Петтерсон с Анитой вернулись из города к концу дня. Сапожник уже поужинал и сидел в своей мастерской, постигая трудное искусство ничегонеделания, когда машина с молодой парой подъехала к дому. Сапожник сразу же, заслышав машину, поднялся с места, но пересилил желание выйти и встретить гостей в дверях. Он сет и стал ждать.
Он не хотел и не должен был выказывать нетерпения.
В то время, как нетерпение мучило его. Несмотря на прекрасную погоду, сапожник весь день почти не выходил из дому. Он, конечно же, сходил к шоссе и внес необходимое уточнение в дорожный указатель, вписав в него «450 м». Он постоял у столба с почтовым ящиком и понаблюдал за парой лосей на другом конце озера, но после этого к полному отчаянию Эльны только слонялся по дому: из мастерской на кухню и из кухни обратно в мастерскую. В конце концов Эльна не выдержала и дала ему поточить ножи, но сапожник знал, что ножи в точке не нуждаются. Это он и прокричал Эльне:
— Я не собираюсь заниматься ненужным делом! — прогремел он над самым ее ухом.
Он не собирался заниматься ненужным делом. Но какое дело было тогда нужным? Нужного дела не было. И с этим сапожник смириться не мог.
Надо было что-то придумать.
— Ты можешь, — сказала ему Эльна за ужином, — сделать, как другие. Взять отпуск.
Почему бы и нет?
Сапожник обдумывал эту мысль все время, пока поджидал Петтерсона и Аниту. Еще он хотел напомнить Петтерсону, что они вместе собирались поставить на озере сети.
Петтерсон и Анита внесли в мастерскую сделанные в городе покупки и сели каждый на свой стул. На минуту в комнате воцарилась тишина. Сапожник поднялся и сходил за рюмками.
Вернувшись, он прибрал вещи на верстаке и поставил на него рюмки и сахарницу.
— Хорошо съездили? — спросил сапожник.
— Съездили хорошо, — сказал Петтерсон. — Правда, в городе сейчас почти никого нет. Людей совсем немного.
— У городских сейчас отпуска. Но в окрестностям города, должно быть, косят?
— Не заметно, чтобы косили.
— Понятно, — с разочарованием в голосе протянул сапожник, словно он всерьез верил, что во всех других местах, кроме Выселок, сенокос и теперь продолжался, как заведено было с незапамятных времен.
— Еще по рюмке? — предложил он. — И закусим сахарком.
— Мы нашли могилу Ингве, — сказал Петтерсон. — Ну и пожил же старый хрыч. Он родился в 1799-м и умер в 1901-м.
— Понятно, — сказал сапожник. — Понятно. Эриксон еще помнит его. Я помню его старуху. Про него говори-ли — злой был мужик. Отцу то и дело приходилось бегать его успокаивать, когда ему приходило в голову, что все еще идет война, и он палил из ружья в кого ни попало. Он был солдатом. Правда, в старости он почти уже ничего не видел и стрелял плохо… Оно и понятно. Он дожил до ста двух лет.
Сапожник задумался. Возможно ли, что он, Эриксон и Эман проживут здесь еще лет двадцать пять — тридцать?.
Что он будет делать все это время?
— Лучше не дожить до такой старости, — сказал сапожник.
Это невозможно. Тридцать лет! Целая человеческая жизнь!
— Странно — сказал Петтерсон, — Эриксон, с которым я только что говорил, в свою очередь, разговаривал когда-то с человеком, родившимся всего через семь лет после убийства Густава III.
— Понятно, — в который уже раз сказал сапожник. — Эриксон в детстве бегал у старого Ингве на посылках. Мой отец тоже много общался с ним. Ингве был злой мужик, но маленьких любил. А его Юсефа была добрая. Ее я помню, как будто видел вчера: как она входит к нам сухонькая, сгорбленная и вся чернявая на вид и занимает у нас горящие угли, чтобы разжечь дома печку. Она, старуха, жила не очень-то современно.
— Она тоже дожила до ста лет, — сказал Петтерсон. — Была на десять лет моложе старика.
— Да, когда она умерла, ей было не меньше ста, — согласился сапожник. — Я ее помню, она смахивала на согнутую кочергу.
— У них были дети? — спросила Анита.
— Юсефа родила десятка два детей, — сказал сапожник. — Сколько из них выжило, сказать трудно. Знаю только, что у нее было много детей, но о них мне никто ничего не рассказывал… Но не хотел бы я сам дожить до ста лет. Представить не могу, что бы я делал здесь еще столько времени. Слонялся бы по хутору?.. Чудно все-таки, что никто не будет здесь жить после нас на Выселках. Нас тут, можно сказать, искоренили. Но вы не должны считать, что я ничего не понимаю в современной жизни. Наверное, все так и должно быть. Мелкие хозяева и кустари выжить теперь не могут. Времена переменились. И времена, конечно, должны меняться. Мы просто не понимали этого в свое время. А теперь я не понимаю одного — как и где мы в свое время оплошали? Конечно, многое можно списать на войны. Первая мировая война со всеми ее ограничениями, продовольственными карточками и другими строгостями заставила народ зарегистрироваться, или, по-другому говоря, записаться официально, как кого зовут и где и когда кто родился. Так попала в загон масса вольных людей, которые до этого переезжали и гуляли по всей стране. А во время второй мировой войны нам, мелким крестьянам и кустарям, вдруг объявили, что мы — основа жизнеобеспечения страны. Теперь-то нам ясно: все, что говорилось тогда и делалось, было временной мобилизационной мерой, но тогда мы этого не поняли и легко попались на удочку. Крестьянам раздали искусственные удобрения, протравленные семена и, главное, дали деньги на мелиорацию. До войны ни одна косилка, даже на конской тяге, не могла пройти по нашим лугам. А сейчас по ним может гулять любая, какая угодно сложная машина. Сейчас на наших лугах не найдешь и камешка. Крестьянам надо бы вовремя понять, что все эти займы и даровые ссуды — временно, что не надо верить посулам такого заманчивого будущего. И точно! Как только война кончилась, о нашем будущем сразу забыли. После войны власти напрочь забыли о нас, простых крестьянах. Эриксону тяжело лежать ночами без сна и думать, как же все-таки получилось, что его гладенькие луга снова зарастают кустарником? У него тяжелые думы, у нашего Эриксона. Он всегда плохо спал. У него есть дети, от которых он почти не получает вестей. Но он их по-своему понять может. Он их не винит, им тоже приходится поворачиваться и некогда вспоминать об отце. И вы еще должны понять, что крестьянин вроде Эриксона очень строго воспитан в том, что касается привязанности к земле, которую он обрабатывает. Он, как бы вам это ни показалось странным, воспитан в духе готовности к неурожаю, к голодному году, как тот, что был в 1866-м. То время оставило глубокую борозду в памяти крестьян, и, само собой, запомнилось отцу Эриксона. А от него память о голоде перешла к самому Эриксону. Он должен всегда чувствовать уверенность, что готов в случае чего встретить голодный год. А с чем он встретит его сейчас? Голодный год! Сейчас и понятия о нем никто не имеет! Эриксон сильно горевал, когда продал последнюю корову. Но он столько же страдал от того, что должен был платить за нее налог. Смысла этого налога он так и не понял. Он многого не может до сих пор понять, наш Эриксон. Мне в этом отношении легче. Сюда, в мастерскую, приходили люди, чтобы оставить или забрать обувь, и они обычно долго засиживались у меня и рас-сказывали и о том и о сем. Здесь бывали и старики, и молодые, и женщины с детьми. У меня из одних разговоров складывалась картина, что происходит сейчас или что было в прошлом. Но вот о том, что произойдет в будущем; я из разговоров ничего не вывел. А вообще-то мы живем здесь неплохо. У нас нет долгов, и нам хватает дров и картошки. Нам даже вполне хватает денег, Мы в свое время немного отложили на черный день, и теперь можем ни в чем себе не отказывать. Но мы не можем измениться в своей сути. Мы ждем и боимся голодного года, чувствуем, что должны быть готовы к нему… Теперь, когда мы свое отработали, и у нас, как у всех других, появилась проблема свободного времени! f Сапожник засмеялся, он смеялся так сильно, что ему пришлось смахнуть выступившие на глазах слезинки. Он плеснул в свою рюмку немного водки.
— Так что у нас огромная историческая память, — сказал он.
По спине Петтерсона забегали мурашки. Он схватил с полки рашпиль и почесал им себя.
— Я видел, ты доделал указатель, — сказал он. — Сегодня туристы не приезжали?
— Нет, — сказал сапожник, — сегодня никто не приезжал поминать Ингве… Наверное, посещение древних могил — занятие для выходных дней. А если у тебя чешется спина, поступай, как делал наш старый Хуртиг! Он чесался кошкой. Брал кошку за хвост и проводил ей по спине, а кошка выпускала когти и царапалась. Когда и это не помогало, Хуртиг говаривал: «А не потянуть ли мне еще раз кота за хвост?»
В этот момент в мастерскую вошли Эриксон и Эман.
Эриксон сразу понял, что сапожник немного принял. Сапожник поднялся.
— Я принесу рюмки ребятам. Мы уже тут пару раз чокнулись, так что вам догонять. Садитесь!.. Я еще приведу Эльну, чтобы она тоже выпила свою маленькую рюмку портвейна. Петтерсон ничего не забыл. Он не из забывчивых.
В мастерской снова воцарилась тишина. Сапожник отсутствовал долго. Он ждал, когда переоденется Эльна, которой не хотелось показываться Аните в домашнем халате.
— Я посчитал, — сказал Петтерсон, — и, по моим расчетам, выходит, что вы двое, помнящие Ингве Фрея и даже разговаривавшие с ним, разговаривали с человеком, который родился всего семь лет спустя после убийства Густава III.
— Его убила знать, — сказал Эман.
— И что из этого? — спросил Петтерсон.
— А разве это неправда? — сказал Эман. — Я сам слышал об этом. Так поется в одной песне. Ее помнил мой отец.
— Вполне возможно — сказал Петтерсон. — В песне все правильно… Но я хочу сказать о другом. Так вот, Ингве, в свою очередь, разговаривал с людьми, родившимися в начале восемнадцатого века, а те помнили кое-что рассказанное их отцами, жившими в семнадцатом. Если хорошенько подумать, так этому конца нет. Нет конца традиции.
— Но теперь ей конец, — припечатал Эман.
— Недаром говорят, что нужно беречь и охранять памятники старины, — сказал Петтерсон.
— Много было народу в городе?
— Почти никого.
— В окрестностях уже, наверное, все скосили? Или они там работают вовсю? — это спрашивал Эриксон.
— Мы никого не видели, — сказал Петтерсон.
— Вообще-то им там есть чем заняться, — сказал Эриксон, обращаясь больше к самому себе, чем к кому-либо другому. — Но, наверное, и там тоже косят быстро. И половину, как теперь заведено, оставляют на лугах… Ты был в больнице?
— Да, — ответил Петтерсон.
— А внутрь ты не вошел? Нет, ты, конечно, не вошел.
В мастерской появился Густафсон, следом за ним семенила мелкими шажками Эльна. Она надела платье, чулки и туфли.
Улыбаясь, она поздоровалась с Анитой.
Сапожник придвинул к верстаку еще два стула, но Эльна не захотела садиться. Она просто хотела побыть вместе со всеми.
Налили рюмки. Эльне налили портвейн, а раз Эльна пила портвейн, то и Аните тоже налили портвейн.
— Эльна плохо слышит, поэтому ей нужно кричать, чтобы она расслышала, — сказал сапожник Аните.
— Подумать только, вдруг кто придет, — сказала Эльна, — а мы сидим здесь, устроили праздник в будний день.
— Сюда никто не придет! — прокричал сапожник. — Я закрыл свою лавочку! Я свое отработал! Мы все теперь в отпуску!.. Вечером мы поставим с Петтерсоном перемет. Хотя теперь, пожалуй, уже не успеем. Мы завтра поставим сети!
— А сейчас давайте выпьем! — предложил сапожник. — Подайте мне мою цитру!
— Чего? — спросила Эльна.
— Подайте мне мою цитру! — рявкнул сапожник. — Это собственные слова Ильи-пророка!.. Пусть колодцы ваши наполнятся водой!
— А не кажется ли вам, — сказал он, — что мы забыли о человеке, который собрал нас здесь и которого мы поминаем?.. Давайте заберем все с нашего стола, возьмем с собой наших девушек и пойдем к памятнику старины! Сегодня хороший теплый вечер, немного, наверное, осталось таких вечеров. Сейчас самое время пойти поклониться человеку, могилу которого мы взялись охранять. Так пойдемте к старому Ингве и оградим его прах от всяких гробокопателей и ловцов легкого счастья!.. Помните тот случай, когда ограбили гробницу Тутанхамона и как проклятие преследовало тех, кто оскорбил его могилу?.. Я помню, словно все это случилось вчера… Мы пойдем к памятнику и проклянем над ним тех, кто посмеет искать сокровищ и богатств в древних развалинах дома Ингве и Юсефы.
— И объявим нашего Ингве святым! — выкрикнул Эриксон и сунул свои вставные зубы в карман. — Мы сами это сделаем, раз наш поп продался иностранцам и греет себе пуп в далекой стране!
— Пойдем! — крикнул сапожник. — Но подайте мне мою цитру!
— У меня уже заготовлена речь, — сказал Петтерсон.
— А я даже не видела памятник, — сказала Анита. — Вы, Эльна, видели памятник? — прокричала она на ухо Эльне.
— Много раз, — сказала Эльна и засмеялась. — Я все-таки останусь, пожалуй, здесь.
— Нет! — прокричал Эман. — Девушки пойдут с нами!
Анита взяла Эльну под руку и сказала:
— Мы пойдем.
Эльна кивнула головой и снова засмеялась. Мужчины забрали все со стола, и вся компания шагнула из духоты мастерской в теплый летний вечер.
Эльна дала нести свою бутылку портвейна Аните, а сама взяла сахарницу.
Сапожник указывал направление, и все чередом на нетвердых ногах пошли к памятнику старины.
Скоро памятник оказался у них под ногами. Странная процессия просто вошла на него. Стол накрыли на остатках кирпичной кладки, по-видимому, от печи. Но «накрыли стол» — громко сказано: на кирпичи поставили рюмки и сахарницу, и все расположились вокруг, кто как сумел.
Сапожник налил рюмки.
— Теперь нам, мужчинам, нужно закурить, если мы не хотим, чтобы нас закусали комары, — сказал он. — У меня припасена пачка курева.
В тишине закурили и выпили первую рюмку. Потом поднялся Петтерсон.
— Вольные женщины и вольные мужчины, — оказал он, — мы собрались здесь этим вечером, чтобы поклониться праху Ингве Фрея и его супруги. Мы должны воздать должное людям, возделывавшим эту тощую землю чугь не сто лет. Что творилось здесь в том столетии, как они жили, мы давно забыли, но знаем точно, что почти сто лет Ингве любил и ненавидел эту землю, а его Юсефа родила ему двадцать детей. Мы — тоже дети Ингве. Он — наш предок, а Юсефа — наша мать… Так выпьем за тебя, Ингве Фрей, старый злющий солдат!.. И пусть сердца наши затерзает злая тоска, если мы забудем, кто ты есть!.. И, черт побери, мы тебя не забудем!
Петтерсон сел. Поднялся Эман и сказал:
— Мы все, стоящие здесь, обещаемся своей честью и совестью высоко нести твое знамя, Ингве! Ты считал время от времени, что все еще идет война, и палил в нас из ружья. И ты был в своем праве. А сейчас можжевельник вырос из твоей печки, и мы, истинно говорю тебе, не собираемся рубить его.
— Покойся в мире! — прокричал Эриксон. — Пусть будет навечно проклят тот, кто посмеет оскорбить твои мощи!.. Верь моему слову!
— Как здесь красиво, — сказала Эльна. — Немного теперь таких красивых летних вечеров. Можно ходить в одной кофточке… Вы не замерзли, фру?
— Нет, — сказала Авита. — Я не замерзла. Посидели молча.
Время от времени мужчины выпивали по рюмке и вслушивались в звуки летнего вечера.
То ли от присутствия, то ли от отсутствия чего-то Петтерсона кидало в дрожь.
— Вот, — неожиданно сказал сапожник. — Мы почтили могилу речами и молчанием… Подайте мне мою цитру!.. Давайте теперь встанем, если это нам удастся, и споем «Прекрасна эта земля», а потом разойдемся по домам… Мы с Петтерсоном поставим завтра сети… Завтра снова будет день.
И маленькая группа людей встала, вытянувшись у памятника старины, и пропела, следуя за сапожником, все стихи псалма «Прекрасна эта земля».
Пение согласно отзывалось в душе каждого.