Кое-что ещё…

Китон Дайан

Часть первая

 

 

1. Дороти

 

Необыкновенная

Страсть к сочинительству впервые одолела Дороти, когда она начала писать письма младшему лейтенанту Джеку Холлу, служившему во флоте в Бостоне. Стояли первые послевоенные годы. Дороти еще лежала в больнице после родов. Если не считать меня – трехкилограммового младенца, – она была совсем одна. Так что мама принялась за занятие, которое позже стало ее настоящей страстью, – она начала писать. В этих письмах сразу видно, что мама тогда находилась под большим влиянием тех немногих фильмов, что ей позволяла смотреть Бола, – например, “Бродвейской мелодии” 1938 года и других безобидных девичьих кинолент с Джуди Гарленд в главной роли. Мамина любовь к выражениям типа “ты – любовь всей моей жизни”, “только с тобой я могу быть счастлива” и словечкам вроде “шикарно” прекрасно отражает типично американский взгляд на жизнь в сороковые. Для Дороти в те годы не было ничего важнее любви, Джека и Дайан. И все это было “шикарно”.

Первое письмо ко мне, начинающееся словами “Привет, солнышко”, мама написала, когда мне было восемь дней от роду. Пятьдесят лет спустя я впервые взяла на руки мою восьмидневную дочь Декстер – чрезвычайно жизнеутверждающего младенца. Я никогда не была особенно радостным или даже симпатичным ребенком, хотя долго не могла в это поверить. Мама начала переживать по поводу моей внешности, получив особенно неудачную мою фотографию. Как видите, уже тогда камера начала серьезно влиять на восприятие меня людьми. В общем, я не казалась красивой ни папе, ни маме. Впрочем, у Дороти, сидевшей с ребенком в крошечном домике бабушки Китон на Монтерей-роуд в Хайленд-парк, не было особенного выбора, так что в конечном итоге она убедила себя, что я – необыкновенная девочка. Ну а мне пришлось подчиниться – убеждению такой силы месячный младенец сопротивляться никак не мог. А последующие полгода, которые мы с мамой провели вместе, окончательно убедили нас в нашей правоте насчет моей необыкновенности. Дороти переполняли радость, тревоги и страхи, столь присущие новоявленной матери, и она прекрасно запомнила этот период своей жизни.

13 января 1946 года
Дороти

Дорогой Джек,

Сейчас ты, верно, уже приближаешься к Бостону и наверняка основательно вымотан. Даже странно представить, что там, у тебя, такие холода, в то время как у нас стоит чудесная погода.

Извини, что так вела себя при нашей последней встрече. Я не хотела тебя обидеть – просто при мысли, что придется с тобой расстаться, мне стало невыносимо грустно. Я очень старалась не плакать, зная, что это не пойдет на пользу Дайан.

Сейчас у нас восемь вечера, и твоя дочурка спит. С каждым днем она становится все краше. Уверена, когда ты приедешь, она сразу же станет “твоей любимой девочкой”. Но это было бы несправедливо – в конце концов, я первая тебя увидела, так что я должна быть на первом месте в твоем сердце, верно?

Сегодня в гости приходили Чикита с Лоис и нашли нашу дочку весьма симпатичной. Даже несмотря на то, что она опять проделала свой любимый фокус – как только кто-нибудь подходит к Дайан поближе, она начинает усиленно косить глазами.

Что же, родной, мне пора – пойду будить нашего ангелочка. Нам с ней так повезло! Каждый раз, глядя на нее, я мечтаю о тех временах, когда мы будем все вместе – одна дружная семья.

Спокойной ночи, любимый.

18 января 1946 года
Дороти

Здравствуй, дорогой!

Ну почему я такая плакса? Сама не знаю. До замужества из меня и слезинки выдавить нельзя было. Я даже думала, что вообще не умею плакать! А сейчас, стоит мне только подумать о том, какой ты замечательный и как я по тебе скучаю, как тут же начинаю реветь, словно Дайан. Все же я очень люблю тебя, милый, даже больше, чем ты догадываешься. Хоть я и не всегда говорю о своих чувствах, знай: когда ты рядом, меня переполняет любовь.

На днях я сделала наши с Дайан фотографии – обычные дешевые фотокарточки. Вряд ли малютка Дайан (да и я тоже) выйдет на них очень хорошо – уж слишком она крошечная. Но я все равно надеюсь, что благодаря им ты наконец увидишь, как выглядит твоя дочурка. Фотограф сказал, что для ребенка ее возраста и роста Дайан – очень симпатичная малышка. Во всяком случае, она не такая толстушка, какой была ее мамочка.

Я и сейчас, как это ни прискорбно, та еще пампушка. Дайан весит уже больше четырех килограммов и с каждым днем все хорошеет. Отлично ты придумал – присылать ей двухдолларовые банкноты. Я откладываю их в копилочку – может, со временем откроем на ее имя сберегательный счет?

Спокойной ночи, дорогой мой.

С любовью,

21 февраля 1946 года
Твоя Дороти

Здравствуй, милый!

Я в ужасе. Как я и ожидала, фотографии вышли просто отвратительно. Дайан на них сама на себя не похожа. Я решила, что не буду их отсылать – иначе ты подумаешь, что я попросту шутила, говоря, какая она хорошенькая.

В своем последнем письме ты сказал, что мечтаешь заново прожить те дни, что мы были вместе. Я и сама об этом думаю – нам тогда было так хорошо. Нам ведь совсем не обязательно меняться, правда? Даже несмотря на то, что у нас теперь есть ребенок и полно всяких важных дел – это ведь еще не значит, что мы вдруг должны начать вести себя как взрослые и занудные дядя с тетей?

Ведь так?

Спокойной ночи, дорогой Джек.

31 марта 1946 года
Дороти

Дорогой Джек!

Будь ты сейчас рядом, я бы тебя хорошенько выбранила – так я на тебя зла. С какой стати ты вдруг решил, что я “изменилась и симпатизирую другому”? Я ведь, как и ты, искренне верю, что наш брак может быть очень счастливым, и для меня это так же важно, как и для тебя. Плохого же ты обо мне мнения, если считаешь, что я нахожусь в постоянном поиске кого-то “получше”!

Неужели ты думаешь, что для меня замужество – лишь игра? Ты, должно быть, знаешь, как сильно я люблю тебя – так зачем мне кто-то еще? Ты говоришь, что желаешь мне только счастья, – и причиняешь мне такую боль! Если бы только ты чуть больше верил в меня и мою любовь… Я тоже прекрасно помню наш уговор – не скрывать, если любовь угасла. Тебе самому понравилось бы, если бы я постоянно твердила, что не верю в нашу любовь и что ты скоро найдешь себе кого-нибудь еще? Мне это определенно не понравилось, так что, будь добр, больше не пиши мне такие глупости.

Наверное, не стоит отправлять это письмо. Правда, чем больше я думаю о твоих словах, тем больше злюсь. Но как бы я ни злилась, я все равно люблю тебя, мой милый, люблю всем сердцем. Даже если бы я обошла весь белый свет, я бы не нашла никого лучше тебя. Ты делаешь меня счастливой.

Ну вот, теперь мне уже гораздо лучше. Я уже успокоилась. Но учти: если еще раз напишешь мне такое письмо, я опять разозлюсь!

С любовью,

P. S. Решила все-таки отправить тебе наши фотокарточки.

25 апреля 1946 года
Дороти

Привет, милый!

Тебе все-таки не понравились наши снимки, да? Поверь, твоя дочка вовсе не такая, как на этих жутких фотографиях! Да даже если бы у нее не было ее хорошенькой мордашки, она все равно было бы симпатягой – просто из-за ее характера. А характер у нее уже проявляется, да еще какой! Надо будет попозже сфотографировать ее снова.

Как ты знаешь, Дайан – на удивление смышленый ребенок. Я недавно прочла, что должны уметь дети в 4 месяца, и знаешь что? Дайан умела делать все это уже в 2 месяца! Она уже пытается садиться, совсем как полугодовалый ребенок. Она во всем пошла в тебя – она умненькая, с сильным характером и интересной внешностью. Даже не сомневайся, что из нее вырастет настоящая красавица.

Дорогой, ты знаешь, что до нашей встречи осталось всего 38 дней? Дайан кричит: “Ура!” Ну, во всяком случае, улыбается.

До встречи, мой любимый!

 

К западу

Мое первое воспоминание – тени на стене, складывающиеся в узор. Лежа в кроватке, сквозь прутья я вижу женщину с длинными волосами. Она загадочная и непонятная – даже когда склоняется надо мной и берет на руки. Мне кажется, я уже тогда знала, что жизнь в этом мире будет странной и неоднозначной, но притягательно прекрасной. И на протяжении всей этой жизни я буду пытаться понять свою маму. Было ли оно так на самом деле или я это придумала уже сейчас, сложно сказать.

Что-то отложилось в моей памяти особенно хорошо, например, метель в Лос-Анджелесе, приключившаяся, когда мне было три года. Или занятный сборный дом из жестяных листов, в котором мы жили до моих пяти лет, – забавной полукруглой формы. Наверное, из-за него я до сих пор питаю нежные чувства ко всякого вида аркам.

Еще помню, как однажды вечером наш сосед, мистер Эйнер, услышал, как я топчусь на подъездной дорожке, только что выложенной камнем, и пою “Over the Rainbow”. Я почему-то была уверена, что мистер Эйнер рассердится, а он вместо этого сказал, что я “чрезвычайно одаренная девочка”.

Мой папа работал в Управлении водными ресурсами и энергетикой в центре Лос-Анджелеса, и, когда мне было пять, я побывала у него в офисе. Туда мы добирались на трамвае, и мне запомнилось, какой удивительный вид открывался из вагончика – бесконечно высокие небоскребы и здание городской ратуши прямо на вершине холма. Мне тогда ужасно понравилось в кафе “У Клифтона” и в универмаге “Бродвей”. Кругом было полно людей, а улицы – все в асфальте, угловатые, строгие. Я влюбилась в центр Лос-Анджелеса и с тех пор искренне верила, что именно так и должен выглядеть рай. И, конечно, самое приятное воспоминание от той поездки: я хватаю маму за руку и кричу в восторге: “Мам, смотри! Смотри!” Мы обе обожали глазеть по сторонам.

Даже трудно сказать, что мама любила больше – наблюдать за жизнью или писать. В детстве я терпеть не могла разглядывать ее альбомы – только потому, что под каждой из фотографий красовалась целая простыня разъяснений и пояснений. Став постарше, я перестала открывать ее бесконечные письма. Кому нужна эта писанина? Фотографии куда интереснее. Натолкнувшись в темной комнате на мамины альбомы и записки, я стала избегать их, как огня. Впрочем, все изменилось в мои шестьдесят три года, когда я решила написать мемуары. Тогда-то я и прочла все мамины записки, без особого порядка, хватаясь то за одну, то за другую. В процессе я наткнулась на мамины мемуары – вернее, то, что осталось после ее попытки их написать. На обложке дневника золотом была выдавлена дата “1980” – получается, мама приступила к своим воспоминаниям в пятьдесят девять лет. Записи были датированы, но иногда встречались и незаконченные отрывки, после которых мама оставляла по дюжине пустых страниц подряд. Порой она писала абзац-другой о какой-нибудь истории, заканчивала ее лишь спустя пару лет, а через несколько месяцев описывала ее снова. Описывая пять лет своей взрослой жизни, она то и дело отвлекалась на истории из своего детства и в целом не очень придерживалась строгих временных рамок. Дороти, если судить по дневнику, вспоминала о своей жизни с благодарностью и радостью – правда, не всегда. Она не только ворошила приятные воспоминания, но и думала о тяжелых временах – например, о тридцатых годах, когда с одной стороны на нее давили строгие ограничения методистской церкви и ее собственной матери, а с другой – манили неизведанные и незнакомые удовольствия. Горько признавать, но жизнь не всегда была для Дороти легкой и приятной – от некоторых ударов судьбы она так никогда и не оправилась.

 

Семейные чувства

Когда мне было три-четыре года, мой отец, Рой Китон, прозвал меня “Коврижкой” – так он называл меня только в моменты прилива нежных “семейных чувств”. Во все остальное время я была просто Дороти. Отец мечтал о сыне и твердил об этом маме на протяжении всех ее трех беременностей. Но у них рождались только девочки, и со временем всем стало ясно, что идеальным сыном в представлении папы могла бы стать именно я. Я была пацанкой, но при этом тихой и послушной. Сама я не очень понимаю, почему отец любил меня больше сестер. Иногда он делился со мной мыслями, которые скрывал даже от мамы. Ну а я выслушивала его – безропотно и безмолвно. В конце он спрашивал: “Ну что, прав я или нет, Коврижка? А?” И я всегда отвечала, что он, конечно же, совершенно прав. Думаю, для отца не было секретом, что я всегда соглашалась и с мамой тоже.

Мы постоянно переезжали с места на место. Когда мне было четыре, мы жили в старом двухэтажном доме на Уолнат-стрит в Пасадене. Перед домом не было лужайки, только тротуар, но зато в нашем распоряжении был огромный задний двор, прямо по которому проходила железная дорога до Санта-Фе. Там даже не было забора, чтобы оградить нас от путей. Когда мы сидели на кухне, из окон проезжавшего мимо поезда на нас глазели любопытные пассажиры. Сегодня, конечно, такое и представить себе нельзя, но в те времена всем было плевать. Папина немецкая овчарка Грампи любила спать прямо на железнодорожных путях, спрыгивая в сторонку перед поездом.

У нас в доме всегда были кошки. Я была еще ребенком, когда мы сняли дом подешевле, прямо на верхушке холма в Хайленд-парк. К дому прилагалось пол-акра земли (вернее, грязи) с крошечной лужайкой. Соседей поблизости не было, да и прохожих тоже – кому придет в голову карабкаться по крутой лестнице на холм? Так что для кошек там было полное раздолье. Я завела 13 штук – и мама была не против. Папе было все равно – он почти не бывал дома. Несмотря на то что с деньгами у нас всегда было туго, мама умудрялась кормить каждый день не только нас пятерых, но и всю эту кошачью стаю. Помнится, четверых из них я нашла в одну неделю – Красавчика, Пирожка, Вопилку и Алекса. А одну кошечку, Малышку, я помню особенно хорошо. Это была глуповатая серая кошечка с тощими ногами, огромными ушами и переломанным кривым хвостом. Самое странное в ней было то, что она никогда не издавала ни звука – она не мяукала, не шипела, не мурчала. Все, кроме меня, считали Малышку ошибкой природы. Я же ее обожала. Однажды она принесла нам четырех котят, но, к моему горю, от родов так и не оправилась и вскоре умерла. Моей сестре Орфе было на это плевать – незадолго до этого она в тайне от мамы завела себе дружка и то и дело бегала к нему посреди ночи. Марти была еще совсем маленькой и на кошек особенного внимания не обращала.

А вот для меня они были моими лучшими друзьями. Мама всегда говорила, что я очень чувствительная – а все потому, что я – средний ребенок. Не знаю, права она была или нет, но помню, что переживала, почему никто в моей семье не любит кошек так же, как и я. Я так никому и не рассказала свой самый большой секрет: когда я вырасту, я открою кошачий приют на ферме и спасу всех-всех бездомных котят и кошек, каких только встречу на своем пути.

 

Первенец

Быть старшим ребенком не так уж и плохо. На какое-то время родители были в моем полном распоряжении, но потом появился Рэнди, на пару лет меня младше. Рэнди был очень ранимым ребенком – слишком ранимым. Однажды я, как президент и создатель элитного Клуба Бобров, заставила охотника за сокровищами (эта роль досталась Рэнди) отправиться со мной к высохшему руслу реки за монетками. Деньги я намеревалась потратить на покупку енотовых шапок как у Дэви Крокетта по 1,98 $ за штуку. Мы уже совсем было отчаялись, когда Рэнди наконец углядел настоящую монету в пятьдесят центов. Моему счастью не было предела. Я отвечала за финансовую сторону в нашем клубе, поэтому самостоятельно подняла монету и зажала ее в кулаке – на какое-то мгновение жизнь стала невообразимо прекрасной. Пока Рэнди не начал орать, как резаный. Оказывается, он испугался самолета, медленно ползущего по небу. Казалось бы, ерунда. Но Рэнди пришел в такой ужас, что, не прекращая рыдать, убежал домой и спрятался под кровать. Даже маме не удалось убедить его, что это был всего лишь безобидный самолет. После этого происшествия Рэнди стал с опаской относиться к окружающему миру и начал бояться любых летающих объектов. Подростком Рэнди практически невозможно было выманить из его собственной комнаты. Робин говорила, что рано или поздно он срастется с собственной комнатой и попросту исчезнет. В каком-то смысле так оно и было – Рэнди “исчезал” в музыке. Особенно любил он Фрэнка Заппу. Песня “Zomby Woof” стала его мантрой.

Родители переживали за Рэнди с самого его рождения. Я же в ответ постаралась стать совершенно не такой, как Рэнди. И зря. Я не понимала, что благодаря своей ранимости Рэнди научился понимать мир гораздо лучше меня.

При этом я всегда могла его обдурить – например, выцыганить у него единственный и неповторимый зеленый йо-йо, или шоколадку, припасенную с Хэллоуина, или драгоценные стеклянные шарики с узорами, которые он прятал под кроватью. Ну да, Рэнди был чутким и уникальным, ну и что с того? Зато у меня были теперь все его вещи!

Когда спустя три года после Рэнди у родителей родилась Робин, я чуть не позеленела от ревности. Как они могли родить девочку? Это же неправильно! Наверняка они ее удочерили. И, конечно же, Робин оказалась куда красивее меня и к тому же умела отлично петь. Что хуже всего, Робин оказалась папиной любимицей. Даже спустя много лет Уоррен Битти умудрялся доводить меня, называя Робин “более красивой и сексапильной сестрой Дайан”.

Дорри была незапланированным ребенком. Когда она родилась, мне было семь, так что для меня она уже угрозой не была. Дорри была очень похожа на маму и оказалась самой умной и одаренной в нашей семье. Собственно, она единственная смогла порадовать родителей табелем с одними пятерками. Дорри обожала читать биографии всяких знаменитых женщин вроде Симоны де Бовуар или Анаис Нин. Она даже проглотила “Шпиона в доме любви”, потому что там содержался “правильный посыл”, который позволил ей с оптимизмом смотреть в будущее. Дорри считала, что и мне надо прочесть этот роман – якобы некоторые отрывки были созвучны моим представлениям о любви. Правда, у меня-то никаких особых представлений о любви и не было. В Дорри меня всегда поражало то, что она была полна противоречий. Наверное, сказывалось то, что она была единственным “интеллектуалом” в нашем семействе.

Выходные и каникулы мы проводили на побережье. В 1955 году местным семьям еще разрешали разбивать палатки на пляже Хантингтон на месяц. Наша палатка – большой черный куб – стояла у самого берега. Помню, когда мне было девять, именно на пляже я прочла “Волшебника страны Оз” и “Приключения Перрин”. Мне тогда казалось, что жизнь всегда будет именно такой – черные буквы на белых страницах, белые волны и черные ночи. По утрам мама мазала нам с Рэнди носы кремом от загара, и мы отправлялись на поиски бутылок из-под газировки. Бутылки мы складывали в тележку из супермаркета и потом сдавали, по два цента за бутылку. Деньги мы тратили на билеты в бассейн с теплой соленой водой.

Спустя несколько лет папа вывез нас еще дальше на юг, к пляжу Доэни. Там мы тоже жили в палатке, а еще занимались серфингом и пели песни у костра. Иногда мы проводили выходные в Ринконе, прямо рядом с Тихоокеанским шоссе. Но самым любимым местом у папы была бухта Дайверс в Лагуна-Бич. Папа и его лучший друг Боб Бландин надевали гидрокостюмы и часами пропадали в океанских волнах, пока мы тихонько играли на берегу. Мама кормила нас бутербродами с колбасой и майонезом. С нами ездила и жена Боба, Уилли, которая красила губы ярко-красной китайской помадой и курила – совершенно неприемлемое с маминой точки зрения поведение.

Помню, что ночью утесы казались мне похожими на динозавров. Днем мы забирались на них и оглядывали наш любимый Лагуна-Бич. Если бы вы посмотрели на нас с пляжа, наверняка решили бы, что перед вами – идеальная калифорнийская семья пятидесятых, словно сошедшая со страниц журнала.

 

“Семья одного человека”

Радио играло в нашей жизни огромную роль. Больше всего мне запомнилась модель “Philco”, высокая, в виде шкафчика. Мы купили ее в кредит, как любые другие ценные вещи. Мы слушали радио по воскресеньям.

В три часа передавали “Семью одного человека”, мой любимый многосерийный радиоспектакль. Чтобы не пропустить подробности жизни отца Барбера и его семьи, мы с сестрами бегом бежали домой из церкви. Отец Барбер казался нам самым хорошим, мудрым и понимающим человеком на свете. Мне еще тогда казалось очень несправедливым, что мой папа не обнимает меня, не шутит и не разговаривает со мной, как отец Барбер. Почему он не такой добрый, не такой терпеливый, не такой любящий? Но что уж тут поделать, таков был мой отец. Я мечтала, чтобы однажды папа сказал мне: “Ну-ка, Коврижка, иди сюда, и я тебя крепко поцелую”. Или чтобы мама сказала: “Поторопись, а то пропустишь следующую серию истории про своих любимых Барберов”.

Но единственным, что объединяло мою семью с семьей Барберов, было вечное стремление родителей к лучшей жизни. Мне это казалось обидным, и я решила, что, когда вырасту, буду жить совсем по-другому. Моя собственная семья будет идеальной. Уж я-то об этом позабочусь. Идеальной, счастливой и красивой.

 

Вопросы без ответов

В шесть лет телевидение подарило мне Гейл Сторм, запустив сериал “Малышка Марджи”. Мне нравилась именно Гейл, а не Люсиль Болл. Гейл была моим идеалом – умная, бесстрашная, всегда готовая ввязаться в какую-нибудь переделку, которая, конечно же, приводила в ярость ее отца. Гейл была забавной, но беззащитной. Мне она очень нравилась. В то время самым популярным сериалом был “Я люблю Люси”, а похождения Гейл шли на втором месте – но только не для меня. Я знала, что мы с Гейл – родственные души. День, когда после 126 эпизодов сериал закрыли, стал для меня поистине черным.

Пятнадцать лет спустя, когда я училась в Школе театральных искусств, внезапно выяснилось, что один из моих соучеников, Фил Боннел, – на самом деле сын Гейл Сторм. И на Рождество он пригласил меня к своей маме в Беверли-Хиллз. Мы приехали где-то в полдень, но Гейл нигде видно не было. Фил сказал, что она поздно встает, – а я-то думала, что все мамы, как моя, вскакивают в шесть утра под бодрые вопли радиоведущего Боба Крейна и бегут на кухню варить овсянку. В особняке Боннелов – неудобном, старом доме в стиле ранчо – радио не играло. Гейл, когда она наконец спустилась, оказалась довольно мрачной женщиной, совершенно не склонной ни к каким проказам и проделкам. Потом Фил рассказал мне, что у его матери проблемы с выпивкой. Мне сложно было поверить в то, что Гейл Сторм оказалась пьяницей, но наконец до меня дошло: несмотря на то что все ее мечты вроде бы сбылись, Гейл все равно не была счастлива.

Следующего кумира я обрела в старших классах школы – им стал Грегори Пек. Вернее, Аттикус Финч – персонаж Грегори Пека в “Убить пересмешника”. То, как спокойно он подходил к решению самых сложных жизненных проблем, потрясло меня до глубины души. Пожалуй, я боготворила его даже больше, чем Уоррена Битти в “Великолепии в траве”.

Я почти всем и всегда делилась с мамой – ну, за исключением моих сексуальных переживаний и влюбленностей в кинозвезд. Впрочем, Грегори Пека мы любили и обсуждали обе. Если бы только мы с ним встретились! Он, по праву заслуживший звание моего героя, смог бы наставить меня на путь истинный, чтобы я стала тем, кем хотела быть. Под его чутким руководством я бы набралась смелости, чтобы спасать людей от несправедливостей расистского общества, и даже смогла бы пожертвовать своей жизнью ради своих убеждений.

Мама поддерживала меня всегда и во всем и не мешала мне высказывать вслух самые абсурдные и незрелые мысли. Помню, однажды я пожаловалась ей на отца. Вечно он мной недоволен! Всегда говорит: “Не сиди так близко к телевизору, ослепнешь”, или: “Доедай ужин, в Китае люди голодают”, а то и вовсе: “Не жуй с открытым ртом, мухи налетят”. Почему он такой зануда? Может, это его работа виновата? Поэтому он считает, что я ни на что не годна и все делаю не так, как надо? Мама вела себя иначе. Она никогда не осуждала меня и не говорила мне, что и как делать. Она позволяла мне думать самой.

 

Дедушка Китон

Однажды февральским вечером в доме раздался звонок. Звонили из Оклахомы. Было ясно, что стряслась какая-то беда – просто так в 1937 году по межгороду не звонили. Трубку поднял папа.

– Приезжай за своим отцом, мы с ним нянчиться больше не можем.

Отец не мог отлучиться с работы, поэтому за дедушкой решили отправить меня с мамой. По этому поводу мне даже пришлось пропустить две недели в школе – какое горе! Я делала вид, что страшно по этому поводу переживаю, но на самом деле была вне себя от радости.

Погрузив в наш “бьюик” 1936 года летнюю одежду и прихватив 25 долларов и две кредитки на бензин, мы отправились по Трассе 66. По пути в Оклахому мы проехали Кингман, Флагстафф и Голлап. Когда мы добрались до пункта назначения, дедушка уже ждал нас. Все его пожитки уместились в маленьком потертом чемоданчике. Сам дедушка – лохматый и непричесанный – улыбался со слезами на глазах. Родственники сказали нам, что он совершенно отупел и деградировал.

Дед Китон был ленивым, но добродушным человеком. Мириться с этим приходилось матери Роя, Анне, которая в конце концов была вынуждена устроиться на работу. Когда она заговорила о разводе – неслыханное в те годы дело, – дедушка уселся в свой красный грузовик “форд”, прихватил с собой пса Бадди и отправился колесить по стране. Когда дедушке стало совсем тяжко, он вернулся домой, и Анна приняла его. Правда, спустя некоторое время дедушка так начал действовать ей на нервы, что она позвонила нам и потребовала увезти его куда подальше.

По пути домой дед казался довольным. Прежде чем усесться на заднее сиденье “бьюика”, он достал пачку банкнот и всучил ее маме. Так что обратный путь показался нам куда комфортнее. Правда, за все приходилось платить. Одевать деда по утрам было сущей пыткой. Он натягивал штаны задом наперед, не мог просунуть руки в пиджак, не понимал, как завязывать шнурки, и отказывался носить носки. Он отвратительно вел себя за столом, шамкал беззубым ртом. На брюках то и дело расплывались пятна, он страдал недержанием и сводил маму с ума. Обратная дорога заняла три с половиной дня, которые показались нам вечностью.

Дед занял одну из трех спален, и жизнь наша переменилась. Отец отказывался принимать хоть какое-то участие в уходе за дедом, так что эта ноша упала на мамины плечи. А дедушка оказался тем еще пронырой. Как минимум два раза в неделю он убегал из дома, и маме приходилось обходить в его поисках весь район. В конце концов мы начали запирать его в комнате, а он – колошматить по двери, да так, что на нас принялись жаловаться соседи. Потом у деда случился запор, и мама заставила отца сделать ему клизму. Результаты превзошли все наши ожидания и засорили туалет. Скоро мы поняли, что ухаживать за дедушкой дома попросту невозможно, и определили его в ветеранскую больницу в Лос-Анджелесе. Отец был против этой идеи, но мама настояла на своем.

Последний раз, когда я видела дедушку, он махал нам на прощание рукой из автомобиля, который увозил его в отделение ветеранов в больнице. Отец, переваливший все заботы на маму, так никогда и не простил ее за то, что сдала деда. Стыдно сказать, но и мы с Мартой не особо помогали маме. Мы были подростками и очень стыдились деда. Позже я узнала, что, пока мама ухаживала за дедом, отец крутил интрижку с другой женщиной. Вскоре после этого он уехал из дома, чтобы уже больше туда никогда не вернуться.

 

Море белых крестов

Последние четыре года я пять дней в неделю проезжала мимо того самого ветеранского госпиталя. С северной стороны больницы – кладбище, которое Дьюк называет “морем белых крестов”. Я ему иногда рассказываю про солдат, которые умерли, защищая свою родину. Он всегда спрашивает, были ли они похожи на зеленых пластиковых солдатиков, которых ему покупают в супермаркете “Таргет”.

Пока я не прочла мамины записки, я ничего не знала о полоумном, писающем в штаны дедушке Китоне, который жил в одном доме с юной Дороти, которая должна была встретиться с Джеком Ньютоном Холлом, который должен был стать моим отцом. Как так вышло, что я много лет ездила мимо “моря белых крестов”, даже не догадываясь, что там, так близко от моего дома, покоится мой прадедушка Лемюэль У. Китон-младший?

 

Проповеди

Проповеди всегда были об одном и том же – о воскрешении Христа, урожденного спасти человечество от вечных адских мук. Самая большая сложность заключалась в том, что для спасения необходимо было родиться снова. Я решила не рисковать. Я читала Библию и на молитвенных собраниях не раз заявляла, что я была спасена, благословлена и рождена заново. Если я набиралась смелости встать и во всеуслышание произнести этот пассаж, все вокруг начинали улыбаться.

Я понятия не имела, о чем говорю. Мне просто нравилось бывать в церкви, такой красочной и яркой, нравилось слушать музыку – “Мессию” Генделя и “Весну в Аппалачах” Копленда. Я и слышать не хотела о крови и смерти, но этого было не избежать. Кровь. Грех. Вина. Слезы. Смерть. Плащаница. Гроб Господень. А по сути мы просто обменяли свободу воли на учение, в котором все рождаются грешниками и должны быть прощены и спасены, чтобы получить шанс на вечный покой. Мне понадобились все шестьдесят лет моей жизни, чтобы понять, что же я на самом деле обо всем этом думаю. Только теперь я почувствовала, как эта ноша упала с моих плеч.

Я свободна – от насаждаемого страха, от недоброго Господа, от прямой и узкой дорожки в рай и ужасных мук в аду. Я благодарна той безымянной силе, что избавила меня от уродливых и лживых представлений о жизни. Когда мое время на этой планете подойдет к концу, я не буду бояться. Аминь.

 

Игры со смертью

Когда мне исполнилось десять, мы на полгода перебрались в Гарден-Гров – папа снял там дом с черепичной крышей. Хозяева дома оказались весьма своеобразными людьми. Она была блондинкой с высвеченными перекисью волосами, а он держал бар. Папа говорил, что они “алкоголики”. Я раньше такого слова не слышала – оно значило, что хозяева дома слишком часто прикладывались к бутылке. Папа называл их и неряхами, и это тоже было правдой. Дом, который мы снимали, был ужасно грязным, но просторным – там было четыре спальни и две ванных комнаты. Куда больше, чем в нашем старом, отделанном голубой штукатуркой доме, все содержимое которого поместилось в грузовике, когда мы переезжали в Хайленд-парк. В кухню вели распашные двери, совсем как в вестерн-сериале “Дымок из ствола” с Джеймсом Арнессом. У Дорри и Робин была одна комната на двоих, а у восьмилетнего Рэнди, как и у меня, – своя спальня.

Как-то раз Робин играла на заднем дворе со своими друзьями. Я хотела, чтобы они приняли меня в свою компанию, но все были против – особенно Робин. Поэтому я отправилась к качелям, сняла одну из веревок, обернула вокруг шеи и сделала вид, будто собираюсь повеситься. Вскоре мимо меня пробежала Робин, не обратившая на меня ни малейшего внимания. Тогда я начала издавать звуки, будто задыхаюсь, – уж это-то должно было на нее подействовать! Но нет, Робин все так же беззаботно носилась со своими приятелями. Ух, я ей покажу! Я просунула голову подальше в петлю, забулькала погромче, потом сделала глубокий вздох, закричала и умерла. Робин не обратила на меня ни малейшего внимания.

Разрыдавшись, я убежала в дом и пожаловалась маме, что Робин позволила мне умереть. В ответ мама поинтересовалась: почему мне так важно, играют они со мной или нет? Смерть, пусть даже ненастоящую, нельзя использовать в каких-то корыстных интересах. Со смертью лучше не шутить. От мамы я добилась того, чего не удалось добиться от Робин, – сопереживания. Честно говоря, я бы и сейчас провернула трюк с веревкой заново, лишь бы только снова ощутить себя в крепких маминых объятиях, лишь бы услышать, как бьется ее сердце.

Мама умела сочувствовать, как никто другой. Я как наяву вижу: она сидит вечером с чашечкой кофе за столом, а напротив – я в очередной раз изливаю ей душу. За долгие годы эта сцена повторялась множество раз. И каждый раз мама говорила мне примерно одно и то же:

– Дайан, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Я уверена, однажды ты всем покажешь. Ничего не бойся и всегда иди вперед.

И, несмотря на все неудачи и провалы, я продолжала идти вперед – потому что жаждала признания и хотела вновь и вновь приходить к маме на кухню.

Помнится, в те дни я частенько бывала совершенно озадачена. Все вокруг шло как-то не так: Робин совершенно не хотела играть в моей жизни роль, которую я для нее придумала; хозяева дома были алкоголиками – плохими людьми, куда хуже Уилли Бландин с ее сигаретами и помадой. Но самый сильный ужас вызвал у меня папа, который как-то сказал, что совсем скоро я стану женщиной. Я? Женщиной?! Он с ума сошел? Я убежала в спальню, захлопнула дверь и рухнула на кровать. Чуть позже ко мне зашла мама.

– Тебе понравится быть взрослой девочкой, дорогая, – сказала она.

Мне не хотелось обижать ее, но одна мысль об этом внушала мне ужас. Я не хотела, чтобы у меня начались месячные (что бы это ни значило), чтобы у меня росла грудь или волосы в интимных местах. Я не хотела быть женщиной. Я хотела быть собой – кем бы я ни была.

 

Чертово воскресенье

Пасхальное воскресенье было почти таким же волнующим праздником, как и Рождество. Но красоте этого столь важного для всего христианского мира дня уделяли мало внимания. Вместо этого нам, детям, в бесконечно длинных проповедях рассказывали о жестоком распятии Иисуса Христа – нашего Спасителя, который умер на кресте, пролил свою кровь, чтобы спасти нас… спасти МЕНЯ. Я никогда не понимала смысла этой затеи. В гимнах, которые мы пели, то и дело встречались фразы вроде “омыты кровью агнца”, “я спасен кровью Христовой” или “он пролил свою кровь за меня”. Кровь была важным символом, смысла которого я не понимала.

Пасха для меня значила одно – новое платье. Мама начинала шить платья загодя. Моим любимым было розовое длиной до колена, с рюшами на подоле и вороте. К Пасхе все мы покупали новые шляпки и туфли, чтобы вместе со всеми девушками и женщинами городка “выгулять” наряды на лужайках близ старой методистской церкви. Отличное было время.

 

Задел на будущее

Еще в детстве я начала подозревать, что что-то идет не так. Я была старшей из четырех детей и не могла понять, с какой стати вся красота в семье досталась младшим сестрам, Робин и Дорри. Я считала, что эту вопиющую несправедливость нужно как-то устранять. Меня бесил мой нос, и я стала прикреплять на него на ночь заколку-невидимку в надежде, что это позволит мне избавиться от горбинки. Я часами отрабатывала перед зеркалом особую улыбку, которая – я была убеждена в этом – скроет все мои недостатки. Я даже сидела и по полдня таращила глаза, надеясь, что они от этого станут больше.

Спустя пару лет мы с моей лучшей подружкой Лесли Морган курсировали по коридорам школы Санта-Аны, словно два темных пятна в мире, где существовали только красные, белые и голубые краски. Мы красились белой помадой и подводили черным глаза, надеясь подчеркнуть свою красоту отрицанием всего нормального. В начале каждого месяца мы тайком бегали в аптеку на Хонер-Плаза – проверяли, не вышел ли новый номер Vogue. Нам обеим нравилась Пенелопа Три, из-под челки которой почти не видно было ее лица. Я тоже решила носить длинную челку, чтобы прикрыть лоб. Правда, главной проблемы – моей зацикленности на привлекательности – это не решило. Мама никак не комментировала мою внешность – иногда мне казалось, что она просто решила, что с моим лицом ничего уже не поделаешь. Зато у нее было полно идей относительно моего стиля. Честно говоря, все бы только выиграли, если бы она хоть как-то ограничивала меня в выборе одежды.

Но тогда я считала, что мы – отличная команда. В пятнадцать лет я создавала наброски нарядов, а мама воплощала в жизнь мои идеи. Вернее, не столько создавала, сколько баловалась с разными выкройками, меняя местами то одну деталь, то другую. Основная идея оставалась неизменной – мама твердо считала, что нет ничего лучше платьев с запахом, про которые говорили, что, “если начнешь шить его после завтрака, к обеду выйдешь уже в новом платье”. Конечно, важную роль играла и ткань, выбор которой в универмагах вроде “Вулворт” или “Пенни” казался нам слишком бедным и банальным. Мы с мамой предпочитали комиссионный “Гудвилл”, в котором нам попадались настоящие сокровища – ткани в горошек, полоску и клетку. Мы покупали старые твидовые пиджаки, из разных кусочков которых шились отличные мини-юбки. Конечно, основная работа ложилась на мамины плечи – меня к швейной машинке совершенно не тянуло. Меня интересовал лишь конечный результат – и как я в нем буду выглядеть.

Я и не подозревала, что мама порой переживала из-за моего “образа”. В одном из своих дневников за 1962 год она писала:

Волосы у Дайан так налачены, что торчат сантиметров на 10 вверх. Юбки – на 8 сантиметров выше колен. Мы дома все над ней подшучиваем по этому поводу, но вообще-то она выглядит очень привлекательной. Конечно, для нас, ее родных, Дайан самая красивая поздно вечером, когда смывает макияж и надевает старые удобные домашние штаны. Она уже такая взрослая девушка! И очень независимая – у нее есть свои взгляды на жизнь, которые она ни за что не согласится предать. Верный способ испортить с Дайан отношения – это сказать, что она должна делать или как думать. Она все решает для себя, сама.

И благодаря маме я и впрямь была очень самостоятельной. Моим самым любимым нарядом тех времен было платье, которое мы с мамой сшили на школьный выпускной в 1963 году. Сперва мама купила мне мини-платье в “Ньюберри” (я тогда работала в этом универмаге в отделе нижнего белья), но я отвергла его из-за излишней простоты. После этого мы отправились в нашу любимую комиссионку, где нашли отличное платье с широкой юбкой в черно-белый горошек, которое немедленно и раскроили. Затем мы разорились на дорогущие белые туфли на высоком каблуке с черным носом и маленькими помпончиками. Еще одним штрихом стали черные чулки со швом – очень модные. Помнится, тогда я верила, что если мне удастся “спрятать” лицо и подчеркнуть самую привлекательную мою черту – то есть улыбку, – то я буду выглядеть куда привлекательней. Но потом произошло событие, перевернувшее всю мою жизнь. Я прохаживалась по другому моему любимому магазину – комиссионке Армии Спасения, – когда вдруг увидела решение всех своих проблем: шляпу. Старый мужской котелок. Я немедленно нацепила ее – и вуаля!

И впервые в жизни мама категорически не одобрила мой выбор.

– Шляпа хорошая, но для выпускного не подходит.

Тем не менее на выпускном мне удалось добиться нужного мне эффекта и привлечь к себе внимание. Я сияла от радости, и мне было плевать, что выгляжу я как чучело. Главное, что я не была похожа на всем знакомую, старую-добрую скучную Дайан. Ну а насчет шляпы мама оказалась права – ее я решила припасти напоследок.

 

2. Джек

 

Отца я в детстве почти не видела. Он лишь говорил мне выключать в комнатах свет, закрывать плотно дверь холодильника и есть то, что приготовила мама, – а иначе отправлюсь спать в гараж. Каждое утро папа надевал один и тот же серый пиджак и полосатый галстук и отправлялся на работу в Управление. Он сыпал банальностями: “Пей молоко, оно полезно для костей”, “Будь вежливой”, и – самая любимая его фраза – “Задавай вопросы”. Я постоянно спрашивала маму, почему он такой? И мама всегда говорила в ответ одно и то же: папа – очень занятой человек, голова у него занята другими вещами. У папы в голове вещи? И что же это за вещи? Нет, я решительно не понимала папу. Единственный человек, который мог бы раскрыть для меня тайны моего папы, жил от нас в пяти милях и навевал на всех, включая меня, благоговейный ужас.

Я говорю вовсе не о бабуле Китон, о нет. Страх в нас вселяла высокая и суровая бабушка Холл. Она частенько поговаривала о том, что не собирается “рядиться в чужие перья”, и что пусть лучше уж полюбят меня такой какая есть. Бабуля Китон считала, что папа болел рахитом из-за плохого питания в детстве. Из-за этого ноги у папы выгибались назад, как у кузнечика. В общем, она была недалека от истины.

Бабуля Китон жила неподалеку от бабушки Холл, но отношения у них были не очень, и неудивительно. Бабушка Холл была полна скептицизма, бабуля Китон – веры. Каждое воскресенье бабуля Китон пекла “ангельский” торт, делала домашнее мороженое и угощала нас лимонадом в высоких стаканах. Бабушка Холл раз в год готовила “дьявольский” шоколадный торт из готовой порошковой смеси. Бабуля Китон была богобоязненной христианкой. Бабушка Холл – убежденной католичкой. Бабуля Китон верила в рай. Бабушка Холл считала, что все это “чушь собачья”.

В двадцатые годы, когда ее муж пропал без вести, Мэри Элис Холл переехала из Небраски в Калифорнию, захватив с собой сына Джека и сестру Сэди. Мальчику в те годы непросто было расти без отца. Мэри Холл никак не объяснила сыну его отсутствие. Никто так до сих пор точно не знает, был ли папа незаконнорожденным ребенком или же, как утверждала Мэри, его отец Честер умер незадолго до рождения наследника. Как бы то ни было, Мэри – здравомыслящая и суровая католичка с ирландскими корнями – собрала вещи и попрощалась со всей своей большой семьей на полуразваленной ферме в Небраске: родителями и одиннадцатью братьями и сестрами. Она уехала и никогда об этом не жалела.

Неизвестно, откуда Мэри взяла деньги на покупку половины дома в нескольких кварталах к северу от нового 110-го шоссе. Нижний этаж у Мэри арендовали ее сестра Сэди с мужем Эдди и поздним ребенком Чарли. На втором этаже жили сама Мэри и ее арендатор – некий Джордж Олсен, который занимал спальню в конце коридора, рядом с детской. О характере отношений между Джорджем и Мэри можно только догадываться. Никто так и не осмелился спросить об этом у Мэри – она не терпела вмешательств в ее личную жизнь.

Мэри прожила по адресу Рэнджвью-авеню, 5223, до самой смерти. Она умерла в столовой – той самой, куда нас против желания затаскивали каждый год родители на день Благодарения. Помнится, однажды я ускользнула из столовой и проникла в спальню бабушки. Я осторожно открыла ящик комода и обнаружила внутри несколько пар старых носков, набитых четвертаками. Я пришла в такой восторг, что тут же поделилась открытием с Чарли. Кузен не разделил моих чувств – накануне мы поругались, споря, чей бог лучше. Чарли назвал меня идиоткой и заявил, что четвертаки не идут ни в какое сравнение с пачками стодолларовых купюр, которые он нашел под досками бабушкиного шкафа.

Бабушка была мужественной и мужеподобной женщиной. Сама она считала себя деловой женщиной, которая всего добилась в жизни сама.

– Меня интересует коммерческая сторона жизни. Я хочу заработать много денег – и сделать это как можно быстрее, – говорила она.

Мэри Элис Холл была безжалостной ростовщицей, которая без малейшего зазрения совести выдавала под огромный процент деньги соседям, оказавшимся в затруднительной ситуации. У бабушки была одна-единственная цель в жизни: накопить как можно больше денег, желательно в виде наличности. Ее циничный взгляд на жизнь нашел свое отражение и в том, что он читала: на протяжении долгих лет бабушка выписывала “Геральд Экспресс”, “издание, которое проливает свет на все тайны и открывает глаза тем, кто хочет знать все об убийствах, инопланетянах и спортивных событиях”. При этом бабушка вовсе не была спесивой или высокомерной. Она прекрасно понимала горести бедняг, сбежавших от несчастного брака, банкротства или полиции. Так почему бы ей и не почитать про истории со “дна” общества, типичные для окружающего ее города?

Представления Мэри о воспитании ограничивались одним методом: если Джек плохо себя вел, она запирала его в шкафу и уходила из комнаты. Не больше и не меньше. Когда к ним заявился ее бездельник-брат Эммет, просадивший все свои деньги в карты, Мэри подселила его в детскую к Джеку. Зачем выделять брату отдельную спальню, когда ее можно кому-нибудь сдать?

Папа называл Эммета абсолютно аморальным типом. Незадолго до начала папиной учебы в университете Эммет обманом вытянул у него сотню долларов. После этого они два года не разговаривали – хоть и продолжали жить в одной комнате. Отец ненавидел Эммета. Правда, хоть какой-то толк от их вынужденного сожительства был: повзрослев, Джек Холл не стал таким же, как его провонявший сигарами изворотливый дядя.

Папа не знал, как звали его собственного отца, и, как и все остальные, не осмеливался спросить это у матери. Мэри позаботилась о том, чтобы в ее окружении никто даже не упоминал имени Честера. Тетя Сэди, как и мама, повиновалась ее приказам. Дороти совсем не хотелось ссориться со своей свекровью. С Мэри Элис Холл вообще никто не хотел связываться, и тайна папиного отца оставалась нераскрытой, пока я не обнаружила в маминых бумагах вырезку из статьи.

ЖЕНА 9 ЛЕТ РАЗЫСКИВАЛА МУЖА И ТЕПЕРЬ ТРЕБУЕТ ОТ СТРАХОВОЙ КОМПЕНСАЦИЮ

Понедельник, 23 июня 1930 года.

Женщина уверена, что ее муж мертв – супруг испарился спустя три месяца после свадьбы.

Миссис Мэри Холл в чем-то напоминает героиню поэмы Генри Лонгфелло “Эванжелина” – быть может, не столь терпеливую и смиренную, как девушка из произведения поэта. В поисках своего супруга, Честера Н. Холла, девять лет назад сбежавшего из-под венца, миссис Холл объехала всю страну. Сама женщина считает, что ее муж мертв. “Если бы он был жив, он бы обязательно ко мне вернулся, – уверена она. – Наша любовь не знала границ”. Миссис Холл не преминула отметить это и в своем заявлении, которое она подала судье Гарри Ханту. В прошении миссис Холл попросила официально объявить о смерти Честера Холла, чтобы она могла получить выплаты по страхованию жизни в размере 1 000 долларов.

26 июля 1921 года, спустя три месяца после свадьбы, Холл пришел домой в расстроенных чувствах. Он никогда не жаловался жене на свою работу, так что она не могла понять, в чем дело. “Примерно в девять вечера, – говорится в заявлении миссис Холл, – он надел шляпу и сказал, что пойдет в кино. Больше я его не видела”.

Миссис Холл переехала в Калифорнию четыре года назад вместе со своим сыном Джеком. По ее словам, она предприняла все возможное, чтобы отыскать своего супруга.

До того, как вырасти и стать инженером, Джек Ньютон Игнатиус Холл был “малышом Джеки”. Сложно даже представить, каково ему было расти в тени своей матери – по выражению моего сына Дьюка, “крутой, как яйца”. В шестидесятые и семидесятые папа раскраивал на участки под застройку округ Орендж, но за пару десятилетий до этого он был обыкновенным мальчишкой, который прижимался носом к окну и смотрел, как его мать до полуночи играет в покер в одном из плавучих казино Каталины. Прежде чем стать специалистом по разработке различных желобков и труб и ливневых канализаций, папа прыгал с вышки в команде университета. Уже став взрослым, Джек Холл очень гордился своей работой, предполагавшей математически точное препарирование земли на аккуратные участки.

Мне кажется, что папа стал инженером-строителем, потому что эта профессия создавала иллюзию, будто человек может изменить саму Землю – огромную и непредсказуемую. Папа еще в детстве понял, что свою собственную мать ему не изменить. Мэри Холл никогда не обнимала его, не хвалила и не жалела – всякие проявления любви были не в ее духе. Может, поэтому папа и обратил свое внимание на старую-добрую матушку-Землю? Сейчас, когда я задумываюсь об этом, мне становится проще понять то, как папа относился к моей маме и нам, детям.

Он то и дело пытался войти в нашу узкую компанию, состоявшую из Дороти и детей. В конце концов, почему бы и нет? Он же был нашим отцом. Но у папы не было ни единого шанса вписаться – еще бы, он ведь не понимал ни своих детей, ни нервную, чувствительную жену. Каждый вечер, стоило только папе войти в дом, мы тут же прекращали делать то, что делали, и его встречала полная, хоть и вполне дружелюбная тишина. Стыдно признать, но мы никогда даже не думали включить папу в наши игры и занятия. Впрочем, он с этим смирился – как смирился с холодностью своей собственной матери.

 

Три истории

У папы было ровно три истории о его детстве – не больше и не меньше. Во-первых, история о том, как в детстве у него был такой рахит, что ему приходилось носить специальные распорки. Во-вторых, история о том, как бабушка Холл заставила его играть на кларнете в оркестре, хоть он и ненавидел кларнет. И, в-третьих, папина любимая история: о том, как в девятнадцать лет на баскетбольном матче в колледже он встретил маму и сразу понял, что она – его судьба. Эту историю папа всегда заканчивал одними и теми же словами:

– А через полгода мы с вашей мамулей поженились в Вегасе.

Вот, собственно, и все. Или, как сказала бы Мэри, конец-шмандец.

 

Три воспоминания

Когда мне было девять, папа научил меня разрезать гранат. Ножом он надре́зал гранат по окружности, а затем взял его в руки и разделил на две половинки. А внутри, словно драгоценные камешки (гранат – мой астрологический камень), сверкали зернышки. Я вгрызлась в гранат, и во рту у меня оказались сразу пятьдесят ярко-красных зернышек. Мне казалось, именно таким и должен быть на вкус рай.

Все наши семейные вылазки в конечном итоге приводили нас к океану. И неважно, были ли мы в кемпинге в Гуаймасе, Энсенаде или на побережье за Санта-Барбарой; каждый вечер папа усаживался на берег, поближе к своему верному другу – Тихому океану. Только вечером папа мог насладиться редкими мгновениями покоя. Став чуть постарше, я, прихватив стакан “Севен-апа” со льдом, подсаживалась к папе. Мы сидели вдвоем в тишине, которую папа рано или поздно прерывал.

– У тебя очень красивая мама, – говорил он.

Или:

– Ужасно я люблю нашу маму, понимаешь?

Или:

– Дайан, обязательно не забудь сказать маме спасибо – она приготовила нам просто отменный ужин.

Осыпая маму комплиментами, папа пытался избавиться от чувства вины за ее судьбу и вечную зависимость ото всех. Он переживал за Дороти, но ничего менять не хотел – даже не пробовал относиться к ней чуть иначе. Наверное, глядя в океан, он беззвучно снова и снова просил у мамы прощения, надеясь, что отлив унесет с собой все его печали.

Я была уверена, что умираю. Я задыхалась. У меня и так уже была астма, а тут еще этот удушающий кашель. Потом папа перевернул меня вверх ногами, и – о чудо! – я почти сразу прекратила кашлять. Маму так напугал мой приступ, что она почти два месяца не пускала меня в школу – я тогда училась в четвертом классе. Каждый день мама растирала мне спину мазью и ежечасно давала “Севен-ап” со льдом. Иногда даже разрешала смотреть телевизор. Помню, как-то мы с папой смотрели фильм о слепой старушке, чью собаку-поводыря сбил грузовик. Я тогда еще спросила папу: как бог мог допустить такое и дал собаке умереть?

– Ты, главное, не бойся, – ответил папа.

Мне его ответ показался странным – чуть раньше я подслушала разговор мамы и тети Марты, когда они обсуждали, как папа грохнулся в обморок, уколовшись о шип розы. Я никогда не считала папу трусишкой – в конце концов, он спас мне жизнь. И мне все так же казалось, что бог поступил довольно гнусно: позволил умереть старушкиному псу. А ведь ей и так уже недолго осталось жить.

– Почему старые люди должны умирать от старости? – спросила я папу. Он посадил меня на колени и сказал:

– За плечами каждого старого человека – долгая-долгая жизнь, и все они готовы к смерти. Не переживай за них, Дайан, – папа поцеловал меня, поставил на пол и велел идти готовиться ко сну.

Тем вечером родители что-то долго обсуждали за закрытыми дверями. Может, папе было настолько хорошо с мамой, что он мог поделиться с ней своими страхами – рассказать, что до обморока боится шипов на розах, или поделиться историей о чудесном псе, который погиб по нелепой случайности. Или просто поговорить о том, что старость – это страшно.

 

Мысли позитивно

Папиной Библией – вернее, даже двумя – были книги “Позитивное мышление” Нормана Винсента Пила и “Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей” Дейла Карнеги. Наверное, из-за них он так любил сыпать банальностями вроде “мысли позитивно”. В детстве я постоянно твердила эту фразу, надеясь, что в итоге научусь мыслить и обрету позитивный взгляд на жизнь. Когда я спрашивала папу, почему его мантра не работает, он всегда отвечал мне одно и то же: “Попробуй еще раз”.

Но что вообще значило “позитивно”? И, что более важно, что значило “мыслить”? Я не знала ответов на эти вопросы и, следуя обычному совету отца, продолжала бомбардировать всех вопросами.

В 1957 году мы переехали в бежевый, обшитый деревянными панелями дом номер 905 на Норт-Райт-стрит в Санта-Ане. Дом окружали бесконечные апельсиновые рощи. Мы, дети пятидесятых, не могли устоять перед прелестями Южной Калифорнии и верили, что, купив фургон “бьюик”, катер и щитовой бассейн, мы обретем счастье. Вскоре на месте апельсиновых рощ стали появляться целые кварталы новых домов с названиями вроде “Солнечный край”. Тот факт, что в округе Орендж, получившем свое название от апельсиновых деревьев, таких рощ становится все меньше и меньше, очень меня огорчал. Я поделилась своими чувствами с папой.

– Такова жизнь, Дайан, – отвечал он. – Тут уж ничего не поделаешь.

Не особо задумываясь, я переняла папину веру в “американскую мечту”, но по апельсиновым зарослям все же тосковала.

Переезд в Санта-Ану ознаменовал начало моего взросления. Мне предстояло вырасти в юную девушку, почти женщину. Папа то и дело говорил, какой красивой я буду и как в меня влюбится какой-нибудь хороший парень. Ну не замечательно? Я же совершенно не хотела, чтобы в меня влюблялся какой-то парень. В моей голове постепенно зрело понимание того, чего я хочу на самом деле: чтобы меня обожала сразу целая куча людей, а не какой-то один непонятный мальчик. Эта не оформившаяся толком мысль, в числе прочих, и подтолкнула меня к кино и театру. Слушая родителей, я снова и снова убеждалась, что вместо близости одного человека мне нужна любовь аудитории. Близость была опасна – как курение или алкоголь. Близость значила, что тебя будет любить лишь один человек, а не тысячи или миллионы. Мне сразу вспоминалась мама на сцене в отеле “Амбассадор” и как папа бесился, не желая делить свою любимую жену с другими.

Мое умение поддерживать диалог значительно улучшилось после того, как я выиграла дебаты в школе Уиллард-Джуниор. Эта победа положила начало традиции ночных дискуссий, посвященных как семейным проблемам, так и вопросам местной политики. Папа был республиканцем и ратовал за снижение налогов и более строгое воспитание детей. Мама была убежденным демократом и верила в пользу высоких налогов и снисходительного отношения к детским проделкам и шалостям. Я, конечно, отстаивала мамину точку зрения. Эти споры стали определяющим фактором в моей жизни. Я поняла, что чем напряженнее обстановка, тем проще мне отстаивать свою точку зрения. Быть импульсивной и следовать зову сердца было восхитительно интересно. Кроме того, наводило на размышления. Отстаивая свое мнение по вполне обычным, не жизненно важным вопросам, я училась выражать свои мысли и чувства и, что еще более важно, узнавала с новой стороны папу. Спорить с папой было сложно и чертовски интересно. И неважно, о чем мы спорили – главное, что мы делали это вдвоем. Меня совершенно не волновало, одержу я победу в споре или нет. Сама того не зная, я достигла важнейшей точки в моих отношениях с отцом: я научилась понимать, как и о чем он думает.

 

Три с минусом

Когда мне исполнилось четырнадцать, мама, побывав на родительском собрании класса, вручила мне книжечку, озаглавленную “Мой дневник для размышлений”. Так она намекала на тройку с минусом, которую я получила по английскому языку. Из-за плохих отметок меня перевели в класс коррекции – к двуязычным девочкам из Мексики, мальчикам из неблагополучных семей и таким же бестолковым мечтателям, витающим в облаках, как я. Я быстро сдружилась с мексиканскими девочками – думаю, на почве нашей общей безграмотности. Пышнотелые девицы с радостью взяли меня – плоскогрудую, жаждущую всеобщего внимания – под свое крыло. Все они отличались добродушным и веселым характером и с удовольствием выслушивали все мои глупости. Спустя три года посещения уроков английского для отстающих я все так же не знала, чем отличаются союз от предлога и имя собственное от имени нарицательного. В те годы не существовало каких-то специальных методик, разработанных для детей вроде меня. Я даже не понимала, чему, собственно, нас пытаются научить. Да и пытались ли нас чему-нибудь научить? Сейчас я в этом совсем не уверена. Мне кажется, на нас просто “забили”. Ну а мама никогда не проявляла особенного интереса к моим домашним заданиям – ей больше нравилось обсуждать со мной мои мечты. Например, когда я пошла на прослушивание на шоу юных талантов, именно мама предложила мне зачернить зубы для прослушивания в шоу талантов, в котором я исполняла песню “All I Want For Christmas Is My Two Front Teeth”. А когда я получила роль Мелодетт, мама посоветовала мне поговорить с нашим хормейстером мистером Андерсоном и попытаться убедить его спеть со мной дуэтом “Что бы ты ни делал, я это делаю лучше” – чтобы потом он дал мне выступить соло с песней Дина Мартина про оленя Робина с красным носом. Мама поддерживала и поощряла все мои начинания, связанные с выступлениями и сценой. Наверное, на родительском собрании учителю удалось убедить ее, что ведение дневника поможет мне лучше управляться со словами.

Дорогой дневник,

Как бы я хотела, чтобы у меня был парень! Но я мальчикам не нравлюсь и никогда не буду нравиться, потому что у меня нет груди. Хотя есть один парень, но я насчет него не уверена. Его зовут Джо Гиббинс. Сегодня в школе его застукали, когда он нюхал клей. Ужас какой-то. Надеюсь, никогда больше не встречу никого, кто бы нюхал клей. Никогда-никогда.

Хорошо бы я умела петь, как Меган. Она берет уроки у Кенни Эйкина, и ей достаются все сольные партии. Все думают, что Меган классная. Надо спросить маму, не получится ли и меня записать на занятия к Кенни Эйкину. Он ставит почти все крутые шоу в нашей округе.

Дорогой дневник,

Сегодня мы с Вирджинией Оденэт и Пэт Эмтор ходили гулять в центр, и они все время говорили друг с другом, не обращая на меня внимания. А еще Пэт сказала Вирджинии, что мне нравился Ларри Блэр. Мерзкая гадина! Ну а Вирджиния, конечно, не смогла удержаться и тут же сказала, что все знают, что Ларри сохнет по Жанин Ситон. Ну и пусть, не очень-то и хотелось. А еще один предсказатель сказал, что завтра будет конец света. И за контрольную по алгебре у меня двойка.

Зато есть и хорошие новости: мама разрешила мне брать уроки вокала! Теперь буду петь вместе с Меган. Ура!

Дорогой дневник,

По-моему, ужасно несправедливо, что Кенни Эйкин никогда не доверяет мне сольные партии. Мне кажется, что всем плевать – что есть я, что меня нет. Может, мое время еще не пришло? Не знаю.

Дорогой дневник,

Сегодня я узнала, что родители Меган ей не родные, ее удочерили. Оказывается, сестра Меган сошла с ума и пыталась покончить жизнь самоубийством. Какой-то ужас. Почему она захотела умереть? Хорошо бы люди вообще не умирали. Слишком уж это страшно. Я молюсь Господу, чтобы в раю все умершие были довольны и счастливы, а те, кто хотел убить себя, как сестра Меган, об этом бы не помнили.

Дорогой дневник,

Я наконец набралась смелости и пригласила парня пойти со мной на танцевальный вечер “Дамы приглашают кавалеров”. И он согласился! Я ужасно рада. Он из классных парней, и с ним очень весело. Он постоянно называет меня дурочкой. Угадайте, кто это? Ронни Макнили! Поскорее бы рассказать об этом Махале Хойен, моей новой лучшей подруге! У нее такая большая грудь, просто супер. На танцы девочки должны сделать мальчикам рубашки, которые сочетаются с их блузками. По-моему, замечательная идея!

Дорогой дневник,

Танцы прошли просто ужасно. Я думала, что там будет весело, но на самом деле вышло отвратительно. Ронни вел себя так, будто он для меня слишком хорош. Даже танцевал не со мной, а с Пэт Эмтор. Да еще и ушел раньше всех, еще до того, как все закончилось. Ненавижу его. Мог бы хотя бы один раз со мной потанцевать. Как же все плохо. Я совсем не нравлюсь парням. Я попросту слишком некрасивая.

Дорогой дневник,

К Рождеству Кенни решил поставить спектакль “Амаль и ночные гости”. Главная роль досталась Меган. Ну еще бы, она ведь у нас звезда. Все вокруг нее так и прыгают. Джуди спрашивает, не холодно ли ей, Вирджиния одалживает ей свой свитер. А холодно-то мне! Но мне никто свой свитер не отдаст, куда уж там.

Сегодня Кенни отозвал меня в сторонку. Долго говорил о том, что в следующем году будет давать мне выступать почаще и что из меня выйдет отличная комедийная артистка. Ха-ха.

 

Кенни Эйкин

У Кенни Эйкина было прозвище Мистер Музыка округа Орендж. Больше всего он был похож на двухметровую куклу Хауди-Дуди – только без Буффало Боба, дергающего за ниточки. В силу возраста я не очень понимала сути моих взаимоотношений с такой колоссальной личностью, как Кенни, но, как мне кажется, в глубине души всегда знала, что с его помощью я достигну своей цели. Кенни был продюсером и режиссером таких постановок, как “Кисмет”, “Оклахома!” и “В стране игрушек”. Кроме того, он заправлял собственной студией звукозаписи и драматическим центром и исполнял ведущие партии теноров в различных операх по всей стране, от Лос-Анджелеса до Сан-Бернардино. И мне, и Меган – протеже Кенни – было по тринадцать лет, но, в отличие от меня, у Меган были и внешность, и потрясающий голос. Ничего не поделаешь: в глазах Кенни Меган была совершенством. Я же… я была не такой, как надо.

Какое же счастье, что Кенни не пал жертвой моих чар! Его нежелание видеть во мне актрису разожгло во мне азарт, и я отчаянно принялась искать лазейку, благодаря которой он все же дал бы мне шанс. Как всегда, в поисках лазейки мне помогла мама. Сидя на кухне за чашкой кофе, я пожаловалась ей, что Кенни все важные партии отдает Меган. Мама молча качала головой, но я точно знаю, что спустя пару дней она пошла поговорить с мистером Эйкином – я увидела их вдвоем в его кабинете. Что еще добавить? Дороти Диэнн Китон Холл могла быть очень убедительной, особенно если дело касалось ее детей.

После визита мамы к Кенни он стал потихоньку выпускать меня на сцену и в конце даже доверил роль Тряпичной Энн в “Стране игрушек”. Видимо, я неплохо справилась, потому что после этого Кенни наконец начал воспринимать меня всерьез – и в этот момент я перестала воспринимать всерьез его. Вскоре я сказала маме, что не хочу больше ходить к мистеру Эйкину. Я уже научилась у него всему, чему могла. Я все еще коряво выражала свои мысли, но зато получила опыт выступлений и узнала, что без настойчивости на сцену просто не попасть. Я хотела, чтобы мою судьбу решала публика, а не мистер Кенни Эйкин. До встречи с ним я была уверена, что умру от горя, если не буду нравиться людям. Но я ошибалась – оказалось, что в мире полно таких вот Кенни Эйкинов, которым суждено было общаться со мной. Вне зависимости от того, нравилось им это или нет.

 

Аплодисменты

Моя судьба решилась в один прекрасный вечер, когда я спела “Мата Хари” в нашей школьной постановке “Солнышко Мэри” и с тех пор обсуждению не подлежала. Спектакль ставил наш учитель драматического искусства мистер Роберт Лизинг и делал это с поистине бродвейским размахом – во всяком случае, так казалось тогда мне. Я играла второстепенную роль Нэнси Твинкл, легкомысленной и игривой девушки. Я даже не подозревала, что главная песня Нэнси – “Мата Хари” – станет в моем исполнении настоящей бомбой. Я скакала по сцене, распевая слова про знаменитую шпионку, пока наконец песня не закончилась и я в грандиозном финальном па не соскользнула по веревке вниз в оркестровую яму. Тогда-то я и услышала какой-то взрыв – это были аплодисменты. Когда родители отыскали меня за сценой, их лица сияли от счастья. У папы даже были слезы на глазах. Я еще ни разу не видела его таким возбужденным, радостным и удивленным. Папа был в шоке – неужели на сцене была его неуклюжая, бестолковая дочь, которая провалила алгебру, врезалась на старом “бьюике” в его новый “бьюик” и однажды за раз использовала целую банку лака для волос? В ту чудесную минуту я была для него словно призовой скакун, Одри Хепберн и Чудо-женщина – три в одном. Я была для него Амелией Эрхарт, пересекшей Атлантику. Я была его героиней.

Позже папа не раз хвастался перед знакомыми моими карьерными успехами, но переломным моментом в его отношении к актерскому ремеслу стала именно “Мата Хари”. Я никогда не забуду, как он стоял, не в силах промолвить ни слова, и как сияли от счастья его ярко-голубые глаза. Те самые, из-за которых когда-то в него влюбилась мама. После этого путь назад мне был заказан.