Потолок моей новой спальни обклеен картами. Карты метро, морские карты, политическая карта мира. Очевидно, что с самых ранних лет матери не терпелось уехать подальше. К моменту, когда ненавистный айфоновский сигнал будильника прорывается сквозь одеяло, я уже не сплю, а рассматриваю кусочек карты Солнечной системы в правом верхнем углу и думаю о сегодняшнем сне. Могу поклясться, что карта поблескивает, но, возможно, это просто игра света. Утро всегда было моим любимым временем суток. Оно дарило минуты свободы, когда можно было не отпускать Макса. Можно было закрыть глаза и представить его лицо рядом на подушке. Представить его в точности, вспомнить, как приятно с ним находиться. Не важно, что происходило наяву – во сне Макс никогда не менялся. До сегодняшнего дня. Теперь его глаза стали фиолетовыми.

С того дня, когда мы переехали в Бостон, прошло две недели, и теперь видеть Макса – и во сне, и наяву – сущая пытка. Сегодня ночью он снова вел себя, как мой любимый, беззаботный парень, но я уверена, что в школе меня ждет совершенно иная картина.

Макс всегда был человеком, который обо мне заботится. Для которого я на первом месте. В прошлом году мне снилось, что мы в Таиланде: катаемся на слонах, плывем в длинных узких лодках по кристально чистой воде, любуемся закатами с пляжа. Все было идеально и прекрасно, никаких забот, пока дело не доходило до еды. Макс пробовал все первым, пытаясь распознать следы арахиса, потому что у меня аллергия на орехи, на которую мне плевать наяву. Каждый раз я драматично вздыхала, но в душе чувствовала, что меня любят и берегут. А теперь я чувствую себя отвратительно. Потому что вижу его каждый день, а он ведет себя со мной так, будто меня не существует. Потому что я вижу его с другой, будто меня никогда и не существовало.

Тянусь за телефоном, чтобы выключить будильник, а потом падаю на кровать, отчего все подушки подлетают над моей головой. Я злобно прибиваю их к матрасу кулаком, выбираюсь из постели, натягиваю серую толстовку и смотрю на себя в зеркало, стоящее на мамином туалетном столике. Мои волосы карамельного цвета торчат во все стороны, будто я проехала на кабриолете через автомойку, а медово-зеленые глаза сияют в лучах утреннего солнца.

– Ты должна со всем этим справиться, – говорю я себе.

– Жучок, ты встала? – спрашивает папа. Судя по низкому голосу, он еще не пил кофе и только идет на кухню. – Я знаю, что ты не спишь. Слышу, как ты опять с собой разговариваешь.

Пробегаюсь расческой по непослушным прядям и бегу по лестнице вниз, на кухню. Папа сидит за столом и только-только раскрывает свежий номер «Нью-Йорк Таймс».

– Доброе утро, – говорю я и наклоняюсь, чтобы поцеловать его, а потом лезу под стол и целую толстую морду Джерри. Когда мои губы касаются его волосатой, морщинистой кожи, Джерри и глазом не моргнул.

Кофеварка щелкает и булькает в углу, я подхожу к ней, вдыхая аромат.

– Хорошо спала? – спрашивает папа, не отрываясь от газеты.

Медленно поворачиваюсь к нему.

– Почему ты спрашиваешь?

– Круги у тебя под глазами – последствие повышенного внимания к французскому кофе, – заявляет он. – Когда фаза быстрого сна нарушается…

– Спасибо, доктор Роуи, – говорю я. – Я это все знаю.

Папа смотрит на меня из-под очков.

– Раздражительность – еще один признак дефицита сна – так, на заметку, – бормочет он.

Кофеварка пищит – кофе готов, я виновато наполняю им папину любимую кружку, легонько подталкиваю ее, и она скользит к нему по столу. Жду, пока папа отопьет глоток в знак примирения. Потом, налив кофе себе, плюхаюсь за стол лицом к папе. На нем его старый фланелевый халат поверх синей пижамы и все те же дешевые разношенные мокасины, что он носит, сколько я себя помню. Очевидно, в этом же костюме он ходил за газетой. То есть его видели. Люди. Я вздрагиваю и смотрю, как он перелистывает страницы, бормочет что-то себе под нос, пробегая строки глазами, поглаживает бороду, когда находит интересную статью. Я знаю все его привычки, все черты. Я знаю о папе такое, о чем он даже не догадывается и, возможно, хочет, чтобы и я не догадывалась. Например, что он по-прежнему скучает по моей матери.

– Думаешь, мне здесь все-таки понравится? – наконец спрашиваю я. – В конце концов.

– Где – здесь? В Бостоне? – уточняет папа, которого, видимо, слишком увлекла какая-то статья из раздела «Наука».

Я склоняю голову набок.

– Нет, на Кубе. Погоди. – Я подношу ладони к лицу в притворном ужасе. – Где же мы?

– Очень смешно, – говорит папа, складывает газету и впервые смотрит прямо на меня. А потом переходит на тему, которая кажется ему более интересной.

– Странно, что у тебя опять проблемы со сном.

– О чем это ты? – спрашиваю я. – Мне снятся чудесные сны.

– Теперь – да, – соглашается папа. – Но после того, как мама уехала… – он на миг замолкает.

– Пап… – говорю я. И снова начинаю чувствовать себя немного желейно.

– Тебе начали сниться кошмары о том, что ты теряешься. Ты просыпалась в истерике. Приходилось обнимать тебя – только тогда ты снова засыпала. Но потом я нашел ЦИС.

– ЦИС? – переспрашиваю я. И почему аббревиатура кажется такой знакомой? Кофе еще не начал действовать, но я точно помню, что уже где-то видела эти буквы.

– Центр изучения сна, – говорит папа. – Доктор Петерман. Не помнишь?

Я долго смотрю на него, а потом меня осеняет.

– Погоди, не этот ли? – Убегаю в прихожую, возвращаюсь и бросаю на кухонный стол открытки.

Папа берет одну и морщится.

– Не могу поверить, что твоя бабушка и вправду сохранила это все.

– Папа, расскажи мне, пожалуйста, о чем ты говоришь? – прошу я. – Я совсем не помню это место. Если ты мне не объяснишь, я буду думать, что мне сделали лоботомию.

Папа наливает нам еще по чашке кофе.

– Как я уже говорил, после маминого ухода тебе начали сниться кошмары. Тебе было всего шесть. Думаю, ты чувствовала себя беззащитной. Кошмары были такими жуткими, что ты практически потеряла сон. Да и я тоже. Поэтому коллега из Массачусетского технологического института порекомендовал поисследовать твой мозг во время сна. – Он немного помолчал. – Ничего не припоминаешь, Элис?

– Только плохие научно-фантастические фильмы, – ошеломленно говорю я. – Продолжай.

– Тут нет ничего фантастического, только наука, – папа всегда с большим чувством подчеркивает это различие. – Как тебе известно, мозг изучен далеко не полностью. Но мы далеко продвинулись в отслеживании мозговой активности: то есть в наблюдении за тем, какие части мозга включаются в работу, когда мы видим или чувствуем то или иное. Некоторые ученые пришли к выводу, что если отслеживать активность мозга во время сна, а потом попросить испытуемых рассказать свои сны, то можно суммировать данные и получить цельную картину.

– То есть вы сделали из меня обезьянку для опытов, наподобие тех, что живут в лаборатории Мадлен.

– Лучше бы ты ее мамой называла, – поправляет меня папа, но мне не хватает духа сказать ему, что слово мама теперь кажется не очень-то подходящим. – Но по сути – примерно так.

Благодаря обезьянам мои родители и познакомились. Благодаря человекообразным обезьянам, если точнее. Многие считают, что все обезьяны человекообразны, но это не так. Мадлен была в Гарварде, изучала эволюцию языка. У всех живых существ есть свои методы коммуникации, но не все для этого пользуются языком, в котором есть грамматические правила. Мадлен хотела разобраться, как это все произошло, почему одни общаются так, а другие – эдак. Она преклонялась перед Джейн Гудолл и Дайан Фосси – молодыми женщинами, которые бегали по африканским джунглям в семидесятые и снимали горилл.

Поэтому она просиживала в лаборатории дни напролет: включала обезьянам одни и те же звуки на огромном магнитофоне. Динь-динь-дон, бам-бам-бум. А-А-Б, А-А-Б. Мадлен считала, что если внезапно изменить последовательность звуков с А-А-Б на А-Б-Б (динь-дон-дон, бам-бум-бум) и обезьяна заметит это, получается, она, обезьяна, усвоила саму последовательность.

Мадлен практически сдвинулась на этом, ей все было мало. Она пошла на лекцию об активности мозга при речи, и на ней-то и познакомилась с папой, который, собственно, эту лекцию и читал, а было ему тогда уже целых двадцать девять лет. После лекции они проговорили несколько часов и больше не расставались.

Но потом появилась я. А через шесть лет Мадлен получила исследовательский грант на работу в Уганде и поехала туда одна. Из поездки она не вернулась. Теперь она живет на Мадагаскаре вместе с Хавьером. Хавьер – молодой исследователь из Барселоны, вдвое младше Мадлен. Она говорит, они просто друзья, но я видела фотографии Хавьера в Интернете – и не очень-то этому верю. Но с ней мы это не обсуждали, потому что общаемся всего раз шесть в год.

– Как бы там ни было, – говорит папа, – пара суббот в месяц в ЦИСе – и ты стала спать сном младенца. Ты стала счастливее. Странноватые люди там работали, но они изо всех сил старались вам помочь.

– Вам? – переспрашиваю я. – Там был еще кто-то? – Я смотрю на шарики на поздравительной открытке. Такое чувство, будто моя голова переполнена фрагментами мозаики, и я пытаюсь собрать ее без помощи рук.

– Разумеется, – говорит папа. – Ты же знаешь, как проводят исследования.

– А ЦИС еще существует? – спрашиваю я.

– Ну, кто-то же отправляет тебе открытки, так ведь? – напоминает папа, возвращаясь к газете.

Я быстро поднимаюсь. Я чувствую, что наконец проснулась и что теперь меня наконец переполняет надежда.

Бегу наверх переодеваться, но, коснувшись ногой первой ступеньки, отскакиваю. Могу поклясться, что ступенька была мягкая, как диванная подушка, и моя нога в ней почти утонула. С секунду смотрю на ступеньку. На вид ничего особенного. Делаю глубокий вдох и осторожно ставлю на нее пальцы ног, а потом перемещаю вес тела вперед. Ничего необычного. Деревянная ступенька как деревянная ступенька.

Французский кофе сегодня что-то никак не начинает действовать.