки ей на плечи и подтолкнул. Она противилась, но не сильно. Стала отступать к спальне. Я открыл дверь и увидел массивную кровать. Толкнув Акико на самый край, я сорвал покрывало.

– Сэнсэй, – тихо проговорила девушка, пристально на меня взглянув. Я толкнул ее на постель и обнял. Акико закрыла глаза, отвернулась. Я сунул ладони под воротник ее свитера. Она почти не сопротивлялась, если не считать легких покачиваний головой. Мало-помалу кожа соприкасалась с кожей. Казалось, прошло много времени, прежде чем соединились наши тела; торопиться мне было некуда.

Мы слились воедино. Акико тихо постанывала от боли. Я слушал и не воспринимал эти звуки как человеческий голос – скорее они походили на шорох травы, тихо покачивающейся в ночном бризе, на завывающий в горах ветер. Наше совокупление казалось чем-то нереальным.

Когда все кончилось, Акико погладила мое небритое лицо. Я понял, что до сей поры девушка не знала мужчины, хотя это ничего не меняло.

– Ты похудела, осунулась. Я и раньше замечал, когда видел тебя в мастерской, а теперь щеки совсем впали.

Широко раскрытые глаза Акико были совсем рядом с моими. Я пропихнул язык меж ее губ. Слюна стала стекать ей в рот и я ощутил, как она сосет.

Девушка долго пила мою слюну. Язык противился ее силе. Когда она прекратила сосать, мой язык находился в самой глубине ее рта.

Мне стало так одиноко, что я задрожал, но было тепло, и дрожь унялась.

Я закрыл глаза.

Когда я их снова открыл, вокруг царила темень. Кроме сумеречной прохлады, рядом ощущалось присутствие теплого тела.

– Ты спал мертвецким сном.

– На какое-то время я умер. Смерть – отдых для человека.

– Ты всегда умираешь, засыпая?

– Не всегда. Бывает, не умираю, но тогда не высыпаюсь, встаю разбитым.

Акико тихо засмеялась.

– А сейчас чем бы тебе хотелось заняться?

– Не знаю. Я проголодался.

– Обедал?

– Только выпил, и все. Первый раз за три дня встал, и захотелось пробежаться.

– Пил, значит? Тогда понятно. То-то я, смотрю, захмелела.

Она снова засмеялась.

Вылезла из-под одеяла, и ощущение ускользающего тепла смешалось с желанием увидеть ее обнаженной в лунном свете.

Я смотрел, как она отыскивает в темноте махровый халат. Казалось, из-под лестницы исходит свечение. Свет из окна вдруг стал казаться каким-то неестественным.

Я какое-то время смотрел на этот свет, а когда спустился вниз, Акико как раз вышла из ванной. Свеженькая после душа.

– Я подогрею карри. А когда подрумяню мясо, положу его в горячую подливу, – обыденно проговорила Акико, так, словно между нами ничего не произошло. Я сел на диван, закурил сигарету. Девушка возилась на кухне в халате.

На столе в гостиной лежали уголь и альбом, но мне не хотелось рисовать.

До меня донесся запах карри. Акико принесла пиво.

– У меня будто камень с плеч свалился.

Хозяйка налила пива. Она уже не флиртовала, и очаровательная неуверенность тоже куда-то исчезла.

– Я чувствовала, что между нами какое-то совершенно лишнее напряжение. А потом посмотрела на тебя спящего, и все прошло.

– Это, случайно, никак не связано с потерей девственности?

– Выходит, ты все-таки можешь нормально изъясняться.

– Помнится, ты говорила, что лишилась девственности в семнадцать. Выходит, соврала?

– Курю с пятнадцати. Тем мои шалости и ограничивались. А ты надеялся, что я все еще девственница?

– Как-то не задумывался.

Я пил пиво, рассеянно глядя на Акико. Она встала и принялась готовить салат. На сковородке шкворчало мясо.

– Не готово еще?

На пустой желудок ждать невозможно.

– Заправку приготовила, – сказал Акико, встряхивая бутылку. Я зацепил палочками пару ломтиков огурца. Заправка оказалась недурна.

Хозяйка внесла карри. На этот раз мясо отличалось: не перетомленное, мясной вкус остался.

– Хочешь, я тебя завтра нарисую?

– Только завтра?

– Мне сейчас не хочется.

– Обнаженной?

– Не знаю. Посмотришь, как я работаю.

Мне хотелось нарисовать женщину по имени Акико.

– Щетину сбрей, ладно?

– Натирает?

– Да нет. Страшно. Я когда увидела тебя в мастерской, так перепугалась, что даже звонить боялась.

– И сейчас я страшный?

– Не знаю.

Мы вели совершенно обыденные разговоры. Если бы кто-нибудь увидел нас в ресторане, наверняка принял бы за отца с дочерью. После карри по всему телу выступила испарина. Мясо было острым, горячим – к тому же я впервые за несколько дней по-человечески поел. Акико поставила музыку – соло на фортепьяно. Видимо, это была ее любимая вещь.

– К музыке безразличен?

– Пожалуй. Раньше как-то не задумывался.

– Бывает, до слез растрогает. Я часто ее слушаю, хотя плачу не всегда.

– Так бывает.

Я закурил. По щекам Акико потекли слезы.

 

4

Холст двадцатого формата покрывал сантиметровый слой краски – уж очень долго я наносил линии слой за слоем.

С полотна будто исходили чувства. Как меня угораздило такое сотворить? Часами я размышлял, стоя перед холстом. Тут не было намеренности с моей стороны – я просто позволял картине родиться к жизни. Отложив картину в сторону, я достал чистый холст двадцатого формата и легкими движениями набросал углем некую фигуру.

Это была женщина, Акико. Я безотчетно водил углем по холсту, пока не получилось обнаженное тело, нечто среднее между абстракцией и конкретным образом. В мозгу отпечаталось, что набросок отнюдь неплох.

Когда стемнело, я направился проведать Акико. Взял с собой целую коробку собственноручно изготовленных стеков.

– Можно попросить у тебя холст? И краски.

– Как, сейчас?

– Да, прямо сейчас. В голове засела картина, надо ее излить.

Хозяйка спустилась в гостиную и принесла мне все необходимое.

Я выдавил краски на палитру, смешал их стеками и нанес на полотно, полностью покрыв его бледно-голубым. Мне даже не нужна была модель, так что Акико наблюдала за работой из-за плеча.

– На сегодня, пожалуй, хватит.

– Жутковато.

– О чем ты?

– Знаешь, здесь ни формы, ни цвета, но все равно понятно, что там, на полотне, я.

– Этого не стоит бояться.

– Наверно.

– Есть хочу.

Еда была уже готова, Акико заранее об этом позаботилась.

Не спросив разрешения, я принял душ. Хозяйка предусмотрительно обновила зубные щетки и повесила свежие полотенца. Вернувшись из ванны, я достал из холодильника баночку пива.

На горячее шла форель.

– Сейчас опять высмеивать станешь.

– Барьеры никому не нужны, я думал, мы их уже сняли.

– Верно говоришь. Я тебе приготовлю, а ты смейся, если хочешь. Только мне все равно почему-то кажется, что это имеет какое-то отношение к живописи.

Да, отношение тут было самое непосредственное. И дело не только в готовке: у нее все было связано с живописью. Просто Акико, вероятно, это обнаружила через стряпню.

– Вкусно.

– Лукавишь.

– Да нет. Отлично готовишь.

Акико засветилась от счастья.

Поужинав, мы немного выпили и поднялись на второй этаж. Говорили мы как любовники и при желании всегда могли заняться сексом. На меня нашло неведомое ранее умиротворение, приятное спокойствие. Я даже не задумывался, чем это грозит моей душе.

Оборотной стороной монеты была жестокость, и я, увы, хорошо это знал. Я не старался погрузиться в блаженное ощущение мира и не придавал ему большого значения. Так бывает в солнечный зимний день: проглянет солнце сквозь голые ветви, согреет жухлую траву, и непременно подует стылый ветер в лицо.

День растянулся на четыре. Полотно в доме Акико избороздили режущие контрастные линии на небесно-голубом фоне. Эти линии не имели видимых очертаний, и все же на холсте узнавалась Акико.

В моей хижине ждала другая Акико, зародившаяся в виде стайки разноцветных брызг. Любой, кто бы увидел картину, сразу признал бы девушку.

Позвонили из Токио.

– Нью-йоркский художественный музей просит вас представить что-нибудь для Выставки современного искусства.

Это был владелец моей галереи. Голос его дрожал от волнения, которое он безуспешно пытался скрыть.

– Обязательно представьте свою «сотку», хозяин будет в восторге.

– Картина продана. Делайте с ней, что сочтете нужным.

– Вы же понимаете, какой удостоились чести. Владелец хочет отправиться в Нью-Йорк и приглашает вас.

– Обставьте это как-нибудь без меня. Я не планирую никуда выезжать.

Раньше я бы выразился куда грубее. Теперь голос по телефон звучал таким далеким.

– Я так и думал. Хорошо, мое дело предложить, а как вы поступите, уж решайте сами. Постараюсь как-нибудь объясниться с владельцем картины. Только не удивляйтесь, если вам пришлют букет.

– Мне ничего не нужно. Передайте, что я уже получил свое вознаграждение.

– Вам, похоже, нравится в горах.

– В такие времена – да. И я бы предпочел, чтобы меня не беспокоили.

– Я вас понял. Меня просят устроить с вами интервью, мы ведь ограничимся живописью? Не хотелось бы посвящать их в остальные аспекты.

– Согласен.

– Вам что-нибудь нужно?

– Нет, пока все есть. Я повесил трубку.

Тут же снова раздался звонок.

– Что-нибудь радостное сообщили?

Это был Номура.

– Наведался в отдел новостей культуры. Если согласишься, есть шанс неплохо заработать. С газетой договоримся.

– Забудь.

– Я так и думал. По телефону тебя не уговоришь. Просто любопытно было узнать твою реакцию. Не волнуйся, газетчикам о твоей берлоге ни слова.

– Не надо делать вид, будто оказываешь мне одолжение.

– А картина, которую хотят отправить на выставку, висит в галерее?

– Не знаю.

– Не знаешь?

Ох, чувствую, тут какой-то подвох. Меня чутье еще не подводило.

– Неужели.

– На эту тему можно книгу написать.

– Не стану мешать, коль скоро ты не мешаешь мне рисовать картины.

– Хотел попросить об одном пустячке.

Номура понизил голос.

– Что приятнее, убийство или это?

– Попасть на выставку? Мне безразлично.

– Значит, убивать больше понравилось?

– Недобрую игру ты затеял. Словами балуешься. Впрочем, я художник, и слова – не мой инструмент.

– Ничего я не затеял. Сказать по правде, мне просто немного завидно. Ты прирезал кого-то своими знаменитыми руками. Эти пальцы творят картины, которые ценят по всему миру.

– Если завидуешь, не стоит писать обо мне книгу.

– Пожалуй, что так. Давненько не было поводов помучиться. В последний раз такое случилось в колледже, когда я решил стать писателем. Отлично помню.

Выдержав секундную паузу, Номура повесил трубку.

Я направился в мастерскую и попробовал смешать на палитре оттенок пушистых паховых волос Акико. Я долго старался и наконец получил вполне приемлемый цвет.

Наносил я его кистью. Самым кончиком, вырисовывая волосок за волоском.