Зимний сон

Китаката Кензо

Глава 7

В КОКОНЕ

 

 

1

Через пять дней запасы в холодильнике стали иссякать.

Акико однажды куда-то звонила, и этим наши контакты с внешним миром исчерпались. Мы проводили время, неразрывно связанные друг с другом, словно близнецы в утробе матери. Ничто не нарушало чар подобного существования, и холст на подрамнике оставался девственно чистым. Акико даже не пыталась подняться в мастерскую.

Я был по-прежнему опустошен и больше не надеялся на восполнение сил. Я забросил пробежки, ставшие обязательной частью моих будней.

Не сказать, чтобы опустошенность и восполнение противопоставлялись друг другу. В своей опустошенности я ощущал некую неведомую прежде самореализацию.

– Все закончилось. Больше ничего нет, – сказала Акико. Она могла с равной долей вероятности говорить о пище в холодильнике и о нашем «утробном» существовании.

Взяв в руки альбом, Акико принялась набрасывать пустые банки и кожуру от фруктов, валявшуюся на столе. Художник, не рисовавший пять дней, начинает испытывать беспокойство. Мне доводилось переживать подобное. И в то же самое время художник, который без устали машет кистью, пытаясь набить руку, никогда не откроет в себе ничего нового и не перейдет на иную, качественно новую ступень развития.

– Сэнсэй, а ты спокоен, что рука тебя не подведет?

– В каком смысле?

– Ты много дней не подходишь к холсту. Это ничего?

– Бывает, хочется рисовать и не рисуешь – тогда мне неймется. Начинаешь раздражаться. Но когда я не хочу рисовать, то даже браться не стану.

– Ты уже достиг своей планки?

– Я о таких вещах не задумывался. Мне не по себе, когда я не рисую, но о технике я обычно не волнуюсь.

Наброски явно становились лучше. Теперь Акико все чаще рисовала только то, что хотела рисовать, сама об этом не подозревая.

Если ты не можешь без живописи, берись за кисть.

За пять дней нанесло огромные сугробы. Я стоял у окна и глядел на белоснежный мир. Вокруг было белым-бело, и я вдруг представил себе, что получится, если добавить к этой белизне самую малость черноты. Черное на белом – настоящие художники так не мыслят.

Я закурил. Раздосадованный чем-то, я потянулся к бутылке коньяка. Там было едва на донышке. Оказывается, мы умяли не только пищу, но и прикончили спиртное.

Акико принялась за третий набросок. Похоже, она отдавала себе отчет в том, что ее линия еще недостаточно крепка. Техника хромала – так было с самого начала.

– Я возвращаюсь, – сказал я. Меня беспокоило, как я доберусь по такому снегу. На машине стояли зимние колеса, а вот о цепях я не позаботился.

– Завтра снова приходи, будешь позировать.

– Не думаю, что тебе нужна модель.

– Может, и так. Все равно приходи.

– Хорошо.

Я надел свитер, пальто, перчатки.

Стал заводить машину. Третья попытка увенчалась успехом – мотор наконец заурчал. Пока он прогревался, я счистил снег с капота и багажника.

Оставалось уповать на везение – легковушка не самое надежное средство передвижения по снегу. Даже при тихой езде задние колеса пробуксовывали, и надо было прилагать порядком усилий, чтобы выровнять машину и не садануться обо что-нибудь бортом. Дорога была широкая, колеса с цепями прокатали в снегу две глубокие колеи, и пока я с них не съезжал, особой опасности не было.

Так я добрался до хижины.

Приехав, первым делом включил обогреватель, чтобы протопить стылые помещения, – на очаг полагаться не приходилось, так гораздо дольше.

В тот же вечер зашли смотритель с женой, поздравили меня с праздником. Я вытащил из погребка бутылку виски и произнес ответную речь. Заодно сказал, что больше на меня готовить не надо: достаточно раз в три дня наводить порядок и забирать белье в стирку. Ночью снова повалил снег.

Я выпил коньяку, хотя больше трех бокалов не осилил. Зазвонил телефон.

– Где ты был? Нацуэ.

– В коконе.

Вопросов не последовало. Пожалуй, Нацуэ уже привыкла к моей манере изъясняться. Она, наверно, названивала с самого Нового года.

– Я завтра приеду.

– Какая новость. Обычно ты не предупреждаешь.

– Почему-то мне страшно к тебе идти.

– Я не убью тебя.

– Картина еще у тебя?

– Пока да. Еще не купили.

– Я все хотела попросить тебя разрешения представлять твою картину в качестве агента. «Портрет обнаженной» мастера Масатаке Накаги произведет фурор. Я все никак не могла набраться смелости. Странное полотно, и есть в нем что-то особенное.

– Ну что ты, обычная обнаженная натура.

– Тогда отдай ее мне. Не волнуйся, с галереей я обо всем договорилась.

– О чем мне волноваться?

– Точно. Это не твоя забота. Я решила взяться за твои картины и продавать их через галерею, с которой ты раньше сотрудничал. Конечно, если захочешь передать ее непосредственно владельцу галереи, я возражать не буду.

Через меня ты получишь больше, при любых условиях. Хотя тебе ведь безразлично.

– Спасибо.

– За что?

– Просто так. Почему-то захотелось тебя поблагодарить. Я полностью умиротворен. Вот и говорю уже традиционные вещи.

– А где же мучимый гений? Это все та картина?

– Не имею представления. Я уже не рисую.

– Я приеду завтра.

Я положил трубку, развел в камине огонь и растянулся на диване.

У меня не было больше видений. Я зрел массу всего, но ничего конкретного. С тех пор как я впервые взялся за кисть, со мной такое происходило впервые.

 

2

Я сбился с дыхания.

Бежать по глубокому снегу было трудно, а еще сказывались пять дней, проведенных в «утробе». Боль была сладкой. Я бежал и представлял себе, каким облегчением было бы умереть, но не умирал. Плечи двигались как поршни, в такт шагам, из горла вырывались теплые клубы воздуха, тут же превращавшиеся в пар. Притягательной была та вообразимая смерть, точно живительная струя.

Я пропотел сильнее обычного. Стоя под душем, я попытался воспроизвести в памяти ощущение живительной кончины, но от нее остались лишь далекие отголоски.

Я выпил пива.

Послышались звуки цепей, и на снегу остановился «мерседес» Нацуэ. Я открыл. Нацуэ остановилась в дверях. Казалось, она оцепенела, будто не ожидала от меня столь широкого жеста.

– Ты сказал, что был в коконе, – заговорила она, снимая пальто и присаживаясь на диван в гостиной.

– Выпить не желаешь?

– Нет, спасибо.

– Мне хочется с тобой переспать. У тебя такое спелое сочное тело, в жар бросает.

– Ох уж эта манера изъясняться. Меня не трогают твои позывы. Все это можно преподнести и по-другому. Да уж, в этом смысле ты все такой же.

– А что тебе больше нравится: то, каким я был, или новый, здравомыслящий и обыденный?

– Ни тот, ни другой. Да с тобой просто страшно. Не ожидала таких перемен. Я по телефону сказала, что мне жутко, сейчас ты и вовсе подтвердил мои опасения. Все из-за картины.

– Я ее написал и с тех пор меня вообще не тянет к холсту. А когда я не хочу рисовать, я становлюсь как деревянная кукла.

Нацуэ сунула в губы сигарету и чиркнула дорогой зажигалкой.

– Деньги еще остались?

– Да мне их девать уже некуда.

– Видно, зря мне казалось, что пребывание в коконе чего-то стоит.

– Когда нужно, беру и трачу. Я бы и сейчас потратил, да только мне ничего не хочется.

Я направился к спальне.

– Дай хотя бы принять душ, – сказала Нацуэ, затушив сигарету. Вставать она не торопилась: сидела и задумчиво смотрела в камин.

– Мне и самой от себя страшно. Я настолько полюбила твой талант, что готова ради него на все.

– Ну неправда.

– Верно. С моим-то обывательским подходом к жизни это невозможно. – Нацуэ засмеялась и встала. Она вовсе не была обывательницей. Ни один обыватель не пытался сблизиться со мной, продавая мои картины. Она не отдавала себе отчета в том, что до тех пор, пока я пишу, будет прощать мне любые выходки.

– Полицейские с того раза больше не наведывались?

– А когда был «тот раз»?

Распространяться о визите Оситы не входило в мои намерения. Сказать кому, что он возник из моего сердца, – ведь никто не поверит.

Нацуэ направилась в душ.

Я за ней, Разделся на кровати и стал ее ждать. Я ничего не видел и в то же время видел все. Я закрыл глаза, попытался вспомнить ту воображаемую смерть, но не смог.

Наконец в комнату, кутаясь в полотенце, вошла Нацуэ.

Я какое-то время созерцал ее нагую фигуру, потом протянул руку и коснулся податливой плоти. Нацуэ тяжело задышала. Лицо ее смягчилось. Потом она издала внезапный крик, будто все еще противилась мне.

Тело ее начало дрожать. Кровать стала дрожать. Вся комната задрожала, однако ничего не падало.

Голос Нацуэ становился все громче, а потом стих. Я слышал ее тяжелое дыхание. Снова началась дрожь. Голос ее умолк в отдалении. А потом она опять стала тяжело дышать.

Когда я пришел в себя, Нацуэ лежала рядом и плакала. Искаженное мукой лицо выдавало возраст, но всхлипывала она как дитя.

– Пожалуйста, перестань.

Я потерял счет времени. Взглянув в лицо Нацуэ, я ощутил необъяснимую грусть. Я напирал, пытаясь избавиться от этого чувства, и кончил под прерывистые всхлипы и вскрики.

Нацуэ какое-то время не двигалась. Потом свернулась калачиком. На грудях и животе пролегли глубокие складки, вздымающиеся в такт тяжелому дыханию.

Я закурил и перевернулся на спину.

Клубы табачного дыма затмили свет, простирающий лучи сквозь шторы, подобно ветвям деревьев.

– Думала, умру, – выдохнула Нацуэ. – Что с тобой?

– Странно все это, тебе не показалось?

– Ты будто превратился в другого человека. Я чувствовала, что меня трахает чужой человек. Ну и напугал же ты меня.

– Да нет, наверно, я все тот же. Просто опустошенный какой-то. В этом вся разница.

– Это все из-за картины.

– Наверно.

– Ты думал о той обнаженной?

Видимо, Нацуэ не приходило в голову, что до «той обнаженной» каких-то пятнадцать минут езды. Может, она решила, что мне не нужна модель, поскольку я рисую из головы. Что ж, не совсем верно.

– Думаю, я нарисовал себя.

– Понятно. Я заберу картину и продам. Это лучший способ создать между вами дистанцию.

– Так и сделай, ладно?

Я вылез из постели, встал под душ. Потом ко мне присоединилась Нацуэ, и мы друг друга намылили. За окнами валил снег.

Помнится, смотрительша предсказывала снежную зиму. Мне почему-то хотелось, чтобы снег падал, падал и завалил все вокруг. Пожалуй, и меня схоронил бы под белом покрывалом.

– Я возвращаюсь. Наутро назначено несколько встреч. Нацуэ тяжело вздохнула.

– За картиной кого-нибудь пришлю, – добавила она.

– Положи ее на заднее сиденье. Я сейчас за ней схожу. Не дожидаясь ответа, я поднялся на второй этаж и спустился с портретом нагой Акико.

Он был не столь объемен и вполне помещался на заднем сиденье «мерседеса». Не оборачиваясь, я вернулся в хижину и подбросил в камин свежее поленце.

– Хочешь поскорее расстаться с картиной? – проговорила гостья, выдыхая струйку табачного дыма.

Я не знал, случится ли это с отъездом Нацуэ.

Какое-то время сидел, уставившись в очаг, потом поднялся в мастерскую – лишний раз убедиться, что картина исчезла, и вернулся к огню.

Мастерская опустела.

Позвонили в дверь. Видно, названивали давно, прежде чем я услышал. Мужчина выкрикивал мое имя. За дверями стояли двое полицейских.

– Простите за беспокойство, сэнсэй. Нам по-прежнему неизвестно местонахождение Койти Оситы, но мы знаем, что он вернулся в Нагано.

Детектив средних лет, видимо, взялся выступать от лица обоих. Тот, что помоложе, отмалчивался.

– Опять же прошу прощения за беспокойство. Видите ли, мы обнаружили следы шин – здесь была припаркована машина.

– Нацуэ Косуги приезжала.

– Она приехала, чтобы забрать картину?

Как видно, эти двое наблюдали за хижиной, причем начали задолго до приезда Нацуэ. Наверно, они выследили ее машину.

– В газете писали, что вашу картину выставили в Нью-Йорке на какую-то экспозицию. В статье даже фотография была. Я, знаете ли, в живописи не смыслю, не понять мне таких вещей, сказать по чести.

– Так что, этот парень, Осита, убил Номуру?

– А вы в прессе не читали? Выдан ордер на его арест. На него собрали массу улик.

Я не покупал газет. В хижине хоть и стоял телевизор, да я его ни разу не включал.

– В прошлый раз судья признал его невменяемым – мол, обострение старого заболевания. А теперь все по-другому. Убийца действовал вполне осмысленно, сбежал с места преступления – выходит, отдавал себе отчет в содеянном.

– Вам виднее.

– А госпожа Косуги, случайно, не владелица галереи? У нее, я слышал, какое-то свое предприятие и большие связи.

– Она – мой агент, а что у нее за бизнес, я не знаю.

– Это все?

– Все, что мне известно.

Детектив улыбнулся. Попросил связаться с ним, если появится Осита, нацарапал на клочке бумаги номер своего телефона и ушел.

Оставшись в одиночестве, я поднялся в мастерскую.

Натянул на подрамник чистый холст. Я решил, что бы сейчас ни пришло в голову, не рисовать. Ни к чему хвататься за кисть и все подряд переносить на полотно.

Около трех я решил снова наведаться в город за покупками.

Я как раз заруливал на парковку у супермаркета, когда заметил знакомый микроавтобус того же цвета, как у Оситы. Собственно, зимой вокруг было много подобных автомобилей.

Набрав полную корзину провианта, я занял очередь в кассу. Народу была тьма-тьмущая.

Прямо передо мной стоял Осита. Я чуть было не окликнул его. Оказалось, это совсем другой человек, тоже одетый как лыжник.

Расплатившись в кассе, я рассовал покупки по пакетам и, подхватив их в две руки, потащил к машине.

Сразу поехал к Акико. По дороге я не заметил слежки. Впервые мне подумалось, что за мной могут следить.

– А ты обязательный, надо отдать тебе должное. Я уж думала, начнешь какую-нибудь картину да и забудешь об уговоре.

– Мне не в тягость.

– Все равно не забыл.

– Как я мог?

Акико пожала плечами.

Разложив покупки в холодильник, я взглянул на наброски, которые лежали на столе.

Она сделала несколько зарисовок моего лица. Наброски были простые – линии на бумаге. Черты лица не выражены, не слишком проработаны, но я легко себя узнал: вне всяких сомнений, это был я.

– Неплохо.

– Кажется, я что-то поняла. Как-то внезапно, будто озарение пришло.

– Это не проблема.

Я сунул в губы сигарету и стал шарить по карманам в поисках зажигалки. Так и не смог найти.

 

3

Три дня пробежек, и я снова в форме.

По пути я замечал массу всего интересного. Бег перестал причинять боль, и я ясно осознал, что со мной стряслось. Еще я стал замечать малейшие изменения в раскинувшейся вокруг белоснежной глади в зависимости от вида и состояния нового снега и снега, опавшего накануне с веток. Такие вещи отпечатывались в рассудке как-то сами собой, не приходилось обращать на них внимание.

Ко мне вернулась наблюдательность, но опустошение, завладевшее сердцем, не отпускало. Холст в мастерской оставался по-прежнему белым, и мне казалось, что это самый подходящий для него цвет.

Приняв душ, я выпил баночку пива и до вечера сидел перед камином, подкидывая поленце за поленцем и ни о чем особенном не думая. На обед я купил хлеб, яйца и овощи. То же – на ужин. Потом поехал к Ахико.

На полотне Акико появилось мое лицо. Обычно переход от абстракции к предметному искусству на одном полотне практически невозможен, однако молодая художница покрыла разрыв одним прыжком. Она передала мой образ в виде абстрактных цветов и линий, а лицу дала возможность обрести свои естественные черты.

– О чем ты думала? – полюбопытствовал я, глядя на полотно.

– Не знаю. Как-то само собой получилось.

– Тебе не показалось это странным?

– Да, непривычно, но не жутко. Правдоподобно. Сам я никогда не пробовал совмещать абстракцию с изобразительностью, да и не помышлял об этом. Стоило глазу уловить на полотне нечто реальное, и картина становилась вполне конкретной.

– Поразительно.

Любой художник смотрит на полотно. Различие между абстракцией и предметной живописью в том и состоит, уловит ли взгляд то, что скрывается за картиной.

– Будешь продолжать в том же духе?

– Да, интересно, что из этого всего выйдет.

Я вполне разделял поглощенность Акико. Не знаю, от чего она пыталась исцелиться – у каждого есть что-то свое.

– Сэнсэй, что не так?

– В каком смысле?

– Ты – будто море в штиль, как озерная гладь.

– Скорее как болото. Ветер подует – и ряби не останется.

– Со всеми бывает.

– Бывает. Просто настала моя очередь.

Акико не интересовалась портретом, на котором я запечатлел ее обнаженной.

Может, он сейчас висит в какой-нибудь токийской галерее. Возможно, его уже приобрел какой-нибудь незнакомец.

Акико приспособила под себя деревянные стеки, которые я дал ей. Теперь с ними было удобнее обращаться: они стали тоньше и гибче.

На Акико интересно было смотреть. Она стояла у холста и будто пряла бесконечную окрашенную нить, сматывала и распускала, словно вязала кружево. Казалось, что эта нить исходит из самого ее существа, и девушка отматывает нить собственной жизни. Я смотрел и удивлялся, как такое удается столь молодому существу.

У меня пока не было чувства, что я «отматываю» свою жизнь. Жизнь, конечно, уходила, но пока об этом не думалось. Как только начнешь воспринимать живопись подобным образом, холст окончательно пожрет тебя. Подспудно я этого боялся. Я рисовал не ради смерти – ради жизни. По крайней мере хотелось надеяться.

Вот так Акико отмеряла свою жизнь, а мне хотелось схватить ее за руку, сказать: «Брось!» И все же не стал я этого делать: вроде как таилось во мне недоброе желание стать свидетелем ее конца.

Старое – основа всего нового. Я в это верил, но свою жизнь разрушать мне не хотелось. Через час работы художница становилась тихой и изможденной. И все равно исходила от нее какая-то удовлетворенность. Лицо ее стало умиротворенно, как после секса. Невидящий взгляд был устремлен в пустоту.

Теперь девушка была не той, что прежде. От нее исходила некая одержимость. Я вызвал ее на свет божий, а Акико ее вскормила. Невозможно было вообразить, во что вырастет этот монстр.

Я топил горе в вине и даже убил кого-то, но гибнуть сам не торопился. Собственная одержимость меня не интересовала, она – пустое.

В кокон я решил больше не возвращаться. Мы с хозяйкой поужинали, позанимались сексом, а потом я вернулся к себе и лег спать. Было у меня смутное ощущение, что сейчас девушке нужно побыть одной.

Как и в прошлый раз, я возвращался по заснеженной дороге темной ночью.

Неожиданно на крыльце появился силуэт. Подсознательно я был к этому готов: каждый вечер, подъезжая к дому, я предполагал, что рано или поздно такое случится, а потому неожиданностью его появление для меня не стало.

– Эй, – сказал я, открывая дверь. – Давно здесь кукуешь?

– Как стемнело.

Осита говорил глухим сиплым голосом, как у старика.

Он прождал на морозе более пяти чесов: термометр показывал минус шесть. Осита был в своем лыжном облачении и не столь опрятен, как раньше.

– А машину где оставил? – спросил я, сразу подумав о полицейских шпиках. Впрочем, стояла середина января, да и у легавых, пожалуй, не так много свободного времени.

– Я на поезде приехал, а от станции – на такси.

– А-а, ясно.

– В Токио наведывался.

Прокурор выписал ордер на его арест. Долго ли способен скрываться человек, объявленный в розыск?

– Заходи.

– Может, не стоит?

– Ты что же, решил, я тебя на морозе оставлю?

– Я как раз подумывал вырыть снежное логово.

– Прорыть в сугробе нору, как бедствующий исследователь?

Осита кивнул. Ему даже в голову не приходило, что я шучу.

– Ну теперь-то ты меня дождался.

Я зашел в прихожую, следом безмолвно шагнул Осита.

Я не стал по своему обыкновению включать обогреватели. Вместо этого подкинул в камин поленец. С походным видом Оситы больше увязывался как раз этот способ прогреть комнату.

Знакомец пришел налегке, если не считать небольшой сумки, которую он молча оставил в углу. Разгорелись поленья.

– Давай за огнем приглядывай. Заметишь, что гаснет, – повороши дрова, дай огню воздуха.

Осита кивнул.

Я направился в кухню, вынул из воды стебли сельдерея, стряхнул лишнюю влагу. К ним взял соли, пару бокалов, бутыль виски и вернулся в гостиную.

Гость сидел у очага, устремив взгляд в огонь: в очаге весело плясали языки пламени. Надо, чтобы первые поленья прогорели, тогда огонь уже не погаснет, а до тех пор за ним нужен глаз да глаз.

Я подкинул в огонь еще поленце. Без обогревателей температура в комнате повышалась медленно. Осита не спешил раздеваться: на нем было лыжное облачение и длинный объемный шарф вокруг шеи. Пока он рискнул снять только перчатки.

– Выпей. В такую погоду полезно как следует изнутри прогреться.

Я налил в бокалы виски, надломил стебель сельдерея, посыпал его солью и принялся жевать. Мне так нравилось.

– Ишь ты. Аппетитно. Можно попробовать?

– Валяй.

– Только сначала руки помою.

– Умывальник там. А за ним – ванная. Открой краник с красной точкой, спусти немного воды, потом теплая потечет.

– По мне так холодная лучше. Я уж привык мыть руки холодной водой. А мыло можно взять?

Осита удалился в ванную и долго оттуда не выходил.

Когда он наконец появился, я взглянул на его руки, покрасневшие от холода. Он все грел их перед очагом, то и дело потирая.

– Хочется огня.

– Что в нем такого особенного?

– Он все время меняет форму.

– А ведь верно.

Впрочем, гость не сказал, хорошо это или плохо. Он протянул руку к бокалу: пальцы онемели от холода.

– Ты у сельдерея ешь только черешки?

– Да, пожалуй, что так.

– Ну и я тогда буду.

Осита крякнул, откусывая от стебля. У основания стебель был желтоват, и я его не ел – мягкий и невкусный. Моему знакомцу он, похоже, тоже не полюбился.

 

4

Когда я вернулся с пробежки, Осита все еще сидел перед очагом.

Прошлой ночью его быстро сморило от выпивки, и он заснул у камина, так и не доев свой сельдерей. Сон его был беспокоен. Когда я с утра проснулся, хижина совсем согрелась, огонь догорал. Языки пламени плясали уже не так резво, я пошерудил угли и подкинул свежих поленец.

У камина вполне можно было спать – достаточно было укрыться одеялом.

Приняв душ, я принес две банки пива и предложил Осите.

– Что ты видишь, когда бегаешь, сэнсэй?

– Почему интересуешься?

– Это же все не ради здоровья.

– Ты прав. Здоровье тут ни при чем.

– Мне и в голову не приходило бегать.

– А у меня всю жизнь тяга к движению.

На мне был купальный халат, на голове – банное полотенце.

Я не слишком беспокоился, что нагрянут полицейские. Проходили дни: вполне возможно, что по их предположениям предмет поисков перестал иметь ко мне отношение.

– Хорошо выглядишь. Похож на боксера перед боем.

– Скорее уж после.

– Потому что с пивом?

– Наверно.

Осита засмеялся. Первый раз я это видел. Сквозь улыбку проступала глубокая грусть, это было нестерпимо видеть.

Скиталец вполне органично вписывался в интерьер с очагом. Верно, этот человек пришел из моего сердца.

– Я видел твое полотно, сэнсэй.

– Законченная картина мне уже неинтересна.

– И даже та?

Как видно, Осита говорил о «Нагой Акико».

– Где она сейчас?

– Ты спросил как про живую. Правда, у нее будто своя душа.

Осита снова засмеялся.

– В токийской галерее. Туда она… переселилась. Я пошел другое полотно посмотреть и увидел ее. Какой-то человек хотел ее купить, но старший по галерее сказал, картина сама найдет себе хозяина – мол, его попросили тщательно подходить к отбору. Клиент, естественно, был взбешен.

Похоже, это сказала Нацуэ – никогда не собирался писать полотно, которое будет само выбирать себе владельца.

– Хотелось сесть перед портретом, да так и умереть. Я сделал над собой усилие, сумел-таки.

Я закурил. В жилах струилось пиво.

– Эта картина высасывает из людей жизнь. Теперь я понимаю, что имел в виду управляющий: она действительно выбирает владельца.

– Похоже, ты смотрел на нее поверхностно.

– Вот как…

– Наверно, вернее было бы сказать, что это я не смог донести сути.

– Нет, просто не в моей власти такое увидеть. Да, так вернее. На нее нельзя по-настоящему смотреть – с ума можно сойти.

– Когда начнешь писать свои картины, тогда и рассуждай.

– А я уже… – Осита расстегнул сумку, стоявшую в углу комнаты, и вынул несколько альбомов.

В них были акварели. Полных два альбома, ни одной чистой страницы.

Техники у него не было никакой. Для рисунков Оситы наличие или отсутствие умения вообще не играло никакой роли. Он не рисовал напоказ. Ему хотелось плакать, и не плакалось, хотелось закричать – не кричалось, тогда он стал рисовать.

– А зачем ты это нарисовал?

– Зря, да?

– Мне интересно, чем было вызвано такое желание.

– Просто захотелось. Никаких других причин.

– Это хорошо.

Я просматривал акварели одну за другой. Это были мольбы о помощи и крики боли. Не слишком разборчивые крики – я не улавливал голоса.

– Ну вот, я посмотрел. Что тебе сказать?

– По правде говоря, мне все равно, хороши они или плохи. Когда я увидел твои полотна, то понял: ты рисуешь то, что лежит у меня на сердце. Я подумал, что тоже могу нарисовать свое сердце, почему бы и нет.

– Ты не нарисовал его.

– Верно. Я не утверждаю, что у меня получилось.

– Значит, все это – мусор.

– Бросим в огонь?

– Сначала послушай: я не стану рассказывать, плохи твои картины или хороши. Они находятся совсем в ином измерении, это чувствуется.

Я хотел выпить еще банку пива, но воздержался.

– И не считай, что ты один. Не думай о своем одиночестве, выкинь из головы печаль. У тебя как раз потому и не получается, что ты пытаешься излить на полотно свою грусть.

– Верно. Водится такой грешок.

– Знаешь, есть нечто большее, чем грусть-тоска, только ты не пытаешься это увидеть.

– Действительно есть?

– Пока ты это не нарисуешь, я не смогу этого разглядеть.

– Думаешь, стоит попробовать, сэнсэй?

– А кто должен заглянуть внутрь собственного сердца? Я этого за тебя не сделаю.

– Но ведь ты уже нарисовал мое сердце. С первого взгляда было все понятно.

– Допустим. И все равно я тебе этого не объясню. Это откроется только тому, кто держит в руках кисть. Вот когда начнешь рисовать, сам и прочувствуешь.

– Что же мне для этого сделать.

– Берись за кисть и работай. Трудись. Я сунул в рот сигарету.

Пива больше не хотелось – теперь я вожделел по краскам и кисти.

– Я – это я, а не ты. Даже если ты порождение моего сердца, все равно ты не будешь писать, как я. Ты – другой.

– Кажется, я понимаю. Каким-то образом понимаю.

– Не мучься, сынок.

– Да я не мучаюсь, просто больно.

– Забудь о боли.

– Жестокий ты, сэнсэй.

– Я не смогу тебе помочь. Никто не сможет. Вот что я пытаюсь до тебя донести.

– Да, конечно.

– Я написал картину. Ты рассмотрел в ней свое сердце, и что? Тебе стало легче? Намного ли?

– Да не слишком.

– Тогда рисуй.

– Я понял.

Осита порвал свои альбомы и бросил в камин. Пламя вспыхнуло, разгорелось ненадолго и снова угасло.

– Из-за чего Номуру убил?

– Он исписал мои рисунки каракулями.

– Понятно.

– Спрашивал, чем они отличаются от предыдущих. Видимо, с точки зрения Номуры между рисунками не было разницы. Лучше бы он писал свои соображения на бумаге для черновиков. Он стал калякать на набросках Оситы – тому это было как нож по сердцу.

– Попробуй-ка порисовать у меня в хижине, – предложил я.

Осита кивнул. Пламя охватило очередной лист.

 

5

Я бежал следом за Оситой.

Впрочем, лишь вначале пути. Он постепенно отставал, и скоро я перестал ощущать его присутствие. Естественно, я не оглядывался и не останавливался, чтобы его подождать.

На обратном пути я его заметил. Мой спутник сидел в сугробе, уйдя в снег по колено. Я лишь мельком на него взглянул и побежал дальше.

Вернувшись в хижину, я сделал упражнения на растяжку, сполоснулся под душем, залпом осушил банку пива – больше по привычке. В этом я прекрасно отдавал себе отчет, но менять установившийся порядок мне не хотелось. Как раз с последним глотком приковылял Осита.

– Советую принять душ и хлебнуть пивка. Здорово освежает.

– Последую совету. Силищи у вас предостаточно.

– Вопрос привычки.

– Пожалуй, живопись выносливости требует.

– Никакой связи.

Я направился на кухню, подсушил тостов. Стряпней я занимался редко. Сварил кофе с молоком, рассчитывая только на себя.

Осита, выйдя из душа, кинул завистливый взгляд на подсушенный хлебец.

– Если голоден, сготовь себе сам. Все необходимое найдешь в холодильнике.

Осита кивнул. Завтра уже не придется ничего объяснять. Человек с точностью повторял мои действия, разве что с некоторой задержкой по времени. Иными словами, в доме завелся мой двойник.

Мы оба пользовались спортивной одеждой, банными полотенцами и столовыми приборами, однако по-настоящему существовал я один.

До трех я убивал время. Осита занимался тем же. Потом я надел кожаную куртку, Осита накинул свой «дутик» и уселся на пассажирское сиденье. За всю дорогу он не проронил ни слова.

Мы приехали к домику Акико. Я хотел познакомить их с Осито, представить ей свое второе воплощение. Было у меня предчувствие, что это знакомство сулит серьезные перемены.

На пороге Осита несколько напрягся.

Хозяйка не поинтересовалась, кого я привел. Она молча стояла перед холстом и с помощью самодельных стеков формировала из спутанной массы оттенков, форм и линий мое лицо.

Мой знакомец молча за ней наблюдал. Он явно расслабился, увидев Акико перед картиной.

Девушка буквально задыхалась от напряжения, орудуя стеками. Она проводила линию, наносила цвет, а я так и слышал звук ее голоса.

– Нет же, так неправильно, – на исходе часа вдруг выпалил Осита. – Здесь этому цвету не место.

Акико обернулась. Скользнула по мне взглядом и впилась в говорящего глазами.

– В каком смысле?

– Здесь такого цвета не должно быть. Я чувствую.

– Отвали, понял? Моя картина. Как хочу, так и рисую.

– Но это плохое сочетание.

– Давай я буду решать.

Самого Оситы девушка практически не замечала – она машинально реагировала на услышанное.

– Давай, сам попробуй. У меня есть чистый холст.

– Никогда не писал маслом.

– Нет уж, попробуй, а я буду указывать тебе, где какой цвет класть.

– Я маслом не писал, зато видел достаточно. На картины сэнсэя часами смотрел.

– И что?

– Есть вещи, которые просто видишь, и все.

– Раз так, объясни, в чем я ошиблась.

– Это словами не выразить. Так нельзя.

Я молча слушал этот обмен любезностями. Нет «неподходящих» цветов. К краскам это слово неприменимо. Хотя, с другой стороны, спор был не лишен смысла. Между собеседниками циркулировал поток взаимного понимания. Когда Осита говорил «неверно», Акико спрашивала «где?». Оба несли вздор. Они испускали электрические сигналы – так, пожалуй, вернее будет выразиться, – причем сами об этом не подозревали.

– Ну все, я сам нарисую, – отрезал Осита. Акико молча воззрилась на него и кивнула.

Осита открыл альбом и принялся выводить ручкой каракули. Девушка наблюдала. Мне подумалось, что вдвоем они могли бы создать отменную картину. Только она не принадлежала бы ни одному из них.

Свет падает на зеркальную гладь и, отражаясь от нее, уходит в небо. Небо пусто и свету не на чем задержаться. Однако если бы было другое, идентичное первому отражение, световые лучи уперлись бы друг в друга. Наверно, Акико с Оситой можно сравнить с этими отражениями.

Давно стемнело, оба ожесточенно трудились, одна перед мольбертом, другой – с блокнотом на коленях.

Я удалился на кухню и стал готовить ужин на троих. Нарезал мяса на бифштексы, промыл овощи для салата, выставил на стол пикули. Возиться с супом не счел нужным – просто настругал побольше сыра тонкими ломтиками.

Все было готово, а они не спускались.

– Ужинать пора, – крикнул я, поднимаясь на второй этаж.

– Я приготовлю, – выскочила навстречу Акико. Осита кинул удивленный взгляд на улицу: за окнами уже царила темень.

– Все готово. Осталось только мясо поджарить.

Я откупорил бутылку вина и нарезал хлеб в самый раз для тостера.

Акико зашла на кухню, растерянно озираясь. Я понял, что сейчас она не помощница, и сам стал жарить мясо, уложив на сковороду три куска, а своих друзей попросил подсушить хлебцы в тостере.

Своеобразная получилась трапеза. Трое сидели за круглым столом; в царившем безмолвии раздавалось лишь клацанье столовых приборов.

Я молча ел: сказать мне было нечего. Моих сотрапезников переполняли мысли, которые они не могли выразить словами. Со мной творилась какая-то перемена. Изнутри накатывало нечто, что я принял за опустошенность. Что бы это ни было, оно было слабо и переменчиво.

– Я закругляюсь.

Я предполагал, что теперь, по завершении ужина, посуду помоет хозяйка.

– Я все приберу, – вызвался Осита. Я кивнул и отправился домой. Один.

Через полчаса на пороге появился Осита. Акико подвезла его на своей легковушке. Я как раз сидел в одиночестве и пил коньяк.

– Теперь мне хочется рисовать.

Акико развернулась на сто восемьдесят градусов и укатила. Осита нетерпеливо скинул туфли и с мальчишеским рвением взялся за альбом.

Я не стал ему мешать. Картины, которым требуются два создателя, – и не картины вовсе. Акико с Оситой не рисовали, их занятие называлось несколько иначе. Взглянув на работу Акико, я наконец начал понимать, почему ее живопись производила на меня столь неоднозначное впечатление. Для истинной живописи ей не хватало напарника, человека наподобие моего знакомца. Если двое в одном и том же месте находятся бок о бок, это еще не значит, что они вместе рисуют. Я бы тоже так мог, но все равно я рисовал бы один.

Неким образом эти двое друг друга дополняли.

Я потягивал коньяк и глядел в огонь. Мой гость сидел на диване, погрузившись в мысли.

Я начинал хмелеть, но набраться не успел: вовремя сунул пробку в горлышко коньячной бутылки.

– А почему на той картине твое лицо?

Голос Оситы раздался откуда-то из-за спины. Я подкинул поленце в огонь.

– Спроси Акико.

– Ладно, спрошу.

– Я ложусь. Если хочешь, устраивайся на ковре у очага. Матрас в японской комнате, в шкафу.

– Отлично.

Осита улыбался как мальчишка. Мне даже стало завидно.

Завтра мало отличалось от вчера. Так продолжалось несколько дней. За мной будто неизменно следовала тень, отчетливо видимая тень. На пятый день позвонила Нацуэ.

– Я за тобой заеду.

Похоже, она говорила из машины.

– Это еще зачем?

– Понадобилась твоя помощь. Не можем решиться на продажу картины.

– Действуй на свое усмотрение.

– Я в растерянности. В отношении твоих картин это со мной впервые.

«Нагая Акико». Интересно было бы взглянуть на того, кто пожелал ее приобрести.

 

6

– Вы не станете возражать, если я перепродам ваше полотно?

На вид мужчине было лет пятьдесят. Весьма заурядная внешность, если не считать проницательных глаз. Фамилия его, равно как и положение в обществе мне были неизвестны. Он протянул визитную карточку, которую я едва удостоил вниманием.

– Я покупал не для продажи. Но когда она поселилась в моем доме, меня стали терзать опасения, что она проклянет меня. Я хотел попросить вашего разрешения продать ее, если мне вдруг станет страшно.

– Как вам угодно. Я не вправе за вас решать.

– Правда? Цепа, которую я за нее заплатил, не столь высока, и – видите ли, – продав картину, я получу весьма солидную выгоду.

– Очень надеюсь. Однако я допускаю и обратное.

– Исключено. Любой музей в Америке или Европе предложил бы за нее приличную цену.

– Это не моя забота.

– Понимаю. Человек улыбнулся.

Я взглянул на холст, где была запечатлена Акико.

Обнаженная на полотне была не столь живой, какой казалась в студии. Это уже не та картина, в которую я вылил всю свою душу, всю до капли.

– Картина не может никого проклясть.

– Если так, то я готов прожить с ней остаток дней. Похоже, мы договорились. Место, выбранное для портрета, мне показалось странным.

– Она переменилась с тех пор, как покинула мастерскую. И снова изменится, когда вы перевесите ее на другое место. Это полотно всегда будет таким.

Человек взглянул не на картину, а на меня. Я вздрогнул – столь проникновенным был его взгляд.

– Хорошо, – сказал он, внимательно меня изучая. – Я получил согласие автора.

До меня донесся голос Нацуэ, потом голос владельца галереи.

– Хотите попрощаться?

– Пройденный этап.

Затем я встал, и человек протянул мне на прощание руку. Немного помедлив в нерешительности, я пожал ее – не больше чем касание плоти о плоть.

Из галереи я вернулся в номер, который сняла для меня Нацуэ. Та молча шла рядом.

– Мы ее продали за семьдесят миллионов, – сказала моя спутница, когда мы оказались в номере. – Не знаю, много это или мало. У нашего покупателя вес в обществе и солидная репутация в кругу коллекционеров: он весьма разборчив. И все равно господин Йокояма колебался, продавать ли картину – не слишком ли мы поторопились.

У меня сложилось сходное впечатление. Йокояма – владелец галереи. Когда я вышел из тюрьмы, этот человек снабжал меня всем необходимым, чтобы я продолжал заниматься живописью.

– Господин Йокояма в этот раз не думал о торге. За картину предлагали сто миллионов.

– Раздевайся.

– Что?

– Меня не волнует картина. Я хочу увидеть тебя без одежды.

– Проснулось желание рисовать?

– Возможно. Не скажу наверняка, пока не встану перед холстом.

– Душ разрешишь принять?

Я кивнул. Нацуэ сняла деловой костюм. В ванную можно было пройти только через спальню, а спальню от гостиной отделяла дверь.

Не помню, сколько месяцев я не ходил по токийским улицам. Не было чувства, словно я прыгнул из горной хижины прямо в бурное море городского шума. Теперь для меня что улицы, что горные дороги – все стало едино.

Ярко светило солнце. Со вчерашнего дня я просидел в номере. На следующий день я должен был возвращаться к себе, в хижину. Этот распорядок продумала Нацуэ, но если бы я сказал, что хочу домой немедленно или десять дней спустя, возражать бы она не стала.

В гостиную вошла Нацуэ в махровом халате. Тело ее стало таким знакомым, куда более знакомым, чем Акико.

В тот вечер я вышел прогуляться один. Несколько минут ходьбы, и ты попадал на оживленные улицы Гиндзы. Тут были бары, пестрели витрины магазинов.

Улица была наводнена людьми. Они поражали числом, но больше в них ничего примечательного не было: обычная улица, по которой ходят обычные люди.

Я зашел в какой-то ресторан, сел за столик. Здесь подавали французскую кухню.

Пока я делал заказ, человек во фраке немного нервничал. Вино я выбрал двух видов: красное и белое.

Стол был накрыт, но блюда подавать не спешили. Перед едой я решил выпить хереса, но и его не торопились нести. Потеряв терпение, я окликнул официанта. Официант переговорил с человеком во фраке, два других «фрака» мигом удалились «за кулисы».

– Как вы намерены расплачиваться, любезный? – спросил первый «фрак», встав у моего столика.

– Как-нибудь.

– Боюсь, «как-нибудь» нас не устраивает.

В дверях появилась Нацуэ. Я предположил, что она шла по своим делам и случайно меня увидела.

– Идем отсюда.

– Почему же?

– Эти люди взглянули на твою обувь и сочли, что ты не в состоянии расплатиться по счетам. Вынесли о тебе свое суждение, как тебе это нравится?

– Это не так, мадам.

Лицо человека во фраке стало заливаться краской.

– Пошли. Есть заведения, где с клиентами куда более приветливы. Ноги моей здесь больше не будет.

– Приношу свои извинения, госпожа Косуги. Я немедленно позову управляющего.

– Нет надобности.

– Оставь это. Садись.

– Но как же…

– Мне хочется попробовать здешнюю кухню.

Хотя с человеком во фраке Нацуэ говорила весьма строго, она безропотно подошла к столу и села напротив меня.

– Не зовите управляющего, не нужно извинений. Если вы ставите под вопрос платежеспособность сэнсэя, позвоните в галерею Йокояма и назовите имя Масатаке Накати. Уверена, они примут за честь расплатиться по любым его счетам. Хотя зачем нам галерея Йокояма. Позвоните в любую галерею Гиндзы. Получите тот же ответ.

– Да что вы, у нас и в мыслях не было. Мы ведь не знали, что это ваш знакомый, госпожа Косуги.

– Вы имеете превратное представление о ситуации. Перед вами куда более важный человек, чем я. Это я должна просить позволения сидеть с ним рядом.

– Хватит трепаться. Заказывай, – прервал ее я. Нацуэ принялась молча созерцать меню.

– Мутон восемьдесят первого года? Его. должны откупорить и перелить в графин, – проговорила Нацуэ будто бы про себя. Вино, которое я заказал, было ей знакомо. – А почему ты не выбрал вино урожая 1982 года?

– Его час еще не пробил. Через несколько лет будет в самый раз.

– Вы слышали? Этот человек разбирается в винах, а не просто заказывает что подороже.

– Нам страшно неловко, мадам.

«Фрак» попеременно то заливался краской, то становился белее полотна.

– Нет резона на них срываться, – сказал я, когда «фрак» удалился из зала. – Заляпанные грязью рабочие ботинки. Рванье. Это я нарушил этикет, моя вина.

– Художнику позволительно выходить за рамки. Однако, я смотрю, ты научился адекватно оценивать свое поведение. Это уже прогресс.

– Я встретил себе подобных. Таких, каким был сам. Я имел в виду Оситу с Акико. Эти двое вместе взятые составляли одного меня прошлого.

– Побыл с ними и многое понял. Не городской я житель, и манеры совершенно тут ни при чем. Здесь, пожалуй, даже не столько город, сколько общество. Не мое все это.

Двое моих знакомцев тоже не принадлежали обществу. В городе, чтобы выжить, приходится с ним сродниться, полностью его принять. А если не получается, то ты все время выпадаешь из заведенного порядка вещей.

Вот так и со мной случилось.

Подали вино. Мы чокнулись бокалами.

 

7

Я ждал, когда включится зеленый сигнал светофора, и наблюдал за толпой. Проезжавшие мимо автомобили притормаживали, и на какой-то миг улица становилась безлюдна. А потом будто плотину прорывало: бурлящий поток снова выплескивался на дорогу.

Мне это показалось столь интересным, что я вновь и вновь переходил улицу. Перекресток был устроен таким образом, что машины останавливались сразу по всем направлениям и люди высыпали на проезжую часть. Затем сигнал светофора менялся, и перекресток снова пустел. В этот момент его окутывала мертвая тишина, а затем всё повторялось заново: мостовую топтали ноги бесчисленного количества живых существ. Вскоре снова все вымирало и воцарялось безмолвие.

Это был мой третий день в гостинице, в номере, который сняла для меня Нацуэ.

Почти все время я бродил по окрестностям – причем не только днем, но и в темное время суток, на рассвете и среди ночи.

Город переполняла смерть. Неожиданным было то, что, зная об этом, я не стремился отсюда бежать. При беспристрастном взгляде на город я понимал, что вполне мог бы стать его частью. Невообразимое перерождение собственного сознания.

Во мне произошла некая перемена. Не скажу, в чем именно она состояла, просто город – большой, населенный людьми город – перестал меня раздражать. Когда я заходил в ресторан и официант кидал на меня презрительный взгляд, я как бы невзначай, совершенно запросто оставлял ему бумажку в десять тысяч иен на чай. Попадая в магазин, я приветствовал ухмыляющегося торговца учтивым кивком.

Регулярно, ровно в шесть вечера, в дверях появлялась Нацуэ. Я догадывался, что скорее всего у нее дел невпроворот, и не настаивал на совместном ужине. Вместо этого мы просто договаривались встретиться вечером в баре отеля.

Я заходил в клубы, расположенные в окрестностях отеля. Как ни странно, меня пускали в шикарные заведения. Стоило присесть, тут же откуда-то слетались девицы. Знакомство они завязывали, пытаясь угадать, чем я зарабатываю на жизнь. Я выслушал массу всевозможных гипотез, которые вызывали умильную улыбку. И все равно не по душе мне были такие места. В них царил затхлый запах фальши, которая зиждилась на исконном обмане. Куда интереснее было наблюдать за слоняющимися по улицам пьянчужками и таксистами, поджидающими клиентов.

Целый час я провел в клубе, где девочек было больше, чем посетителей, затем вышел и направился бродить по окрестностям. В этой части города преобладали узкие улочки, где двери клубов и баров были гостеприимно распахнуты для посетителей. Меня здесь частенько не пускали на порог. В таких случаях я просто шел дальше.

Навстречу попадались пьяные в стельку прохожие, которые с трудом держались на ногах. Видел я бродяг, которые копались на помойке. Меня мало беспокоило, что иные из тех, кто перебирал содержимое мусорных мешков, одеты лучше меня.

В бар своего отеля я подходил часам к одиннадцати.

– Я смотрю, тебе здешние окрестности по душе пришлись.

Нацуэ меня опередила. Она сидела за стойкой и пила коньяк, чуть ссутулясь от усталости. Это придавало ей некую новую сексапильность, которой я раньше не замечал.

– Тяжелый выдался денек.

Я тоже заказал себе коньяк. Я еще никогда не напивался в стельку. Выпить мог много и при этом умеренно пьянел. И еще знал, что стоит проспаться, и больше на спиртное не тянет. Во всяком случае, так было в городе.

– Впервые слышу, чтобы тебя интересовала моя работа.

– Раньше как-то не задумывался об этой стороне твоей жизни. Теперь, похоже, дозрел. Не скажу, что мне это особенно по душе, просто дозрел, и все.

– Ты так изменился.

– Ничего удивительного. Я менялся, пока писал ту картину. Это будто толкать тяжелую дверь, которая упорно не хочет открываться. Примерно так.

Я смаковал коньячный букет. Мне нравилось выпивать в баре отеля. Заведение не отличалось особыми изысками, и все-таки, как бы мне ни было одиноко, здесь я воистину наслаждался вкусом спиртного.

– У меня своя дизайнерская студия и штат из двенадцати человек.

– Выходит, ты большая шишка?

– В нашем бизнесе это нешуточный размах. Плюс на производстве заняты десять внештатных сотрудников.

– И почему же такая серьезная особа связалась с таким, как я?

– Ты никогда не поверишь, что твои картины могут кого-то вдохновить? В этом весь ты.

Я и раньше слышал, что у нее своя студия. Я понял, что по большому счету ничего о ней не знаю. Впрочем, чтобы понять такую женщину, особой информации и не требуется.

– Ты ведь замужем?

– Так ты все это время полагал, что спишь с замужней женщиной?

– Вообще-то до сих пор не задумывался. Что проку?

– Я была замужем. Последние двенадцать лет в разводе. Забочусь о сыне, он уже старшеклассник.

– Понятно.

– Что именно?

– Жизнь у тебя состоялась.

– Да и у тебя. Ведь ты такой же.

– Не знаю. Я полжизни где-то витаю, полжизни бодрствую – может, даже слишком. Не скажу, что состоялся. Тут что-то другое.

– Ты пишешь картины.

– Я все время словно в дреме – живу, будто сон вижу. Не поймешь, где быль, а где небыль.

Нацуэ засмеялась.

Бар заметно опустел. Скоро закроется. Тогда пойдем пить в номер, а может быть, в зал отдыха, который открыт до двух ночи.

– Хочешь, куда-нибудь прогуляемся? – спросила Нацуэ.

– Еще кто-то работает в такую пору?

– Можно до Роппонги пройтись.

В тех местах я не слишком хорошо ориентировался, но Нацуэ горела желанием пойти, а я решил составить ей компанию. Это чувство меня посещало нечасто.

– Идем. Я встал.

– Тебе не терпится.

Не сказать, чтобы очень хотелось идти, – просто меня привело в замешательство это новое чувство, неизведанное доселе ощущение: вскочить и в бой.

Нацуэ осушила бокал и встала.

В такое время суток такси не поймаешь. Впрочем, Нацуэ это не устрашило: она пошла пешком. Путь ее лежал в подземный гараж, где на стоянке ждал ее белый «мерседес».

– В этом здании, на шестом этаже находится моя фирма, – сказала моя спутница, щелкнув замком и открывая дверь.

Мы поднялись по крутому уклону к выходу на стоянку, и свет ударил в глаза. Мне, жившему доселе в горах, где нет уличных фонарей, не ездят автомобили, этот поток света показался чем-то нереальным, словно его тут и быть не может. Нацуэ без колебаний вошла в него, словно бы для нее это не больше чем свернуть за угол.

– У меня такое чувство, что последние двенадцать лет в моей жизни была только работа. По ночам я думаю о делах на следующий день и вычисляю, сколько часов отвести на сон.

– Ты занятая женщина.

– По-твоему, это жизнь?

– Наверно.

– Странно.

– Что именно?

– Ты странный. Больше не поглощен одним собой. Уже прислушиваешься к моим словам.

Машина временами останавливалась на светофорах, а в основном мы гнали на приличной скорости.

– Стал обращать внимание на то, что мне говорят. Не знаю, плохо это или хорошо.

Мы неслись по ночным улицам. Было в этом что-то схожее с ездой в горах – наверное, потому, что все вокруг приходило в движение. Разумеется, в горах такую скорость не разовьешь.

Нацуэ остановила машину перед стеной, окружающей штаб-квартиру министерства обороны. Долгий ряд припаркованных машин смотрелся тут весьма гармонично.

Мы вышли на тротуар, и Нацуэ взяла меня под локоток. Она почему-то засмеялась, да так, что не могла остановиться.

– Знаешь, забавно так мы с тобой под ручку идем. Никогда бы не представила тебя в этой роли. Честно, не думала, что мне захочется вот так с тобой прохаживаться.

– По мне так совсем неплохо.

– Согласна. Помню, мы так с приятелем ходили, когда я еще в колледже училась. Тут неподалеку отель, ноги сами туда несли. Очень хотелось туда зайти, но едва мы приближались, все равно сворачивали, прищелкивая языками с досады.

– И чем все закончилось?

– Так и не осмелились зайти.

– Эх. А у меня никогда не было подруги.

– Давай я буду твоей подругой. Пригласи меня в отель. Только неуклюже, по-мальчишески. Смутись, будто не знаешь, как предложить.

Нацуэ снова засмеялась. Так, смеющуюся, я завел ее в бар.

Смех был не мелодичный, а шумный, громкий. И в то же время в нем ощущался некий покой.

В углу я заметил свободный столик, и мы с Нацуэ уселись за ним, бочком друг к другу.

– Слушай, а можно я напьюсь? – шепнула мне на ушко Нацуэ. – Совсем напьюсь, вдрызг.

– Валяй.

– Так никогда еще толком не напивалась. Возможно, она говорила правду.

Я не мог позволить себе набраться. Сразу обоим набираться нельзя; если один пьет, то другому разбираться с последствиями.

Такое отношение к выпивке стало для меня чем-то новым.

 

8

Дрова догорали, огонь затихал.

Временами потрескивали поленца, но языки пламени уже не поднимались.

Я протянул руку, подбросил в камин кусок древесины. Пламя радостно его охватило, издавая приятные звуки.

Я решил выбраться из дома и почистить во дворе снег. Загребал его лопатой и перекидывал через сугроб, так что даже пропотел немного.

Полностью очистить террасу не удавалось – на настиле все равно оставалось немного снега. Я взял метлу и стал сгребать его с деревянных досок и из щелей, куда забился снег. Сбрызнул водой и драил шваброй, пока не осталось ни воды, ни снега.

Подкинул в огонь поленце.

Погрел руки у огня. Онемение быстро прошло, и вскоре пальцы свободно двигались.

Нацуэ уехала с утра. Из Токио мы вернулись вместе, она переночевала, а потом пустилась в обратный путь. Впервые она осталась у меня в хижине.

Мы не вели серьезных разговоров. Просто пили коньяк и смотрели на огонь. Временами один из нас подбрасывал в огонь поленце.

Поздно ночью занялись любовью перед камином. Мы не были охвачены ни страстью, ни вожделением. Мы все проделывали спокойно. Когда мы кончили, я испытывал умиротворение, Нацуэ тихонько подрагивала.

Когда я проснулся, меня ждал завтрак. Гостья смотрела, как я ем, советовала попробовать овощи и давала всякие советы, совсем по-матерински, а потом уехала.

Я поднялся в мастерскую, забрал мольберт и краски и спустился вниз.

Терраса окончательно просохла. Я поставил на мольберт подрамник с холстом десятого размера.

Скоро закончится зима. Мне хотелось запечатлеть последние деньки уходящей зимы.

Белые горы, разлапистые, тяжелые ветви елей подснежной шапкой, прозрачный чистый воздух. Не это меня интересовало.

Хотелось запечатлеть на полотне свою внутреннюю зиму. Пейзаж мне был не нужен. Мне понадобился зимний свет, он отличается от летнего, поэтому я и вышел на террасу – свет, процеженный через окно мастерской, всего не проявит.

Я надел рабочую куртку и перчатки с отрезанными пальцами. Температура стояла низкая, и куртка с перчатками здорово спасали от мороза.

Я закрыл глаза.

Сердце, мое опустошенное сердце, исполнилось спокойствием. Новое ощущение. Тень жестокости отступила, и на смену ей пришло умиротворение, питающее силой.

Я немного постоял с закрытыми глазами. Потом выдавил на полотно немного киновари. Она походила на багровое насекомое, ползущее по холсту.

Ножом, которым я вытачивал стеки, я стал размазывать киноварь по полотну. Мастихинов у меня было с избытком, но сейчас не хотелось ничего податливого. О стеках я также не помышлял.

Мне нужно было нечто жесткое, такое, что легче сломать, чем согнуть.

Теперь киноварь ровным слоем покрывала часть полотна, я добавил белил и смешивал, пока не получился нежно-розовый оттенок. Добавил еще киновари и снова ее размазал по холсту. И так поступал снова и снова. Полотно пылало багрянцем с вкраплением неуловимых оттенков. Чувствовалось, что я иду в верном направлении.

Я добавил красной краски. Она совсем не сочеталась с киноварью. Кончиком ножа размазал этот чужеродный, грубый цвет по всему полотну. Лишнюю краску я соскабливал все тем же ножом. Избыток красного был невелик, и действовать приходилось тонко, как хирургу.

В свете зимнего солнца киноварь с красным будто переругивались – забавно было наблюдать. Я буквально слышал их голоса: цвета говорили между собой, кричали друг на друга, орали. Становилось понятно, что я пишу настоящую картину. Стоя перед мольбертом в свете зимнего дня, я следил за срывающейся с полотна перепалкой.

На холст легла тень от проплывающего облачка. Но голосов она не заглушила.

Дул ветер, я его не замечал. Из-за ветра понизилась температура, а я пропотел.

Желтый. С полотна донеслось приглушенное бормотание.

Я нанес на холст еще киновари, заглушив ею красный с желтым.

Бормотание прекратилось.

Рукой в перчатке я отер пот с лица.

Оставив мольберт на месте, я направился в гостиную.

Огонь в очаге давно потух: даже уголья не рдели. Я подкинул прутьев и снова стал разводить огонь. За красками время пролетело незаметно, мне казалось, всего ничего, однако на самом деле прошло четыре часа. Вечерело.

Я сел перед очагом и дымил сигаретами, в задумчивости не замечая, что курю. Огонь не согревал – мне было холодно, я страшно зяб.

В последних лучах заходящего солнца я принес с террасы мольберт, холст и повернул картину к стене, чтобы не смотреть на нее лишний раз.

Налил полную ванну горячей воды и погрузился в нее по самую шею. Теперь только я начал отогреваться. Я ничего не ел с самого утра, настало время ужина.

Я вылез из ванны, надел чистое белье, толстый свитер и остальную одежду и вышел.

За день снег уплотнился. Свежевыпавший снег, которого коснулись лучи солнца, выглядел уже по-другому, да и на ощупь отличался.

Я завел легковушку, оставил мотор прогреться, а сам устроился на водительском сиденье и устремил взгляд в пустоту.

Поехал. Дорога была покрыта снегом, который сухо похрустывал под колесами, совсем не так, как хрустит снег.

Я приехал к Акико. На крыше ее «ситроена» образовалась тонкая снежная шапка.

Входная дверь была не заперта.

По всей гостиной валялись остатки пищи. Мною сразу овладело чувство, словно я попал в звериную берлогу. Акико не было и следа. Обогреватель включен на полную, в комнате жарко.

Я поднялся на второй этаж.

Заглянул в спальню: в постели спали, обнявшись, Акико с Оситой. Они походили на близнецов в утробе матери. Им было тепло и уютно в околоплодных водах.

Я спустился, убрал в холодильник продукты и принялся готовить, стараясь не шуметь.