Детство и юность Катрин Шаррон

Клансье Жорж-Эммануэль

Часть первая. Фермы

 

 

Глава 1

Лежа в постели, девочка молча смотрела, как наливаются утренним светом вырезанные в дубовых ставнях сердца. До чего ж красиво!

— Ты спишь? — спросила она.

Никакого ответа. Неужели все уже встали и ушли, оставив ее одну?

Испугавшись, она юркнула под одеяло и затаилась там, прижимаясь щекой к жесткой холщовой простыне. Постель хранила ее собственный, хорошо знакомый запах, но к нему примешивался другой — плотный и почти осязаемый, словно рядом еще лежал кто-то большой и теплый. Свернувшись клубочком в душной тьме, Катрин вдыхала этот привычный, такой успокаивающий запах. Потом, когда дышать под одеялом стало трудно, она осторожно высунула голову и боязливо огляделась. В комнате все еще царил ночной полумрак, но яркий свет июньского утра с каждым мгновением властно пробивался в спальню через ослепительно сиявшие сердца. Привыкнув к свету, Катрин различила на соседней кровати очертания чьей-то фигурки, укрытой с головой одеялом.

— Обен, ты спишь?

Ну и крепкий сон у этих мальчишек! Прямо свинцовый, как говорит мать. А разве сон может быть свинцовым? Это игра есть такая: «К нам приедет торговец свинцом, мы повернемся к нему лицом, деньги из кошелька достанем, „да“ и „нет“ говорить не станем». Вчера вечером они с Обеном играли в эту игру.

Обен выиграл, Катрин проиграла… До чего же крепко он спит!

А что она сегодня будет делать? Ну конечно, как всегда, пасти свиней.

Не такое уж трудное дело, если бы не большая свинья, которую Катрин чуточку побаивается. Потом надо будет помочь матери и Мариэтте вымыть посуду.

Скучное это занятие, но иногда, перетирая тарелки, мать поет песни или рассказывает страшные сказки, от которых дух захватывает. А Мариэтта, старшая сестра, болтает без умолку, проворно ополаскивая в лохани ложки и миски. Бесконечные рассказы про молодых девушек, ее подружек, про женихов, про танцы, про обручения и свадьбы, про ссоры и раздоры…

Хорошо лежать в постели, всем существом своим ощущая тепло, сохранившееся от Мариэтты, как будто она еще здесь, рядом. Но Мариэтта, конечно, поднялась давным-давно, вместе с родителями; их широкая кровать вишневого дерева, слева от окна, пуста. Справа от окна стоит кровать, на которой спят Обен и Крестный. Крестного тоже нет, и Обен раскинулся на постели один.

Теперь в комнату вместе с золотым сиянием июньского утра врываются и утренние звуки: далекий скрип колес — кто-то едет на телеге по дороге в Ла Ноайль; тявканье Фелавени, дворового пса, лохматого, словно куст можжевельника. А вот вроде бы и голос Крестного; он ругает корову, забравшуюся в ржаное поле. Нет, нет, это не Крестный! Это Робер, работник, это его хриплый и грубый голос. «Не смей говорить дурно о Робере!» — крикнула вчера Крестному Мариэтта. Ну как же — ее Робер такой замечательный, такой славный! Когда Мариэтта принимается расхваливать Робера, Крестный только грустно поглядывает на нее, а отец недоуменно пожимает плечами.

Что еще будет делать сегодня Катрин? Она пойдет за цветами на берег канала, только украдкой, потому что мать запрещает ей подходить близко к воде. Ну, а потом она будет, конечно, играть со старшими братьями. Только вряд ли они примут маленькую Катрин в свою мальчишечью компанию. Братья вечно норовят удрать, стоит ей только подойти к ним. А иногда говорят ей: «Повезло тебе, Катрин, что родилась девчонкой! По крайней мере, не придется ходить в школу». Но почему же «повезло»? Катрин очень хочется знать, о чем рассказывается в книгах, которые старшие братья, вернувшись из школы, с таким пренебрежением швыряют на лавку. Или в том новом календаре, из-за которого они чуть не передрались, когда его купили. Обложку календаря украшали четыре фигурки, поразившие ее воображение: тощий человек в черном, дама в кринолине с поднятыми над головой закругленными руками и два офицера в профиль с саблями на боку. Они изображали, объяснили Катрин старшие, четыре цифры наступившего нового года: тысяча восемьсот семьдесят семь.

Мариэтта тоже не умеет читать, и мать не умеет, и даже отец. Непонятно, почему он, мужчина, не ходил в школу, когда был мальчишкой? Франсуа и Марциал учатся у святых отцов в Ла Ноайли, после праздника всех святых к ним присоединится и Обен. А сейчас посмотрите-ка на этого соню — как он зарылся лицом в подушку! Обен еще не прочь поиграть с младшей сестренкой, но Катрин прекрасно понимает почему. Просто потому, что и Марциал, и Франсуа все время дают Обену почувствовать, что они старшие. Марциалу четырнадцать, Франсуа девять с половиной, а Обену и восьми еще нет. Бедный малыш! Старшие братья уже давно щеголяют в штанах, а он еще совсем недавно разгуливал в платьице.

Странно, что ни мать, ни Мариэтта не приходят до сих пор, чтобы вытащить из постели Обена и ее, Катрин. Неужели они с братом одни в доме, покинутые всеми? Как-то на днях мать рассказывала сказку о бедном дровосеке и его жене: они бросили своих детей в лесу из-за нужды. Ну, что касается нужды, ее, слава богу, на ферме Жалада нет. Да и что такое нужда? В той сказке был огромный дремучий лес и страшный великан-людоед, который съедал детей… Ох, не надо, не надо думать об этом, страшно! Хоть снова ныряй под одеяло, но там темно, как в том лесу… А вдруг людоед тоже там?

Задрожав от страха, девочка соскочила с кровати, перебежала комнату, вскарабкалась на постель Обена и крепко прижалась к брату. Спасена! Как бешено колотится сердце! Тише, тише, не стучи так, глупое!

Немного успокоившись, она подняла голову и с любопытством посмотрела на спящего Обена. Ну и соня! Даже не шевельнулся, когда она с разбегу прыгнула к нему на кровать. Спит как ни в чем не бывало! А позади Обена, на подушке у стены, видна вмятина от головы Крестного, и Катрин вдыхает его добрый и умиротворяющий запах.

Раньше Крестный спал на кухне вместе с Марциалом, старшим братом. Но Марциал без конца ворчал и жаловался, что Крестный слишком велик ростом и потому занимает всю кровать, мешая Марциалу спать. А Франсуа, спавший прежде на одной кровати с Обеном, устраивал младшему брату разные пакости, и тот вечно хныкал и обижался. Отцу с матерью это, в конце концов, надоело, и они спровадили Франсуа на кухню к Марциалу, а Крестного взяли к себе в комнату.

Бедные родители, они и не подозревали, что это дельце было заранее подстроено хитрыми мальчишками! Крестный заявил, что уйдет спать в ригу вместе с Робером, работником, но маленький Обен поднял страшный рев, умоляя не оставлять его одного. И тогда отец сказал Крестному:

— Ты прекрасно знаешь, что ты мне такой же сын, как и все остальные.

Будешь спать в комнате, вместе с Обеном. Надо было видеть, как возмутилась Мариэтта.

— Сын?! — закричала она. — Нет, не сын! Посторонний!

— Крестный нам все равно что сын. Твоя мать и я взяли его в наш дом, когда он остался сиротой, и он стал для нас таким же родным, как все вы…

Дверь вдруг с треском растворяется, и маленькая, легкая фигурка влетает в спальню, словно порыв ветра. Она подбегает к окну, рывком распахивает тяжелые ставни, звонко щелкнув ими об стену, — и солнечный свет заливает комнату. Обернувшись, маленькая темноволосая девушка кричит:

— Ах вы, лентяи! Не стыдно вам спать?

Подскочив к постели, она сдергивает простыню и удивленно застывает на месте.

— Вот тебе и на! — бормочет она растерянно.

Девушка нерешительно подходит ко второй кровати, трет глаза, ослепленные ярким солнцем, и вдруг, рассмеявшись, убегает. Через минуту она возвращается из кухни вместе с другой женщиной, такой же маленькой и темноволосой, с такими же блестящими и живыми глазами, и обе хохочут, хохочут до тех пор, пока Обен не просыпается и в недоумении видит рядом с собой младшую сестренку.

— Посмотрите-ка на них, — говорит мать, — два ангелочка на одной подушке!

Видя, как покатываются от хохота Мариэтта и мать, дети тоже заливаются смехом. «Нет, — с облегчением думает Катрин. — Нужды у нас в доме нет, раз мама с нами, и мы смеемся, и никто не собирается бросить нас одних. Нужда, разлука, горе — все это только в сказках, только в страшных сказках».

* * *

Если бродить по каштановой роще, разросшейся на пологом склоне холма, как раз напротив фермы Жалада, утро проходит совсем незаметно. Деревья здесь старые, высокие, с могучими, раскидистыми кронами. По ту сторону дороги тянутся низкие одноэтажные строения фермы, вон рига, рядом с ней жилой дом и кухня, крылечко с двумя каменными ступеньками, корявая деревянная скамья без ножки. Сквозь низкое окно видно, как Мариэтта снует взад и вперед по дому.

Вот она выходит на крыльцо с ведром в руке, спускается по ступенькам.

Деревянные сабо, слишком просторные для ее маленьких ножек, — Мариэтта очень гордится тем, что они у нее такие крохотные! — звонко щелкают по мощеной булыжником дороге. Катрин выходит из тени старого каштана и бежит за Мариэттой вдоль луга, примыкающего к каштановой роще. Вот и колодец. «Не перегибайся через край!» — кричит Мариэтта своим высоким звонким голосом.

Тяжелая цепь со скрежетом разматывается и уходит вниз. Неужели она опустится в самую глубь земли? А кто там живет? Быть может, сам дьявол? Минуту цепь висит неподвижно, потом медленно ползет вверх. Мариэтта проворно перебирает руками спицы деревянного колеса, ворот поскрипывает, толстое бревно с трудом поворачивается вокруг оси, наматывая цепь.

Щеки Мариэтты раскраснелись от усилий, грудь высоко вздымается, ловкие руки движутся без остановки. «Какая она красивая, Мариэтта! Стану ли я такой красивой, когда вырасту большой?» Правда, большой Мариэтту не назовешь: она невысокая и тоненькая. И как похожа на мать, а ведь не родная ее дочь. Такие же темные волосы и блестящие черные глаза, только у матери они удлиненные и задумчивые. Мариэтта снимает ведро с крюка и, отстраняясь, чтобы не забрызгать юбку, ставит его на край колодца. Мгновение она стоит молча и неподвижно, о чем-то задумавшись. Интересно, о чем думает Мариэтта? С некоторых пор старшая сестра выбирает для своих нарядов самые яркие цвета.

Отец подтрунивает над ней за это пристрастие, а иногда сердится и говорит, что дочери крестьянина не пристало разыгрывать из себя барышню.

Мариэтта уже уходит с ведром в руке. Только лужица воды поблескивает на каменной закраине колодца. Катрин окунает пальцы в прохладную воду и старательно приглаживает свои светлые каштановые волосы, смачивает одну за другой тугие косички. Потом, лизнув указательный палец, проводит им по бровям, от переносицы к вискам, как это делает Мариэтта. «Я тоже буду красивой, когда вырасту! — шепчет она. — И у меня будут такие же розовые, голубые и зеленые корсажи! Крестный купит мне все, что я попрошу!» Отец часто говорит о Крестном: «Он тоже мой сын!» Но Катрин не обманешь. Нет, он ей не родной брат, этот долговязый девятнадцатилетний парень, застенчивый и чуть сутуловатый, с добрым взглядом больших близоруких глаз, Фредерик Леруа, которого все обитатели фермы Жалада привыкли называть Крестным, с тех пор как он — шесть лет тому назад — стал восприемником маленькой Фредерики-Катрин Шаррон. Катрин счастлива, что у нее с Крестным одно имя, и, хотя родные никогда не называют ее этим вторым именем, она ничуть не огорчается. Общее имя — это нечто вроде тайны между нею и тем, кто сажает ее, усталую, на свои широкие плечи, приносит гостинцы из города, а недавно подарил розовые ленты, которые мать заплетает ей в косы по воскресеньям. «У тебя нет матери?» — спросила однажды Катрин Крестного. «Твоя мать все равно что моя», — ответил он. Говорят, что когда Крестный осиротел, родители Катрин взяли его к себе. «А что значит „осиротел“?» — «Отец и мать у него умерли — вот что это значит», — пробурчал в ответ Марциал, пожимая плечами. Да разве отец с матерью могут умереть? Крестный говорит: «Твоя мать теперь все равно что моя». А Мариэтта наоборот: «Твоя мать — не моя мать. Ты, Катрин, мне не родная сестра, а сводная. Отец у нас один, а матери — разные». Бог ты мой, до чего все сложно! Но, в конце концов, Катрин эти сложности мало трогают. У нее-то ведь есть и родной отец, и родная мать, и Крестный, ее верный заступник. Он всегда с ней, и родители тоже всегда рядом, и Мариэтта, и братья… и все они — одно целое. Так уж повелось испокон веков. И ферма Жалада — она тоже существует всегда: и старый дом с его тяжелой дверью, которая так забавно скрипит, с кухней и спальней, где стоят три широкие деревянные кровати, а массивные ставни прорезаны сверкающими сердцами; и рига, и колодец, и хлев, и свинарник позади дома, откуда доносится пронзительный поросячий визг; и старая каштановая роща, и поля за ней… Все это было всегда, начиная с того холодного пасмурного декабря — месяца оборотней, — когда Катрин появилась на свет. Старшие братья — Марциал, Франсуа и Обен — говорят, что на их памяти тоже всегда существовала ферма Жалада, со всеми ее пристройками и угодьями. «Так было и так будет всегда», заявили они Катрин, а Марциал добавил, усмехаясь: «Во всяком случае, до тех пор, пока нам не исполнится двадцать лет и нас не заберут в солдаты».

Да, так уже повелось испокон веков: мальчишки идут в школу, потом на военную службу. А девочки — нет. Девочки остаются на ферме, стряпают, стирают, моют посуду, готовят месиво для свиней, пасут коров и овец, бегают к колодцу за водой… Так было всегда, с незапамятных времен, и так будет до скончания века!

* * *

Отойдя от колодца, Катрин побрела по тропинке, отделявшей каштановую рощу от большого луга. Верхушки высоких трав закрывали девочку почти с головой. Вдруг она услышала чей-то громкий голос: «Кати! Кати!» Это, должно быть, Обен звал ее играть. Катрин не остановилась, не ответила. Вскоре тропинка привела ее на край луга, и перед нею открылся небольшой — метра два шириной — канал. Когда-то по этому каналу подавали воду на старую мельницу, давно заброшенную и отданную во власть крапивы и колючего кустарника. Берега канала заросли камышом и дикими ирисами, круглые листья кувшинок и других водяных растений постепенно затянули его поверхность, и лишь кое-где среди яркой зелени проглядывали небольшие оконца чистой воды.

Катрин любила сидеть на берегу канала, глядя, как блики света и густые тени скользят по зеркальной глади. Время от времени она бросала в канал травинку или веточку и смотрела, как слабое течение медленно увлекает их прочь. Потом, растянувшись на берегу, она попыталась разглядеть свое отражение в воде, где мокли концы ее светлых косичек, и долго не двигалась, зачарованная игрой света и тени в таинственном подводном мире, куда старался проникнуть ее взор. Ослепительный диск, внезапно вспыхнувший, словно нимб, над ее отраженной в воде головкой, заставил девочку вскочить на ноги. На мгновение ей показалось, будто из темной глубины смотрит на нее лик святой девы, которую она видела в церкви, с таким же золотым сиянием вокруг головы.

Но тут же сообразив, что это всего лишь шутка июньского солнца, Катрин тихонько рассмеялась. И сразу мелькнула тревожная мысль: если солнце поднялось так высоко над каналом, значит, пора полдничать и отец, наверное, уже вернулся с поля. Вдруг он ждет ее на крылечке кухни? И Катрин опрометью бросилась по тропинке к ферме.

Тревога, однако, оказалась напрасной: мужчины еще не возвращались.

Фелавени, растянувшийся на каменных плитах двора, приветствовал ее радостным тявканьем. Но, вместо того чтобы войти в кухню, Катрин, сорвав на ходу розочку с чахлого куста, обогнула дом и побежала смотреть на кроликов.

Навстречу ей попался Обен.

— Где ты пропадала все утро? — недовольно спросил он. — Вот съест тебя когда-нибудь волк, тогда узнаешь! Катрин чуть не заплакала.

— Ты гадкий! — крикнула она. — Скажу маме, что ты гадкий!

— Глянь-ка, — перебил ее Обен.

Он стоял перед проволочной клеткой, висевшей на стене, и глядел, как рыжая белка грызет орех; сидя на задних лапках, зверек вертел в передних орешек, надкусывая его острыми зубами. Пышный хвост султаном торчал сзади.

Крошечный блестящий глазок пристально следил за детьми.

— Да, — завистливо вздохнул Обен, — Марциал с Франсуа мастаки… Знают все норки, все гнезда…

— А почему они не берут тебя с собой? — спросила Катрин.

— Говорят, что я еще маленький, — потупился мальчик. Когда он снова взглянул на белку, в серой глубине его глаз внезапно блеснула искорка.

— Глянь-ка, — сказал он снова.

Покончив с орехом, белка забралась на деревянное колесо, которое смастерил Франсуа, и, перебирая лапками спицы, вертела его все быстрей и быстрей.

— А что, если открыть дверцу?

— Нет, нет, нет! — умоляюще вскрикнула Катрин.

— А почему? Подумают, что клетку плохо закрыли и белка…

— Нет, — повторила Катрин, — белка все расскажет Франсуа… Обен удивленно покосился на сестренку и скорчил презрительную гримасу.

— Ха… — насмешливо протянул он. — Девчоночьи выдумки! — И добавил, словно для себя: — Ничего! После дня всех святых Марциал закончит ученье и начнет работать на ферме. А вместо него пойду в школу я. Франсуа останется один, вот и придется ему дружить со мной… — Он взглянул на Катрин: — Думаешь, белки такие же ябеды, как вы, девчонки?

Повернувшись к сестренке спиной, Обен припустил к дому.

Катрин побежала за братом.

Не успела она ступить на первую ступеньку крыльца, как две узловатые загорелые руки подхватили ее, подкинули чуть не до самого неба, с головокружительной быстротой опустили вниз — восхитительны, захватывающий дух полет — и осторожно поставили на пол кухни. Катрин улыбнулась Крестному: это он так встречал ее.

Стоя возле очага, где догорало несколько головешек, Мариэтта сердилась: эти дети сведут ее с ума, вечно они запаздывают! Мать расставляла вдоль длинного стола миски с супом.

— Ну, — провозгласил отец, — за стол, ребятишки! Прохлаждаться некогда!

Он первым сел на лавку посередине стола, лицом к очагу. Крестный мыл руки над лоханью. Катрин помогала ему, приподнимая ковшик и направляя струю воды на худые жилистые руки с черными от земли ногтями. Вытеревшись, Крестный подошел к столу и уселся на скамью по правую руку от отца. Обен занял место слева. Катрин смирно сидела на высоком стуле, спиной к умывальнику. У другого конца стола, на краю скамьи, Робер, работник, насупившись и широко расставив локти, жадно ел суп. Всякий раз, когда он подносил ложку ко рту, видно было, как под рукавом рубашки вздуваются тугие желваки мускулов. Мать и Мариэтта озабоченно сновали по кухне: то открывали ларь стоявший за спиной отца, и доставали оттуда тарелку с ломтиками сала, то ставили на огонь кастрюлю или чугун. Время от времени они присаживались к столу, торопливо проглатывали ложку супа и снова вскакивали. В комнате слышалось только сочное причмокивание да мерное тиканье стенных часов. Внезапно тишину нарушил отчаянный визг Фелавени, незаметно пробравшегося в кухню. Робер изо всех сил пнул собаку в бок. Фелавени пулей вылетел из-под стола и, поджав хвост, с воем выскочил за дверь. Крестный едва успел на ходу ласково потрепать его по загривку.

— Пошел вон! — крикнула вслед собаке Мариэтта. — Вот наглая тварь! — прибавила она, улыбнувшись Роберу. Потом, подняв кверху руки, стала поправлять прическу.

Отец неодобрительно посмотрел на нее.

— Разве нынче воскресенье? — хмуро спросил он. — Что это ты вырядилась, словно барышня?

Мариэтта вспыхнула, метнулась к очагу и низко нагнулась над ним, делая вид, будто помешивает угли. Робер обернулся и окинул взглядом присевшую на корточки девушку.

Отец выпрямился, вынул из кармана складной кож, щелкнув, открыл его и положил рядом с миской. Он был сухощав и высок ростом; на продолговатом загорелом лице, под густыми, цвета спелой ржи бровями, как-то странно выделялись светло-голубые глаза. Нос был тоже длинный, с горбинкой. Узкий лоб обрамляли плохо расчесанные светло-каштановые волосы, в которых заметно пробивалась седина.

Он встал, протянул руку и достал один из круглых хлебов, выстроившихся в ряд на решетчатой полке, подвешенной к балкам потолка. Затем, прижав хлеб одной рукой к груди, принялся нарезать толстые серые ломти, раздавая их по очереди сидящим за столом.

Оделив всех хлебом, отец отрезал свежего сыру и стал намазывать его на свой ломоть; казалось, он всецело поглощен этим занятием. Робер быстро налил себе один за другим два стакана сидра и залпом выпил их. Никто не обратил на это внимания, только Крестный демонстративно поднялся из-за стола и налил себе стакан воды.

— Водичка свежая, — заметил он, осушая стакан. Видно было, как двигается на его худой шее кадык.

— Я говорю: вода свежая, — повторил он, глядя в упор на Робера.

Отец удивленно посмотрел на Крестного, не понимая намека. Но работник быстро отодвинул бутылку с сидром на середину стола и, красный как рак, вскочил с лавки, пробормотав, что надо пойти задать корм скотине. У порога он оглянулся на Мариэтту; девушка сделала ему едва заметный знак рукой.

И снова только один Крестный заметил это. И Катрин вместе с ним. Ей показалось, что, когда Крестный складывал свой нож и засовывал его в карман, руки у него дрожали. Он тоже встал из-за стола, буркнул что-то и быстро вышел.

— Куда это они так торопятся? — недоуменно спросила мать. Отец молча жевал хлеб с сыром.

Мариэтта вдруг уронила кухонное полотенце, повернулась к двери и замерла, широко открыв глаза.

— Слышите? — охнула она, бледная как полотно. Мать перестала мыть посуду, отец, застыв на месте с ножом в руке, прислушался.

— Что там творится?

Он с грохотом отодвинул скамью, торопливо сунул ноги в сабо и большими шагами вышел из кухни. Женщины кинулись следом. Шум доносился из-за амбара.

— Да вы с ума сошли! — кричал Жан Шаррон. — Они сошли с ума!

Обогнув амбар, женщины увидели сцепившихся в драке Робера и Крестного.

Победа была на стороне работника: он швырнул Крестного на землю и, весь красный и потный, молотил кулаками грудь побежденного. Отец, с колом в руках, подскочил к Роберу.

— Перестань! — крикнул он. — Перестань, или я выгоню тебя сегодня же!

Робер заколебался, потом медленно встал, поднял валявшуюся в пыли куртку, встряхнул ее, набросил на плечо и неторопливо пошел прочь.

Крестный с трудом поднялся с земли, вытер кровь с лица и тихо побрел к дому. Отец и мать шли рядом.

— Я попрекнул его за ваш сидр, — объяснял Крестный. — Тошно смотреть, как он пользуется вашей, добротой и пьет, не ожидая приглашения…

— Ну и дела! — твердил, вздыхая, отец.

Проходя мимо Мариэтты, Крестный печально опустил глаза; безмерная усталость застыла на его помертвевшем лице. Катрин бросилась к нему, протянула руки. А когда Крестный нагнулся, она звонко чмокнула его в обе щеки и шепнула:

— Я люблю тебя, Крестный!

* * *

Во второй половине дня Обен отправился встречать старших братьев. Ему не терпелось рассказать им об утренних событиях. Но Франсуа и Марциал сделали вид, будто их не слишком-то интересует происшедшее: пусть младший брат не воображает, что сумел чем-то удивить старших, пусть не думает, что в их отсутствие на ферме Жалада может случиться нечто из ряда вон выходящее.

— Все это ерунда! — отмахнулся Франсуа, невысокий, коренастый крепыш с курчавыми темными волосами и таким же, как у отца, носом. — А вот в сумке у Марциала есть одна штука!..

Тут только Обен заметил, что школьный ранец старшего брата не закинут, как всегда, за спину. Марциал держал его перед собой обеими руками так бережно, словно он был стеклянный.

— А что там? Скажите скорее, что там! — заволновался Обен.

— Спокойно! Спокойно!.. — усмехнулся Марциал.

Он был высок ростом для своих четырнадцати лет, густоволосый, с лукавым и вместе с тем простодушным взглядом карих глаз.

— Спокойно! — повторил он. — Ну как, Франсуа, показать ее этому сопляку?

— Покажи! Покажи! — молил Обен.

Марциал осторожно приоткрыл крышку ранца, и младший брат увидел на самом дне комок желтовато-розовых перьев.

— Хороша? — спросил Франсуа. — Мы уже давно приметили гнездо соек в рощице, у Праделя. Но ждали, пока птенчик оперится и научится есть сам… И вот сегодня мы его взяли…

Увидев сойку, Катрин от радости захлопала в ладоши. Птичка, с ее нежным опереньем, показалась ей еще красивее белки; маховые перья на крылышках были усеяны черными и голубыми крапинками.

— Я научу ее разговаривать, — пообещал Франсуа.

Мариэтта бурно протестовала:

— Эти мальчишки скоро превратят Жалада в настоящий зверинец!

— Зверинец? — переспросил отец. — Что это такое?

— В нашей школьной книге, — объяснил Франсуа, — есть такая картинка: фургон, вроде тех, где живут цыгане. И в этом фургоне полно всяких зверей: львов, тигров, удавов…

— И все-то он знает, этот Франсуа, — вздохнула мать.

— Мальчишки и так возятся целыми днями с белкой, — сердилась Мариэтта, а теперь еще эта сойка… Тогда уж не жди от них помощи по хозяйству.

Но Жан Шаррон только усмехался в ответ на слова старшей дочери. Ему, как и детям, нравилась сойка: он с интересом наблюдал, как маленькая птичка чистит своим крепким клювом пестрые перышки. Втайне фермер надеялся, что появление птички рассеет мучительное чувство неловкости, которое он, Робер и Крестный испытывали после утренней ссоры.

За обедом, уписывая суп, Франсуа и Марциал уже который раз повторяли свой рассказ о том, как они поймали сойку; каждый вариант обогащался новыми подробностями; история становилась все более фантастичной, а дерево, где находилось гнездо, все более высоким и неприступным. Обен слушал, приоткрыв рот.

Мужчины хранили напряженное молчание. К ним снова вернулось дурное настроение. Робер упрямо пил одну воду; Крестный едва прикасался к еде.

Вечерело. От каштановой рощи повеяло прохладой. С луга доносился густой пряный аромат цветов и трав. В камышах, на берегу канала, завели свою вечернюю песню лягушки.

Мальчики отправились взглянуть еще раз на сойку. Катрин хотела было пойти с ними, но, разморенная усталостью, никак не могла встать со стула.

Отец с Крестным сидели на ступеньках крыльца и молчали. Отец нещадно дымил самокруткой. Мать с Мариэттой убирали в буфет вымытую посуду, прятали оставшуюся еду в ларь со скрипучей крышкой.

Катрин не заметила, когда Крестный заговорил. Но теперь она ловила каждое его слово.

— Нет, нет! — Голос Крестного был хриплым, как будто слова причиняли ему боль. — Честное слово, мне там будет хорошо. В хлеву есть уголок, где совсем чисто. И вашему маленькому Обену будет удобнее спать…

— Ну, раз ты уж так решил… — сказал, помолчав, отец. Они поднялись со ступенек и вошли в дом. Крестный нагнулся к Катрин и поцеловал ее. Странно — щека его была почему-то влажной.

— Мария, — распорядился отец, — дай Крестному одеяло, он хочет спать в хлеву.

— Вот тебе и на! — удивилась мать.

Какое-то мгновение она стояла неподвижно, потом прошла в спальню, быстро вернулась и протянула Крестному серое, в коричневую полоску одеяло.

— Смотри не простудись, сынок!

Кончиками пальцев она потрепала его по щеке.

— Спасибо, матушка, — тихо ответил Крестный. И, повернувшись, торопливо направился к хлеву.

Стоя у порога, отец глядел ему вслед. На дворе было уже темно; ночь спустилась на землю. Вдруг со стороны дороги раздался дробный топот бегущих ног, и трое мальчуганов вынырнули из темноты, запыхавшиеся и взволнованные.

— Ну, что вы носитесь как угорелые? — сердито спросили мать.

— Это потому что… — начал Обен.

— Замолчи! — жестко оборвал его Франсуа.

— Ма-ам, — протянула Катрин, — Обен хочет что-то сказать, а Франсуа ему не дает.

— А ну, пусть скажет! — прикрикнула мать. Но Обен больше не хотел говорить; он молчал, низко опустив голову.

— Опять небось набедокурили? — спросил отец.

— Нет, нет, — торопливо заговорил Марциал, — мы ничего не набедокурили…

Они возвращались домой по дороге. Было так темно, что в двух шагах ничего не разглядишь. И вот на повороте, за каштановой рощей, они ясно услышали далеко-далеко глухой удар.

— Слышите? — сказал Франсуа. — Это прусская пушка…

Охваченные страхом, мальчики со всех ног бросились бежать. Маленький Обен, отставший от старших, плача, умолял их подождать, кричал, что пруссаки сейчас схватят его. Вот и все… Отец рассмеялся:

— Дурачки! Вот уже шесть лет, как война кончилась, и пруссаки вернулись к себе. Никакая это не прусская пушка… Почудилось вам просто…

Надувшись, Марциал и Франсуа молча направились к своей постели и стали раздеваться. Но когда Обен с Катрин проходили мимо них, девочка услышала, как Марциал шепчет:

— И все равно это была пушка!

Забравшись под одеяло и дожидаясь Мариэтту, Катрин принялась разглядывать вырезанные в ставнях сердца. Сейчас они были белыми от лунного света, заполнявшего их. Лунные сердца походили на солнечные, как братья, как бледные братья, но их тусклое мерцание было холодным и мертвым.

Катрин зажмурила глаза и, словно пловец, бросающийся в воду, нырнула с головой под одеяло. И там, крепко обхватив себя за плечи руками, погрузилась в теплую глубину сна вслед за зыбким, все ускользающим видением розовой сойки, дремлющей на груди у веселой рыжей белочки.

 

Глава 2

Отец! Его глаза, синие, словно родник весной, длинный нос с горбинкой, старомодные светлые усы, вечно спутанные волосы, большие костистые руки, его смех, взрывы его гнева! Катрин боялась отца, восхищалась им, боготворила его. Он был для нее воплощением могущества, доброты и справедливости. И на всю жизнь остался в ее глазах воплощением доброты. Ну, а могущество? Что ж, едва Катрин исполнится двенадцать лет, как ей уже захочется беречь и защищать его, словно малого ребенка.

Но сейчас, в Жалада, отец был еще в зените своей силы: он кричал, он пел, он смеялся, он гневался и бушевал.

Отец и мать — Жан и Мария Шаррон. Он старше ее на целых десять лет. Она стала его второй женой после того, как была свояченицей. Она пришла к нему в дом вести хозяйство и ухаживать за первой женой Жана — своей старшей сестрой, тяжело заболевшей после рождения Мариэтты. Вскоре сестра умерла, и Мария осталась на ферме Жалада, продолжала вести дом и воспитывать свою племянницу Мариэтту, такую же миниатюрную и черноволосую, как она сама. Жан Шаррон, молодой вдовец, с горя запил. Мария сурово отчитала его: разве можно поддаваться отчаянию? Такой видный мужчина, еще совсем не старый и полный сил! Он бросил пить и женился на ней, а через несколько лет дети оживили своими играми и криками старый дом в Жалада: сначала Марциал, когда Мариэтте было немногим более двух лет, затем Франсуа, Обен и, наконец, Катрин.

— Что мы будем делать с такой оравой ребят? — озабоченно спрашивала иногда мать.

Отец только смеялся в ответ:

— Не беспокойся! Господь Бог обо всех позаботится.

И они усыновили маленького Фредерика Леруа, которому было всего десять лет, когда его отец, товарищ Жана Таррона, разбился насмерть, упав с воза.

Были на свете две вещи, которыми отец гордился до безрассудства: волосы его жены и старинные золотые украшения — серьги, цепочка с крестом и массивный браслет, — доставшиеся ему по наследству от далекой прабабки.

Погожим воскресным утром Жан Шаррон появлялся в дверях спальни в тот самый момент, когда Мария кончала расчесывать свои густые темные волосы и уже собиралась заплести их в тугую косу, которую укладывала затем на голове высокой короной.

— Погодите! — кричал он Мариэтте и Катрин, помогавшим матери.

Он подбегал к бельевому шкафу с резными дверцами, шарил под стопками чистых простынь и возвращался, держа в руках шкатулку с драгоценностями.

Накинув цепочку с крестом на шею жены, он протягивал ей серьги и, пока она вдевала их в уши, застегивал на узком запястье тяжелый браслет.

— Ну вот, — торжественно говорил он. — Теперь встань!

Мать поднималась на ноги — такая маленькая в своей длинной ночной сорочке из домотканого полотна — и выходила на середину комнаты. Волны темных волос, словно мантия, окутывали ее спину и плечи.

— Обен! — кричал отец. — Марциал! Франсуа! Крестный! Эй, Крестный! Все сюда!

Мальчики вбегали в комнату и окружали мать.

— Вы совсем рехнулись, бедный мой муженек, — сконфуженно говорила мать.

Румянец делал ее совсем юной; она казалась старшей сестрой Мариэтты.

Разве можно было поверить, что ей уже давно минуло тридцать?

А отец, обращаясь поочередно ко всем детям, призывал их в свидетели своих слов.

— Разве наша мать не красавица? — спрашивал он. — Разве она не похожа на королеву?

* * *

Несколько раз в год ферму Жалада навещали бродячие торговцы, проходившие мимо по дороге в Ла Ноайль. Они заходили в дом, торопливо опрокидывали стаканчик сидра и тут же выкладывали свой товар: шейные платки, черные и красные кашемировые шали, дешевые украшения, рулоны кружев, искусственные цветы, пестрые ткани — словом, множество заманчивых вещей, способных вскружить не одну женскую головку.

— Уберите ваш товар, сударь, прошу вас! Я уже купила нитки, иголки и остаток сукна. Больше мне ничего не нужно!

— Ба! — говорил смуглый человек с курчавыми черными бакенбардами. — Я не каждый день прохожу мимо вашей фермы, хозяюшка. Взгляните на эту розовую тафту, — разве она не великолепна? О, позвольте прикинуть ее на вас, вот так!

— Нет, нет, сударь, не надо. Вы небось считаете нас богачами?

— Да ведь это просто даром, хозяюшка! Одно маленькое серебряное экю — и тафта ваша.

— У меня нет денег, и нечего меня уговаривать!

Меднолицый разносчик отступил на шаг, бросил взгляд на тяжелую корону темных волос и присвистнул от восхищения:

— Нет денег? Да у вас на голове целое состояние!

Он ловко выхватил из кармана блестящие ножницы и щелкнул ими. Мариэтта вздрогнула. Катрин невольно схватилась за свои косы. Мать оцепенела, словно зачарованная.

— Заключим сделку, — продолжал разносчик. — Вы отдаете мне свои волосы и получаете взамен розовую тафту.

В одной руке он держал ножницы, в другой — развернутую тафту, переливавшуюся на солнце всеми своими оттенками.

Дверь внезапно распахнулась, и в кухню вошел отец. Женщины были так поглощены происходящим, что не слышали его шагов.

— Вот и я! — сказал Жан Шаррон. — Что здесь происходит? Катрин торопливо принялась объяснять:

— Маме очень хочется купить эту красивую розовую материю, а денег у нее нет, и этот человек сказал, что отдаст ей материю, если мама позволит ему остричь ее волосы…

— Ос… остричь волосы?! Ее волосы! — задохнулся от негодования отец. И вдруг двинулся на торговца, крича: — Остричь мою жену, словно овцу?! Самые красивые волосы во всей округе! Убирайтесь вон, не то я спущу на вас собаку!

Словно поняв речь хозяина, Фелавени, до тех пор смирно лежавший в стороне, вскочил и, оскалив зубы, угрожающе зарычал.

— Ладно, ладно! — заторопился разносчик. — Можете не поднимать столько шуму…

Он проворно сложил товар, сунул его в черную дорожную суму, перекинул ее через плечо и, дотронувшись пальцами до фуражки, вышел. Он был уже на дороге, когда отец окликнул его:

— Эй, любезный! Сколько она стоит, ваша розовая тафта?

Обнажив в злорадной улыбке мелкие, очень белые зубы, торговец назвал цену.

— Ладно, — сказал отец. — Подождите.

Он зашел в спальню и тут же вышел обратно с деньгами в руке.

— Получите!

Торговец сунул монеты в карман, достал материю, передал ее покупателю и, снова приложив руку к фуражке, ушел.

Отец развернул розовую тафту и накинул ее на плечи матери.

— Она и в самом деле тебе к лицу! — сказал он. — Ты довольна?

Мать была так растрогана, что не могла ответить.

— Очень тебя прошу, — продолжал отец, — не пугай меня так больше, ладно?

Когда я увидел этого проходимца с ножницами в руках, я готов был убить его на месте. — Он положил свою большую руку на голову жены. — Береги свои волосы, Мария, — ласково сказал он. — Лишиться их для меня горше смерти. Это, к примеру, то же самое, что потерять крест с цепочкой и другие прабабкины вещи.

* * *

Обеды, завтраки и ужины стряпали мать и Мариэтта, но кормильцем семьи, в глазах Катрин, был отец. Это он делал из муки хлеб. Сначала он месил тесто: голый до пояса склонялся над деревянной квашней, погружая в нее по локоть белые от муки руки, и громко ухал, помогая себе в работе. Круглые мягкие хлебы выстраивались в ряд на чистых досках, затем их несли в печь.

Хлебная печь помещалась в заднем углу просторной пристройки, примыкавшей к дому. Осенью здесь сушили каштаны; их насыпали в большие решета, подвешенные к потолку, а посреди помещения, на плотно утрамбованном глиняном полу, разводили огонь, который поддерживался круглые сутки.

Отец пек хлеб два раза в месяц. Катрин любила смотреть, как он сажает в печь караваи на длинной лопате: плавно вдвигает ее в пышущую жаром пасть печи и ловко выхватывает обратно, сбросив груз на раскаленные камни. Иногда в день выпечки Катрин разрешалось слепить из теста крохотный каравай и испечь его вместе с остальными.

Когда высокие и пышные хлебы были готовы, их вынимали из печи, торжественно несли на кухню и укладывали рядами на решетчатой полке, подвешенной к потолочным балкам. В первые дни хлеб был таким мягким и нежным! Но потом, когда он уже подходил к концу, можно было обломать зубы о черствые серые ломти. Сахар отец сам не делал, он покупал его. Раза четыре в год он отправлялся в Ла Ноайль и возвращался оттуда изрядно нагруженный.

Катрин выбегала ему навстречу, помогала развязать тяжелые торбы и вынуть покупки. Вот соль, пакет с пробками, связка сальных свечей, пачка табака и, наконец, великолепная сахарная голова. Еще не расколотую на куски, ее торжественно водружали на комод, чтобы все могли полюбоваться ею.

— Артиллерийский снаряд, да и только! — говорил отец. — Вот бы обрушить ее на головы пруссаков!

Случалось, что во время путешествия от Ла Ноайли до Жалада от сахарной головы откалывались кусочки. Катрин старательно шарила на дне сумки и, отыскав осколочек, тайком сгрызала его где-нибудь в уголке.

Отец был хозяином веселья. Это он устраивал посиделки с песнями, танцами и другими развлечениями.

В сентябре, когда хлеб был уже обмолочен, начинали убирать коноплю. Ее жали вручную, серпами. Длинные снопы мочили несколько недель в ручейках и прудах. Затем коноплю сушили на солнце и, когда наступало время, мяли в сушильне фермы Жалада, где под потолком сохли в решетах каштаны. Каждая семья приносила свою мялку — примитивный деревянный станок, снабженный подобием рычага, который то поднимали, то опускали, чтобы раздробить сухую костру и отделить ее от волокна. Обломки костры с сухим стуком падали на пол. Очищенное от костры волокно снимали с железных зубьев и связывали в пучки. Работа шла в полном молчании; никто не разговаривал, не пел. Густая белая пыль плотным облаком висела в воздухе, и люди скоро становились похожими на мельников. Женщины повязывали головы платком по самые брови; мужчины надвигали на глаза шляпы. Закончив работу, люди выходили из сушильни с пересохшим горлом, оглушенные грохотом мялок.

Любители попеть и поболтать наверстывали эту вынужденную игру в молчанки на посиделках. Здесь коноплю уже не мяли и не очесывали — ее пряли.

Сушильня слабо освещалась тусклым светом сальной свечки, вставленной в расщеп толстой палки. Этот допотопный светильник не столько освещал помещение, сколько чадил, трещал и брызгал во все стороны салом. Но никто не обращал на это внимания. Все слушали, как отец поет старинные народные песни. В этих песнях говорилось о пастушке и знатном синьоре, о помолвленных и о войне, о любви и о смерти.

Голос у отца был глубокий и мягкий, и, пока он пел, мать неотрывно смотрела на него, а женщины, примолкнув, пряли свою пряжу. Одной рукой они держали пучок кудели, а другой крутили веретено.

Готовую пряжу сматывали с веретена на колесо прялки. Отец крутил рукоятку, и пряжа ложилась ровными мотками. И все время, пока шла работа, люди смеялись, пели, болтали.

Но вот все каштаны в подвешенных к потолку решетах высушены, пряжа готова, вымыта и отнесена ткачу, который должен выткать из нее холст для рубашек и простынь. Работы закончены. Но по вечерам на ферме Жалада снова собираются соседи, чтобы повеселиться и потанцевать. Музыкант, маленький горбатый старичок, взгромоздившись на стол, притопывает ногой и извлекает из своего инструмента высокие, пронзительные звуки. Кружащиеся в танце пары хором подхватывают веселый припев.

Катрин поручают отнести музыканту стакан сидра. Она торопливо ставит стакан на край стола и убегает. Вдруг горбун схватит ее своими крючковатыми пальцами?! Танцоры бросают в шляпу музыканта мелкие монеты, игроки в карты добросовестно кладут на развилку светильника по одному су после каждой партии.

А отец пляшет, отец поет, отец смеется. Он — хозяин веселья, хозяин радости.

 

Глава 3

Сразу после жатвы Крестный покинул Жалада. Он кое-как дотерпел до этого дня, ночуя в хлеву.

— Теперь, — сказал Крестный Жану Шаррону, — самое трудное позади. После праздника всех святых вы подыщете себе другого работника.

— Ты бросаешь нас в самую страдную пору! — возмутился отец. — А молотьба, а уборка картофеля, а несжатая конопля, а каштаны, которые надо собирать… Подумал ты об этом?

— Ничего! Ваш работник силен, как турок. Он поднатужится малость, и все будет в порядке.

— Это из-за него ты уходишь…

— Нечего о нем толковать.

— Из-за него… и из-за Мариэтты…

— Мариэтта мне все равно что сестра, — живо возразил Крестный. — Вы хорошо это знаете…

— Жалко, что ты уходишь, Крестный. А что ты собираешься делать?

— У меня есть дядя, он плотник в Брёйле. Попрошусь к нему в ученики.

— Хорошее ремесло, — сказал отец.

— Да, неплохое.

— Ну что ж, раз тебе так хочется… Они вернулись в кухню.

— Господи, да разве так можно! — воскликнула мать, бросая суровый взгляд на Мариэтту.

Девушка поджала губы и отвернулась.

— Ну, до свиданья, матушка, — сказал Крестный.

— До свиданья, сынок, — грустно ответила мать и поцеловала Крестного, потом еще и еще раз.

Отец похлопал Крестного по плечу и крепко пожал ему руку. Катрин повисла у него на шее, заливаясь слезами.

— Я не хочу, чтобы ты уходил! — рыдала она. — Не хочу!

— Я вернусь, — сказал Крестный, — обещаю тебе, что вернусь, моя Кати.

Он вытащил из кармана конфеты, насыпал ей полную горсть. Потом достал голубую ленту и протянул матери.

— Пусть заплетает в косы по праздникам, — сказал он.

— Незачем было тратить деньги, они тебе самому пригодятся, пока не устроишься.

Катрин сосала леденец, и соль ее слез примешивалась к приторной сладости конфеты.

— Ну, мне пора, — вздохнул Крестный.

Он неловко подал руку Мариэтте; девушка протянула ему кончики пальцев.

— До свиданья, Мариэтта!

— Прощай, — ответила она.

— Желаю всем здоровья и счастья, успехов и благополучия, — глухо проговорил Крестный.

— Спасибо, и тебе того же желаем, — ответили в один голос отец и мать.

— Спасибо! Спасибо! — повторила за ними Катрин, и Крестный ушел.

Фелавени, дворовый пес, вприпрыжку побежал за ним.

— Ушел, — пробормотал отец.

— Ушел, — как эхо повторила мать. Отец пожал плечами.

— Мариэтта, — сказал он сухо, — чего ты стоишь без дела? Помоги маленько матери, черт возьми!

Мариэтта ничего не ответила. Схватив тряпку, она яростно принялась стирать пыль с комода, потом со стола, с сундука, со стенных часов, со шкафа…

 

Глава 4

Осенью Обен пошел в школу, и пасти свиней вместо него приходилось Катрин. Рано утром свиньи выбегали, визжа и хрюкая, из свинарника позади фермы, толкаясь, огибали кухню, на мгновение замирали в нерешительности у края дороги и снова устремлялись вперед, вслед за толстой маткой, в каштановую рощу.

Сбор каштанов только что закончился, и Катрин приводила сюда своих питомцев: пусть полакомятся каштанами, закатившимися в густой мох или в заросли папоротника.

Иногда девочка встречала здесь других пастушек своего возраста: Марион с фермы Лагранжей и Анну от Мориера. Собаки мирно дремали на залитой солнцем поляне, свиньи в поисках каштанов прочесывали своими пятачками кусты и мох, а девочки либо собирали лисички и последние осенние грибы — боровики, либо, пересмеиваясь, уписывали ломти серого хлеба.

Марион, которой должно было скоро исполниться восемь лет, была самой болтливой. Катрин и Анна, затаив дыхание, слушали ее бесконечные рассказы о пречистой деве и святых, об оборотнях и привидениях, которые бродят ночью вокруг дома или с визгом и воем проносятся над крышами.

Рассказы эти так захватывали девчонок, что они иной раз приседали от страха и с размаху шлепались на землю, усеянную колючей кожурой каштанов.

Вскочив как ужаленные, они отдирали колючки, глубоко вонзившиеся в их голые ноги.

— У, проклятые, чтоб вас черти побрали! — бранилась Анна, к великому смущению Катрин.

Когда солнце клонилось к западу, девочки окликали собак: пора было гнать свиней домой. В роще поднимались визг, лай, сумасшедшая беготня, от которой взлетали в воздух опавшие листья, и вот уже свиньи бегут неторопливой трусцой к дому.

Однажды Катрин освободилась раньше обычного; ей не пришлось даже запирать за свиньями двери хлева. Отец, работавший во дворе фермы, сделал это вместо нее. Проводив подружек, она возвращалась домой по берегу канала.

Смеркалось. Небо затягивали пышные облака — белые, золотистые, сизые. Катрин любила смотреть на облака, стараясь угадать в их быстро меняющихся очертаниях то лица ангелов, то видения сказочных городов, то неприступные горы — целый мир, куда более прекрасный и фантастический, чем тот, что раскрывался перед нею в рассказах Марион. Как необычно выглядит все вокруг — и облака, и небо, и земля, — если идти не как все, лицом вперед, а медленно пятиться, глядя прямо перед собой…

И вдруг… что случилось? Она летит куда-то вниз, она падает…

Холодная вода обжигает ее ноги, грудь, спину… Канал… она забыла, что идет по самому его краю… Она упала в канал, сейчас она утонет, умрет…

Далеко-далеко, на другом конце луга, она видит отца у дверей стойла. Он не смотрит в ее сторону… Позвать? Нет, ни за что! Он рассердится… Сейчас она умрет… Уже трудно дышать, уже она… Но что такое? Катрин почему-то не тонет, что-то удерживает ее на поверхности. Это ее брезентовый плащ, плащ пастушки, — он распахнулся, развернулся, словно гигантский лист кувшинки, и поддерживает ее… Катрин барахтается, шлепает руками по воде, но течение относит ее все дальше и дальше… Наконец, взмахнув руками, она подгребает под себя воду, медленно подплывает к берегу, хватается за пучок тростника, подтягивается… но стебли трещат, обрываются, и течение снова увлекает ее на середину. А плащ уже намок, отяжелел… Катрин яростно колотит по воде руками, ну совсем как Фелавени, когда мальчишки бросают его в воду… Вот другой пучок тростника, словно бы попрочнее… Катрин уже у самого берега; она выгибается, напрягает все силы, ложится грудью на край канала, вползает на берег… И вот она уже лежит на траве — дрожащая, промокшая до нитки, но живая и невредимая…

Отдышавшись, Катрин вскакивает на ноги и бросается прочь от канала.

Миновав каштановую рощу, она бесшумно проскальзывает мимо отца: только бы он не заметил ее! Перебежав дорогу, она поднимается на крыльцо, открывает дверь…

В первую минуту мать не знала, что и подумать. Девочка стояла перед ней, низко опустив голову, вода бежала с нее ручьями, заливая пол. Вдруг мать побледнела, бросилась к дочке, схватила ее на руки и крепко прижала к груди, целуя и плача.

— Маленькая моя! — бессвязно лепетала она. — Моя маленькая Кати!

Сокровище мое! Бедная моя детка…

— Боже мой! Боже мой! — повторяла Мариэтта.

Вдвоем они быстро раздели девочку, растерли суровым полотенцем. И вот Катрин уже лежит в постели с грелкой, и Мариэтта дает ей выпить горячего липового отвару. А мать снова шепчет ей на ухо ласковые слова и целует, целует без конца…

И отец здесь. Он и не думает сердиться. Большой и неловкий, он стоит в ногах кровати и молча смотрит на дочку.

— Подумать только! Эта маленькая дурочка побоялась позвать вас на помощь, Жан… Думала, что ей попадет…

Отец не говорит ни слова. Он только улыбается такой ласковой, такой робкой улыбкой…

Ах, это тепло постели! Эта любовь и нежность окружающих! Это ощущение счастья!

* * *

— Ну что ж! Там, по крайней мере, наши дети не будут падать в канал.

Так рассудила мать, когда отец решил наконец расстаться с Жалада.

Нечего было и думать оставаться здесь на зиму. Отца это, по-видимому, огорчало гораздо больше матери. Но что поделаешь?

Все случилось сразу после молотьбы. Госпожа де ла Мот, владелица Жалада, приехала вместе со своим сыном Гастоном. У мамаши с сынком был наметанный глаз. Они прохаживались по усадьбе, пересчитывали снопы. Должно быть, несмотря на свои земли, хозяева отнюдь не были богачами, жили довольно скудно и были не прочь заполучить с фермера лишний мешок зерна или курицу.

Пока шла молотьба, Робер, работник Шарронов, пил сколько хотел.

Разгоряченный вином, утомленный работой, пылью и жарой, этот угрюмый и злобный человек с самого утра был не в духе. Непрерывное хождение хозяйки и ее сына от гумна к риге и обратно явно раздражало его. Он яростно колотил цепом, стараясь, чтобы вся пыль летела в сторону дамы, и ругался самыми грязными словами, надеясь, что она оскорбится и уйдет. Но ничего не действовало! Госпожа де ла Мот продолжала как ни в чем не бывало свою прогулку, посматривая зоркими сорочьими глазами на снопы, на кучу обмолоченной ржи, на первые мешки с зерном.

Наконец терпение Робера лопнуло; желая якобы освободить угол риги, он схватил громадный сноп и с размаху швырнул его в другой конец помещения, где в эту минуту стояла госпожа де ла Мот. Удар был так силен, что дама рухнула на землю как подкошенная. Сын бросился к ней со всех ног, восклицая:

— Мама, мамочка, вы ушиблись?

И все семейство Шарронов бежало за ним, лепеча слова соболезнования.

Господин Гастон помог матери подняться с земли. Ее черное шелковое платье было перепачкано пылью и навозной жижей. Негодующие и безмолвные, мать и сын проследовали мимо Шарронов к своему экипажу, ожидавшему их в тени каштанов. Жан Шаррон растерянно брел позади, продолжая бормотать извинения.

Садясь в экипаж, госпожа де ла Мот сухо проговорила:

— Шаррон, или вы немедленно выгоните этого хама, или вам придется подыскать себе другую ферму!

Именно это последнее решение пришлось принять отцу с матерью. Нечего было и думать о том, чтобы рассчитать Робера: вот уже несколько дней, как он был помолвлен с Мариэттой, и этому предшествовало событие совсем иного порядка.

У Лагранжей, соседей Шарронов, был бык — огромное черное чудовище с массивной головой, короткими острыми рогами и вечно слюнявой мордой. В ноздри быка было продето железное кольцо с веревкой, за которую Марсель Лагранж мог водить этого злобного дикого зверя. По ночам вся округа слышала, как бык ревет и мечется в своем стойле.

Как-то утром обитатели Жалада услышали шум, крики и свирепый лай собак, доносившиеся из низины, где стояла ферме Лагранжей. Жан Шаррон вышел на крыльцо и прислушался.

— У Лагранжей что-то стряслось, — сказал он.

— Ты думаешь? — спросила мать. — По-моему, они просто выгоняют скотину в поле.

Но вскоре и она вынуждена была признать, что у соседей действительно творится что-то неладное.

— Пойду погляжу, — сказал отец.

— И я с вами, — предложил Робер.

Женщины столпились на пороге, глядя вслед уходящим. Но мужчинам не пришлось идти далеко. Они скоро увидели, в чем дело: сорвался с привязи и убежал бык. Лагранж и его сыновья пробовали окружить его, но бык, опустив рога, ринулся на самого младшего, и тот, чтобы спастись, проворно вскарабкался на яблоню.

Теперь бык, черный и страшный, шел по дороге, которая, поднимаясь по косогору, вела к ферме Жалада.

Увидев зверя, отец стал лихорадочно озираться, ища хоть какую-нибудь палку или сук, но под рукой не оказалось ничего, кроме тоненького орехового прутика, который он выдернул из ближайшей изгороди.

— Боже милосердный! — закричала мать. — Эта зверюга сейчас убьет моего мужа!

Бык остановился посреди дороги и низко пригнул к земле голову. Видно было, что он сейчас ринется на высокого худого человека с жалкой хворостиной в руке и проткнет его насквозь своими острыми рогами.

И тогда-то произошло событие, которое так поразило и отца, и мать, и Мариэтту, и Катрин с Обеном, и все семейство Лагранжей, столпившихся внизу, на обочине дороги: Робер, работник, твердым шагом двинулся прямо на быка.

Подойдя почти вплотную к разъяренному животному, он остановился и слегка пригнулся, разведя руки в стороны. Бык в бешенстве ударил копытом о землю.

Все затаили дыхание: еще минута — и бык кинется на смельчака, поднимет его на рога и отшвырнет далеко в сторону окровавленное, бездыханное тело… Но человек опередил зверя: он первым бросился в бой и схватил быка за страшные острые рога. Бык взревел; мотая во все стороны головой, он пытался освободиться от цепкой хватки и могучим усилием приподнял было противника в воздух. Но через секунду Робер уже снова стоял на земле, широко расставив ноги, и можно было только догадываться, с какой ужасающей силой давят его руки на рога, медленно пригибая массивную голову к земле. Бык хрипел, глаза его налились кровью, из полуоткрытой пасти текла слюна. Вдруг шея его согнулась, и он упал на колени. Робер склонился над побежденным, пот градом катился по его лицу. Он кивнул Лагранжу, и тот, подбежав, продел веревку в железное кольцо. Бык замычал протяжно и жалобно.

— Вот и все! — хрипло сказал Робер.

Он вытер руки о штаны и смахнул с лица пот.

Лагранж поднял быка на ноги.

— Ну и силища у человека! — изумленно пробормотал он.

Отец переломил надвое ореховый прут и швырнул в придорожную канаву.

— Спасибо, Робер, — сказал он. — Спасибо.

— Не за что, — ответил работник, подтягивая брюки.

Вечером того же дня, когда Катрин и мальчики уже спали, Мариэтта попросила родителей выйти с ней на минутку во двор. Ей необходимо поговорить с ними наедине.

— Вот еще новости! — удивился отец.

Мариэтта настаивала. Когда они втроем вышли из дома в темноту осенней ночи, девушка попросила у них согласия на брак с Робером.

 

Глава 5

Ко дню всех святых Шарроны перебрались на ферму Мези, стоявшую на отшибе, километрах в шести от Ла Ноайли. Дом был попросторнее и поновее, чем в Жалада, земля плодородная. Жизнь на новом месте по всем приметам обещала быть хорошей, даже радостной, недаром началась она свадьбой Мариэтты и Робера. Катрин казалось иногда, будто она грезит наяву.

Бревенчатые стены большой риги занавесили белыми простынями и украсили еловыми ветками. Через все помещение, из одного угла в другой протянули под потолком разноцветные бумажные гирлянды. Вдоль стен поставили подковой три длинных стола, украсив их букетами красных и желтых осенних листьев.

В день свадьбы с рассвета зарядил дождь: мелкий, монотонный, бесконечный. Вот незадача! Утром длинный свадебный кортеж, под звуки виолы и флейты, проследовал сначала в мэрию, а оттуда в церковь Ла Ноайли. Дорогу развезло; нарядная процессия утопала в грязи. Женщины приподнимали выше щиколоток парадные черные юбки с красными, зелеными и оранжевыми полосами, кутали плечи кашемировыми шалями и прижимались плотнее к своим спутникам. Их высокие и легкие кружевные чепцы, унизанные, словно бисером, мириадами мельчайших дождевых капель, напоминали больших белых птиц с распростертыми в тумане крыльями. Старики держали над головами громадные, выцветшие от времени синие зонтики. Молодежь предпочитала мокнуть, но щеголять в праздничных нарядах.

Во главе процессии, сразу за музыкантами, шла крошечная новобрачная в длинном светло-сером платье. До мэрии ее вел под руку отец, очень прямой, серьезный и торжественный; обратный путь она совершала уже под руку с молодым мужем, коренастым и, как всегда, насупленным.

Кавалером Катрин был Крестный, приехавший в Мези по случаю свадьбы. Он привез в подарок крестнице голубое платье, которое она обновила в тот же день. Платье было немного широко в талии, юбка слишком длинна, но все равно это было замечательно красивое, просто великолепное платье! Но уже через несколько шагов подол нового платья намок и отяжелел. Видя, что Катрин вот-вот расплачется, Крестный подхватил девочку и посадил ее, как прежде, на плечи. Так они и проделали весь путь до Ла Ноайли, так и вернулись обратно в Мези.

Свадебный пир был грандиозным. Отец не поскупился на затраты. «Ради чести» пришлось пригласить всех родственников, а также бывших соседей по Жалада, нового соседа Дюшена с семьей, нового хозяина господина Манёфа и его слуг: мадемуазель Леони и мосье Поля. Свадьба и приданое Мариэтты поглотили почти все сбережения, сделанные за годы жизни в Жалада.

На почетном месте, перед пышным букетом золотых дубовых листьев, сидели новобрачные. Она — маленькая, темноволосая, разрумянившаяся от волнения, живая и острая на язык; он — угловатый и неловкий в своем черном парадном костюме, надутый и словно чем-то недовольный, с перерезавшей лоб сердитой складкой. А вокруг человек пятьдесят приглашенных: пьющих, жующих, болтающих, гогочущих, отпускающих тяжеловесные шутки…

В конце концов, от обилия людей, света, лакомств, шума и криков Катрин овладела блаженная дремота. День свадьбы промелькнул для нее как сон, от которого осталось лишь смутное счастливое воспоминание. Да еще — новое голубое платье, подарок Крестного.

* * *

Сразу после свадьбы, едва успели привести в порядок дом и ригу, между Жаном Шарроном и его новым зятем вспыхнула ссора из-за денег и постельного белья.

— Здесь не все приданое, скупердяй! — орал изрядно выпивший за обедом Робер.

— Если бы ты не был пьян, ты увидел бы, что счет сходится.

— Я? Пьян? — взревел Робер. Он вскочил с лавки и двинулся на тестя со сжатыми кулаками.

Мариэтта бросилась между ними, повисла на шее мужа.

— Перестань, перестань! — умоляла она. Робер высвободился и грубо оттолкнул ее:

— Ладно уж, не трону я твоего старикашку!

В тот же вечер, одолжив у Дюшена двуколку, молодые покинули Мези. Робер заявил, что собирается поселиться у своего товарища и бывшего однополчанина, владельца богатой фермы по ту сторону Ла Ноайли. Уж он-то будет рад приютить друга, не то что родственнички!

— Бедная моя девочка! — вздыхала мать, — Бедная моя Мариэтта! Что-то с тобой будет? Молодая женщина не отвечала. Торопливо укладывая свои пожитки, она время от времени поднимала голову и смотрела на мужа долгим нежным взглядом.

* * *

После отъезда Мариэтты и Робера новый дом показался Катрин еще просторнее. Хозяин отвел Шарронам весь нижний этаж левого крыла здания: кухню и две комнаты одинаковых размеров. В одной помещались родители с Катрин, в другой — трое мальчиков. Остальную часть дома занимал хозяин, господин Манёф.

Господин Манёф, невысокий широкоплечий старик лет семидесяти, одетый всегда во все черное, с плоским красноватым лицом и угреватым носом, с лысым, заостренным кверху черепом и узкой крашеной бородкой, был вдовцом; детей у него не было. Паралич обоих ног давно уже приковал его к креслу.

Если погода была хорошей, лакей, мосье Поль, выкатывал кресло с хозяином в сад и ставил в тени, под раскидистой елью; отсюда господину Манёфу видны были дорога, поля, двор и дом. Он сам крутил колеса кресла, передвигаясь вслед за тенью, отбрасываемой елью, и зорко наблюдал за полем, где Жан Шаррон с помощью Марциала чистил оросительные канавки. Если было холодно или шел дождь, хозяин сидел у окна столовой; его маленькие живые глазки поблескивали сквозь оконное стекло. Катрин ощущала смутное беспокойство всякий раз, когда острый взгляд старика останавливался на ней.

Верхний этаж дома был отведен слугам: мосье Полю, который должен был катать кресло хозяина, ухаживать за огородом и садом, править лошадью, и мадемуазель Леони — домоправительнице, кухарке и горничной.

Мосье Полю было на вид лет двадцать пять. Он был высок ростом и хорошо сложен; маленькие усики оттеняли пухлые, румяные губы; темные продолговатые глаза влажно мерцали; волосы были всегда тщательно причесаны. Любимым занятием мосье Поля было запрячь в черный с желтым экипаж Султанку, молодую кобылу рыжей масти, которую он держал в великой чистоте и холе, и мчаться во весь опор за покупками в Ла Ноайль. Очутившись в городе, он не спеша объезжал магазины и лавки, давая возможность уличным зевакам любоваться экипажем, лошадью и самим кучером.

Иногда мосье Поля сопровождала мадемуазель Леони, разряженная в пух и прах. Сиреневое платье этой поджарой особы лёт тридцати пяти, тонкогубой и темноволосой, с резким, крикливым голосом и жеманными манерами, украшали бесчисленные сборки, оборки, складки и ленты, призванные восполнить недостаток природных прелестей его обладательницы. Взмах бича — и экипаж уносится вдаль, увозя с собой мосье Поля и мадемуазель Леони, чопорно восседающих на обитом сукном сиденье, словно две восковые куклы.

Иной раз к обоим слугам присоединялся и сам господин Манёф. Он приказал сбить из досок наклонный щит, по которому его кресло вкатывали прямо на заднее сиденье экипажа. Колеса кресла надежно закрепляли, и умная Султанка плавно трогала с места — на этот раз неторопливой и изящной рысью. На передней скамейке помещались мосье Поль и мадемуазель Леони. Оба выглядели недовольными и смотрели прямо перед собой с отсутствующим видом.

 

Глава 6

Знакомство с новым домом и его окрестностями отнимало у Катрин немало времени. Местность вокруг Мези была не такой холмистой, как в Жалада, но, как все новое и неизведанное, таила множество сюрпризов.

С отъездом Мариэтты хлопот у Катрин прибавилось. Теперь ей приходилось одной вытирать все миски и ложки, помогать матери накрывать на стол и убирать посуду. По утрам Марциал уходил с отцом на работу в поле, заменяя с грехом пополам Робера, а Катрин должна была не только выгонять свиней на огороженный участок за домом, где они, слава создателю, оставались целый день без присмотра, но и пасти коров. Только в Мези у нее не было ни Марион, ни Анны. Не с кем было коротать время на пастбище, удивляться необъяснимым причудам взрослых, делиться задушевными мыслями. Единственной подругой Катрин стала Мари Брива: рослая белобрысая девчонка лет двенадцати, с косящими глазами, — дочь Октавии Дюшён от первого брака. Про Мари говорили, что она «малость не в себе»; родители заставляли ее работать, словно взрослого мужчину. Мари носила воду из колодца, иногда заменяла отчима на пашне, пасла коров и должна была ночевать в хлеву, если какая-нибудь из ее питомиц собиралась отелиться. Как раз в это время одна из коров уже еле передвигалась под тяжестью своих непомерно раздутых боков. Дюшены поставили в хлеву кровать и приказали Мари ночевать там в ожидании события. Днем Мари жаловалась Катрин:

— Боюсь я! В хлеву тепло, хорошо, но все равно страшно. Боюсь коров: они шевелятся в темноте, звякают цепями, переступают с ноги на ногу.

Страшно!

И неожиданно попросила:

— Слушай, Кати, ты ведь смелая: приходи ночевать со мной!

— Отец не пустит.

— А если пустит?

— Ну, тогда…

Не дослушав, Мари вдруг хватает Катрин за руку, и они бегут, бегут…

— Мари, Мари, куда ты меня тащишь? Не беги так быстро!

Но ничто не может остановить Мари. Не отвечая ни слова, она все бежит и бежит, увлекая за собой Катрин; камушки летят у них из-под ног, собаки вприпрыжку мчатся следом…

Наконец, совсем задохнувшись, Катрин вырывает свою руку и останавливается. Она стоит согнувшись, еле переводя дух. Подняв голову, она видит прямо перед собой, на косогоре, в дальнем конце поля, отца и Марциала.

Они пашут. Мари размашистым шагом подходит к ним. Катрин спешит туда же.

— Это верно? — спрашивает отец. — Тебе хочется ночевать в хлеву вместе с Мари?

Катрин молча кивает.

Мари хлопает в ладоши, прыгает от радости. Отец смотрит на девочку с жалостью, Марциал брезгливо косится на нее…

Вечером, после ужина, Мари пришла за своей подружкой. Мать дала Катрин маленький узелок, поцеловала ее:

— Смотри не простудись!

— Не подходи близко к коровам, — предостерег отец. — Они тебя не знают, могут еще испугаться в темноте и ударить копытом.

Девочки ушли. На улице было светло и холодно; подошвы деревянных сабо гулко стучали по мощенной булыжником дороге. Путь от Мези до фермы Дюшенов показался Катрин долгим. Мари была очень весела, чему-то смеялась, лепетала бессвязные слова. Девочки зашли на минутку в дом и пожелали Дюшенам спокойной ночи. Фермер, сидевший за столом, что-то невнятно проворчал в ответ, потом встал, чертыхаясь. Мари зажгла фонарь, и Дюшен проводил подружек в хлев. В углу стояла маленькая железная кровать. Дюшен поднял фонарь над головой и стал осматривать огромную корову с выпуклыми боками.

— Значит, понятно? — спросил он Мари. — Как только она начнет реветь, беги за мной.

Дюшен ушел. Девочки улеглись на кровать, и Мари задула фонарь. В хлеву и вправду было тепло и спокойно, от коров пахло чем-то приятным, домашним.

Было слышно, как они вздыхают в темноте. Вдруг в потемках фыркнул теленок, замычал жалобно, затем улегся, шурша соломенной подстилкой.

— Совсем еще глупый, — сказала Мари и после паузы спросила: — Чего молчишь? Страшно?

— Нет…

Теленок снова заворочался на своей подстилке. Катрин тихонько засмеялась.

— Не смейся, а то разбудишь их, — шепнула Мари. Помолчали. Затем Мари зашептала снова:

— Чудно, верно? Когда я здесь одна, я чувствую себя такой несчастной, воображаю Бог знает что. Так и кажется, будто коровы становятся большими-большими и вот-вот проткнут меня рогами, затопчут… А когда мы вдвоем, это… не знаю, как тебе объяснить… это лучше, чем самая хорошая кровать в самой хорошей комнате!

— Да, здесь хорошо, — согласилась Катрин. — А что, корова сегодня ночью отелится?

— Не знаю. Лучше бы нет. Не люблю я этого…

— А мне хочется поглядеть… Но нынче, пожалуй, лучше не надо. А то меня больше не пустят к тебе… — Нет, нет, Кати, ты придешь, придешь…

Пусть эта скотина не телится подольше!..

— Спокойной ночи, — пробормотала Катрин.

— Спокойной ночи.

Ночь действительно прошла спокойно, и в последующие дни Катрин снова ночевала с Мари. Каждый вечер обе девочки с волнением спрашивали себя: «А вдруг это случится сегодня?» Иногда корова принималась мычать; Мари с Катрин поднимали с подушки сонные головы и прислушивались, но скоро снова наступала тишина…

* * *

На рассвете серенького декабрьского дня корова наконец отелилась. Мари трясла за плечи Катрин, никак не хотевшую просыпаться.

— Эй, эй, Кати, проснись! Слышишь? Похоже, Рыжуха на этот раз решилась…

Под одеялом было тепло, но, всмотревшись в полумрак хлева, Катрин заметила белые струйки пара, вырывавшиеся из ноздрей лежащих животных.

Рыжуха протяжно мычала и судорожно дергала цепь.

— Надо бежать за нашими, — вздохнула Мари.

Она поднялась, натянула на плечи старую солдатскую шинель, полы которой волочились по земле, и вышла.

Оставшись одна, Катрин заткнула пальцами уши, чтобы не слышать утробного мычания Рыжухи. Все коровы уже поднялись на ноги и лязгали цепями.

— Только бы они поскорей вернулись… — в страхе шептала Катрин.

Время тянулось бесконечно. Наконец низкая дверь скрипнула и распахнулась: вошли Дюшены. Забившись в угол кровати, перепуганная и восхищенная Катрин присутствовала при появлении теленка на свет. Правда, она мало что видела из-за спины Дюшена. Вдруг Рыжуха замычала глубоко и протяжно; что-то упало на подстилку, и Катрин увидела на соломе большой клубок светлой шерсти…

Фермер обмывал корову, ласково приговаривая: «Ну вот, моя умница, ну вот, моя Рыжуха, все в порядке, моя красавица, теперь все в порядке!»

Рыжуха принялась лизать своим большим шершавым языком лежавшего рядом теленка. Широкий язык матери оставлял на светлой шкурке новорожденного темные, слегка курчавившиеся полосы.

Позднее, когда Катрин собралась наконец с духом и выбралась из постели, она увидела, как теленок, шатаясь, поднялся с подстилки, встал на свои длинные и тонкие, словно прутики, подгибавшиеся ножки и стал упрямо тыкаться тупой мордочкой в живот матери.

— Видишь, — сказал девочке Дюшен, — скотина, она самостоятельнее нас: не успел на свет появиться, а уже на ногах держится…

С того дня Катрин воспылала такой любовью к малышу Рыжухи, что каждое утро неизменно осведомлялась о его здоровье у Мари Брива.

 

Глава 7

Выпал первый снег — пушистый и недолговечный: он таял, едва коснувшись земли. Но с каждым днем белая пелена становилась все плотнее и толще; казалось, будто бесчисленная армия летящих хлопьев спешит изменить привычный облик двора, сада, дороги, полей и рощи, привычное течение дней.

Однажды утром, проснувшись, Катрин заметила, что в комнате необычно светло. Подбежав к окошку, она в первую минуту не узнала ни двора, ни знакомых лесов и лугов, одетых в пышный белоснежный наряд, ни белой дороги с глубокими следами от сабо, ни сада, убранного в белый цвет, с искрившейся под лучами бледного зимнего солнца голубой елью.

Скотина стояла в хлеву. Люди почти не выходили из дому, а если и выбирались наружу, то ненадолго. Не было видно ни мадемуазель Леони, ни мосье Поля, ни хозяина. Примостившись поближе к очагу, каждый чувствовал себя отрезанным от всего мира, словно находился за сотни лье от соседей.

Никому ничего не хотелось делать — только бы сидеть в тишине и тепле, в тесном семейном кругу. Снег приглушал все звуки, смягчал резкие движения.

Даже неугомонные мальчишки — и те заметно присмирели. Правда, время от времени они затевали бурную игру в снежки или лихо скатывались с обледенелых косогоров, но, вернувшись домой, смирно усаживались возле кухонного очага, неловко прижимаясь плечом к отцу или обвив руками шею матери. Случалось даже, что они сажали Катрин к себе на колени.

Но в один прекрасный день этому блаженному оцепенению пришел конец.

Крестная Фелиси — шумная, энергичная, властная, круглая как шар, вечно жестикулирующая и отдувающаяся — явилась в Мези и водворилась в доме.

— Кати, — сказала мать, — придется тебе уступить свою кровать крестной и пока пожить у Дюшенов. Они согласились взять тебя к себе…

— Но мне здесь так хорошо, — огорчилась Катрин. — Я хочу быть с вами…

— Ничего, ничего… Я же говорю тебе, что ты скоро вернешься, — уговаривала мать, целуя девочку.

Пришлось подчиниться. Отец сам отвел Катрин на ферму Дюшенов. Девочке редко приходилось ходить с отцом за руку; боясь, что он вдруг отпустит ее, Катрин делала вид, что вот-вот поскользнется на обледенелой дороге, и тогда отец крепче сжимал в своей большой руке ее маленькую ладошку. Какая сильная, какая теплая рука была у отца!

Жан Шаррон казался чем-то сильно озабоченным и, сам того не замечая, все ускорял и ускорял шаг.

«Ну конечно, — думала Катрин, — ему хочется поскорей отвести меня к Дюшенам и вернуться домой».

Эта мысль так огорчила девочку, что она не раскрывала рта до самого порога соседней фермы. «Гадкая Фелиси, гадкая крестная!» — твердила она про себя.

Октавия Дюшен встретила их приветливо:

— Иди скорей к огню, деточка, сними свои сабо. Хочешь выпить горячего молока?

Дюшен подмигнул отцу.

— Хватим по стаканчику, Шаррон? В такой холод грех отказываться!

Мужчины чокнулись. Осушив стакан, отец поморщился.

— Крепка! — сказал он. — Только нет у меня к ней привычки.

Он вытер рот, поднялся со скамьи:

— Ну, спасибо! Значит, я оставляю вам девочку…

— На сколько дней? — спросила фермерша.

— Поди угадай… — ответил отец. — Четыре, пять, шесть… восемь… Я заплачу за все дни.

— Ну конечно, конечно, — заторопилась женщина. — Не беспокойтесь из-за этого… Дюшен добавил:

— Будем считать по пяти су за день.

Катрин не поняла ничего из этого странного разговора. Быть может, отец решил продать ее соседям? Но он уже вышел, даже не простившись с нею. Сквозь приотворенную дверь Катрин видела, как он торопливо шагает по дороге. Можно подумать, что убегает, — так торопится обратно в Мези!

Мари Брива не было дома, а Дюшены, едва отец скрылся за поворотом дороги, не обращали больше внимания на Катрин. Она слушала, как супруги толкуют о деньгах.

— Ты запросил слишком дешево! — упрекала мужа Октавия, Разозлившись, Дюшен обул сабо и вышел.

— О, послушай-ка, деточка, — сказала фермерша с таким видом, будто она только что увидела Катрин. — Хочешь почистить картошку? Это тебя позабавит.

И до самого вечера, пока не пришло время ложиться спать, продолжались эти «забавы»: накрыть на стол, вымыть посуду, убрать ее, подмести пол…

Вернувшаяся Мари тут же стала помогать Катрин, между тем как фермерша и ее муж, усевшись в углу у самого очага, о чем-то ожесточенно спорили.

— Разве это забава? — вполголоса протестовала Катрин.

— Молчи! — умоляла ее Мари. — Если она услышит… Когда девочки улеглись наконец в постель, Катрин дала волю слезам. Мари попробовала ее утешить.

— Ну, зачем отец привел меня к вам? — спрашивала, всхлипывая, Катрин. Когда я ночевала с тобой в хлеву, это мне нравилось. Но торчать здесь день и ночь и никого не видеть — ни мамы, ни отца, ни братьев… Я хочу домой…

— Глупая, — отвечала Мари. — Это все из-за ребенка… Когда он появится, тебя возьмут обратно…

— Какого еще ребенка? — удивилась Катрин.

— Ну, того, что должен родиться у твоей матери…

Катрин умолкла, потрясенная до глубины души.

Так. Значит, у матери будет ребенок, и этот ребенок займет место Катрин в доме и в сердце родителей. А ее они отослали к чужим людям… Катрин заплакала еще пуще.

— Замолчи! Перестань! — молила Мари. — Если мать услышит, она нас выпорет!

Прошло несколько дней. Катрин не могла сказать, сколько именно. Снег уже не шел, но по лощинам и оврагам все еще лежали большие белые сугробы. Во дворе и на дороге люди месили ногами липкую, скользкую грязь.

«Они забыли обо мне, — думала Катрин, — они заняты теперь только им».

Однажды утром они с Мари готовили во дворе месиво для свиней. Услышав легкий шорох, Катрин подняла голову. Перед ней стоял Обен.

— Все в порядке, — сказал он. — У нас сестра. Родители велели мне сходить за тобой.

Катрин торопливо кивнула Мари и, даже не зайдя в дом, чтобы предупредить Дюшенов и взять свои пожитки, ушла с братом.

— Идем, идем скорей! — твердила она Обену.

— А куда спешить? — отвечал брат.

— Какая она из себя, наша сестра?

— Ну, сестра как сестра.

— Но все-таки…

— Откуда я знаю? Девчонка…

Придя в Мези, Катрин остановилась на пороге дома, не решаясь войти.

Отец подошел к ней, поднял девочку с земли и потерся жесткими усами об ее щеки.

— Кати, моя Кати, — говорил он, смеясь. — Для тебя есть новость!

Значит, он не забыл о ней? Значит, он ее по-прежнему любит? Он внес ее на руках в комнату. Мать лежала в постели — бледная, улыбающаяся, с рассыпавшимися по подушке темными волосами. Она тоже поцеловала Катрин, усадила рядом с собой на кровать и сказала:

— Смотри!

Но Катрин ничего не увидела.

— Да вот же! — засмеялась мать.

Тут только Катрин заметила на подушке крошечную темную головку и два малюсеньких, крепко сжатых кулачка.

— Спит, — шепнула мать, — не разбуди ее! Позже, когда она проснется, ты увидишь, какие у нее красивые глаза.

— А когда она начнет ходить? — спросила Катрин. Родители рассмеялись.

— Не скоро, очень не скоро, — ответила мать.

— Погляди на ее волосы, — сказал отец. — Они у нее будут такие же чудесные, как у тебя, Мария. Девочка — вылитая ты.

Но Катрин разглядела на маленькой головке только длинные и редкие темные волосенки, почему-то влажные.

— Мама, вы ее лизали?

Мать с недоумением посмотрела на девочку и ничего не ответила.

— Ну, хватит, — сказал отец, — ты утомляешь мать и можешь разбудить Клотильду. Идем на кухню.

На кухне Катрин увидела крестную Фелиси, которая носилась от очага к комоду и от стола к часам, словно гигантский гудящий волчок.

— Ну как, рада? — спросила толстуха, отдуваясь. Катрин сделала серьезное лицо.

— Да! — сказала она важно. — Ее будут звать Отильдой. Это я придумала ей имя.

 

Глава 8

— Ее зовут Отильдой, это я придумала ей имя, — отвечала Катрин всякий раз, когда ее спрашивали, что она думает о своей новой сестричке.

Катрин казалось, что малютка принадлежит только ей, что она появилась на свет по ее желанию. Взрослые никак не могли понять причины подобного упрямства, но однажды отец заявил:

— Раз Кати так старается убедить нас, что это она придумала имя для сестренки, почему бы ей не стать ее крестной?

Вот так и получилось, что Катрин снова отправилась с родными в церковь Ла Ноайли, где совсем недавно присутствовала при венчании Мариэтты и Робера, и увидела там Крестного. С довольным видом Крестный рассказывал, что обучение плотницкому ремеслу идет успешно и он думает в скором времени обосноваться в какой-нибудь деревне неподалеку от Ла Ноайли.

После окончания обряда все вернулись в Мези. Катрин надеялась, что, едва кюре окропит Клотильду святой водой, сестренка тут же начнет ходить, и сильно огорчилась, когда ничего похожего не произошло. Зима уже подходила к концу, а Клотильда по-прежнему оставалась маленьким крикливым сверточком, беспомощно лежащим в своей колыбельке.

Деревья еще стояли голые; затопленные весенними водами поля искрились и сверкали, когда солнце выглядывало из-за облаков.

Господин Манёф сильно сдал за зиму. Взгляд его маленьких глазок утратил прежнюю остроту, и теперь Катрин пробегала мимо окна столовой без всякого страха. Слуги же, не в пример своему немощному хозяину, выглядели еще более чопорными и высокомерными. Если кто-либо из семьи Шаррон здоровался с ними, они в ответ лишь еле заметно кивали головой. В ясную погоду они выкатывали кресло со стариком из дому и отправлялись на прогулку. Мосье Поль вез кресло; мадемуазель Леони шла рядом с вязаньем в руках.

Часто мосье Поль запрягал Султанку и мчался во весь опор в Ла Ноайль.

Застоявшаяся за зиму лошадь брала с места в галоп и не меняла аллюра вплоть до самого города. Так, по крайней мере, утверждали Франсуа и Обен, нередко встречавшие хозяйский экипаж, когда возвращались под вечер из школы. Они, разумеется, совершали свой путь не столь быстро и частенько задерживались в дороге: то останавливались у пруда, чтобы понаблюдать за лягушками, то пытались сбить с дерева прошлогоднее птичье гнездо, то глазели на жеребят, резвившихся на широком лугу. В Мези Франсуа и Обен являлись уже затемно.

Однажды вечером их долго ждали к ужину. В конце концов отец вышел из терпения и уселся за стол.

— В другой раз авось поторопятся, — заявил он. — Сколько можно канителиться? Чтоб с завтрашнего дня они были к семи часам дома! Не послушают — пусть пеняют на себя: в школу они больше не вернутся!

— Только бы не случилось ничего плохого! — вздохнула мать.

— Ничего с этими сорванцами не случится, — отрезал отец. — Отбились от рук, вот и все!

Он повернулся к Катрин:

— Слава богу, хоть вы с сестрой не будете мучить мать из-за этой несчастной школы!

— Почему? — спросила Катрин.

— Потому что вы в нее не пойдете!

— А я обязательно пойду, — сказала Катрин.

— Слышишь? — воскликнул отец. — Слышишь, Мария, что заявляет твоя дочь!

Она пойдет в школу! Ну и времена настали! Небось когда ты была девчонкой, ты и думать не смела, чтобы проситься в школу.

Но вместо ожидаемого и, конечно, утвердительного ответа мать, помолчав немного, пробормотала неуверенно:

— А кто его знает? Может, оно было бы лучше…

От изумления отец поперхнулся и закашлялся. Марциал похлопал его по спине.

Ужин продолжался в полном молчании. Вдруг на дворе залаял Фелавени.

— Наконец-то! — с облегчением воскликнула мать.

— Сейчас я им покажу, сорванцам! — бросил отец.

Но Фелавени умолк, вернулся в дом и улегся под столом. Снова воцарилось молчание. Потом стенные часы зашипели и гулко пробили один раз: половина девятого.

— Жан, — умоляюще проговорила мать, — выйдите им навстречу!

Отец поднялся из-за стола, зажег фонарь и ушел вместе с Марциалом.

Видно было, как колеблющийся огонек пересек двор и поплыл по дороге.

Внезапно Жан Шаррон остановился и свистнул собаку. Фелавени сорвался с места и исчез в темноте.

Мать стояла словно пригвожденная на пороге кухни, не обращая внимания на заходившуюся криком Клотильду. Катрин подошла к сестренке и принялась баюкать ее. «Вот повезло! — радовалась она. — Все про меня забыли и не отсылают спать!» Склонившись над колыбелькой, девочка ласково уговаривала сестру:

— Отильда, Отильда, не плачь, я здесь, я с тобой. Я ведь уже большая!

Малютка успокоилась и замолчала. Часы медленно и важно пробили девять.

Катрин слышала горячий шепот матери, призывавшей на помощь святых:

— Святой Марциал, святой Орельен, святой Лу…

«А вдруг волки съели Франсуа и Обена?» — со страхом подумала Катрин.

Отыскав под одеялом ручонку Клотильды, она зажала ее в ладони и сразу почувствовала себя уверенней.

— Мы были слишком счастливы… — вздыхала мать.

Тишина. Ни звука. «Не пойду спать, — упрямо повторяла про себя Катрин. Не хочу спать!» Но глаза слипались сами собой. Вдруг далеко на дороге послышались шаги.

— Ну что? Что? — крикнула мать.

Катрин вздрогнула и очнулась. Никто не ответил. Мать сбежала с крыльца и бросилась на дорогу. Вскоре она вернулась, держа фонарь у самого лица. Лоб ее прорезали резкие морщины. Жан Шаррон шел за ней и нес на руках Франсуа, позади — Обен с двумя ранцами. Марциал с Фелавени замыкали шествие.

В неверном свете керосиновой коптилки, озарявшей кухню, лица людей различались с трудом. Но даже при этом освещении лицо Франсуа было неузнаваемым: осунувшееся, с глубоко запавшими глазами.

— Франсуа, мой Франсуа, что с тобой? — жалобно спрашивала мать.

Отец отнес Франсуа на постель. Все последовали за ним.

— Я нашел их на повороте к Прадам, — сказал Жан Шаррон, — Франсуа лежал на краю канавы; он дотащился до этого места, опираясь на Обена, и здесь упал.

— Да что с тобой, Франсуа? — повторяла мать.

— Нынче утром, — начал Обен, — когда мы пришли в школу, этот верзила Лаверна со всей мочи двинул Франсуа башмаком по колену. Франсуа чуть богу душу не отдал! Спасибо, монахи напоили его мятной водой с сахаром. В полдень он не съел ни крошки, а вечером ушел со мной и так хромал, так хромал… с каждым шагом все сильней и сильней… Потом мне пришлось его тащить… Мы то и дело останавливались, отдыхали и снова шли дальше… На повороте к Прадам он упал и не смог подняться. Я уж и не знал, что делать…

— Ничего, до завтра все заживет, — успокоил отец.

Мать раздела Франсуа, укрыла его одеялом, подоткнула со всех сторон.

Все улеглись спать.

Наутро Обен, спавший в одной кровати с Франсуа, заявил, что всю ночь не мог сомкнуть глаз из-за брата, который ворочался с боку на бок, что-то бормотал и даже вскрикивал. Франсуа молчал; щеки его пылали, глаза ввалились, колено распухло и посинело. Он раскрыл рот только для того, чтобы сказать, что обязательно пойдет в школу, хотя мать и не пускала его.

— Лаверна будет скалить зубы от радости, если я не приду!

Он с трудом поднялся, выпил через силу глоток молока и ушел с Обеном.

Но, пройдя метров сто, упал и попросил брата отвести его домой. Мать снова уложила мальчика в постель. Начался жар и бред; опухоль на колене все увеличивалась. Франсуа ничего не ел. Он то стонал и метался по постели, то лежал неподвижно, отвернувшись к стене и закрыв глаза. Катрин подошла к кровати как раз в ту минуту, когда мать умывала и переодевала больного.

Боже, как он исхудал, и какой огромной стала его нога! «Наверное, это и есть болезнь Франсуа, — думала Катрин, — нога его растет и пухнет, а сам он худеет».

Приехал знахарь из Гландона, тот самый, что лечил от бешенства. Он долго дергал и тянул ногу Франсуа, не обращая внимания на вопли мальчика, потом обложил больное колено какими-то травами, поплевал на них, перекрестил большим пальцем опухоль и закрыл больного одеялом.

— Ну вот, — сказал он важно. — Когда травы на ноге высохнут, ваш сын будет здоров.

Жан Шаррон направился к бельевому шкафу. Возвратившись, он положил несколько монет в подставленную знахарем ладонь.

Травы на больном колене скоро высохли, но опухоль не уменьшилась.

* * *

Какие-то незнакомые старухи приходили в дом и усаживались у кровати больного. Может, это были колдуньи? Одна уверяла заплаканную мать, что Франсуа кто-то сглазил, напустил на него порчу. Другая сердилась: как можно верить эдакой чепухе? Скорее всего, какой-нибудь святой прогневался на их семью, и надо его умилостивить. Наверное, святой Экзюпер. Его большая деревянная статуя, стоявшая на вершине холма близ деревни Кувр, была увешана маленькими башмаками, носками и костылями, которые приносили в дар святому родители хромых детей.

Жан Шаррон запряг в повозку Фланфлана, гнедого коня; мать, Клотильда и Катрин устроились на заднем сиденье; Франсуа оставили на попечении Мари Брива.

Было очень холодно в этот ранний час. Но когда повозка выехала со двора и затарахтела по каменистой дороге, стало заметно теплее. Катрин была в восторге от поездки; она то громко пела, то пробовала свистеть, подражая мальчишкам. Отец, спрыгнувший с повозки, когда дорога пошла в гору, обернулся к девочке и укоризненно заметил:

— Как ты можешь распевать, когда брат твой болен?

Катрин запнулась на полуслове и умолкла; щеки ее запылали, она закусила губы, чтобы не расплакаться. Заметив это, мать положила руку на голову девочки.

— Не трогайте ее, Жан, — мягко сказала она, — пусть себе поет, раз хочется. Она ведь ребенок, многого еще не понимает. Да и мне приятно послушать. Пой, моя Кати, пой…

Катрин снова попыталась запеть, но голос ее прервался и она расплакалась. Желая успокоить девочку, мать принялась показывать ей на кусты и деревца, окаймлявшие Дорогу:

— Погляди-ка на эти зеленые побеги, Кати! Дней через десять они покроются листочками. Ведь скоро весна! — И, тяжело вздохнув, добавила: — Ах, если бы весна исцелила Франсуа!

Теперь дорога шла по равнине. Они миновали несколько деревушек; люди выходили на порог своих жилищ, чтобы взглянуть на проезжающих. Отец приподнимал шляпу, Катрин махала рукой. Скоро ли они доедут? Может, ее везут на край света?

Около полудня они остановились перекусить. Усевшись на косогоре, Жан Шаррон достал из плетеной корзины крутые яйца, хлеб, соль, бутылку с водой.

— Только бы Мари хорошенько приглядывала за Франсуа, — вздыхала мать.

Послеполуденное время казалось Катрин нескончаемым. Было жарко, дорога плохая; повозка тряслась и подпрыгивала на рытвинах и ухабах. Незаметно для себя девочка задремала и, очнувшись, не сразу поняла, что повозка стоит неподвижно. Голос отца, прорвавшийся сквозь дремоту, заставил Катрин вздрогнуть и открыть глаза.

— Кати, ты спишь?

Катрин протерла глаза и огляделась. Повозка стояла на площадке у крутого холма. Невдалеке виднелись черепичные и соломенные крыши какой-то деревушки. Отец распряг лошадь, привязал ее к железному кольцу, вбитому в каменный выступ скалы, и все двинулись вверх по тропинке, петлявшей по склону холма. Камешки сыпались у них из-под ног. Время от времени мать останавливалась, чтобы перевести дыхание. «Да это же край света, — думала Катрин, — только как мы доберемся до него?»

Наконец подъем кончился. Резкий ветер ударил в лицо; сухой прошлогодний вереск шуршал и шелестел под его порывами. Они сделали еще несколько шагов по тропинке.

— О! — воскликнула пораженная Катрин.

Никогда в жизни не видела она такой красоты! Нет, свет не кончался на вершине холма; наоборот, оттуда-то он и начинался. Перед ней простиралась бескрайняя равнина с разбросанными тут и там деревушками и колоколенками, рощами и перелесками. На горизонте синела цепь высоких холмов, а за ней лежали, конечно, новые равнины, новые холмы и новые дали, которым не было конца!

Ветер толкал Катрин, раскачивал ее из стороны в сторону. Уж не собирается ли он унести ее на своих крыльях через эту бесконечную равнину к синеющим вдали горам, которые так и манят к себе? Туда, где медленно проплывают вереницы белых облаков, цепляясь своими краями за макушки далеких вершин.

— Кати! — окликнул ее кто-то.

Катрин с трудом отвела взгляд от величественной картины. Она забыла про своих родителей, забыла про все на свете. Отец и мать стояли на коленях у постамента из серого камня, на котором высилась деревянная статуя святого Экзюпера. Простой навес из покоробившейся жести защищал святого от дождей и непогоды.

— Стань на колени, — шепнула мать.

Колючий вереск больно царапал колени. «Ой, какой он некрасивый, этот святой! — подумала Катрин. — Вроде бы и грозный, а все равно смешной». Его будто вытесали из дерева несколькими ударами топора. Краски, которыми он был когда-то расписан, давным-давно размыло дождями, и они слились в один общий желтоватый тон. Только глаза оставались синими. Левый глаз как-то странно косил, и именно это придавало лицу святого устрашающее и вместе с тем смешное выражение.

«Противный святой, — думала Катрин. — Это он наслал болезнь на ногу Франсуа и на ноги других мальчиков и девочек. Их, бедняжек, наверное, много — вон сколько детских костылей, рубашек, поясков и носочков лежит у подножия статуи… А сколько подвешено к рукам святого, накидано позади…»

Но тут Катрин охватили страх и раскаяние. Как осмелилась она плохо думать о святом Экзюпере? А вдруг он рассердится и, чтобы наказать ее, навсегда оставит опухоль на колене Франсуа?

— Перекрестись, — шепнула снова мать. Катрин старательно перекрестилась.

— Теперь подойди и подвесь вот это к руке святого Экзюпера.

Мать протянула ей носок коричневой шерсти. Катрин сразу узнала его: это был носок ее брата. Девочка поднялась с колен, подошла к статуе, но не смогла дотянуться до руки святого. Отцу пришлось поднять ее. Пересиливая страх, Катрин прикоснулась к темной деревянной руке и торопливо привязала к ней носок Франсуа. Родители снова перекрестились. Мать положила к ногам святого несколько монет. Потом все трое спустились с холма к повозке.

На обратном пути они попали под дождь. Жан Шаррон поднял зеленый брезентовый верх. Катрин дремала под монотонный перестук дождевых капель о полотняную крышу. Привалившись плечом к матери и закрыв глаза, она снова видела перед собой тот огромный и прекрасный мир с его полями, долинами и далекими горами, который открылся ей с вершины холма святого Экзюпера и которому суждено было навсегда остаться в ее памяти.

* * *

Нет, ни святой Экзюпер, ни наступившая, наконец, весна не принесли Франсуа исцеления. Как-то, после полудня, Катрин увидела, что во двор Мези въезжает элегантный синий экипаж. Из экипажа вышел высокий старый господин.

На нем была диковинная черная шляпа, блестящая и твердая, похожая на стеклянные колпаки, под которыми в Мези хранили сыр или остатки сала. Еще у старого господина была квадратная белая борода, а на животе — толстая золотая цепь от часов, которая колыхалась и подпрыгивала всякий раз, когда он кашлял или говорил. Родителям старик, как видно, внушал глубочайшее почтение, а быть может, даже и страх.

— Господин доктор, — умоляюще спрашивала мать, — господин доктор, что нам делать?

Строгий господин ничего не ответил. Он прошел в спальню, велел показать ему ногу Франсуа, приподнял ее, начал ощупывать. Франсуа вопил так же отчаянно, как во время осмотра гландонского знахаря. Катрин, притаившись в углу кухни, под стенными часами, вздрагивала при каждом крике брата. Наконец старый господин вернулся на кухню в сопровождении матери и отца. Они плотно прикрыли за собой дверь спальни, и тогда старый господин дал волю такому ужасному гневу, что Катрин от страха присела на корточки. Гнев этот, при всей его силе, был почти беззвучным и оттого казался еще страшнее. Старик, должно быть, не хотел, чтобы его услышали в спальне. Он говорил вполголоса, но чувствовалось, что все в нем кипит и клокочет и он еле сдерживается, чтобы не перейти на крик. Рот его то открывался, то закрывался, седая борода тряслась и дрожала, золотая цепь, словно живая, извивалась по животу. Он воздевал руки к небу и опускал их на стол, словно рубил что-то — и все это тихо, почти бесшумно. Родители слушали его, низко опустив головы.

Старик произносил какие-то странные, непонятные слова:

— Ответственность… Если он умрет, это будет на вашей совести… Вы всегда зовете меня, когда уже поздно…

Мать зарыдала, тоже беззвучно. Ах, какой злой старикашка! Катрин невольно огляделась, ища палку, чтобы стукнуть ею старика. Не найдя ничего подходящего, она снова посмотрела в его сторону и с изумлением заметила, что старик переменился и теперь казался совсем другим. Он уселся за стол, вынул из кармана черный пузырек, окунул в него перо и принялся что-то писать.

— Боюсь, как бы не пришлось отнять ногу, — сказал он, понизив голос.

Глухой, хриплый стон вырвался из груди матери; отец бросился к ней, должно быть решив, что она сейчас упадет в обморок. Голова ее бессильно склонилась на стол, словно ей нанесли смертельную рану.

— Никогда! — простонала она. — Никогда! Старик поднялся из-за стола и положил руку на плечо матери.

— Я не хотел пугать вас, голубушка, — сказал он мягко, — но что же делать? Опухоль скверная, и болезнь страшно запущена… Вы же прекрасно знаете, что можно жить на свете и с одной ногой…

— Никогда! — повторила мать с силой.

— Тсс… тсс… — проговорил старый господин, качая головой. — Я попробую сделать невозможное, — добавил он, — но ручаться ни за что не могу.

Он подошел к умывальнику. Жан Шаррон кинулся к бельевому шкафу за чистым полотенцем, принес брусок черного мыла и подал его старику. Затем снова подошел к шкафу, и Катрин услышала звон монет, которые отец отсчитал, одну за другой, в худую белую руку старого господина. Старик снова надел на голову свою странную шляпу.

— Заставляйте его побольше есть, — сказал он, — и пусть ни в коем случае не двигает больной ногой. Лекарства начните давать как можно скорее!

Он вышел вместе с отцом. Мать упала лицом на стол и не шевелилась. Она подняла голову только тогда, когда чья-то маленькая ручонка обняла ее за шею. Это была Катрин.

— Он гадкий, этот старикашка! — выпалила девочка. К ее удивлению, мать покачала головой и, вытирая слезы уголком фартука, ответила:

— Нет, Кати, он совсем не гадкий. Это мы с отцом глупые…

Она сжала голову Катрин ладонями и впилась обезумевшим взглядом прямо в глаза девочки.

— Ты слышала, что сказал доктор?

— Что?

— Насчет Франсуа…

— Что ему придется отрезать…

— Кати, слушай меня хорошенько: никогда, слышишь, никогда ты не скажешь об этом ни твоему брату, ни Марциалу, ни Обену… никому! Понимаешь, никому!..

Руки матери все еще сжимали голову девочки, а глаза ее, покрасневшие от слез, растерянные, и приказывали и умоляли…

— Никому, — прошептала Катрин.

 

Глава 9

Господин с белой бородой приезжал в Мези часто. Мало-помалу Катрин привыкла к его посещениям и осмелела настолько, что соглашалась протянуть ему руку и поздороваться. Франсуа все так же истошно кричал при каждом осмотре доктора, но аппетит вернулся к нему, а лихорадка и испарина исчезли.

В хорошую погоду отец выносил во двор специально сколоченный для Франсуа стул и усаживал, вернее, укладывал на него больного. Отсюда Франсуа хорошо был виден сад с раскидистой елью, а под елью — господин Манёф, словно окаменевший в своем кресле на колесах.

Старый паралитик и маленький больной часами наблюдали исподтишка друг за другом. Скоро они, сами того не замечая, прониклись глухой взаимной ненавистью. Каждый отыскивал в своем соседе и сходство с собой и различие.

Франсуа подозревал, что старик втайне злорадствует, видя его, молодого, таким же беспомощным и неподвижным, как он сам. Хозяина же бесила мысль, что мальчишка, вероятно, находит паралич вещью естественной для старика, и жалеет лишь себя, обреченного с юности на столь же печальную участь. Лишь с величайшим трудом Франсуа удавалось освободиться от этих навязчивых мыслей.

В такие минуты мальчик начинал громко смеяться, распевать во все горло, свистеть, словно дрозд на дереве, и вовсе не для того, чтобы привести в ярость старика, а лишь стараясь заглушить собственную боль. Тогда старый паралитик делал вид, будто засыпает.

Новая дружба рождалась между Франсуа и Катрин. Первое время Обен держал брата в курсе всех школьных дел, но скоро заметил, что Франсуа потерял всякий интерес к этой, отныне недоступной для него жизни. И Обен, испытывая чувство необъяснимой неловкости перед больным, теперь уже не знал, о чем с ним говорить.

Видно было, что Франсуа с каждым днем отдаляется от некогда общего для них обоих мира. Что касается Марциала, то работа в поле, в обществе взрослых мужчин, быстро превратила подростка в юношу, которого уже не занимали ни поиски птичьих гнезд, ни охота на лягушек, ящериц или белок.

И вышло так, что неразлучная с Франсуа Катрин стала ближе всех больному.

Девочка давно мечтала участвовать в играх старших братьев, но те либо презирали, либо просто не замечали ее. Теперь роли переменились, и Франсуа сам звал сестренку. И Катрин по первому зову брата бежала к нему, заботливо осведомлялась, что ему нужно, не хочет ли он пить, не мешает ли ему солнце.

Она приносила большой заплатанный зонт, который дети брали с собой в дождливую погоду на пастбище, и раскрывала его над Франсуа.

Но Франсуа не был придирчив ни к еде, ни к питью, ни даже к солнцу. Он требовал от сестренки одного: пусть она будет его верной связной с недоступным ему отныне миром природы. Он посылал ее то в каштановую рощу, то в поле, то на берег пруда.

— На опушке леса, — говорил он, — ты увидишь большой дуплистый каштан; на третьем суку справа должно быть гнездо дрозда… Разгляди все хорошенько, только так, чтобы дроздиха не заметила тебя, не то она бросит гнездо и не станет высиживать яйца.

Или:

— Обогни пруд с левой стороны и брось в воду какой-нибудь красный цветок. А когда лягушки окружат его, сосчитай их и скажи мне.

И Катрин послушно бежала в указанное место, влезала на дерево или кидала в воду цветок и, возвратившись, добросовестно докладывала брату обо всем, что ей удалось увидеть. Она делилась с ним даже такими сокровенными мыслями, которые до сих пор не решалась доверить никому: как она была счастлива, ночуя с Мари Брива в хлеву у Дюшенов; как появился на свет теленок; как они с отцом и матерью ездили на богомолье к святому Экзюперу и какой огромный, прекрасный мир открылся ей с вершины холма…

— Да, мир красив, — говорил Франсуа, — и у него нет ни конца, ни краю.

Хочешь, мы с тобой отправимся вместе путешествовать, когда вырастем?

— Еще бы! — восклицала Катрин, молитвенно складывая руки на груди.

— Поди-ка принеси мне альманахи, там про это написано.

Катрин бежала в комнату и возвращалась с целой кипой тоненьких книжечек — измятых, разорванных, разрозненных. Друзья Жана Шаррона из Ла Ноайли, узнав о болезни Франсуа, прислали мальчику в подарок эти альманахи, пылившиеся у них на чердаках.

Франсуа слюнил палец, перелистывал истрепанные страницы и скоро находил нужный рассказ.

— Смотри, — указывал он пальцем, — это здесь.

Но Катрин видела только ряды черных значков и картинку, на которой был изображен шар в частой сетке тоненьких черных линий, весь в голубых и желтых пятнах.

— Вот Америка, — говорил Франсуа, — а вот Европа, а вот тут Франция.

Палец Франсуа останавливался на крошечном рисунке.

— Франция? — переспрашивала Катрин. — Это где мы живем?

— Да.

— Но ведь Франция большая, больше, чем наши поля, чем Ла Ноайль, чем весь тот край, который я видела тогда с холма. Верно?

— Ну да.

— Но как же это тогда? Как может вся Франция уместиться на такой маленькой картинке?

— Может, — подтверждал Франсуа.

— Объясни! — требовала Катрин.

— Это так, это так, — повторял он с глубокомысленным видом.

Девочка задумывалась на минуту.

— Ох, и ученый же ты у нас, Франсуа! — восхищенно говорила она.

— Мне хочется все узнать! — отвечал брат с внезапной горячностью. И спустя минуту добавлял: — Из этих альманахов я узнаю целую кучу всяких вещей.

— Почитай, — просила Катрин.

И Франсуа читал ей о путешествиях Христофора Колумба, затем переходил к кулинарным рецептам, напечатанным на следующей странице, потом добирался до страшного рассказа о таинственных преступлениях на постоялом дворе, где бесследно исчезали все путники… Глаза Катрин наливались слезами, но скоро она уже весело смеялась, слушая сказку о том, какие забавные шутки сыграла с глупым волком хитрая лисица…

Франсуа и до болезни был мастер на все руки. Никто не мог лучше его починить клетку, вырезать из ствола бузины свисток, соорудить водяную мельницу, которую он устанавливал затем на каком-нибудь ручейке. Долгие часы вынужденной неподвижности сделали из него настоящего умельца. Особенно любил он вырезать разные фигурки из каштанов.

— Смотри, Кати, — говорил юный скульптор, — вот господин Манёф.

И верно, она сразу узнавала хозяина, с его лысым черепом и острыми, словно иголки, глазками.

— А вот мадемуазель Леони.

От восторга Катрин принималась хлопать в ладоши, потом показывала язык игрушке, которая разительно напоминала сухопарую и спесивую барышню-экономку.

— Принеси-ка мне уголек, — просил Франсуа, — я подрисую мосье Полю черные усики.

Дети расставляли скульптуры на окне кухни и разыгрывали целые сценки с их участием. Мадемуазель Леони доставались в этих представлениях самые незавидные роли.

— Скажи мне, Франсуа, — спросила однажды Катрин, — ты можешь научить меня читать?

Франсуа отложил в сторону альманах, посмотрел внимательно на сестренку, подумал.

— Не знаю, что у меня получится…

Он окликнул мать, возвращавшуюся от колодца с ведром воды.

— Что случилось, Франсинэ?

— Кати хочет научиться читать. Послали бы вы ее в школу! Много девчонок из Ла Ноайли туда ходят. Кати тоже могла бы.

— Тебе так хочется, дочка?

Катрин робко кивнула головой.

— А почему бы и нет, — задумчиво проговорила мать. — Ну что ж, там видно будет.

Она подняла с земли ведро и ушла в дом.

Катрин встала на цыпочки, обхватила руками шею брата и крепко поцеловала его в обе щеки.