Глава из неопубликованного курса лекций по новой русской истории, посвященная характеристике Екатерины I и ее окружения,

печатается по изданию: Записки Русского института в Праге.

Прага, 1937. С. 214–224.

Двухлетнее с лишним царствование Екатерины I было наполнено сложными маневрами партий, имевшими важное влияние на дальнейший ход общественной борьбы. Воцарение Екатерины повлекло за собой диктатуру Меншикова. Но при всей широте своего самовластия Меншиков все же не занял своей фигурой всей политической сцены. Там были и другие борцы, представлявшие иные группы или интересы. Бросим взгляд на главнейших из них.

Всего менее внимания заслуживает сама Екатерина, волею судьбы попавшая в центр этой людской галереи. Эта женщина, родившаяся ливонской крестьянкой и умершая всероссийской императрицей, имела все данные для того, чтобы быть удобной спутницей Петра Великого на его бурном жизненном поприще, и не имела ни одного нужного свойства, чтобы стать его достойной преемницей. Петр Великий высоко ценил подругу своего сердца и с каждым годом все сильнее к ней привязывался. В страшные минуты исступленного гнева только ей одной отдавался он в руки доверчиво и покорно; затихал, положив ей голову на колени, и погружался в освежительный сон, пока она гладила его голову. Екатерина была для Петра незаменимой походной женой; она весело переносила все неудобства и лишения страннической жизни Петра, была вынослива, беззаботна, одинаково чувствовала себя в своей тарелке и в походной палатке военного лагеря, и в тесных комнатках царского домика на Неве, и среди какой-нибудь исступленной оргии всенощного придворного пира. Самое ценное для Петра было то, что она хорошо знала свое место: усердно рожала Петру детей и до брака и после брака и не позволяла себе ни малейшего намека на обиду или жалобу по поводу увлечений Петра разными «метресками». До нас дошли письма Екатерины Петру, в которых она говорит об этих «метресках» тоном самой беззаботной шутки. Мы не встречаем также ни одного случая, когда бы она позволила себе попытку вмешаться в государственную деятельность Петра. Даже в деле царевича Алексеяона держится с тактом и не высовывается вперед. Правда, иногда ей случалось заступаться за Меншикова и спасать его от петровской дубинки. Но это были уже не столько государственные, сколько домашние дела; у всех троих были свои интимные счеты: ведь Петр получил Екатерину в свой гарем из рук того же Меншикова.

Екатерина стала подругой сердца Петра только потому, что она умела быть его покорной и преданной рабой. Но в отличие от преданности духа, преданность раба почти всегда имеет свою оборотную сторону. Там, где-то в глубине души преданного раба таится интимнейший уголок, который, как призрак свободы, тщательно оберегается от господина, и в этом уголке нередко зреют зародыши измены. И Екатерина изменяла Петру в разнообразных видах. Сердечная измена Петром была открыта. Незадолго до своей кончины он узнал про связь Екатерины с Монсом, и это было для него нравственным ударом, от которого он уже не оправился. Петр отомстил по-петровски: казнил Монса и заспиртованную в банке голову казненного поставил на ночном столике Екатерины. Измены другого рода остались Петру неизвестными. Он так и не узнал, что, когда Екатерина заступалась перед Петром за Меншикова, обличаемого во взятках, она сама бывала в доле.

Кажется, Екатерина не чувствовала себя счастливой в браке за гениальным мужем. Саксонский резидент Лефортсообщает, что со времени замужества Екатерина носила в душе какое-то тайное горе и иногда по ночам громко жаловалась на судьбу. Эти жалобы и эта печаль не покинули ее и тогда, когда она стала самодержицей. Может быть, ее неудовлетворенность еще усиливалась от сознания полной своей непригодности к занятию этого нового положения. Она ничего не понимала в государственных делах. Она, как была, так и осталась неглупой, сообразительной, но совершенно невежественной ливонской крестьянкой. Она не умела ни читать, ни писать. С величайшим трудом выводила она какие-то каракули вместо своей подписи и чаще всего за нее подписывалась ее дочь Елизавета. Скоро ей начали изменять и физические силы. Жизнь с Петром, тревожная и бурная, полная ужасов и оргий, мучительные потрясения, пережитые в связи с делом Монса, наконец, неприятная болезнь, полученная от сожительства с Петром, — все это превратило ее почти в развалину. Что оставалось ей делать под мантией самодержицы? Кое-как дотягивать земное существование, превратив конец его в сплошной пьяный пир. Петр перемежал свои оргии с напряженной государственной работой. Екатерина ничего не смыслила в государственной работе, и дворец превратился при ней целиком в роскошный трактир, где вино лилось рекою каждую ночь до утренней зари. Упомянутый выше Лефорт сообщал своему правительству, что «русский двор каждую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится самое раннее в 5 или 7 часов утра. О делах нет и помину». Датский посол, Вестфален, вычислил, что за два года еженощные кутежи во дворце поглотили венгерского вина и данцигской водки не менее, как на миллион рублей (около 9 миллионов на наши деньги). На торжественных публичных церемониях придворные дамы были теперь избавлены от обязанности наравне с мужчинами осушать гигантские кубки. Но на более интимных пирах во дворце все шло по-прежнему. В приходо-расходной книге комнатных денег Екатерины встречаем записи вроде следующих: «Княгине Голицыной пожаловано 10 червонных за то, что она выпила при столе Ея Величества два кубка пива английского», через несколько дней ей же пожаловано 15 червонных «за то, что выпила большой кубок виноградного вина» и т. д. в том же роде.

Культ Бахуса наполнял весь строй придворной жизни. Но не был забыт и культ Венеры. Больная, обремененная полнотой, с вечными опухолями на ногах от начинавшейся водянки, Екатерина тем не менее с увлечением предавалась утехам любви. Надо же было вознаградить себя за Монса, погибшего на плахе! Левенвольд, Ягужинский, Девьер, Сапега сменили друг друга в качестве ближайших утешителей вдовы Петра. В редкие минуты среди этой сплошной оргии Екатерина вспоминала, что за пределами ее дворца находится Россия и что у нее должны быть какие-то отношения к обитателям этой страны. Способы поддержания нравственной связи с подданными Екатерина избирала весьма оригинальные. 1 апрели 1725 г. жители Петербурга были насмерть перепуганы пальбой, внезапно раздавшейся с Петропавловской крепости. Думали уже, что на Петербург идет английский флот или шведская армия, и готовились к смерти. Напугав так сильно жителей столицы, Екатерина приказала затем милостиво объявить во всеобщее сведение, что она хотела пошутить со своими верноподданными по случаю 1-го апреля.

Сказанного достаточно, чтобы прийти к заключению, что среди деятелей этого краткого царствования наименьшая доля влияния на ход политических событий принадлежала императрице. Кто же держал тогда в руках весы, на которых взвешивались судьбы русской политики? У нас есть оригинальное, но надежное средство найти ответ на этот вопрос.

В Петербурге проживал тогда дипломатический представитель Франции Кампредон. Он усердно, хотя и безуспешно хлопотал о заключении союза между Францией и Россией. В одной депеше к своему правительству он сообщил список русских вельмож, которым необходимо дать взятку для успешного окончания дела о союзе. Кого же он назвал? На первом плане Меншиков, затем Толстой, Апраксин и Остерман, за ними — Голицын и Долгорукий, далее Макаров и Ягужинский. Это — список для тайных наград. В списке открытых наград к этим именам присоединено еще имя канцлера Головкина. Вот почти все вельможи, действующие на первом плане политики при Екатерине I. Сортируя по группам, мы расположим их в таком порядке: Меншиков, Толстой и Ягужинский — ближайшие к Преобразователю «птенцы Петра», хотя и смертельно враждующие между собою. Дмитрий Михайлович Голицын — самая крупная фигура на противоположном полюсе общественной группировки, борец за идеалы родовитой знати или «боярской партии». Апраксин и Головкин — фигуры более бледные — занимают благоразумную середину между двумя названными выше группами. Особо держится Остерман, это искуснейший пловец по волнам политики, но его роль еще впереди, пока он только готовится — осторожно и хитроумно — пустить свой челнок в открытое море политической борьбы. Однако перечень еще не полон.

Есть еще целая группа, притязательная, суетливая шумная. Она совершенно чужда русскому обществу, но ее беспокойные стремления и маневры всего более приводят в движение все вышеупомянутые элементы и дают им побудительный толчок для взаимных столкновений. Я разумею группу голштинцев во главе с герцогом Фридрихом, супругом дочери Петра, Анны. Эти голштинцы расположились в Петербурге совсем по-хозяйски и открыто ставили на очередь вопрос о том, чтобы по смерти Екатерины российская корона увенчала главу их герцога. Сам герцог не блистал способностями, необходимыми для достижения столь смело поставленной цели. Но при нем был его министр, Бассевич, — деятельный и довольно нахальный интриган, мечтавший о том, чтобы из мутной воды ссор и столкновений русских вельмож выловить для своего герцога русскую корону.

Познакомимся поближе с главными действующими лицами всей этой борьбы.

На первом плане стоит Меншиков. Вглядываясь в эту историческую фигуру, всего труднее ответить себе на вопрос, почему Петр вознес этого человека на такую высоту, на которой он не сумел ни оправдать своего возвышения, ни сколько-нибудь прочно укрепиться. В эпоху своего самовластья Меншиков не выдвинул ни одной серьезной политической идеи, не обнаружил ни одного истинно государственного таланта. Он проявил широкий размах энергии, но лишь для одной цели — для удовлетворения личного честолюбия и алчной корысти. Как будто вся громадная власть, доставшаяся в его руки, имела для него цену только потому, что давала ему возможность довести до безграничных размеров его и ранее грандиозные хищения. Обобрать казну — вот, казалось, единственный девиз, руководивший в это время Меншиковым. И он расхищал народные деньги, все увеличивая куши, делал это жадно, торопливо, словно предвидя, что нужно спешить, пока счастье внезапно не отвернется. Низменность своего корыстолюбия он прикрывал величайшей надменностью. Недаром его звали «прегордым Голиафом». Однако не забудем, что после своего падения этот невежественный хищник и честолюбец, притязаниям которого не было предела, сумел вдруг переродиться в простого, крепкого духом, чернорабочего русского человека. Ни одной жалобы, ни одной унизительной просьбы не слетело с его уст в сибирской ссылке. С гордой мужественностью он зажил жизнью крестьянина в построенном собственноручно домике, не согнувшись и не сломавшись под налетевшим на него жизненным вихрем. Несметные сокровища были у него отняты, честолюбивые мечты разлетелись прахом, а он выпрямился во весь рост подлинной нравственной силы. Под надменностью царедворца вдруг обнаружилась та истинная гордость сильного духом человека, при которой самый могущественный враг может разбить человеку жизнь, но не в состоянии довести его до нравственного унижения.

Однако для такого перерождения потребовалась страшная катастрофа. В чем же, кроме корыстолюбия и заносчивости, проявлялись силы его души до этой катастрофы, чем он пленил в свое время Петра Великого?

Надо сказать, что талантливость била ключом в этом выходце из простонародной массы. Он мог быстро найтись во всяком деле, мог сразу поставить себя на равной ноге со всякой средой, куда бы его ни кинула судьба. Разнося по Москве пирожки на лотке, он пленил Лефорта живым взглядом веселых глаз и остроумным балагурством. Замеченный у Лефорта Петром и став постельником царя, он пленил Петра замечательной легкостью, с которой он усвоил манеры и ношение костюма на иностранный образец. Поехав с Петром в его первое учебное путешествие по Европе, Меншиков в Голландии работал за четверых и стучал топором так, как будто бы в сухопутной Москве он всю жизнь только и делал, что трудился на корабельных верфях, а тотчас же вслед затем, когда путешественники прибыли в Англию, этот московский пирожник, никогда ничему не учившийся, в совершенстве перенял манеры английской аристократической знати и с полным достоинством держался в придворном обществе Лондона. Усвоение разговорных иностранных языков давалось ему без труда, прямо со слуха. Как же было Петру не оценить такого золотого сотрудника? Одна возможность появления из русской простонародной среды такого человека укрепляла веру Петра в то, что Россия может быть преобразована и может во всем сравняться с остальной Европой. Не потому ли более всего Петр и полюбил так сильно Меншикова, что в его личности он видел как будто воплощение своей мечты о преобразовании России? В государственных делах Петра на долю Меншикова выпала немалая часть. Но важно отметить, что Меншиков употребляется Петром более всего в таких областях, где требовались энергия, смелость, стремительность, распорядительность. Меншиков участвует в военачальствовании при боевых операциях, строит Петербург, управляет Ингерманландией. Но там, где была нужда в умственной изобретательности, знании, в обобщающей работе мысли, — там Меншикова не видно. Он не принял, например, никакого участия в разработке и подготовке административной реформы Петра. Скажу больше: Меншикову как будто осталась чуждой самая основная, центральная идея всей государственной деятельности Петра, идея государственного долга. Меншиков на каждом шагу попирал эту идею самым бесцеремонным образом. Уже при Петре Ментиков опустошал казну своими хищениями при всяком удобном случае. Сколько раз Петр избивал его за это палкою, налагал на него опалу и крупные штрафы. Но ведь другие за такие дела попадали на плаху. А Меншикову и опала сходила с рук, и через некоторое время он уже опять оказывался любимейшим «камрадом» Петра за попойками и его «херцкиндом» в государственной работе. Я хочу сказать, что Меншиков являлся отличным инструментом в руках такого мастера, каким был Петр Великий, но действовать самопроизвольно этот инструмент не мог, потому что самое существо замыслов мастера оставалось недоступным его сознанию и всей его природе.

Вот почему, когда Петра не стало, тогда и от Меншикова остался не более, как надутый честолюбец и беззастенчивый грабитель. И только внезапная катастрофа его жизни вдруг обнаружила в его личности еще другого человека, до тех пор скрытого под корою темных пороков. Низвержение с вершины власти на самое дно позора и лишений вдруг разбудило в этом человеке, честолюбце и грабителе, гордого нравственного героя.

Рядом с Меншиковым мы видим Толстого. Трудно вообразить себе две более несходные фигуры. И от достоинства, и от пороков Меншикова веет первобытной непосредственностью полудикаря. Толстой — европеец не только по названию, но и по тонкой изощренности своих понятий, вкусов и житейских приемов. Меншиков наивен в самых тяжких своих преступлениях против родины. Толстой — настоящий злодей, утонченный, хитроумный, умеющий прятать злодейство под маской любезной приветливости и совмещающий обдумывание коварных преступлений с эстетическим наслаждением лучшими цветами европейской культуры. Он двуличен и неуловим. Меншиков называл его «итальянцем (Толстой был в Италии и всегда ею восхищался), умеющим надевать плащ то на одно, то на другое плечо, смотря по тому, откуда дует ветер», а Кампредон отозвался о нем, как о самом ловком из всех русских министров. Недаром его специальностями были дипломатия и политический сыск. 50 лет от роду он в чине стольника был послан в 1698 г. в Венецию для изучения кораблестроения. Он прожил там год и 4 месяца и остался навсегда поклонником итальянской культуры. По составленному там замечательному дневнику его пребывания в Италии мы видим, как широк был круг его заграничных впечатлений. Он интересуется государственным и общественным строем Италии и восхищается итальянской архитектурой и живописью. В нем пробуждены литературные интересы. Он переводит с итальянского языка «Метаморфозы» Овидия. Лоск культуры чувствуется и на внешних приемах его обращения. Он очень приятный, остроумный, любезный собеседник. Увлечение западными впечатлениями не мешало ему оставаться верным сыном православия, ретивым богомолом в духе древнего благочестия. Убранство его петербургского кабинета характерно обличает эту двойственность его духовного склада. Одна стена этой комнаты была убрана многочисленными иконами, а на другой стене, поближе к темному углу, висела заграничная картина, изображавшая нагую женщину. И вот этот богомол и эстетик, этот приятный и любезный, образованный вельможа был сущим злодеем, жестоким, коварным и вероломным. В 1682 г. он вместе с Милославскими бунтовал стрельцов в пользу Софьи. Петр хорошо помнил это обстоятельство и как-то раз на одном из пиров явственно намекнул на это Толстому. «С ним всегда надо держать камень за пазухой», — говорил про него Петр. И точно, он был способен из-за угла разделаться с человеком. Будучи послом в Константинополе, Толстой получил от турецкого дивана крупную взятку. Об этом узнал один подьячий. Толстой любезно поднес подьячему рюмочку вина. Подьячий выпил и… отдал Богу душу. Свой грех перед Петром Толстой искупил услугой, для совершения которой потребовалось немалое коварство. Когда царевич Алексей бежал от отца в Неаполь и Петр решил обманным обещанием прощения заманить его обратно в Россию, то выполнение этого деликатного поручения было возложено на Толстого. Толстой был тут в своей сфере. Он быстро обернул царевича вокруг пальца, привезя его в Петербург, и был главным руководителем розыска. Ходили слухи, что Алексей от руки самого Толстого и погиб в застенках. Вот это-то обстоятельство и заставило затем Толстого всеми силами противиться воцарению юного Петра Алексеевича. Он боялся мести со стороны сына царевича. По этой причине Толстой, принадлежавший к довольно старинному, хотя и не крупному дворянскому роду, всецело примкнул к группе худородных «петровских птенцов» и вместе с Меншиковым провел на престол Екатерину. И по той же самой причине пути Толстого и Меншикова скоро разошлись в разные стороны. Каждый важный жизненный шаг Толстого был обусловлен каким-нибудь предшествовавшим его злодейством. Передавали, что Петр говорил про Толстого: «Голова, голова, кабы не была ты так умна, давно бы не быть тебе на плечах». Плаха Толстого миновала. Но все же ему пришлось кончить жизнь на 84-м году от рождения в каземате Соловецкого монастыря политическим арестантом.

Меншиков и Толстой были двумя главными фигурами в группе «петровских птенцов». О второстепенных я говорить не буду и упомяну только еще об одном человеке, который стремительностью своего темперамента и своими резкими выходками то и дело смешивал все карты политической игры. Я разумею Ягужинского. Сын органиста немецкой кирки, он был замечен, как очень красивый мальчик, Головкиным и взят последним к себе в услужение. Говорили даже, что это «услужение» носило весьма предосудительный характер. От Головкина его взял к себе Петр. Ягужинский вырос в статного, высокого красавца с неправильными, но очень живыми и выразительными чертами лица. Его наружность и небрежная, но очень изящная щеголеватость производили большой беспорядок в сердцах дамской половины петербургского высшего общества. А его неуживчивость и бешеная вспыльчивость не раз ставили вверх дном дела мужской половины этого общества. Создав должность генерал-прокурора, этого «ока государева», Петр назначил на эту ответственную должность Ягужинского. И Петр имел к тому веские основания. Ягужинский резко выделятся из тогдашней вельможной среды двумя качествами: неподкупностью (только Ровдо набрасывает тень на Ягужинского в этом отношении, показания всех других современников дружным хором свидетельствуют о честности Ягужинского) и независимостью характера. Он всегда шел напролом против наиболее сильного в данное время человека. Не уставая, смертельно враждовал с Меншиковым и обличал его злоупотребления, открыто пошел против учреждения Верховного Тайного Совета и перед гробом Петра Великого громко жаловался на то, что слуги великого царя, еще не похоронив Петра, ниспровергают все его учреждения; резко разошелся с верховниками в 1730 г. и вместе с Остерманом помог Анне восстановить самодержавие; а позднее отваживался вступать в перепалки с самим Бироном. В своих обличительных порывах он был неукротим, а когда он находился под влиянием винных паров, — что бывало сплошь и рядом, — его шумные выходки принимали форму настоящего скандала. Он всегда врезался клином во всякую налаженную комбинацию и стремительно спутывал и опрокидывал многие из них.

Теперь взглянем на самого крупного представителя совершенно противоположной среды. Среди так называемой «боярской партии» не было человека крупнее князя Дмитрия Михайловича Голицына Этот властный, надменный и хмурый старик олицетворял в своей личности целый этап общественного развития. В его лице старая Русь делала последнюю попытку воспользоваться средствами западной европейской культуры для вящего закрепления и утверждения своей прадедовской старомосковской сущности. Дмитрий Голицын являлся строгим, истовым хранителем старинного обычного «чина» жизни. Дедовские предания были величайшей святыней его души. Ничто не могло бы заставить его отступить от них, хотя бы на йоту. Даже сам Петр Великий должен был считаться с этой чертой своенравного князя. Голицын неизменно начинал свой день с отправления молитвенного правила. И если в то время, когда он стоял перед иконами, к нему в дом заходил Петр, то о приходе царя князю не докладывали, и Петр покорно садился дожидаться, посылая время от времени только посмотреть, когда «старик кончит свои дела». Все братья князя Дмитрия — он был из них старший — хотя и сами уже имели и почтенный возраст и высокие чины, непременно должны были вставать при появлении князя и целовать ему руку.

И вот этот-то истовый хранитель заветов старины с жадностью набрасывался на западную науку и пристально всматривался в западные государственные порядки — все с одной целью: найти там что-нибудь такое, чем можно было бы воспользоваться для того, чтобы подпереть и освежить на будущее время любезную его сердцу разрушающуюся родную старину. Будучи губернатором в Киеве при Петре Великом, Голицын завел сношения со студентами Киевской духовной академии и получал через них из академической библиотеки книги и рукописи по интересовавшим его вопросам. А затем в своем подмосковном селе он собрал и собственную библиотеку более, чем из 6000 томов. Здесь находились многочисленные рукописные переводы сочинений таких политических мыслителей, как Макиавелли, Томазий, Гуго Гроций, Локк, Пуффендорф и др.

Наряду с такими трактатами Голицын внимательно изучал и государственное устройство таких стран, как Польша и Швеция, в которых монархическая власть была сильно ограничиваема властной аристократией. Руководителем Голицына в этом занятии являлся Фик, иноземец, сыгравший такую видную роль в подготовке реформы Петра Великого. Фик нередко далеко за полночь засиживался в кабинете Дмитрия Голицына, и по указанию Фика Голицын переводил для себя шведские узаконения. Изучая законы Польши, Швеции и Англии, Голицын неотступно думал о России. Замечу здесь же, что не одного Дмитрия Голицына интересовали политические теории и политическая действительность Западной Европы. Недаром переводная политическая литература получила тогда в нашем обществе заметное распространение. Недаром и Феофан Прокопович, составляя по заказу Петра свой трактат «Правда воли монаршей», старался там обосновать неограниченность монархической власти двумя рядами доказательств. Во-первых, он представлял доказательства от «Священного писания». Но затем он прямо заявлял, что в России появились «прекословием свербящие сердца», которые «сеют мятежей плевелы» и которых доводы от Писания удовлетворить уже не могут. И потому Феофан переходит к аргументам, заимствованным из таких источников, которые могли получить авторитетную убедительность в глазах и такого рода людей. Какие же авторитеты он выдвигает? Гуго Гроция и Гоббса. И особенно характерно, что к этой иноземной философско-политической литературе прибегали тогда не только любители новизны, но и такие поклонники старины, каким был Дмитрий Голицын. Как умный человек, Голицын понимал, что полная реставрация старины невозможна, и он озирался кругом и отыскивал в современной ему действительности какие-нибудь элементы, которые могли бы оказаться подходящими к его наследственным политическим идеалам, почерпнутым из родной старины.

Меншиков и Толстой, с одной стороны, и Дмитрий Голицын, с другой, стояли на двух противоположных полюсах политической оси.