Детство и юность Катрин Шаррон

Клансье Жорж-Эммануэль

Часть пятая. Королевская фабрика

 

 

Глава 44

Старая глициния раскинула свои мощные узловатые ветви вдоль красных кирпичных стен фарфоровой фабрики. По утрам, прежде чем войти в мастерскую, Катрин радостно смотрела на синие кисти цветов: синие, словно глаза отца, словно небо в это жаркое летнее утро, так манившее убежать на весь день в поля, до первых вечерних звезд. Сладковатый запах цветочных гроздьев упрямо преследовал ее, будто хотел сказать: «Смотри, какая чудесная погода, Кати!

Это же лето, лучшая пора года». Катрин и сама видит, что летний день прекрасен. Но фабричный колокол начинает громко звонить; язык его раскачивает за веревку все тот же горластый краснолицый сторож, и рабочие бегут сначала к зданию фабрики по красно-белой дороге, а потом по просторному, тоже красно-белому двору, красному от глины и белому от фарфоровой пыли. Сторож на ходу наподдает мальчишкам, которые, по его мнению, не слишком торопятся войти в мастерские.

Орельен предупреждал ее: «Фабрика немного похожа на школу».

И верно, Катрин взяли сюда ученицей. Она обучается ремеслу, все время опасаясь, что слишком медленно усваивает его, и с нетерпением ждет того дня, когда ее наконец переведут из учениц в работницы.

Катрин поступила на фабрику по рекомендации дядюшки Батиста. Старый мастер здесь сила: он лучший формовщик во всей Ла Ноайли, и ему по сей день не могут найти достойного преемника. Поэтому слово его имеет немалый вес у хозяина фабрики господина де ла Рейни. Дядюшка Батист без труда получил у него разрешение, чтобы Катрин приняли ученицей в формовочную мастерскую.

Фабрика вызывала у девочки смешанное чувство страха и восторга. Страха перед машинами, их мощью, грохотом и стремительным движением; страха перед множеством незнакомых людей, которые кричали, смеялись, ругались и были так непохожи на ее отца и других крестьян; страха перед работницами, вечно готовыми позлословить и позубоскалить, страха перед другими учениками, которые, подражая взрослым, старались казаться задиристыми и заносчивыми.

Но страхи Катрин таяли с каждым днем. Она еще испытывала их в ту минуту, когда под звон фабричного колокола входила в мастерскую. Но стоило ей усесться на свое место, как она начисто забывала о терзавших ее опасениях. Более того, ее охватывала неподдельная гордость, которая согревала сильнее, чем солнечные лучи, падавшие сквозь пыльные стекла высоких окон, — гордость от сознания, что она принадлежит к этому новому миру, «миру труда, миру будущего», как сказал ей с пафосом, громко стуча кулаком по столу, дядюшка Батист в тот памятный вечер в доме-на-лугах, когда он уговорил ее стать ученицей на фабрике. Катрин училась наполнять металлические формы каолиновой массой и немного погодя, раскрыв форму, словно двустворчатую раковину, доставать оттуда тонкие, изящно выгнутые ручки, которые она затем проворно приклеивала к чашкам, выстроившимся перед ней рядами на низеньком столике. Первое время Катрин накладывала в форму слишком много массы, и каолин вытекал из створок, что неизменно вызывало едкие замечания со стороны работницы, руководившей обучением Катрин. Тетушка Трилль, женщина лет пятидесяти, с всклокоченными волосами и редкими зубами, имела дурную привычку кричать и браниться из-за всякого пустяка. Дядюшка Батист предупреждал Катрин: «Пусть дерет горло сколько влезет, не обращай внимания. Но она славная женщина, вот увидишь!» Старый рабочий оказался прав. Катрин поняла это, когда тетушка Трилль, ворча и брюзжа, добавила к чашкам Катрин дюжину собственных готовых чашек.

— Но, мадам Трилль, это же ваши чашки!

— Тебе что за дело? — прорычала тетушка Трилль.

Благодаря влиянию дядюшки Батиста хозяин фабрики, господин де ла Рейни, обещал платить Катрин за работу, хотя она числилась ученицей, а ученики на фабрике жалованья не получали. Катрин платили одно су за каждую дюжину сделанных чашек, но, если она разбивала чашку или ручку, с нее вычитали их стоимость. Поэтому на первых порах движения девочки казались иной раз слишком осторожными.

— Ты что, чашку в руках держишь или святое причастие? — спрашивала ее насмешливо тетушка Трилль. И добавляла: — При такой быстроте, девка, миллионершей тебе не стать!

Придвигая дюжину своих чашек к Катрин, тетушка Трилль обычно делала такое свирепое лицо, что девочка не смела даже поблагодарить ее за щедрый подарок. Если же она все-таки пыталась сказать «спасибо», старая работница принималась ругать на чем свет стоит нынешнюю молодежь, «которая не умеет и никогда не научится работать как следует». Поэтому Катрин почитала за благо отворачиваться в сторону, если замечала, что тетушка Трилль собирается придвинуть к ней несколько готовых к обжигу чашек. Когда же девочка решалась наконец бросить на старую работницу робкий взгляд, та уже улыбалась ей во весь свой беззубый рот.

Катрин думала о медных су, которые Орельен выпрашивал для нее на церковной паперти, о белом хлебе и сладостях, которые Аделаида Паро оставляла для нее в потайном месте, о «дарах природы» крестной Фелиси, а теперь вот об этих чашках, которые явно сокращали заработки тетушки Трилль… Она вспоминала застенчивые жесты, когда они, эти добрые люди, протягивали ей свои подарки, и, сама не зная почему, начинала думать о первых птичьих песнях, еще неуверенных, словно погода в начале весны, и вместе с тем прекрасных, словно хрустальный звон мартовской капели…

— Кто только сосватал мне эту разиню? Ты что, спишь, милочка моя?

Трубный голос тетушки Трилль обрушивался на Катрин словно грохот барабана. Очнувшись от своих мечтаний, девочка смущенно разглядывала стоявшую перед ней чашку, к которой она приклеила ручку не тем концом.

Тетушка Трилль возмущенно пожимала плечами и придвигала к юной ученице пару собственных чашек.

— Карман твой все равно пострадает, — говорила она, стараясь перекричать грохот шкивов и приводных ремней. — Испорченная чашка стоит дороже двух дополнительных, которые запишут на твой счет. — И скрипучим голосом, словно отвечая на чей-то молчаливый упрек, добавляла: — Э, что ты хочешь? Не могу же я отдать тебе все свои чашки, а к ним еще сорочку в придачу!

Притворный гнев тетушки Трилль улетучивался как дым, и, добродушно смеясь, она заканчивала:

— Ну, малютка, за работу!

Катрин старалась изо всех сил, проворно и ловко приклеивая к чашкам из необожженной глины ручки, которые она вынимала из металлических форм.

Закончив дюжину чашек, девочка брала их снова одну за другой и узкой тупой лопаточкой снимала натеки фарфоровой массы в тех местах, где она только что приклеила ручки.

— Одно удовольствие глядеть, как ты работаешь, — говорила ей тетушка Трилль, широко улыбаясь беззубым ртом.

* * *

Катрин любила свою работу, но ничуть не огорчалась, когда тетушка Трилль посылала ее с каким-нибудь поручением в другую мастерскую. Испокон веку на фабрике считалось за правило, что ученики обязаны выполнять мелкие поручения мастеров, к которым они приставлены. Тетушка Трилль иной раз тоже просила свою юную ученицу оказать ей небольшую услугу: то отнести завтрак приятельнице, то дать знать в соседнюю мастерскую, что запас готовых чашек у них на исходе.

— Берегись приводных ремней! — кричала вслед Катрин старая работница. И не слушай глупостей, которые будут говорить тебе мужики и парни!

Девочка уже бралась за ручку двери, а тетушка Трилль продолжала выкрикивать свои наставления:

— Да не мешкай по дороге!

— Повезло тебе, Кати, — говорили Катрин другие работницы, когда девочка проходила мимо. — Повезло тебе! Когда тетка Трилль посылает тебя с поручением, она делает для тебя чашки, и ты ничего не теряешь. А вот другим ученикам такого счастья нет!

Несмотря на это, ученики и ученицы, которых Катрин встречала иногда на пути, отнюдь не спешили вернуться к своим местам; они делали вид, будто торопятся, лишь тогда, когда попадались на глаза начальству. Если же поблизости никого из мастеров не было, ученики толпились, приоткрыв от восхищения рот, перед калибровщиками или точильщиками; ждали, когда живописцы начнут распевать свои романсы, обменивались шуточками, сплетнями и новостями, а также сокровищами, которыми были набиты их карманы: обрывками бечевок, шариками, бракованными чашками, коробочками, где шуршали пленные кузнечики или жуки. Катрин не брала с них пример. Напрасно ребята подзывали ее к себе: она не останавливалась, даже не поворачивала головы.

Ничто не ускользало от ее внимания в том величественном и захватывающем дух зрелище, которое представляли собой фабричные мастерские. Зрелище это вызывало в воображении Катрин образ какого-то сказочного великана, надсаживающегося, кряхтящего, ухающего, шумно дышащего, от усилий которого рождались, как ни странно, все эти хрупкие, словно венчики цветов, фарфоровые вещички. Месильщики ходили тяжелыми и ровными шагами по дну огромного чана, наполненного белой глиной, которую они разминали и месили своими тяжелыми сабо без каблуков; формовщики вступали в единоборство с упругой каолиновой массой, которую они сжимали и сдавливали руками, придавая ей нужную форму; на обнаженных руках калибровщиков вздувались буграми и твердели мускулы, когда они стремительно и точно опускали рычаги своих тяжелых прессов; прокопченные до черноты горновщики с покрасневшими глазами и обгоревшими ресницами — оттого, что они слишком долго всматривались в раскаленную добела глубину обжигных печей, — казались выходцами из самого ада. Но какими бережными и легкими становились движения этих грубых, мускулистых людей, когда они брали в руки и рассматривали на свет готовую чашку или вазу! А с какой небрежной, почти жонглерской ловкостью переходили из одной мастерской в другую носильщики, держа на плече широкие и длинные доски, сгибавшиеся под тяжестью тарелок, чашек и ваз!

В самом дальнем конце фабричного здания было небольшое помещение, куда Катрин редко приходилось заглядывать. Если же тетушка Трилль посылала ее туда, она еле сдерживалась, чтоб не объявить попадавшимся навстречу ученикам: «Я иду в живописную!» Живописная была самой маленькой из мастерских, но значение ее в жизни фабрики было огромно. Именно здесь самые прекрасные и совершенные по форме изделия обретали законченный вид; их хрупкость, блеск и прозрачная белизна как бы получали новую жизнь, расцвечиваясь радужными переливами красок. Бабочки и стрекозы, листья и травы, розы и анютины глазки возникали, словно по волшебству, под кистью главного живописца фабрики господина Пардалу. Длинные волосы, очки на кончике носа, пышный бант галстука, бархатный костюм и полный достоинства вид-все изобличало в господине Пардалу художника, единственного работника фабрики, которого все остальные, от мала до велика, величали «мосье». Он царил — величественный и добродушно-снисходительный — над остальными работниками живописной мастерской: двумя женщинами средних лет и учеником Полем Дегайлем, долговязым рыжим парнем, всячески старавшимся подражать своему наставнику в одежде и в манерах. Расписывая фарфор, Поль Дегайль тоже пытался копировать букеты и гирлянды, которыми господин Пардалу украшал свои тарелки, чашки и вазы. Но розы; фиалки и маки, которые под кистью старого художника рождались живыми, словно обрызганными утренней росой, превращались у его ученика в искусственные цветы. Что касается двух пожилых «живописок», то их работа была несложной: поставив на круг готовую тарелку, они запускали круг и кончиком кисти наносили на край тарелки тоненький, идеально ровный золотой ободок. Мосье Пардалу всегда с неизменным мастерством разрисовывал фарфор цветами и узорами. Но в иные дни можно было подумать, что все мастерство, весь блеск его таланта сосредоточены только в его кисточках, которые словно сами по себе расцвечивают белый фарфор линиями и красками; сам же творец выглядел мрачным, еще более желтым, чем обычно, и словно бы отсутствующим. Зато в другие дни живописец сопровождал каждое движение своей кисти замечаниями, восклицаниями, смехом и вздохами восхищения или принимался распевать фальшивым, но сильным голосом диковинные песни, содержание которых было малопонятно Катрин: речь в них шла о королях и тронах, о девушках и рыцарях, о сатане и тавернах. Поль Дегайль, ученик живописца, не желая отставать от учителя, подтягивал ему в унисон или, если мосье Пардалу приказывал, исполнял с ним дуэт за дуэтом с таким жаром, что Катрин только диву давалась.

Несмотря на восхищение, которое вызывали у Катрин и у других учеников сам мосье Пардалу, его работа и его мастерская, был на Королевской фабрике еще один мастер, перед которым ребята испытывали еще больший восторг, граничащий с преклонением, — это был дядюшка Батист. В отличие от кокетливой претенциозности мосье Пардалу, дядюшка Батист выказывал полное пренебрежение к своему туалету и манерам. Ему даже нравилось подчеркивать свою неряшливость, а порой и неопрятность, вольность высказывании и грубоватый юмор. Долгое время Катрин, не поверяя никому своих сомнений, считала старика вруном и бахвалом, вороной в павлиньих перьях. «Как может, — думала она, — этот грубый человек, который вечно ругается, брюзжит, плюется, стучит кулаком по столу и кричит, — как может этот горлодёр и грубиян создавать тончайшие, почти невесомые, прозрачные и хрупкие, словно мыльные пузыри, чашки и вазы?»

В тот день, когда тетушка Трилль в первый раз послала Катрин с поручением к старому мастеру, девочка почувствовала, как краска заливает ее лицо. Как же смутится дядюшка Батист, когда увидит себя разоблаченным и вместо чудесных вещей, творцом которых он хвастливо себя называет, ему нечего будет показать Катрин, кроме топорных тарелок и блюд!

Но, войдя в помещение, где работал старик, Катрин удивилась другому: рядом с дядюшкой Батистом она увидела Орельена, вертевшего гончарный круг.

Мальчик нажимал обеими руками на рукоятку, нагибался и выпрямлялся, снова нагибался и снова выпрямлялся. Глядя на него, Катрин вдруг вспомнила белку, которую держали в детстве ее братья: проворно перебирая лапками, белка крутила колесо с таким же озабоченным и деловым видом.

Поглощенный работой, Орельен не заметил вошедшую Катрин, смотревшую в изумлении на своего приятеля. Удивление ее было столь велико, что она тут же забыла и о поручении тетушки Трилль, и о своих страхах за старого мастера.

Несколько недель назад Катрин увидела Орельена на церковной паперти, а сегодня застает его за работой, о которой он ей никогда не рассказывал; она даже не подозревала о существовании этого колеса, к которому он словно прикован… Он нагибается и выпрямляется, снова нагибается и снова выпрямляется; капельки пота выступили у него на висках и на лбу, у корней волос… Он ли вращает тяжелое колесо, или колесо тянет его за руки, а затем отпускает их, тянет и отпускает, тянет и отпускает?

Катрин шагнула вправо, чтобы разглядеть станок, который приводило в действие колесо. Это был плоский круг, похожий на большой поднос, вращающийся быстро и ровно. Тяжелые морщинистые руки дядюшки Батиста кладут на этот поднос комок каолиновой массы, старые руки, способные, как думает Катрин, создать из этого комка лишь пузатую супницу или незамысловатую чашку. Белая глина брызжет между пальцами, вздымается кверху круглой колонной; лицо, усы и блуза старого рабочего забрызганы белым, руки его теперь прижимают колонну книзу, уминают ее, округляют, и под их легким, словно ласкающим прикосновением она постепенно принимает форму… Руки, старые морщинистые руки… Но нет! — они уже больше не старые, не морщинистые, не растрескавшиеся. Они молоды — да, да! — молоды и прекрасны в своем могуществе и величии, в своих движениях — одновременно властных и нежных, придающих стройную и совершенную форму тому, что только что было комком простой глины… Иногда они раскрываются и трепещут вокруг белой колонны, словно крылья голубки, потом смыкаются вокруг нее, и от их объятий белая колонна меняет очертания: будто маленькая белая женщина с тонкой талией рождается под сжимающими ее пальцами. Еще немного — и Катрин почувствует страх перед этими волшебными пальцами, увидит кудесника и колдуна в старом, хорошо знакомом ей человеке с устало опущенными плечами и вечным окурком в уголке рта. Нет, не пузатая супница рождается на вращающемся без остановки круге, а высокая ваза на тонкой ножке раскрывается словно цветок, словно створки хрупкой морской раковины… Когда-то на уроках катехизиса аббат Ладюранти говорил им: «Бог сотворил человека из глины!» — и вот теперь дядюшка Батист своими старыми руками тоже творит чудо из этой самой глины. Руки его формуют глину по своему желанию, делают из нее все, что хотят, будто они обрели отдельную, самостоятельную жизнь, и Катрин видит только эти руки — и ничего больше.

Дядюшка Батист еле заметно кивнул головой, и Орельен тотчас же замедлил движение колеса; круг стал вращаться медленнее и наконец остановился.

Катрин не понимала, что с ней происходит; ей хотелось кричать от восторга перед этой вазой, возвышавшейся посередине круга, хотелось поцеловать сотворившие ее руки, которые отдыхали теперь на коленях старого мастера, — снова грубые и морщинистые, в глубоких царапинах и шрамах, но полные достоинства и благородства, — и вместе с тем ей хотелось уйти, исчезнуть, только бы не видеть побледневшее от стыда лицо Орельена, наконец заметившего ее. «Тебе нечего стыдиться, Орельен, ты напрасно не рассказывал мне о своей работе: я бы на твоем месте гордилась тем, что помогаю старым рукам делать их колдовскую, их волшебную работу!»

Лицо Орельена казалось осунувшимся, словно он прочитал в глазах Катрин не дружескую поддержку, а холодное презрение. Дядюшка Батист снял с круга вазу и медленно вертел ее в руках. Катрин угадывала, как щурит он маленькие, глубоко посаженные глазки, рассматривая свое новое творение.

Обернувшись, чтобы поставить готовую вазу на стол, старый мастер заметил стоявшую позади Катрин. Он посмотрел на нее внимательно, потом перевел взгляд на потупившегося ученика, застывшего в смущенной, неловкой позе.

— Эге, Кати, давно ты за нами подсматриваешь? Катрин молчала, не зная, что ответить.

— Тебя, верно, тетка Трилль послала?

Ах, верно! Катрин ведь пришла к дядюшке Батисту с поручением, но совсем позабыла о нем, потрясенная искусством старого мастера и опечаленная смущением Орельена. Когда девочка наконец собралась с мыслями и передала дядюшке Батисту поручение старухи, тот встал и усадил Орельена на свое место перед гончарным кругом.

— Ну, в чем дело? Вы что, незнакомы друг с другом? Ах, негодники!

Может, вы все-таки решитесь поздороваться? — И, обернувшись к Катрин, добавил: — Уф! Надо малость передохнуть. Пусть теперь Орельен поработает вместо меня. Он сделает для тебя чашку, сейчас увидишь!

Бледные щеки Орельена вспыхнули. Он взял комок каолина, помял его в руках, положил на середину круга и хотел было запустить круг ножной педалью, но дядюшка Батист знаком остановил его:

— Оставь педаль в покое, сынок, я покручу рукоятку.

— Вы… вы будете… — пролепетал Орельен.

— Ну да, я же сказал, что мне нужно размяться; это помогает от ревматизма.

— Но все-таки… — пробормотал снова Орельен.

— Давай занимайся своей чашкой, парень: ты подаришь ее Катрин, понял?

Ты вертишь круг для меня, могу же и я когда-нибудь покрутить его для тебя…

— Нет, нет…

Не слушая возражений, старик схватился за рукоятку и плавно пустил круг в ход. Орельену не оставалось ничего другого, как поскорее схватить обеими руками каолиновый комок и стиснуть его. И вот, крепко держа ладонями глиняный цилиндр, быстро вращающийся под его пальцами, Орельен понемногу снова превращается в того жизнерадостного мальчишку, которого так хорошо знает Катрин. Черты лица его постепенно разглаживаются, и скоро на нем не остается и следа мучительного стыда и унижения. Исчезает горькая складка у рта, губы складываются в ребячью гримасу. Делая углубление во вращающемся перед ним цилиндре, он стискивает зубы, и рот его отвердевает, придавая лицу спокойное и уверенное выражение.

«Как будто, — думает Катрин, — не он формует глину, а она формует его самого».

Дядюшка Батист старательно делает свою беличью работу: колесо крутится плавно и быстро. Ах, старая лукавая белка, ворчливая белка, милая, хорошая, добрая белочка!

Внезапно Катрин охватывает страх при мысли, что Орельен от волнения может испортить свою чашку. Девочка едва осмеливается глядеть на друга, боясь, как бы ее страх не передался ему. Она опускает глаза, чувствуя, как неудержимое и счастливое смятение овладевает всем ее существом…

— Эй дочка взгляни-ка одним глазком на этот шедевр! Дядюшка Батист держит на своей ладони чашку, простую круглую чашку, очень аккуратно и чисто сделанную. Глаза Орельена с тревогой перебегают от этой чашки к Катрин и обратно.

— Красивая чашка! — говорит она. И, одобрительно кивнув головой, повторяет:

— Да, красивая чашка, ничего не скажешь.

Орельен наконец отваживается улыбнуться.

 

Глава 45

В этот вечер Катрин решила подождать Орельена у ворот фабрики. Обычно при первых же ударах колокола, возвещавших о завершении рабочего дня, она тут же убегала домой, спасаясь от шуточек рабочих и зубоскальства учеников-сверстников. К тому же, стоило Катрин выйти за двери мастерской, как она сразу же оказывалась во власти воспоминаний о тех днях, которые ей довелось провести в обществе Эмильенны. И девочка бежала во весь дух по красно-белой дороге, которая вела от фабрики к дому-на-лугах, словно надеясь убежать от тоски, владевшей всем ее существом. Орельен никогда не говорил с ней об этом ежедневном одиноком бегстве, но Катрин знала, что оно глубоко огорчает мальчика. И сегодня, невольно причинив Орельену страдание и боль, Катрин подумала, что, быть может, сумеет утешить друга, если пойдет вместе с ним домой после работы.

Страхи Катрин были не напрасны: шуточки рабочих, выходивших из мастерских, сыпались на нее со всех сторон:

— Что случилось, Кати? Почему ты не удираешь сломя голову домой?

— Посмотрите на маленькую Шаррон: небось поджидает милого дружка!

Катрин делала вид, что ничего не слышит. Только бы Орельен не задержался! Наконец она увидела его в дверях мастерской в толпе других учеников. Почти все ребята были старше его, за исключением тщедушного парнишки по фамилии Пьегу, младшего отпрыска одной из самых нищих семей Ла Ганны, где он был одиннадцатым по счету ребенком.

Заметив Катрин, Орельен застыл на месте от неожиданности. Маленькому Пьегу пришлось потянуть его за рукав, чтобы сдвинуть с места. Сделав, словно во сне, несколько шагов, Орельен вдруг бросился к Катрин, оставив изумленных его бегством товарищей.

— Ты меня ждала, Кати?

Он растерянно сжимал руки, потирая их одну о другую.

— Ты меня ждала?

Они шли бок о бок по дороге, вымощенной красным кирпичом и белой фарфоровой пылью.

«Вот глупый! Он же прекрасно понимает, что я ждала именно его. Зачем ему понадобилось, чтобы я это сказала?»

Внезапно Катрин овладело сомнение. Кто знает: может быть, Орельен недоволен, что из-за нее пришлось расстаться с товарищами?

— Если хочешь, иди с ребятами.

— Очень я им нужен!

Он был так взволнован, что она взяла его за руку.

— Мне хочется посмотреть фабричную мельницу. Ты можешь проводить меня туда?

Кто сказал, что лгать плохо? Услыхав просьбу Катрин, Орельен широко улыбнулся, и улыбка была светлой и легкой. Да полно, солгала ли она?

Конечно, за минуту до того она не думала ни о какой мельнице, но теперь ей и впрямь не терпелось, чтобы Орельен сводил ее поглядеть на большое водяное колесо с плицами, вращавшее немногочисленные машины фарфоровой фабрики.

Свернув с красно-белой дороги влево, они вскарабкались по откосу до каштановой рощи. Потом, прячась за стволами деревьев, вернулись к фабрике и пошли, все так же скрытые густой листвой, вдоль высокой фабричной стены.

Солнечные лучи, пронизывая пышные кроны каштанов, усеивали золотыми бликами зеленый мох. На высокой ветке сидел дрозд, высвистывая свою последнюю вечернюю песенку. Но до чего же сумрачно выглядела потемневшая от времени кирпичная стена! Настоящая тюремная стена, за которой целыми днями томятся десятки взрослых и детей! А совсем рядом, над каштановой рощей и близлежащими лугами, сияет жаркий июльский день.

Вскоре на их пути встали густые заросли папоротников. Они медленно побрели дальше, раздвигая руками зубчатые листья, которые расступались перед ними, словно волны изумрудного моря, и снова смыкались за спиной. Катрин было и страшно и весело чувствовать себя затерянной в этой зыбкой зеленой чаще, чуть колеблемой дыханием вечернего ветерка, над которой жужжали и носились мириады насекомых, — затерянной, но спокойной и счастливой, потому что рядом был Орельен! На мгновение Катрин закрыла глаза, пытаясь унять охватившее ее опьянение этим солнечным светом, золотой россыпью лучей на кружевных верхушках папоротников, одуряющим ароматом цветущих каштанов и тишиной, казавшейся еще более глубокой от приглушенного жужжания мух и низкого гудения проносившихся мимо, словно пули, шершней. Зажмурившись, она сделала несколько шагов вперед, открыла глаза и, ослепленная солнцем, вдруг обнаружила, что Орельена впереди нет. Сердце ее упало, она испуганно вскрикнула. Ослеплявшее глаза сияние тут же рассеялось, и девочка снова увидела своего спутника, который с встревоженным лицом возвращался к ней. Не зная, как объяснить Орельену свой внезапный испуг, Катрин сказала, что ей почудилось, будто по ее ноге скользнула змея. Пока Орельен, схватив палку, крушил зеленую стену папоротников, преследуя воображаемую гадюку, Катрин стояла неподвижно, сама удивляясь своему нелепому страху.

«Я так привыкла к нему, к его поддержке, к его дружбе! Достаточно на секунду представить себе: Орельен исчез, ушел, убежал, — и я уже считаю себя погибшей, да, да, погибшей!»

Катрин покосилась на Орельена, все еще штурмовавшего заросли папоротников в поисках несуществующей змеи, и вдруг почувствовала досаду за только что испытанный страх.

— Ты, случаем, не собираешься ли искать эту гадюку до самой ночи?

Орельен поднял голову, посмотрел на нее. Катрин опустила глаза, не в силах вынести его грустного и удивленного взгляда, и добавила извиняющимся тоном:

— Понимаешь, мы не успеем побыть у водяного колеса. Они двинулись дальше сквозь заросли папоротников. Орельен молчал. Хоть бы он сказал что-нибудь, пусть даже обругал ее как следует, только бы не оставлял одну, совсем одну в этом гнетущем молчании!

— А знаешь, Орельен, твоя чашка очень красивая!

Он обернулся с недоверчивым видом, но выражение лица Катрин, по-видимому, успокоило его, и он улыбнулся ей своей светлой улыбкой.

Они свернули влево и вышли на берег канала с черной водой, обсаженного с обеих сторон старыми каштанами, который привел их прямо к мельнице.

Водяные лилии и кувшинки расстилали на темной воде свои круглые плотные листья, по которым, казалось, можно было перейти, как по мосткам, на другой берег.

— Совсем как канал в Жалада, куда я однажды упала, когда была совсем маленькой.

Орельен взглянул на Катрин, зрачки его расширились от испуга. Он порывисто схватил ее за руку, словно она собиралась снова свалиться в воду, и стиснул кисть так крепко, что девочка вскрикнула. Орельен ослабил хватку, но не выпустил ее руки.

— Ты могла утонуть, Кати…

— Наверняка. Меня спас тогда мой плащ — он развернулся на воде, как лист кувшинки, и удержал меня на поверхности… А потом течение прибило меня к берегу…

— Боже мой! Боже мой! — испуганно повторял Орельен.

Смешно было смотреть на его лицо с высоко поднятыми бровями и широко раскрытыми глазами, а главное, слышать, как он повторяет свое «боже мой» — он, который, по примеру папаши Лартига, всегда утверждал, что не верит ни в бога, ни в черта!

Они побрели вдоль берега канала. Орельен старался идти с края, ближе к воде, оттесняя Катрин от берега. Скоро они дошли до конца канала, где белая от пены вода с шумом низвергалась вниз и падала на огромное черное колесо, приводя его в движение. И тут Катрин, обманув бдительность Орельена, вдруг шагнула к самому берегу и наклонилась над кипящей водой. Обернувшись, она увидела лицо мальчика, бледное и застывшее, словно маска. Срывающимся голосом он попросил ее отойти от водяной пучины. Катрин попятилась. Значит, он тоже боится, что она может исчезнуть из его жизни? Да, боится… как боялась и она, когда, открыв глаза в зеленых джунглях папоротников, не увидела впереди его стриженого затылка. Это двойное открытие взволновало Катрин: значит, можно чувствовать к чужому человеку такую же сильную привязанность, как к родному брату?

Она ощутила одновременно счастье, тревогу и грусть, открыв, сама того не подозревая, какое место занимает в жизни Орельена, Они уселись у подножия старой акации, простиравшей свои ветви над пенящимся водопадом.

— И это колесо крутит все машины на фабрике?

Как будто это не было и без того ясно! Но Катрин чувствовала, что должна во что бы то ни стало заговорить, нарушить тяготевшее над ними молчание.

— Ну да… Потому-то король и приказал построить фабрику у воды. Только вот машин у нас не так уж много. Говорят, в Лиможе есть фабрики в пять, десять раз больше нашей, с огромными паровыми котлами, которые вертят множество машин.

— А правда, что сам король приезжал раньше сюда?

— Может, и не сам король, но его люди…

Катрин знала: вскоре после того, как жена аптекаря из Ла Ноайли нашла близ города белую глину — каолин, прапрадед Эмильенны Дезарриж основал в Ла Ноайли фарфоровую фабрику, назвав ее Королевской. Более ста лет фабрика принадлежала предкам Эмильенны. Катрин жалела, что этому теперь пришел конец, а то молодая барышня приезжала бы хоть изредка на фабрику и обходила мастерские; наверное, она обратила бы внимание, как ловко приклеивает Катрин тоненькие, изящно изогнутые ручки к дорогим чашкам.

Однажды утром Эмильенна и ее мать оделись во все черное. Катрин удивилась этому неожиданному трауру. И тогда Эмильенна объяснила ей:

— Мы идем на заупокойную мессу по Людовику Шестнадцатому. Каждый год мама заказывает мессу за упокой души короля.

Когда Катрин принесла полдник, Эмильенна, блестя глазами, сказала маленькой служанке:

— В этом году народу в церкви было гораздо больше, чем обычно. Мама говорит, что это добрый знак. Король скоро вернется на трон и вернет нам фабрику.

«Странно, — подумала Катрин, — разве может мертвый король, по которому служат заупокойную мессу, вернуться на трон?» Она поделилась своим недоумением с Франсуа, но брат ничего не смог разъяснить ей. В ближайшее воскресенье он, не обращая внимания на яростные знаки, которые делала ему Катрин, рассказал всю историю дядюшке Батисту. Старый рабочий расхохотался:

— Я не над вами смеюсь, ребятишки! Я смеюсь над этими бедными барыньками с их глупыми мечтами. Нет, он не вернется больше, их возлюбленный монарх, ни мертвый, ни живой! Помолчав немного, дядюшка Батист продолжал: — Людовик Шестнадцатый — тю-тю! — наши предки оттяпали ему башку! В детстве я знавал старого сапожника, который в тот день стоял на часах у гильотины. Не может быть и речи о том, чтобы этот Людовик снова вернулся в наш мир. Но знатные дамочки с Верха надеются, что один из его внучатых племянников когда-нибудь захватит власть. Если такое произойдет, я в тот же день обязуюсь подарить им белую ворону, такую же белую, как их королевское знамя!

Насмешливые слова старика возмутили Катрин, и даже теперь, вспоминая их, она не может удержаться от негодования. Откуда дядюшке Батисту знать, что белому знамени не суждено в один прекрасный день взвиться вновь над Королевской фабрикой, как было когда-то?..

— Кати, нам пора возвращаться!

Катрин положила руку на колено Орельена. Луч солнца упал на ее пальцы, и они просвечивали розовым на темном фоне потертого и заплатанного вельвета, обтягивавшего колено мальчика.

— Да, пора возвращаться, — ответила она, но даже не шевельнулась, убаюканная теплым воздухом летнего вечера и монотонным шумом воды, падавшей на фабричное колесо.

Она продолжала сидеть без сил, без воли, любуясь игрой солнечного света на своих пальцах и темном вельвете. Постепенно ей начало казаться, что ногти ее превратились в драгоценные камни, а темный вельвет — в черный бархатный футляр для этих драгоценностей. Но солнечный луч переместился вправо — и чары рассеялись. Осталась полудетская рука с обломанными ногтями, уже обезображенная тяжелой работой, и дешевая поношенная материя, заштопанная и залатанная.

Резким движением Катрин сняла руку с колена Орельена и, вскочив с места, принялась бегать, прыгать с ноги на ногу, громко приговаривая веселые детские считалки, которые так любили Клотильда и Туанон.

Некоторое время Орельен молча ускорял шаг, едва поспевая за бежавшей Катрин. Но скоро ее безудержное веселье передалось ему, и он тоже запрыгал, засвистел. Запыхавшиеся, ошалевшие от бега, они выскочили на опушку каштановой рощи как раз у края откоса, круто спускавшегося к красно-белой дороге.

Отдышавшись немного, Катрин и Орельен сбежали по откосу на дорогу.

Катрин попыталась сделать еще одно танцевальное па, но, смутившись, тут же остановилась. Словно угадывая ее мысли, Орельен тоже подтянулся и обрел привычный серьезный вид.

— Как бы нас не увидели… — пробормотал он, — сторож, а то и сам хозяин, или какой-нибудь горновщик, заступающий в ночную смену… — И, выпрямившись, Орельен степенно добавил: — Мы с тобой теперь рабочие, понимаешь?

 

Глава 46

Катрин тоже испытывала чувство гордости от сознания, что трудится на фабрике. Но первые дни достались ей нелегко. Она так мечтала о работе, которая обеспечила бы нужды ее близких и не разлучила бы ее с Эмильенной. И вот теперь…

Всей этой истории могло и не быть, если бы не Матильда, краснолицая горничная, и ее покровительница, мадемуазель Рашель. События разыгрались через пять или шесть дней после того майского вечера, когда Катрин застала Орельена на церковной паперти. Открытие это произвело на девочку тягостное впечатление, и, быть может, поэтому послеобеденное время, которое она проводила ежедневно в обществе Эмильенны, казалось ей еще прекраснее, чем прежде.

Смолистый запах голубого кедра смешивался с густым ароматом роз из соседнего розария. Время от времени Катрин поднимала глаза от простыни, которую вышивала, и бросала взгляд на Эмильенну, сидевшую напротив. Молодая девушка держала в одной руке кружевной зонтик, а в другой открытую книгу, которая поглощала все ее внимание, так что она порой даже задерживала дыхание. Катрин испытывала восхищение и зависть перед книгой, целиком захватившей строптивое воображение Эмильенны. Какое неведомое очарование таилось в этих страницах — очарование, которое ей никогда не суждено узнать?..

Наконец Эмильенна захлопнула книгу и некоторое время сидела молча, словно видела перед собой события и героев прочитанного романа. Затем снова открыла книгу, рассеянно перелистала ее и вдруг резким движением швырнула в траву. — Жизнь совсем не похожа на книги!

Она сказала это с гневом, сквозь стиснутые зубы. Кому были адресованы ее слова? Брату, который старательно выскребал ложкой варенье из вазочки, или Катрин? Помолчав, Эмильенна продолжала:

— Они путешествуют, эти люди из книг, они переплывают моря, пересекают пустыни, чтоб соединиться с любимой.

Катрин опустила шитье на колени.

— Вы тоже будете путешествовать, — сказала она. Эмильенна порывисто обернулась к ней:

— Что ты сказала? Я буду путешествовать? С какой стати я буду путешествовать?

— Потому что вы богаты.

Эмильенна зорко взглянула на Катрин, словно опасаясь уловить в ее словах скрытую иронию.

— Когда я была маленькой, мы с братом часто мечтали о путешествиях.

Куда только мы не собирались поехать, когда вырастем! Теперь-то я знаю, что мне не придется путешествовать, увидеть разные страны и города… Но тогда, в детстве, мы в это верили… Мы даже собирались прорыть сквозь всю землю глубокий туннель в каолине и выйти на другой стороне земли — в Китае. — Она грустно покачала головой: — Это были глупости, детские выдумки, только и всего!..

Катрин расправила на коленях полотно, тщательно разгладила его…

— Но если бы мы были богатыми, мы уж наверняка отправились бы повидать белый свет.

Вздохнув, девочка снова взялась за работу. Она заметила Матильду, вышедшую из дому с корзиной мокрого белья. Катрин не хотелось, чтоб горничная наябедничала госпоже Пурпайль, будто «маленькая Шаррон бездельничает». Матильда проследовала со своей ношей мимо голубого кедра, остановилась в нескольких шагах и поставила корзину наземь, делая вид, будто перекладывает выстиранное белье.

Эмильенна вскочила с места; щеки ее раскраснелись, глаза сверкали.

— Ты слышишь, что говорит Кати? — спросила она брата.

Подойдя к Катрин, девушка схватила ее за руку:

— Если бы ты только знала, какая ты умница, Кати! Когда-нибудь мы с тобой обязательно отправимся путешествовать вдвоем… и Ксавье тоже… А ты возьмешь с собой своего брата!..

Она отпустила руку Катрин, задумалась…

— Нас, конечно, не очень-то охотно отпустят. Эти господа с Верха такие глупцы! Среди них, Кати, нет ни одного достойного поцеловать следы твоих ног!

Ах, что за чепуху говорит барышня! Наверное, именно так разговаривают герои романов, которыми она зачитывается. Катрин хотелось крикнуть ей:

«Барышня, барышня! Я — только Кати, вы это прекрасно знаете, Кати Шаррон, служанка. Я ведь не знаю ничего, даже читать не умею!» Но разве смеет она противоречить Эмильенне? К тому же в словах барышни, хоть и сумасбродных, таился такой сладкий соблазн! Эх, поверить бы в них! Но зачем Эмильенна говорит так громко? Катрин видела, что Матильда все еще стоит посреди аллеи, в нескольких шагах позади Эмильенны, и жадно прислушивается к разговору. Как предупредить молодую хозяйку? Впрочем, Эмильенне совершенно безразлично, кто ее слушает. Помолчав, она вдруг весело сказала то, что Катрин едва осмеливалась вообразить в самых смелых, самых сокровенных своих мечтах:

— Я придумала: ты будешь путешествовать со мной как маленькая компаньонка!

Краешком глаза Катрин заметила, что Матильда торопливо подхватила свою корзину с бельем и зашагала в сторону огорода. Девочка не знала, что ответить. Какая новая ловушка кроется за безрассудными словами Эмильенны?

Жизнь уже научила Катрин не доверять пустым обещаниям, и она ни за что не поддалась бы искушению поверить этим словам, за которыми вставали видения далеких городов и сказочных стран… Нет, не поддалась бы… но так сладко вообразить хоть на мгновение, что стерты грани между ней, бедной девчонкой, целыми днями работающей не покладая рук, и другой, свободной, богатой и гордой, которой прислуживают, которой восторгаются, которой втайне страстно мечтают подражать…

Одно мгновенье! Оно длилось целый день, это блаженное мгновенье, но зато вечером — какое горькое пробуждение! Закончив работу, Катрин вышла из ворот особняка на Городскую площадь, направляясь к дому-на-лугах. Вдруг две женские фигуры выскочили, словно фурии, из-за дерева и бросились на Катрин, вопя и жестикулируя с такой яростью, что до нее не сразу дошел смысл сыпавшихся из их уст оскорблений. Это были Матильда и сама дама-компаньонка, мадемуазель Рашель. Ухватив Катрин за руки, они трясли и толкали ее.

Перепуганная девочка все же невольно заметила, как нелепо и смешно выглядели обе женщины, изрыгавшие целый поток яростных угроз и ругательств. Катрин лишь с трудом удалось понять, что ее обвиняют в низких намерениях по отношению к Матильде и даме-компаньонке, в том, что она, желая занять их место, якобы сама просила сегодня Эмильенну прогнать мадемуазель Рашель и назначить ее, Катрин, «маленькой компаньонкой».

Утолив наконец свою злобу, женщины отпустили девочку; боязливо озираясь по сторонам, они повернулись спиной к своей жертве и бросились наутек.

Густой медовый запах цветущих лип стоял над Городской площадью. В мирной тишине, царившей вокруг, почти нереальной выглядела безобразная выходка двух мегер, налетевших на Катрин подобно летней грозе — короткой, но жестокой. Тучи уже умчались прочь, но дерево, на которое гроза обрушила свой удар, поражено в самое сердце. Катрин шла домой обычным путем, и люди, отдыхавшие на крылечках своих домов, улыбались ей, как всегда, не подозревая о молнии, только что сразившей ее.

«Матильда подслушала барышнины речи о путешествиях; она слышала, как Эмильенна сказала: „Ты будешь моей маленькой компаньонкой“, — и тут же кинулась наушничать мадемуазель Рашели, а та поняла эти слова по-своему, и вот все кончено, я больше не вернусь в дом Дезаррижей, не вернусь никогда!»

Катрин сама не заметила, как пришло к ней это решение. Она просто не представляла себе, что может поступить иначе. Как встретиться снова лицом к лицу с дышащими злобой женщинами? Нет, нет, она больше не вернется туда!

Даже мысль о том, что могут пострадать интересы ее семьи — ведь с деньгами в доме-на-лугах снова станет туго! — даже эта мысль не в силах была заставить Катрин изменить свое решение. С горем, с нуждой, с невзгодами она могла бороться стойко, но против людской злобы, клеветы и несправедливости чувствовала себя безоружной и беззащитной. Клевета, брошенная ей в лицо врагами, всегда будет терзать ее. Чего только не выдумают Матильда и мадемуазель Рашель, чтобы очернить Катрин в глазах барышни! О! Ей надо бы все-таки вернуться туда, открыть Эмильенне правду…

Свернув на тропинку, ведущую к дому-на-лугах, Катрин остановилась: как решиться войти в дом? Что скажут отец и Франсуа, когда она объявит им о своем решении? Отец укажет ей на Клотильду и Туанон и напомнит, что это она не захотела после смерти матери расстаться с ними. Неужели теперь у нее хватит сердца обречь сестренок на голод и нужду?

Где же выход? Может, пойти к Крестному? Катрин сделала было несколько шагов в обратном направлении, но тут же подумала, что родные начнут беспокоиться, если ее не будет дома до позднего вечера; сестренки запросят есть, отец и Франсуа отошлют их в постель с куском сухого хлеба. Нет, она не имеет права бежать к Крестному в поисках поддержки! Катрин снова повернула к дому и, когда, наконец, открыла входную дверь, нашла в себе силы улыбнуться Клотильде и Туанон, которые с радостным визгом кинулись ей навстречу.

* * *

— Ты права, Кати; пусть ноги твоей не будет больше у этих людей. И не убивайся так, пожалуйста, Фелиси подыщет тебе другое место.

— Да, но, может быть, ей не удастся сделать это сразу. Пройдет много времени, а на что мы будем жить?

Катрин подняла глаза на брата, который отделывал острым ножичком только что выточенное на станке веретено.

— Не горюй, Кати, мы можем подождать. Видишь, девушки по-прежнему заказывают мне новые веретена. А потом, ты же знаешь: парни из Ла Ганны начали приходить ко мне стричь волосы. Это Жюли и Орельен посылают их: они говорят, что я стригу лучше, чем парикмахеры Ла Ноайли.

Посмеиваясь, Франсуа пощелкал в воздухе пальцами, подражая быстрому движению ножниц вокруг головы клиента.

Это дядюшка Батист обучил его парикмахерскому ремеслу. «Память о военной службе», — заметил старый рабочий. И этот чертенок Франсуа сразу смекнул, в чем тут суть. Теперь у него были две группы клиентов: девушки и женщины, приходившие к нему из самых дальних пригородов Ла Ноайли с заказами на складные веретена, и кое-кто из их сыновей или братьев, надеявшихся стать красивее, доверив свою голову ловким рукам «маленького хромого из дома-на-лугах».

Знал ли Франсуа об этом прозвище? Катрин надеялась, что нет. Это было бы для него тяжким ударом. Каждый вечер, как только приходила Жюли, он подхватывал ее под руку и гулял возле дома, всячески стараясь скрыть свою хромоту. В вечерних сумерках казалось, что он шагает легко, без усилий, как человек, неторопливо прогуливающийся в обществе девушки. Иногда он даже отстранялся от Жюли и, выпрямившись, делал несколько шагов без ее поддержки.

«Вот увидишь, — говорил он сестре, — вот увидишь, придет день, когда все позабудут, что я был когда-то калекой!»

И сегодня, утешая Катрин, он сказал:

— Скоро я смогу работать на фабрике. Честное слово, нам нечего беспокоиться, Кати: дядюшка Батист говорит, что у меня будет хороший заработок. Ты сможешь покупать красивые платья для себя и для сестренок; мы снимем хороший дом в Ла Ноайли, а по воскресеньям будем есть пирожные и пить вино!

Глаза Франсуа блестели, маленькие проворные руки рисовали в воздухе очертания названных предметов, полные губы приоткрылись, как у лакомки.

Вдруг он оперся руками о стол, наклонился вперед и заговорщически посмотрел на Катрин.

— Мне пришла в голову одна мыслишка! — сказал он. И, кивнув головой, добавил: — У тебя же ловкие руки, ты рукодельница… Да, да, у меня есть одна мыслишка!..

Больше Катрин не добилась от него ни слова; Франсуа не пожелал ничего объяснить:

— Нет-нет, если я скажу, все может сорваться!

Поздно вечером, когда вернулся с работы отец, Франсуа сам рассказал ему о неприятности, постигшей Катрин. Против ожидания, Жан Шаррон не рассердился; он не стал ни жаловаться на судьбу, ни браниться. Подойдя к Катрин и Франсуа, он молча привлек их к себе. Катрин закрыла глаза, вдыхая знакомый с детства теплый запах шерсти, пота и табака.

— Она у меня молодец, Кати, — сказал отец, словно обращаясь к невидимому собеседнику, — она у меня молодец, и Франсуа тоже…

Он отодвинулся от детей, пристально поглядел сначала на сына, потом на дочь:

— Как ты думаешь, Франсуа? Если Кати решила уйти от Дезаррижей, значит, она поступает правильно, да?

Жан Шаррон уселся на лавку перед очагом. Клотильда и Туанон вскарабкались к нему на колени. Клотильда принялась шарить у отца в кармане, надеясь обнаружить там фрукты или ягоды, которые он частенько приносил девочкам. Туанон извлекла из жилетного кармана трут и медное огниво.

— Я схожу к Фелиси, — сказал отец. — Пусть она расскажет госпоже Дезарриж, что произошло. Надеюсь, они отдадут ей твое жалованье, Кати.

Конечно, получилось неладно: не так уж много мы зарабатываем все трое, чтобы обойтись без тех денег, что ты у них получала. Но видишь, Кати, видишь, я не теряю надежды…

Катрин вопросительно посмотрела на брата и прочла то же удивление в его глазах. Неужели отец сказал это всерьез? Как мог он, который вот уже много лет покорно гнул спину под бременем невзгод и горя, — как мог он произнести сегодня подобные слова? Катрин не смела взглянуть отцу в лицо, боясь увидеть на нем нечто противоречащее сказанному. Словно угадав ее опасения, отец повторил:

— Правда, дочка, правда! Я не теряю надежды… Он помолчал минуту и закончил:

— …благодаря вам обоим!

О! Пусть он сейчас же замолчит! Что с ним такое? Отдает ли он себе отчет в своих словах? «Благодаря вам обоим»! Да разве может быть отец так благодарен детям? Он, который всегда был в семье главой и хозяином! Но Жан Шаррон не умолк, он продолжал говорить с Катрин и Франсуа как с равными, он даже признавал себя во всеуслышание неправым:

— Знаешь, Кати, после смерти матери я боялся оставить при себе Клотильду и Туанон; я думал, что мы не сможем их прокормить и воспитать. Я боялся, что, оставаясь дома одни, без матери, девчонки пропадут… Да, я думал именно так… Но вы с Франсуа настояли на своем, и вот прошло много месяцев, а мы по-прежнему вместе, все пятеро… А сегодня что? Снова наступают плохие дни? Ну так что ж! Они пугают меня меньше, чем все пережитое. Разве не так?

Катрин хорошо понимала, что последний вопрос адресован именно ей, но не рискнула ответить. Сейчас она чувствовала себя ребенком, всего лишь ребенком, и хотя в прошлом ей не раз приходилось принимать решения, слишком ответственные для ее возраста, ее смущали и похвалы отца, и прозвучавшее в его голосе тайное беспокойство, которое он, несмотря на все сказанное, словно просил рассеять.

— Разве не так? — повторил Жан Шаррон.

Сомнение снова пробудилось в нем, оно росло, ширилось и готово было уже заглушить доверие и надежду, которые он сам только что противопоставлял страхам Катрин.

— Конечно, так! — спокойно сказал Франсуа.

«Франсуа ответил быстро, — подумала Катрин, — он хотел ободрить отца.

Отец надеется на нас, но надо все время успокаивать его, словно… Господи!

Словно не мы его дети, а он наш ребенок…»

Франсуа подошел к отцу, наклонился к нему и с таинственным видом заявил:

— К тому же у меня есть одна мыслишка!

И снова, как днем, не было никакой возможности вытянуть из него, что же представляет собой эта замечательная «мыслишка».

— Не настаивай, Кати, твой брат прав: дело может не выгореть, если рассказать о нем заранее. Во всяком случае, завтра утром я зайду к Фелиси и попрошу ее сходить к твоим хозяевам, объяснить им, что случилось, и подыскать тебе другое место.

Этой ночью Катрин почти не спала.

Отцу и Франсуа она говорила только о своих опасениях, связанных с потерей хорошего места, но истинную причину горя хранила про себя: она знала, что не увидит больше Эмильенны, не войдет никогда в ее дом. Теперь ей снова придется работать на чужих, равнодушных или придирчивых хозяев, и дни ее потекут по-прежнему — однообразно и безрадостно, не напоминая больше ничем прежней жизни.

В голове у Катрин вертелся припев песенки, слышанной ею однажды на ярмарке в Ла Ноайли. В песенке говорилось о пламени и о ночных бабочках, которые, словно одержимые, летят прямо на огонь, желая променять ночную тьму на ослепительный мир света, но вместо того лишь сжигают свои крылышки и падают мертвыми на раскаленные угли. Катрин вдруг представила себя такой серой ночной бабочкой, сгорающей в огне, где она думала обрести новую прекрасную жизнь, и горько расплакалась. Слезы облегчили боль и принесли успокоение, и она наконец заснула.

За окном уже занимался рассвет.

 

Глава 47

На следующий день в доме-на-лугах не говорили больше о несправедливости, жертвой которой стала Катрин, только посвятили в суть дела Орельена, забежавшего около полудня к Франсуа. Орельен возмутился, и его негодование было приятно Катрин. Когда он собрался уходить, Франсуа пошел проводить приятеля. Стоя на пороге, Катрин смотрела им вслед. Опираясь на плечо Орельена, Франсуа что-то говорил ему вполголоса, а тот кивал головой, видимо соглашаясь со словами товарища.

— У них завелись секреты? — спросила Клотильда, ухватившись рукой за юбку старшей сестры.

Катрин ничего не ответила, и Клотильда крикнула вслед уходящим мальчикам:

— Что вы там бормочете? Молитвы?

Орельен и Франсуа обернулись; у обоих были серьезные, озабоченные лица.

«Они говорят обо мне», — подумала Катрин. Когда брат вернулся, она еле удержалась, чтобы не расспросить его. Наверное, это была та самая таинственная «мыслишка», о которой он объявил вчера вечером сначала ей, потом отцу, а теперь, по-видимому, поделился ею с Орельеном. Катрин почувствовала досаду на мальчишек, не пожелавших посвятить ее в свои замыслы. Как раз в эту минуту Франсуа подошел к ней:

— Что с тобой, Кати?

Не ответив, Катрин ушла на кухню и принялась ожесточенно чистить, мыть, скрести и стирать до тех пор, пока в доме не осталось ни одного пятнышка на мебели, ни одной не вычищенной до блеска миски, ни одной не выстиранной тряпки, а сама она не почувствовала ту сладостную усталость, которая проясняет мысли и очищает душу.

За ужином отец сказал, что виделся с крестной Фелиси, — толстуха обещала переговорить с госпожой Дезарриж и открыть ей глаза на поведение ее горничной и дамы-компаньонки.

Не успела Катрин убрать со стола посуду, как дверь отворилась и вошел дядюшка Батист в сдвинутой на ухо кепке. Из кухни вынесли лавку и поставили ее перед домом, чтобы насладиться прохладой летнего вечера. Старый рабочий протянул свой кисет с табаком Жану Шаррону, и оба в молчании стали свертывать самокрутки. Дядюшка Батист сделал несколько глубоких затяжек и спросил:

— Ну, что у вас новенького?

— Неприятности, — ответил отец. — Кати не сможет больше работать у Дезаррижей.

— Гм, гм, — хмыкнул старик и вдруг обратился к Катрин: — Покажи-ка мне свои руки, дочка!

Он взял в свои широкие, растрескавшиеся ладони с въевшейся в трещины фарфоровой пылью маленькие крепкие руки Катрин.

— Так, так, — пробормотал он, одобрительно кивая головой. Он выпустил руки девочки и наклонился к ней. Катрин не посмела отодвинуться, хотя от дядюшки Батиста сильно попахивало вином.

— Слушай меня, дочка, — начал он, — сегодня в обед я говорил с хозяином нашей фабрики, господином де ла Рейни, и просил принять тебя на работу.

Сначала он ответил, что у него нет свободных мест, но я настаивал до тех пор, пока он наконец не согласился.

Так вот в чем заключалась знаменитая «мыслишка» Франсуа!

Он рассказал о ней Орельену, а тот в свою очередь — дядюшке Батисту.

Работница! Она станет работницей на фарфоровой фабрике! Эта новость и обрадовала и испугала Катрин. Новый совсем неизвестный мир открывался перед нею; знакомство с фабричными рабочими заранее страшило девочку, но как отрадно было думать, что отныне ей больше не придется быть служанкой у чужих людей.

Отец молча попыхивал самокруткой, будто ничего не слышал.

— Послушайте, Шаррон, неужто вас ничуть не радует добрая весть, которую я принес? Потому что, надеюсь, я принес вам добрую весть?

— Еще бы! — не удержавшись, воскликнул Франсуа.

Отец развел руками, сдвинул густые светлые брови.

— Я никак не ожидал… — пробормотал он. — Я считаю, что… ну конечно, я очень доволен… разумеется, и благодарен вам…

— Вы довольны, вы благодарите, бедный мой Шаррон, — засмеялся дядюшка Батист, — но если бы вам сказали, что Катрин собирается уйти в монастырь, у вас было бы примерно такое же лицо!..

— Нет, нет… — запротестовал отец. — Зачем так говорить?..

Дядюшка Батист дружески хлопнул его по плечу.

— Не оправдывайтесь, Шаррон, не оправдывайтесь! Я вас хорошо понимаю: вы никогда не станете больше крестьянином, арендатором. Быть может, в один прекрасный день — я от души вам того желаю! — вы тоже поступите к нам на фабрику, но до конца дней своих будете с тоской вспоминать о том времени, когда вы пахали землю и сеяли хлеб. И вам трудно себе представить, что ваша дочь может выбрать в жизни другую дорогу.

— Я хотел только сказать… что для девочки работа на фабрике… где рабочие…

— Та-та-та! Не съедят они вашу Кати! Она девочка разумная и достаточно взрослая, чтобы постоять за себя. Правда, Кати? Или ты, дочка, тоже считаешь наших рабочих волками и людоедами?

Катрин улыбнулась, открыла рот, чтобы ответить, но покраснела и промолчала.

— Ну-ну, дочка, что ты хочешь нам сказать?

— Ничего, ничего!

— Скажи, Кати, может быть, ты тоже не рада, что я договорился с хозяином, не спросивши тебя?

— Я хотела только сказать, что, когда впервые увидела вас перед трактиром Лоранов в белой блузе и вы говорили так громко, я очень испугалась. А потом…

— Что же потом, Кати?

— Потом, когда вы подарили мне фарфоровую чашку, такую красивую, я перестала бояться вас…

Дядюшка Батист вдруг нахмурился; огонь, только что горевший в его маленьких, глубоко посаженных глазах, потух. Он указал рукой на Клотильду и Туанон, гонявшихся на четвереньках друг за другом:

— У меня, быть может, тоже есть внучки там, близ Парижа, — внучки, которые не знают меня и, наверное, никогда не узнают. И если кто-нибудь, какой-нибудь тамошний дядюшка Батист, такая же старая кляча, как я, которая уже подходит к финишу, — если он или кто другой в один прекрасный день поможет им поступить на тамошнюю фабрику, самую прекрасную во всей Франции, а быть может, и во всем мире, что ж, я скажу тогда себе: «Ну вот и ладно!»

Прозвучавшая в голосе дядюшки Батиста печаль была так неожиданна и необычна, что, услышав его загадочные слова, Шарроны не знали, что сказать, как нарушить наступившее молчание. Дядюшка Батист сам положил ему конец, поднявшись с места. Вслед за ним встали и остальные, даже Франсуа.

— Ты тоже, парень, поступишь со временем на фабрику, — сказал мальчику старый рабочий.

— Я хожу с каждым днем все лучше, вы же знаете. Скоро я растоплю печку своими костылями.

— Это будет самая замечательная растопка на свете!

С этими словами дядюшка Батист надел кепку и распрощался. На пороге он обернулся и спросил:

— Значит, я могу передать господину де ла Рейни, что Кати готова идти на фабрику?

— А с ней там ничего не случится?

— А что вы хотите, чтобы с ней случилось?

— Девочка… понимаете ли… девочка она, — сконфуженно бормотал отец.

«Девочки не ходят в школу, девочки не работают на фабрике», — вспомнила Катрин.

— Да! — воскликнула она горячо. — Передайте господину де ла Рейни, что я приду.

— В добрый час! — улыбнулся дядюшка Батист и, повернувшись к отцу, сказал: — Имейте в виду, Шаррон, дети — они чуют будущее!

— О, будущее… — повторил отец.

Старый рабочий ушел. Сестренки улеглись в постель. Отец все еще сидел на лавке у порога. Катрин заглянула на кухню и подошла к брату. Ей хотелось поблагодарить его, сказать: «Как я рада, что у меня такой заботливый брат!»

и еще: «Вдвоем с тобой я ничего не боюсь», но она не могла вымолвить ни слова. Франсуа заговорил сам; в его голосе звучало с трудом сдерживаемое волнение:

— Ты расскажешь мне все, Кати? Что я расскажу тебе?

— Про фабрику. Ты мне все-все расскажешь, ладно?

На следующий день вечером дядюшка Батист явился снова. Утром в дом-на-лугах забегал Орельен. Он бурно радовался, что Катрин скоро будет работать рядом с ним, но, когда она спросила, что он делает сам на фабрике, Орельен вдруг смутился и ничего не ответил.

— А ты, Кати, — спрашивал он, заглядывая девочке в глаза, — ты довольна, скажи? Ты довольна?

Уклоняясь от ответа, Катрин сделала вид, будто хлопочет по хозяйству, потом принялась журить сестренок за шалости. Франсуа и Орельен не заметили ее уловки. Они уже строили планы на будущее, когда на фабрике будут работать не только Орельен с Катрин, но и Франсуа с Жюли. Слушая их, можно было подумать, что вся фабрика к тому времени станет их собственностью и все печи, все машины и весь фарфор на свете будут делом их ловких и умелых рук.

И хотя планы мальчишек строились с расчетом на нее, Катрин все это совсем не трогало; их мечты напоминали ей то далекое время, когда они с Франсуа целыми днями сочиняли разные проекты, которые должны были принести им счастье и богатство. «Замолчите! Замолчите сию минуту! — хотелось ей крикнуть Орельену и брату. — Вы не имеете права выдумывать, вы знаете, что все это — сплошной обман!»

Однако она продолжала упорно молчать. А мальчишки меж тем дали волю своему воображению. «Что с ними со всеми? — думала с досадой Катрин. — Почему они забывают о той жизни, в которой живут, и мечтают о какой-то другой, воображаемой… Но какое право имеешь ты судить других, если сама мечтала уйти от трудной жизни, мечтала перебраться из дома-на-лугах в богатый особняк Верха! А теперь твоя жизнь и вправду должна измениться, только совсем не так, как ты воображала: пыль, которую ты стирала с чужой мебели, заменит фарфоровая пыль, а кожа на руках будет трескаться не от стирки, а от жидкой глины. Только научатся ли твои руки формовать эту глину?»

В тот же вечер она поделилась своими сомнениями с дядюшкой Батистом, едва лишь старик уселся на лавку перед порогом дома.

— А вдруг я окажусь ни на что не годной? Вдруг не сумею овладеть ремеслом? Что тогда?

Старик зажег свою самокрутку.

— Не бойся, дочка, я в этом деле знаю толк: ты справишься, поверь мне.

Он сделал несколько затяжек и продолжал:

— Наконец, если уж дело у тебя не пойдет…

— Да, — отозвался отец, — если дело у нее не пойдет?..

— Тогда, — вздохнул дядюшка Батист, — ну, тогда… — Внезапно лицо его просветлело; он обернулся и показал рукой на тропинку. — Вот!

Вытирая большим клетчатым платком обильно струившийся с лица пот, крестная Фелиси показалась у поворота дороги.

— Если у Кати ничего не выйдет на фабрике, — продолжал дядюшка Батист, мадам Фелиси всегда найдет ей новое местечко у богачей с Верха.

— Уф! — воскликнула толстуха, грузно шлепаясь на скамью, где сидели старый рабочий и Жан Шаррон. — Ну и дела…

Катрин принесла крестной стакан воды. Фелиси выпила его маленькими глотками. Все окружили пришедшую, горя нетерпением услышать ее рассказ. Но Фелиси не спешила начать; она тщательно вытерла рот платком и стала поправлять волосы, явно наслаждаясь общим вниманием.

— Ну вот, — выдохнула она и снова замолчала.

Не в силах дольше сдерживаться, Катрин спросила:

— Крестная! Вы видели госпожу Дезарриж? Что она сказала? А барышня?

— Сердятся ли они на Кати? — с беспокойством подхватил отец.

— Сердятся не сердятся — вам-то что, Шаррон? — пробурчал дядюшка Батист.

Фелиси замахала на них своими короткими пухлыми руками.

— Тсс…тсс… — воскликнула она. — Дадите вы мне сказать хоть слово?

Теперь Катрин уже не хотела слушать. Но крестная, набрав полную грудь воздуху, сложила руки на животе и приступила к рассказу.

Прежде всего она посвятила во всю историю свою «коллегу», госпожу Пурпайль, а та доложила дело барыне. Знали бы вы только, какой разразился скандал! Матильда и ее приспешница, мадемуазель Рашель, бросились на колени перед барыней, испрашивая прощение, но молодая барышня была неумолима.

Короче говоря, господа решили прогнать обеих склочниц и…

Тут Фелиси снова сделала паузу, выпятила грудь вперед и обвела присутствующих торжествующим взглядом.

— И, — продолжала она с пафосом, — они готовы принять обратно Кати, но уже на должность компаньонки молодой барышни!

— Компаньонки! — ахнула Катрин.

Теперь все взгляды были устремлены на девочку, которая то краснела, то бледнела.

— Компаньонки, — повторил отец, — неплохая работа…

— Еще бы, — самодовольно фыркнула Фелиси.

Дядюшка Батист и Франсуа молчали. Старик сосредоточенно курил свою папиросу. Франсуа вынул из кармана кусок дерева и стал обстругивать его перочинным ножиком.

— Ей придется жить в доме у хозяев? — спросил отец.

— Разумеется. Уж не хотите ли вы, чтоб компаньонка такой знатной барышни, как мадемуазель Эмильенна, жила в вашей хибаре?

Дядюшка Батист швырнул окурок на землю и громко сплюнул. Катрин со страхом покосилась на него.

— Вы слышали, Шаррон? — спросил старый рабочий. Отец поднял голову, но, вместо того, чтобы повернуться к старику, уставился на Катрин. Он смотрел на нее с явным любопытством, видимо, пытаясь представить себе, как будет выглядеть дочь в ее новой должности.

— Вы слышали, Шаррон? — повторил насмешливо дядюшка Батист. — Ваша дочь не сможет больше жить с вами; ваш дом не годится для компаньонки знатной барышни. Разумеется, ей прикажут не слишком часто навещать вас: компаньонка должна сторониться простых людей, даже если эти люди — ее кровные родственники, особенно если они бедны, плохо одеты и живут в лачуге…

— Но помилуйте!.. — воскликнула, задыхаясь, Фелиси.

Она была так раздражена, что не находила слов. Лицо ее скривилось, она хлопнула себя пухлыми ладонями по коленям и выпалила:

— Мосье Батист, надеюсь, вы не собираетесь помешать моей крестнице выйти в люди?

Старый рабочий хотел было ответить, но Жан Шаррон опередил его:

— Если Кати поступит на эту новую должность, я знаю, что ее отношение к нам не изменится, она не забудет нас, будет наведываться к нам по воскресеньям. Горничная Матильда и дама-компаньонка — вот что меня беспокоит.

Если господа прогонят их, они постараются отомстить Кати, чем-нибудь повредить ей…

— Не беспокойтесь. Я говорю вам: негодницы уберутся восвояси и не посмеют даже пикнуть.

Дядюшка Батист поднялся с лавки и застегнул свою куртку на все пуговицы. Катрин хотелось подбежать к нему, умоляя ничего не говорить. Но она сидела, словно пригвожденная, дрожа всем телом.

— Значит, так, Кати? — спросил старик. — Тебя устраивает оставаться всю жизнь прислугой?

— Быть прислугой ничем не хуже, чем быть рабочим! — отчеканила Фелиси.

— Это как сказать.

— «Как сказать, как сказать»! Думаете, мои соусы стоят меньше, чем те фарфоровые штучки, которые вы делаете на своей фабрике?

— Конечно, стоят! Если бы ваших соусов не было, мои тарелки и блюда нечем было бы заполнить, но, если бы этих блюд и тарелок не было, ваши соусы некуда было бы наливать!

Фелиси расхохоталась своим кудахтающим смехом. Дядюшка Батист улыбнулся и дружески хлопнул крестную по плечу.

«Спасена! Я спасена!» — подумала Катрин. Но радость ее была недолгой.

Крестная еще продолжала смеяться, а лицо у дядюшки Батиста уже снова стало серьезным. Он подождал, пока Фелиси успокоится, и медленно спросил:

— Ну, Кати, что же ты думаешь делать?

— Что за вопрос? — удивилась крестная. — О чем ей еще думать, раз она получила приглашение вернуться на самое первое, самое лучшее место?

— Помолчите-ка, Фелиси!

Старый рабочий сказал это грубо и резко, почти крикнул. Он, по-видимому, тут же пожалел о своей грубости, потому что добавил уже обычным своим галантным тоном:

— Вы же понимаете, что Кати сама должна выбрать…

— Да что тут выбирать-то? — снова изумилась Фелиси.

— Дядюшка Батист добился разрешения господина де ла Рейни, чтобы Кати приняли на фабрику работницей, — объяснил отец.

— Ах, вот в чем дело! Вот в чем дело!

Кивнув головой, Фелиси посмотрела по очереди на Жана Шаррона, на Катрин, на дядюшку Батиста и на Франсуа, потом снова кивнула.

— Ну, как, Кати? — повторил старый рабочий.

Катрин открыла было рот, чтобы ответить, но в горле у нее стоял комок, и она не могла вымолвить ни слова. Да и что говорить? Разве молчание ее не означало: «Не отнимайте у меня мою мечту, когда она наконец становится явью!»

— Понятно, — сказал дядюшка Батист.

Он вдруг показался Катрин очень старым и усталым. Ссутулившись и засунув руки в карманы куртки, он помолчал немного, потом поднял голову и сказал свистящим шепотом:

— Ну, теперь все кончено! Я больше никого не смогу рекомендовать господину де ла Рейни. Да, не смогу больше!

Катрин бросила испуганный взгляд на Франсуа. Дядюшка Батист явно намекал, что ему уже не удастся замолвить словечко за своего любимца, как он обещал раньше. Катрин думала, что брат возмутится, выйдет из себя: сколько лет он ждал, когда наконец выздоровеет и с помощью дядюшки Батиста поступит учеником-формовщиком на фарфоровую фабрику. И вот теперь из-за того, что его сестра выбрала себе ту дорогу, о которой она тоже много лет втайне мечтала, брат ее лишается всякой надежды, лишается будущего. Дядюшка Батист ясно дал понять… Франсуа сейчас закричит — Катрин была уверена в этом; ей казалось, что она уже слышит его полный гнева и мольбы крик, и он раздирал ей сердце.

Но где найти силы, чтобы отказаться от собственного счастья? Счастья, которое неизбежно обернется несчастьем для ее родного брата?

Подавленная этими мучительными мыслями, Катрин продолжала молчать. Но сильнее стыда, сильнее печали, сильнее горечи пробивалась из самых глубин ее души неудержимая радость перед ослепительным будущим, близким, словно спелый плод, к которому стоит только протянуть руку…

Нет, Франсуа не крикнул. Он лишь обернулся и, указывая рукой в глубину кухни, где спали Клотильда и Туанон, глухо сказал:

— Когда Кати переедет жить к Дезаррижам, девчонок придется-таки отдать в приют.

Франсуа не крикнул. Это ей, Катрин, пришлось стиснуть до боли кулаки, чтобы удержаться от рыданий. Неужели люди только и делают, что мешают друг другу жить? И Эмильенна, и Франсуа, и дядюшка Батист, и Фелиси, и даже сестренки! Перед глазами Катрин возникла унылая черная вереница сироток, выходящих парами из дверей храма святого Лу под охраной двух монахинь в черных рясах и высоких белых чепцах…

— Я пойду работать на фабрику, дядюшка Батист.

Еле заметная улыбка скользнула по лицу Франсуа, белевшему в полумраке.

Фелиси же, услышав слова крестницы, едва не задохнулась от ярости. Несмотря на все усилия дядюшки Батиста, тщетно пытавшегося успокоить и задобрить ее, разгневанная толстуха не захотела ничего слушать и, вскочив со скамейки, удалилась мелкими шажками.

— Фелиси! Послушайте, Фелиси! — растерянно умолял ее Жан Шаррон.

Уже отойдя от дома, почти неразличимая в сгустившихся сумерках, крестная сердито крикнула:

— Пусть мадемуазель Катрин или ее папенька соблаговолят, по крайней мере, известить Дезаррижей о своем решении. И пусть черти утащат меня в ад, если я впредь хоть что-нибудь для вас сделаю!

— Это верно! — говорил, вздыхая, Жан Шаррон. — Крестная сказала это в сердцах, но она, разумеется, права: надо предупредить твоих хозяев, Кати.

Завтра вечером, после работы, я зайду к ним и все объясню.

Еще одну ночь Катрин провела без сна. На рассвете, услышав, что отец встал и одевается, она проворно соскочила с кровати.

— Спи спокойно, дочка, я сам приготовлю себе похлебку.

— Я хотела сказать вам, папа: не ходите к Дезаррижам. Я сама зайду к ним.

Отец, еще полусонный, почесал голову и принялся отрезать от каравая толстые ломти серого хлеба. Складывая нож, он ответил:

— Как хочешь, Кати. Я думал, тебе это будет неприятно, но раз ты сама так решила, ну что ж… Ты объяснишь им, в чем дело, скажешь барыне, что очень хотела бы, да не можешь, потому что без тебя некому будет присмотреть за Клотильдой и Туанон. Думаю, она поймет тебя.

Госпожа Дезарриж и в самом деле хорошо поняла Катрин, во всяком случае сделала вид, что понимает, когда девочка слабым голосом попыталась объяснить ей свой отказ. По правде говоря, идея уволить даму-компаньонку и заменить ее Катрин совсем не улыбалась знатной даме. Вся эта сумасбродная затея принадлежала, разумеется, не ей, а Эмильенне, не дававшей матери покоя до тех пор, пока та не согласилась, сделав вид, что в восторге от подобной замены. Что касается самой Эмильенны, то она не поняла ничего, вернее, даже не захотела понять того, что творилось в душе Катрин, и усмотрела в ее отказе лишь наглость и неблагодарность. Она молча проводила девочку до лестничной площадки. Прежде чем начать спускаться, Катрин остановилась и обернулась к барышне. Ей хотелось найти какие-то особенно задушевные слова, чтобы грустная минута прощания, несмотря на всю ее горечь, еще ярче осветила их дружбу, чтобы воспоминание об этой минуте осталось в ее памяти таким же светлым, как воспоминание о промелькнувшем счастье. Но как найти нужные слова, как произнести их? Слезы пришли раньше слов; они уже поднимались из самой глубины, подступали к горлу, навертывались на глаза. Опустив голову, Катрин стала медленно спускаться по натертым ступенькам. Внизу она остановилась и снова обернулась. И тогда Эмильенна, перегнувшись через перила так, что длинные локоны свесились по обе стороны ее бледного лица, и, указывая пальцем на Катрин, скривила рот в злобной гримасе и выкрикнула:

— Убирайся вон, идиотка! Убирайся вон! Подыхай в нищете, паршивая собачонка! Иди к своим оборванцам в Ла Ганне! Это все, что тебе нужно!

Катрин застыла на месте, словно эта дикая ненависть, этот яростный поток брани, внезапно обрушившийся на нее, лишили ее способности двигаться.

Эмильенна тоже стояла неподвижно, странно похожая на одну из химер, венчающих контрфорсы храма святого Лу. Разве такие слова не убивают человека на месте? Катрин чувствовала, как они пронзили ее насквозь, пригвоздили к полу, а между тем сердце ее билось, грудь дышала. Слезы вдруг хлынули ручьем; она бросилась бежать через вестибюль. Уже у двери Катрин услышала, что Эмильенна зовет ее. Не останавливаясь, она бросила быстрый взгляд назад: барышня спустилась на несколько ступенек и стояла посреди лестницы, вытянув вперед руку. Указывала ли она на дверь или, наоборот, хотела задержать, остановить беглянку?

Катрин убежала.

Она никому не рассказала об этой унизительной сцене, об оскорблениях, которые Эмильенна швырнула ей в лицо на прощание. Франсуа, Орельен и Амели Англар видели, что Катрин чем-то подавлена, но не решались расспросить ее.

Напрасно пытались они развлечь девочку. В ушах ее по-прежнему звучали обжигающие презрением и ненавистью слова Эмильенны, а перед глазами маячило надменное лицо, склонившееся над перилами. Несмотря на жаркое июльское солнце, Катрин бил озноб; она чувствовала себя беззащитной, ограбленной, выброшенной в жестокий и злобный мир… Она, которая отказывалась верить, что дети богачей и дети бедняков могут быть только врагами, потому что одни сыты и хорошо одеты, а другие изголодались по ласке и хлебу. Но жестокие, полные неприкрытой вражды слова, брошенные ей вслед Эмильенной, не оставляли места для сомнений. Увы, прав был Орельен: что может быть общего между людьми с Верха и обитателями Ла Ганны? Как-то после тягостной встречи у церкви он сказал Катрин:

— Я заметил, что, если я смотрю им прямо в глаза, а сам я грязный и оборванный, если я смотрю прямо в их гляделки — и барчатам Дезарриж, и сынкам барона де Ласерр, и даже знатным дамам, их мамашам, — они меняются в лице, словно им становится стыдно…

Вражда, стыд… Сначала искаженное злобой лицо Эмильенны, склонившееся над перилами лестницы, потом выражение стыда на том же самом лице несколько мгновений спустя… Вражда и стыд… И все же Катрин не возненавидела ту, которая так жестоко ее оскорбила. Она всячески убеждала себя, что Эмильенна жалеет о своей злобной выходке… Быть может, Эмильенна, несмотря на все свое богатство и гордость, чувствует себя более одинокой, чем Катрин, которую и брат, и обе сестренки, и все друзья окружили вниманием и заботой.

Орельен старался развлечь ее рассказами о забавных происшествиях на фабрике; Амели Англар подарила ей голубой кашемировый шарф; Франсуа выточил для нее фишки для домино, отполировав их до блеска. Даже Жюли, занятая одним Франсуа, и та принесла ей связку бубликов, только что вынутых из печи. И Катрин не раз слышала, как Франсуа шептал на ухо Клотильде и Туанон:

— Слушайтесь Кати! Не огорчайте ее ничем.

Обращаясь к старшей сестре, девочки невольно понижали голос и смотрели на нее с опаской, как на больную. Они приносили Катрин букеты полевых цветов. Франсуа предлагал сестре почитать вслух журналы и альманахи, которые он одолжил у Амели Англар. Катрин делала вид, будто не прочь послушать его, а про себя думала: «Наверное, ему хочется заслужить прощение!» Иногда Франсуа захлопывал книгу и принимался говорить о фабрике:

— Вот увидишь, Кати, как пойдешь на фабрику, сразу забудешь про все, что случилось! А я поступлю туда вслед за тобой!

Катрин молча отворачивалась и уходила, чтобы не бросить брату в лицо:

«На что она мне сдалась, твоя фабрика? Я иду туда только ради тебя! Плевать я хотела на эту проклятую фабрику — для нее я пожертвовала своей мечтой!»

Но и Орельен, и Жюли, и даже Амели Англар в один голос твердили ей то же самое. Слушая их, можно было подумать, что на фабрике Катрин ждут невесть какие чудеса.

— Там, наверное, гораздо веселее работать, чем дома, — застенчиво говорила подруге Амели, — дома я целый день только и делаю, что шью да вышиваю — и вечно одна!

— Да, Кати здорово повезло, — вздыхала Жюли Лартиг. — Как бы мне хотелось бросить эти проклятые карьеры Марлак и стать работницей на фабрике!

Ты счастливая, Кати: ты будешь делать чашки, сказал дядюшка Батист, будешь приклеивать к ним ручки. Такая работа была бы мне по душе!

«Нечего сказать, счастливая!.. — печально думала Катрин. — Мое счастье прошло мимо меня, и я не встречу его больше!»

В воскресенье дядюшка Батист явился в дом-на-лугах, держа под полой куртки завернутую в полотенце баранью ногу.

— Возьми-ка, дочка, — сказал он Катрин, — и зажарь нам эту штуковину: сегодня я угощаю. Завтра утром я отведу тебя на фабрику; тебя там ждут.

Такое событие нужно отпраздновать!

 

Глава 48

Нет, Катрин пошла на фабрику не как на праздник, но в конце концов вынуждена была признать, что здесь ей все-таки легче отвлечься от горьких мыслей. Грохот и лязг машин, длинные ряды изящных фарфоровых изделий на полках, быстрые и ловкие движения рабочих, их шутки, болтовня работниц и даже поддразнивания учеников — весь этот новый для нее мир, шумный, суетливый, насмешливый, но добродушный, несмотря на кажущуюся грубость, казался ей совершенно иным, чуждым привычной жизни провинциального городка или деревни, где прошло ее детство. Фабрика напоминала Катрин огромный корабль, вроде тех, что она видела в альманахах, который долгие месяцы плавания живет своим замкнутым мирком, не знающим ничего об остальном мире.

Едва только начинал звонить фабричный колокол, как машины принимались вертеться, живописцы — распевать свои романсы, рабочие — смеяться, кричать и ругаться. Все это напоминало момент, когда корабль снимается с якоря.

Отъезжающие увозили с собой свои горести и печали, но то, что породило их, оставалось на берегу. И была еще работа, не позволявшая думать о чем-либо постороннем, были трудности в этой новой и непривычной работе, которые надо было преодолевать. «Будь внимательна, Кати! — бурчала тетушка Трилль. — Ты приклеиваешь ручку криво!» Ах, батюшки, и вправду криво! Катрин старалась изо всех сил, забывая обо всем на свете и не видя ничего, кроме этих хрупких чашек, заслонявших от нее жесткое, изуродованное злобой лицо Эмильенны.

— Ну, как? Привыкаем понемногу, Кати?

— Да, мадам Трилль.

— Сегодня ты выработала на целую дюжину больше, чем вчера. Скоро дядюшка Батист будет гордиться тобой.

Дядюшка Батист являлся в их мастерскую после работы, осведомлялся, как идут дела у его подопечной, и обычно бывал доволен ее успехами. Иногда вместе со стариком приходил Орельен и, сияя от радости, слушал похвалы, которые старый мастер расточал Катрин. Потом он провожал девочку до поворота дороги к дому-на-лугах. Пока Орельен был рядом, Катрин чувствовала себя спокойной, словно она еще не покидала фабрику. Но едва Орельен уходил, как девочка снова оказывалась во власти гнетущих дум, боролась с ними в одиночку и всегда терпела поражение в этой неравной борьбе.

Так продолжалось до тех пор, пока Катрин, возвращаясь вечером с работы, не встретила однажды по дороге Ксавье Дезаррижа. Ксавье подошел к ней, неумело разыгрывая удивление: он, видите ли, решил немного прогуляться и никак не ожидал… Орельен, провожавший, как всегда, Катрин, закусил губы; она это заметила.

— Я тороплюсь, — заявил он, — до свидания, Кати!

Ксавье стоял перед Катрин сконфуженный. Он надвинул шляпу на лоб, словно хотел защитить свои водянистые глаза от косых лучей заходящего солнца.

— Такая неожиданность… — начал он снова.

Катрин оглянулась по сторонам, думая, что позади живой изгороди или на откосе увидит Эмильенну, которая, по ее предположениям, следит за ними из какого-нибудь укромного местечка. Помолчав немного, она спросила глухо:

— Мадемуазель Эмильенна здорова?

Ксавье беспокойно завертелся на месте, откашлялся и, наконец опустив глаза, промямлил:

— Да, да, моя сестра здорова, и, кстати говоря, она думает… словом, она велела передать тебе… она просит забыть о том, что она сказала тебе в тот день, когда ты приходила прощаться… Она была бы довольна, если бы знала, что ты больше не думаешь об этом…

Ах, каким красивым и симпатичным показался вдруг Катрин этот мешковатый и смешной вестник! Сердце ее забилось быстро-быстро, горло стиснуло волнением. Ксавье стоял перед ней, опустив голову, не шевелясь, словно выполненное поручение вконец истощило его силы. Катрин заморгала: слезы радости застилали ей глаза.

— Ты скажешь Эмильенне… ты скажешь ей, что я все забыла.

— Я скажу ей обязательно. Она будет довольна.

Ксавье вдруг шагнул к Катрин и, тяжело дыша, прошептал взволнованным голосом:

— Я… ты знаешь, Кати… В общем, я не забуду тебя… никогда…

Катрин вскинула на него изумленный взгляд. Лицо Ксавье было красным как кумач, уши горели. Вдруг он повернулся и быстро зашагал прочь в сторону Ла Ганны. Только после того, как Ксавье исчез, Катрин проговорила вслух, — так поразило ее сделанное открытие:

— Бог мой, я же говорила с ним на «ты»! А он — какая муха его укусила?..

Она еще раз внимательно оглядела живую изгородь, окаймлявшую с обеих сторон дорогу, словно испугавшись, что кто-нибудь мог подслушать ее короткий разговор с Ксавье, и медленно побрела дальше, то и дело спотыкаясь о булыжники, которыми была вымощена дорога. «Честное слово, у меня такое чувство, словно я выпила молодого сидра! А он-то, он, Ксавье, молчальник Ксавье! Вот уж не думала, что он когда-нибудь скажет мне такое… Это, верно, Эмильенна научила его… А быть может, наоборот, он отчитал сестру за ее поведение тогда, на лестнице?.. Нет, он совсем не такой, каким кажется…

Во всяком случае, я, наверное, скоро увижу Эмильенну; мы не будем больше врагами…»

Приподнятое настроение не покидало Катрин несколько дней подряд.

Франсуа, Амели Англар и даже сам Жан Шаррон чувствовали, что с их души словно свалилась тяжесть; они не смогли бы объяснить, какая и почему, но улыбка, появившаяся вновь на губах Катрин, позволяла им тоже улыбаться позднему лету, сохранившему в себе всю живость и молодость весны. Но больше всех радовались произошедшей со старшей сестрой перемене Клотильда и Туанон.

Они теперь могли сколько угодно играть, кричать, ссориться, даже драться — никто не останавливал их.

Один Орельен не разделял всеобщего удовлетворения. С того дня, когда он увидел Ксавье Дезаррижа вместе с Катрин, Орельен перестал провожать девочку после работы и ни разу не появился в доме-на-лугах. Сестра его, Жюли, приходила одна. Она подставляла локоть Франсуа, и они отправлялись на прогулку. Амели оставалась сидеть возле Катрин.

— Видала влюбленных?

— Влюбленных?

— Ну, Жюли и твоего брата.

— Знаешь, я не очень в этом уверена. Мы так давно знаем Лартигов, так давно, что кажется, будто мы родные — братья и сестры. Так что Жюли и Франсуа…

— Ты вправду так думаешь? — спрашивала Амели. — Значит, Орельен для тебя все равно что брат?

— Да, вроде этого.

Амели умолкала на несколько минут, затем, глубоко вздохнув, говорила: Что-то не видно его… Может, он сердится на нас?

— Кто?

— Орельен. Он не был здесь ни вчера, ни позавчера.

— Почему ты решила, что он сердится?

— Не знаю… Как ты думаешь, он придет завтра? Катрин не отвечала, уйдя в свои мысли.

«Как ты думаешь, она придет завтра?» — спрашивала она себя, повторяя вопрос Амели. Катрин уже заметила, что после разговора с Ксавье она каждый день ждет встречи с Эмильенной. «Придет ли она завтра?»

Робкий голос Амели Англар все еще звучал в сгущавшихся сумерках. Катрин не слушала подругу; она думала о том, что жизнь — странная вещь. «Да, странная вещь жизнь… Сегодня я работаю на фабрике, а вчера была служанкой у Дезаррижей, а до них были фермы, где я батрачила… А завтра? Что будет завтра?..»

— Кати! Послушай, Кати! — Амели тянула ее за рукав. — Ты спишь?

— Нет, не сплю.

— Тогда почему ты не отвечаешь? Как ты думаешь, смогла бы я тоже поступить на фабрику?

Катрин стало стыдно за невнимательность к подруге.

— Но что ты будешь делать на фабрике, Амели? Твои родители никогда не позволят тебе поступить туда. И потом, ты думаешь, что на фабрике работать весело? Рабочие и работницы строго следят за учениками, не говоря уже о старшем мастере, который тоже не спускает с нас глаз. И надо все время спешить, все время торопиться: едва сделаешь тарелку, чашку или вазу, как к тебе уже пододвигают следующую, а если ты зазеваешься и испортишь товар, то в получку у тебя вычтут его стоимость. Я справляюсь только потому, что навидалась в своей жизни всякого с тех пор, как меня стали отдавать внаймы к чужим людям… Но ты! Нет, фабрика не для тебя, Амели! Твой отец — дорожный смотритель, не забывай этого. Ты всегда жила дома при матери… Да и работа у нас тяжелая.

В тихом голосе Амели зазвучали упрямые нотки:

— Я привыкну, Кати, уверяю тебя, я привыкну. Понимаешь, там, на фабрике, я буду весь день с тобой и с… Голос ее дрогнул, она не закончила фразы.

— И с кем? — спросила Катрин.

Амели не ответила; она кашлянула несколько раз и проворно вскочила с места.

— Становится прохладно, — пробормотала она, — можно схватить насморк. Мне пора домой.

 

Глава 49

Но ни завтра, ни в последующие дни Эмильенна не появилась на фабричной дороге. Катрин поняла, что барышня и не помышляет о встрече с ней. Она прислала к Катрин брата потому, что раскаяние или сожаление о своей грубой выходке портило ей настроение. Но коль скоро она — после визита Ксавье — вновь обрела спокойствие духа, стоило ли утруждать себя встречей с этой маленькой служанкой, с этой Кати, которая, вместо того, чтобы с благодарностью принять должность компаньонки, оказалась настолько глупой, что предпочла поступить простой работницей на фарфоровую фабрику.

Она больше не разговаривала ни с кем об Эмильенне.

Теперь, кончив работу, Катрин возвращалась в дом-на-лугах одна. Иногда, оглянувшись, она замечала вдали Орельена, идущего следом; поняв, что Катрин увидела его, он делал вид, будто рассматривает цветы на живой изгороди, или принимался стругать ореховый прутик. Катрин отправлялась дальше, он снова шел за ней. Однажды вечером она решила подождать приятеля; ей пришлось дважды окликнуть его, прежде чем Орельен решился подойти.

Работа на фабрике вошла в свою колею — монотонную и однообразную; зато каждый вечер, после окончания работы, можно было повеселиться, услышав от других учеников целый ворох разных забавных историй о рабочих и работницах, а также о хозяине, господине де ла Рейни и его сыне, который в свои тридцать лет выглядел точной копией папаши, исключая, разумеется, морщины и густую проседь в волосах.

— Неплохие, в общем, люди, — говорил о них обоих дядюшка Батист, — но будь осторожна, Кати: избави тебя боже остаться наедине с тем или другим!

Катрин удивлялась, почему старик советует ей остерегаться господ де ла Рейни, раз он сам признает, что оба порядочные люди. Но однажды, когда хозяин остановился около нее и, похвалив за усердие, взял двумя пальцами за подбородок, заявляя, что она очень миленькая девочка, Катрин изумилась еще больше, увидев дядюшку Батиста, который словно вырос из-под земли. Он подошел вплотную к господину де ла Рейни, едва не толкнув его плечом.

— Верно, Кати очень милая девочка, — проворчал старик, — всей душой преданная своим родным и серьезная, словно мать семейства. Но пусть никто не вздумает вертеться вокруг нее, иначе…

Дядюшка Батист поднял кверху сжатый кулак, выпачканный белой глиной. И бег того румяное лицо хозяина стало багровым.

— Мне надо идти в контору, — пробормотал он и торопливо удалился, заложив руки за спину.

Старый мастер подмигнул тетушке Трилль. Та пожала плечами:

— Не беспокойтесь, Батист, я ведь здесь.

Дядюшка Батист достал из кармана своей рабочей блузы желтую табакерку и предложил табачку тетушке Трилль. Она с наслаждением засунула в каждую ноздрю по щепотке и, сделав глубокий вздох, оглушительно чихнула.

— Лучшее средство от плохого настроения, — сказала она. Дядюшка Батист, в свою очередь, взял понюшку и, прежде чем спрятать табакерку, протянул ее, смеясь, Катрин.

— Не хочешь ли угоститься, дочка?

Катрин отрицательно покачала головой. Дядюшка Батист сунул табакерку в карман.

— Я ни разу не видела, чтоб вы нюхали табак, — сказала ему Катрин.

— Э, я делаю это только на фабрике. Табак очищает легкие от фарфоровой пыли, которой мы здесь дышим.

Он помахал им на прощание рукой и ушел в свою мастерскую.

— Наш Батист — молодчина! — с восхищением изрекла тетушка Трилль. — Не думаю, чтобы хозяин подошел к тебе еще раз и взял за подбородок.

Старая работница оказалась права. Господин де ла Рейни не появлялся больше в мастерской и не справлялся об успехах Катрин. Сын его тоже не подходил к девочке. Зато развеселые фабричные ученики охотно приняли Катрин в свою компанию. И хотя девочка была застенчива и сдержанна, она все равно испытывала в их обществе то же удовольствие, что и во времена ферм, когда она ценой всевозможных хитростей добивалась права участвовать в играх и забавах старших братьев.

Проказы фабричных учеников Катрин часто мысленно осуждала, но еще сильнее осуждала она себя за то, что участвует в них. И все же у нее не хватало мужества отказаться — так восхищали и вместе с тем пугали ее эти отчаянные, а порой и жестокие шалости, невольной пособницей которых она становилась.

Никто в городе не был гарантирован от проделок фабричных ребят.

Крестьяне, например, проезжавшие по фабричной дороге в базарные дни, были несказанно удивлены поведением своих упряжных лошадей и ослов: смирных животных внезапно охватывало непонятное бешенство. Они начинали брыкаться и лягаться, становились на дыбы и мчались во весь опор под гору, рискуя перевернуть повозку. Оказывается, фабричные ученики, затаившиеся в кустах, удачным попаданием брошенного издалека камня разворошили осиное гнездо у самого края дороги.

Вернувшись домой после этих вылазок, Катрин рассказывала о них Амели Англар. Слушая подругу, дочка дорожного смотрителя розовела от восхищения, беспокойства и сожаления.

— Только бы мой отец не увидел тебя в компании этих озорников, Кати!

Родители запретят мне тогда дружить с тобой.

— Это в последний раз, Амели, даю тебе слово! Больше я не пойду с ними, очень уж они безобразничают.

— А Орельен?

— И Орельен не лучше других.

— Быть того не может!

И Амели становилась уже не розовой, а пунцовой.

Катрин едва удерживалась от смеха: «Неужели Амели и в самом деле считает своего Орельена ангелом?»

Легко сказать: «Я больше не пойду с ними»! Но после долгих часов однообразной и утомительной работы в душной мастерской хочется хоть немного размяться. Катрин пришлось так мало играть в детстве! Хозяева нанимали восьмилетнюю служанку не для того, чтобы она развлекалась играми.

И назавтра снова:

— Кати! Эй, Кати! Идешь с нами?

— Мне надо бежать домой, кормить сестренок.

— Жалко.

— Почему? Куда вы идете?

— Мы идем смотреть железную дорогу.

— Пойдем, Кати, не пожалеешь! Орельен добавлял:

— Жюли говорила мне, что вечером зайдет к вам: она присмотрит за Клотильдой и Туанон.

— Все равно я не смогу быть там долго.

— Ну и что ж! Как только поезд пройдет, я провожу тебя домой, — обещал Орельен.

Это был настоящий поход. До железной дороги надо было пройти около трех километров лесами, полями, лугами и кустарником, взбираться на откосы, переходить ручьи. Мальчишки шли быстро; Катрин с трудом поспевала за ними.

Ноги ее вязли в Щебне, скользили по траве косогоров. Орельен спешил к ней на помощь и тянул девочку за руку.

— Эй! Скоро вы там? — кричали остальные. — Мы опоздаем и пропустим поезд.

Линия железной дороги еще не проходила через Ла Ноайль: городские заправилы не пожелали этого в свое время. «Железная дорога загрязнит воздух, — твердили они, — отравит землю: посевы захиреют, стада погибнут. А молодежь невозможно будет удержать: они тут же воспользуются новым изобретением, чтоб покинуть родной город и рыскать по белому свету».

«Господа правы, — вздыхал отец, — это дьявольская выдумка, сразу видать!»

Но едва строительство железной дороги было завершено, как часть отцов города резко переменила мнение. Самым ретивым среди них был господин де ла Рейни. Послушать его, так Ла Ноайли грозила гибель, если город не будет немедленно связан железной дорогой со всей страной. В скором времени началось сооружение железнодорожной ветки, но она еще не была закончена и движение по ней не открыто.

А пока для ребят Ла Ноайли было настоящим праздником отправиться поглазеть, как, пыхтя и свистя, проносится по стальным рельсам черно-желтый локомотив с высокой трубой, увенчанной султаном густого дыма, с двумя огромными фонарями, похожими на сверкающие глаза сказочного чудовища.

Оглушительно грохоча, поезд пролетал мимо охваченных восторгом ребят. Какие громадные колеса с рычагом, который, словно гигантская рука, поднимается и опускается, вытягивается то вперед, то назад, заставляя их вертеться! Два вагона, следовавшие за локомотивом, скорее вызывали у ребят желание посмеяться. Нет, не за их зеркальными стеклами хотелось бы им находиться, а на узенькой площадке позади машины, где стояли суровые люди с закопченными дочерна лицами, которые иногда, к полному удовольствию зрителей, давали пронзительный свисток, звонили в медный колокол или заставляли свое железное чудище с шипением выплюнуть вверх струю белого пара.

Лишь много времени спустя, когда поезд исчезал вдали за поворотом, ребята, вспомнив о ругани и родительских затрещинах, которые ждали их дома, нехотя пускались в обратный путь, рассказывая друг другу всевозможные истории об этой удивительной железной дороге.

* * *

Как-то вечером дядюшка Батист сидел на кухне рядом с Франсуа и задумчиво смотрел, как тот работает. Внезапно он повернул голову и, положив руку на плечо Франсуа, оглядел своего любимца так, словно видел его в первый раз.

— Ты теперь большой парень, сынок, — сказал он, — совсем уже взрослый!..

Отпустив плечо юноши, старик посмотрел на свои руки, раскрыв ладони; потом сжал пальцы в кулак и снова разжал их…

— Да, ты уже взрослый, Франсуа, — продолжал он неторопливо, — а в те времена сколько тебе могло быть? Три, четыре года? Если бы мне сказали тогда: далеко отсюда, в Лимузене, есть один парнишка и есть старая фарфоровая фабрика… Ты отправишься туда, и будешь работать на этой фабричонке до конца дней своих, и станешь другом того парнишки, научишь его всему, что знаешь сам, и после твоей смерти он будет продолжать твое ремесло… Если бы мне тогда сказали все это, я бы только посмеялся…

Он все смотрел на свои руки, которые медленно, словно помимо его воли, сжимались в кулаки. Франсуа затаил дыхание: он чувствовал, что, быть может, сейчас старик приоткроет наконец завесу над тайной своего прошлого.

— Я сказал, что я посмеялся бы, но это неверно: в то время нам было не до смеха. Ружье в руке, баррикады, голод, товарищи, падавшие под пулями…

Но сильнее страха, сильнее слез, сильнее даже ненависти к врагам была в нас эта самая, как ее… надежда, да, надежда! Мы думали… мы хотели все перевернуть, все изменить. Мы убивали, нас убивали, но мы верили: тем, кто останется в живых, Коммуна принесет всё: счастье, жизнь, свет. Мы верили в это!

— Какая Коммуна? — не удержавшись, спросил Франсуа. — Ла Ноайль — тоже коммуна.

Дядюшка Батист сплюнул на пол.

— Нет, — сказал он, — это Париж. Это было в Париже, сынок.

— В Париже? Ну и что дальше?

— Дальше ничего. Теперь есть Ла Ноайль, и есть Королевская фабрика, ничего, кроме Ла Ноайли и этой фабрики, вот уже пятнадцать лет. И он должен почитать себя счастливым, дядюшка Батист, что ему удалось отыскать эту дыру и эту старую фабрику, где у него никто не спрашивает, откуда он взялся, где к нему не присылают жандармов для установления его личности… Ему здорово повезло, дядюшке Батисту.

— Я не понимаю…

— Эх! Не старайся понять, сынок. Теперь у меня есть ты, малыш. Теперь дядюшка Батист не один на свете, он не просто побежденный солдат, беглец с поля проигранного сражения. — Он медленно провел рукой по лбу, по глазам. Когда-нибудь ты прочтешь в своих книгах, сынок, чем была Коммуна и кем были коммунары… Так вот запомни, что я тебе говорю… — Он протянул руку вперед, рисуя в воздухе какие-то знаки. — Я говорю тебе: Коммуна — это словно руки, словно тысячи, десятки тысяч рук… Они хотели взять будущее и вылепить из него, как из глины, новую жизнь, которую создают все, и не только для себя, но и для всех… да, для всех людей. — Рука старика упала на колени. — Растяпы, путаники, тугодумы — вот что вы, ты и твои товарищи, может, скажете про нас, когда придет ваш черед взяться за дело…

Он умолк, задумавшись, но через минуту, словно очнувшись, продолжал:

— Ты увидишь, сынок, что в жизни мало научиться делать чашки или вазы, стулья или дома: молодежи, начинающей жить, нужно еще многое другое…

Хотя Франсуа и мало что понимал в туманных и отрывочных словах старого мастера, он чувствовал в них небывалый жар и волнение, которые постепенно передавались и ему.

Голос дядюшки Батиста звучал теперь почти умоляюще:

— Ты вспомнишь мои слова, сынок? Если тебе скажут, что мы тогда не сумели взяться за дело и потеряли то, чего добились, ты вспомнишь?

Вспомнишь, что мы еще не знали ремесла: мы были первыми или почти первыми — новичками, учениками, подмастерьями — и заплатили за ученье своей жизнью или своей свободой…

Глаза дядюшки Батиста горели, словно пламя, сжигавшее старика изнутри, отражалось в глубине его зрачков.

Поздно вечером, когда гости разошлись, Франсуа спросил отца:

— Папа, вы слышали во времена вашей молодости что-нибудь о Коммуне? И о коммунарах?

Отец вздрогнул и выпрямился, тревожно озираясь по сторонам, будто кто-то чужой мог подслушать их в этот поздний час. Сдавленным голосом он ответил:

— Не надо говорить об этом, Франсуа. Это было во время войны с пруссаками или когда она уже кончалась. Нам говорили, что коммунары — опасные люди, преступники, которых надо убивать… Говорили, что некоторым из них удалось бежать из Парижа и скрыться в провинции, и был приказ убивать их, а вместе с ними и тех крестьян, которые их прятали…

— Преступники?! — воскликнул Франсуа. — Вы уверены в этом, папа?

— Хозяева говорили нам так, сынок. Однажды, когда они явились в Жалада считать кур, они сказали мне: «Это бандиты, которые против всех, которые хотят отобрать у других имущество! — И еще добавили: — Ходят слухи, что в наших краях скрываются один или двое беглецов из Парижа…» Когда хозяева уехали, мать сказала: «Вы слышали, Жан? Они хотели напугать нас: они подозревают, что мы прячем у себя кого-либо из этих людей».

— Я не верю, чтобы они были бандитами, — резко сказал Франсуа.

— Почему ты так думаешь?

— Потому… — начал было Франсуа, но не кончил. — Просто так, — добавил он после паузы, — не верю я тому, что говорят нам хозяева.

Отец вытащил кресало, высек огонь и закурил папиросу, которую начал свертывать еще до разговора с Франсуа.

— Не знаю… — вздохнул он, — я теперь ничего не понимаю больше. В Жалада, когда хозяева говорили, я им верил, но с тех пор…

Он затянулся папиросой и умолк. Катрин и Франсуа ждали, что отец снова заговорит о Жалада или объяснит им, что он понял и почему теперь сомневается в словах прежних хозяев. В сгустившейся темноте виден был лишь тлеющий кончик его папиросы, то красневший, то подергивающийся пеплом. Отец молчал, словно жалея, что сказал слишком много.

Катрин казалось, что она угадывает его мысли: наверное, он вспоминал обо всех несправедливостях и бедах, которые изменили его, заставив усомниться в простоте и ясности знакомого с детства, привычного мира, где его труд, его земля, его жена и дети поддерживали в нем спокойную надежду на будущее. Бедный отец! Вернется ли к нему когда-нибудь его былое спокойствие?

Им с Франсуа надо работать еще усерднее: только тогда отец поверит, что все невзгоды, все черные дни остались позади. Прежнее счастье никогда не вернется к нему, потому что матери нет больше в живых, но пусть лицо его хоть изредка озаряет улыбка, за которой не будет ни слез, ни горечи, ни страха за будущее Клотильды и Туанон, когда эти болтушки играют и возятся в траве перед домом…

Видимо опасаясь, что Франсуа снова задаст ему какой-нибудь вопрос, отец поднялся с лавки и заявил, что давно пора спать. Дети послушно направились к своим постелям. Катрин очень удивилась, когда Франсуа, пожелав ей спокойной ночи, вдруг сказал твердо:

— Нет, дядюшка Батист не может быть ни бандитом, ни преступником.

 

Глава 50

Детство для Катрин кончилось; так, по крайней мере, считала она сама.

Впрочем, это не мешало ей при случае хохотать до упаду вместе с Жюли Лартиг и Амели Англар из-за всякого пустяка: шуток Орельена, гримас Клотильды или Туанон, прыжков молодого барашка, удравшего с соседней фермы… Но что детство позади, Катрин убеждалась всякий раз, когда глядела на сестренок, ходивших теперь в школу. Так решили они с Франсуа, и отец, еще раз изумившись смелости старших детей и стремительным переменам жизни в этом странном веке, безропотно уступил. Он оставил свою мастерскую и теперь работал на строительстве железнодорожной ветки. Новая работа пугала его: ему казалось, что он участвует в неподобающем доброму христианину деле. Но труд на железной дороге был легче да и оплачивался лучше, чем прежнее ремесло. «В странное время мы все-таки живем: девчонки учатся грамоте наравне с мальчишками!» Он вспоминал слова, сказанные женой незадолго до смерти: «Нет, Жан, твоей вины здесь нет. Но если бы все простые люди, вроде нас с тобой, умели читать и писать, знали бы, что к чему…» Да, мать, конечно, порадовалась бы, что Клотильда и Туанон ходят в школу; она сказала бы за это спасибо Катрин и Франсуа. Значит, вроде бы все в порядке. Но какими жадными глазами смотрит Кати на учебники младших сестер! Жан Шаррон не мог не заметить этого взгляда, полного тоски, восхищения и зависти. Бедняжка Кати!

Всю жизнь она жертвовала собой ради близких! Что бы они все делали без нее после смерти матери? Он, наверное, отдал бы младших дочек в сиротский приют… И это было бы настоящим несчастьем для девочек да и для него самого. Проклятое время… И подумать только, что до Мези жизнь была хоть и нелегкой, а порой и суровой, но она все-таки была жизнью мужчины, хозяина.

Теперь же самым тяжелым для Жана Шаррона было то, что он не мог больше доставить радость или удовольствие своим близким. А когда-то… Сколько счастья приносил он на ферму вместе с каким-нибудь незатейливым подарком, купленным в Ла Ноайли!

Жан Шаррон размышлял обо всем этом, наблюдая, как Катрин хлопочет по хозяйству, воспитывает сестренок, следит за их чистотой и опрятностью, за их ученьем. Он пытался придумать, чем бы можно было порадовать дочку, вызвать счастливую улыбку на ее лице. Нежно смотрел он на это круглое личико с тоненьким прямым носом и красиво очерченными светлыми бровями над карими глазами, в которых временами вспыхивал веселый огонек, стирая на миг с лица девочки привычно-грустное и озабоченное выражение; на тяжелую копну каштановых волос, заколотых узлом на затылке. На Катрин было темное платье неопределенного цвета; его выкрасили в черную краску, когда умерла мать, и так как материал при этом сел, пришлось выпустить внизу рубец; след его был заметен до сих пор на подоле юбки… «Да ведь она уже взрослая девушка! — Он быстро поправился: — Почти взрослая!» — и стал нервно пощипывать кончики светлых усов, что всегда служило у него признаком смущения. Катрин в эту минуту подняла голову и заметила знакомый жест отца.

— Что с вами, папа? — спросила она, улыбаясь.

— Ничего, ничего, — пробормотал Жан Шаррон, а сам опять подумал: «Надо бы все-таки сделать что-нибудь для девочки!» Он вспомнил обед, устроенный по настоянию матери, когда та поняла, что дни ее сочтены, — обед, на который собрались все их дети. «Если бы Мария была жива, она придумала бы, чем порадовать Кати»… Подумать только — Кати взрослая девушка! Он невольно улыбнулся.

— Но что с вами, наконец, папа? О чем вы думаете? Он лукаво посмотрел на нее:

— Догадайся.

— Я не знаю.

— Я думаю о тебе.

— Обо мне? — Катрин покраснела до ушей.

— Я думаю о том, что тебе скоро пятнадцать лет…

«Вот, — сказал он себе мысленно, — это будет в день ее пятнадцатилетия!»

— Ну, не так уж скоро, — возразила Катрин, а сама подумала: «Еще несколько месяцев — и я буду взрослой». Эта мысль, неизвестно почему и радовала и тревожила ее.

«Несколько месяцев…» Катрин казалось, что они никогда не кончатся. А между тем каждый день в отдельности пролетал с быстротой молнии. Он начинался на рассвете, когда Катрин, вскочив с постели, торопилась приготовить утреннюю похлебку, и кончался лишь поздним вечером, когда все хозяйственные дела были наконец завершены. Только тогда выпадала наконец свободная минутка, и, прежде чем свалиться пластом в постель, она вспоминала промелькнувший день, заполненный до отказа трудами и заботами.

Случайная поездка в карьеры Марлак внезапно нарушила привычное течение дней. Коротенькая поездка, еще раз круто изменившая жизнь Катрин и ее друзей.

Карьеры Марлак, расположенные на расстоянии более одного лье от Ла Ноайли, снабжали каолином все лиможские фарфоровые фабрики. Разрабатывать их начали еще в те времена, когда прапрадед Эмильенны построил близ Ла Ноайли Королевскую фабрику. С тех пор каждую неделю с фабрики отправлялся к карьерам обоз, который возвращался к вечеру обратно, груженный драгоценной белой глиной.

— Эй, ребятишки, не хотите ли немного проветриться? — спросил как-то Орельена и Катрин дядюшка Батист.

Катрин и Орельен переглянулись и промолчали, нетерпеливо ожидая, чтобы старик объяснил им суть дела.

— Завтра можете отправиться в Марлак с возчиком, который поведет туда обоз. Это мой друг. А хозяину я скажу, что мне надо было послать вас туда; он не станет допытываться, зачем да почему. Ты, Орельен, сможешь повидаться там с сестрой, а для Кати это будет небольшим отдыхом… Она в последнее время стала что-то бледненькой, и такая поездка ее освежит.

Обоз выехал из ворот фабрики ранним утром. Был серенький ноябрьский день. Возчик оказался изрядным болтуном. Всю дорогу он, не закрывая рта, повторял без конца одно и то же:

— Уж это такой человек, такой человек дядюшка Батист! Все, что бы он меня ни попросил, я сделаю от чистого сердца! Он спрашивает, не найдется ли у меня местечка для вас, и я отвечаю: «Ну конечно, я возьму их с собой, этих сорванцов!»

«Сорванцов»! Орельен и Катрин, оскорбленные, хранили молчание. Оба серых першерона, запряженные в повозку, медленно тянули ее по накатанной дороге. «Твоей сестре приходится делать ежедневно порядочный конец», шепнула Катрин Орельену. Она представила себе, как Жюли, задолго до рассвета, шагает одна по этой бесконечной дороге; как холод обжигает ей щеки, а кругом все тонет в сером густом тумане, сквозь который пробираешься с замирающим от страха сердцем, как сквозь лесную чащу. А вечерами, в зимние месяцы, приходится возвращаться домой опять-таки в темноте.

— В первые дни Жюли каждый вечер плакала, говорила, что не пойдет больше в Марлак, что работа там слишком тяжелая, но патер, бывало, влепит ей парочку затрещин, и на следующее утро она отправляется снова.

— Наверно, у вас было не очень-то весело в эти дни?

— Что вы тут рассуждаете, ребятишки? У нас не весело? Это потому, что сейчас осень и погода скверная. А ехали бы вы по этой дороге весной, не говорили бы так; кругом все зелено, все цветет, пичужки распевают во всю глотку. Красивые тут места, ничего не скажешь! А сейчас вы увидите карьеры — это замечательное место. Говорят, будто другого такого на всем белом свете не сыщешь.

Однако, добравшись до цели, Катрин и Орельен были жестоко разочарованы.

«Замечательное место» оказалось всего-навсего рядом глубоких выемок в каолине, похожих на гигантские воронки. Они спросили у возчика, где им найти Жюли Лартиг, но тот лишь указал широким жестом в сторону воронок. Длинные вереницы мальчиков, девочек и женщин поднимались из глубины этих воронок. На их плотно закутанных платками головах высились большие корзины, заполненные кусками белой глины. Каждый носильщик шел на расстоянии нескольких шагов от другого, держа голову очень прямо и подпирая одной рукой корзину, чтобы удержать ее в равновесии. В то время как нескончаемая цепочка людей поднималась на поверхность, другая спускалась вниз. В этих бесконечных вереницах людей, колыхавшихся в сером свете ноябрьского дня, подавляющее большинство составляли дети и подростки. Выйдя из воронки, носильщики несли свои корзины к сараям и опрокидывали их там в большие плетенки. Работницы, нагнувшись над плетенками, проворно перебирали куски каолина, выбрасывая посторонние примеси — камни и комья земли.

Орельен и Катрин долго ходили в молчании от одной воронки к другой, от одной цепочки людей к следующей, надеясь обнаружить среди них Жюли.

Напрасный труд! Носильщики были покрыты с головы до ног каолиновой пылью; их лица, руки, волосы, одежда были одинакового грязно-белого цвета. В конце концов Катрин решилась спросить о Жюли у одной из девушек.

— Как вы сказали? — переспросила та. — Кого вы хотите видеть?

Девушке нельзя было ни на секунду остановиться, и, чтобы услышать ее ответ, Катрин пришлось идти рядом.

— Жюли Лартиг? — повторила девушка. — Постойте-ка, кажется, она работает вон в том карьере.

Орельен и Катрин поблагодарили девушку и побежали к указанному карьеру.

Девушка оказалась права: через некоторое время они увидели Жюли, такую же серую от пыли, как и все другие мальчики и девочки, тащившие на головах тяжелые корзины. Заметив Катрин и Орельена, Жюли улыбнулась и, не поворачивая головы, чтобы сохранить равновесие, помахала им свободной рукой.

— Идите к сараю, к сортировщицам, — крикнула она, — я попробую на минутку задержаться!

Катрин побоялась, как бы Жюли не влетело из-за них, и уговорила подругу не рисковать: лучше они пойдут рядом с ней. Так и сделали. Они даже спустились вниз до половины карьера, но дальше идти не осмелились и вернулись на поверхность, сказав Жюли, что встретятся с ней в полдень, во время перерыва на обед. Этот обед они съели втроем, сидя на бревнах позади сарая, — скудный обед из хлеба, кусочка козьего сыра, яблока и нескольких орехов. Хлеб и сыр Жюли ежедневно приносила из дома в котомке, перекинутой через плечо. Яблоки и орехи преподнес девочкам Орельен.

— Мы хоть можем поесть в полдень горячей похлебки, — заметила Катрин. По крайней мере, согреешься…

— Э! Самое противное здесь — это пыль… Она липнет ко всему: к коже, к ресницам, к волосам…

Жюли развязала платок, плотно окутывавший ее голову, вынула из прически шпильки и тряхнула рассыпавшимися волосами.

— Видишь, Кати, волосы у меня совсем серые, словно я седая.

Она вытягивала шею, вертела головой, наклоняла ее во все стороны, растирала шею кончиками пальцев.

— Уф! Сразу стало легче. Знаешь, к полудню и к концу работы у меня такое чувство, будто голова ушла в плечи по самые уши.

Сгибая и разгибая занемевшие и покрасневшие от холода пальцы, Жюли продолжала:

— Руки вот тоже… Они все время подняты над головой, чтобы удержать корзину в равновесии. К вечеру их совсем перестаешь чувствовать, особенно зимой.

Жюли говорила об этом с равнодушным видом, как о вещах незначащих, вроде погоды. Кстати, о погоде она тоже упомянула: летом, в жаркие дни, солнце нещадно палит лица и руки, а осенью дождь льет с утра до вечера, глина становится скользкой, и очень трудно идти по ней с корзиной на голове.

И только одна вещь выводила Жюли из себя до такой степени, что она не могла говорить спокойно: невозможность сохранить волосы чистыми из-за проклятой пыли, которая набивается в них так, что потом никак не отмоешь!

— А внизу? — спросил Орельен.

— Что — внизу?

— Что там делают, внизу?

— Внизу, в шахте, работают мужчины: они копают каолин.

Катрин со стыдом вспомнила, что надменная осанка Жюли частенько вызывала в ней раздражение. «Что за манера держать все время голову прямо, словно аршин проглотила?» — думала она в такие минуты. Теперь Катрин понимала, что это всего лишь привычка, рожденная тяжелой работой, — она-то и придавала Жюли высокомерный вид. Катрин стало мучительно жаль подругу, вынужденную зарабатывать свой хлеб таким ужасным трудом. На обратном пути девочка заявила своему спутнику:

— Знаешь, Орельен, нельзя оставлять твою сестру на этой страшной работе. Три часа в день на одну дорогу, тощий обед всухомятку и все время на ногах… Ну, подумай сам, разве это работа для девушки? Жюли скоро надорвется на такой каторге, помяни мое слово!

— Я и сам часто думал об этом, — задумчиво проговорил Орельен, — но, пока не увидал собственными глазами, не представлял хорошенько, как ей тяжело. Но что делать? Счастье еще, что Жюли получила эту работу: только по протекции господина де ла Рейни отец смог устроить ее в карьеры Марлак. С тех пор как она работает, у нас в доме не так голодно.

— Нет, так оставлять ее нельзя! — повторяла Катрин.

Жюли много раз рассказывала друзьям о своей работе в карьерах, но, как правильно заметил Орельен, «нужно было увидеть все собственными глазами», чтобы понять.

Вечером в доме-на-лугах Катрин, Орельен и Франсуа держали совет. Решено было снова обратиться за помощью к дядюшке Батисту.

Назавтра, после работы, старик внимательно выслушал горячую, сбивчивую просьбу Катрин. Орельен добавил, что просит не говорить пока ни слова папаше Лартигу, иначе тот не преминет задать основательную трепку Жюли, как невольной виновнице, и Орельену — за то, что тот лезет не в свое дело.

Дядюшка Батист не скрыл от детей, что просьбу их выполнить трудно: в торговле фарфором ожидался застой, и на фабрике подумывали скорей о сокращении, чем о приеме новых рабочих. В общем, он постарается сделать все, что в его силах. Тут старик улыбнулся и потрепал Катрин по щеке.

— Какова девчонка! — сказал он. — Ты, твой брат и твои друзья могли бы послужить примером для многих и многих взрослых. Если бы весь рабочий люд так хорошо понимал друг друга, как ваша маленькая компания!.. Ах, черт побери…

Он широко развел руками, вскинул кверху подбородок, и жест его. был красноречивее слов. У ребят сложилось впечатление, что он сулит невесть какие блага фабричным рабочим, если те возьмут пример с Катрин и ее друзей.

Но лицо дядюшки Батиста тут же омрачилось; он сплюнул на землю и проворчал:

— А пока что они только и знают, что грызутся между собой из-за всякой ерунды да еще плодят ребятишек, которые, вырастая, превращаются в таких же вьючных животных, как они сами…

Старик откашлялся…

— Да, так, по крайней мере, обстоит дело здесь, в этой забытой богом дыре… В Париже было по-другому…

— А вы давно уехали из Парижа? — спросила Катрин.

Он сделал вид, будто не расслышал ее вопроса.

— Ну, мне пора идти. А насчет Жюли посмотрим. Он нахлобучил шапку на лоб и ушел, широко шагая.

— Как ты думаешь, удастся ему сделать что-нибудь для Жюли? — спросила Катрин.

— Во всяком случае, он сделает все, что сможет.

— Откуда он к нам приехал, этот дядюшка Батист? Ты слышал, как он расхваливал парижских рабочих, а потом сразу скис, когда я спросила его, давно ли он оттуда.

— Да. А помнишь тот вечер, когда он вдруг заговорил о тамошней фарфоровой фабрике, самой лучшей на свете, по его словам? Я уверен, что он на ней работал. Знаешь, лучшего формовщика, чем он, нет во всем Лимузене. И, говорят, никогда не было.

— Но он почему-то не хочет распространяться о том, что он бросил эту фабрику в Париже или около него.

Помолчав, Катрин заговорила вновь:

— Что он мог натворить такого, чтобы скрываться здесь? Тебе не кажется, что он совершил в Париже какое-нибудь преступление?

Орельен вспыхнул:

— Ну, Кати, как ты можешь? Как только у тебя язык повернулся сказануть такое?

Она смутилась:

— Ты прав. Сама не знаю, почему я так подумала.

Хотя Катрин искренне восхищалась старым мастером и была благодарна ему за доброту и привязанность к ней и к Франсуа, в глубине души ее жила бессознательная обида на старика, который заставил ее поступить на фабрику, отказавшись от должности компаньонки. Она вспомнила также о недоверии, которое покойная мать долго питала к словоохотливому старику, но тут же упрекнула себя: какое ей дело до прошлого дядюшки Батиста? Ведь старый рабочий мог оказаться жертвой какой-нибудь несправедливости. Быть может, ему, как и отцу, пришлось бежать, спасаясь от чьей-то вражды и злобы? Таких добрых и отзывчивых людей, как дядюшка Батист, мало на белом свете.

Разумеется, он снова поможет своим юным друзьям, и благодаря его хлопотам Жюли избавится от ужасной работы в карьерах Марлак.

Несколько дней прошло в ожидании. Наконец однажды днем, в обед, дядюшка Батист подошел к Катрин и Орельену. Понюхав табачку, он чихнул несколько раз и долго откашливался, прочищая горло.

— Ничего не выходит, ребятки, — пробурчал он, — ничего не выходит. Я дважды разговаривал с хозяином: он никого не хочет брать. Счастье, говорит, если не придется увольнять тех, кто уже работает. Сколько я ни просил его, что только ни говорил — единственное, чего мне удалось добиться… — Дядюшка Батист сдвинул кепку на лоб, почесал затылок. — Хозяин обещал мне, что, если кто-нибудь из учеников уволится с фабрики, он возьмет Жюли на его место.

Старик потер ладони, словно ему было холодно, хотя в мастерской жарко топилась печка…

— Брр, — сказал он, — не очень-то здесь тепло, ребятки! Сбегаю-ка я в трактир и пропущу стаканчик!

Когда он вышел, Орельен вздохнул:

— Он очень огорчен… Потому и ушел…

— Что же мы будем делать? — спросила Катрин. Орельен пожал плечами.

— Думаешь, сыщется такой ученик, который захочет уйти с фабрики?

— Да, непохоже…

Жюли ничего не знала обо всех этих хлопотах и волнениях. Друзья хотели сделать ей сюрприз.

Поскольку все дело хранилось в строжайшей тайне, обсуждать его можно было только в те вечера, когда Жюли не приходила в дом-на-лугах, а случалось это крайне редко.

— А что, если мне уйти с фабрики? — спросила в один из таких вечеров Катрин.

Орельен, Франсуа и Амели в один голос запротестовали. О чем она только думает? И что в таком случае собирается делать? Хочет снова стать служанкой у чужих людей? Но это же чистое безумие — отказаться от своего будущего!

Ведь она не сможет снова вернуться на фабрику. «Надо подождать, — твердил Орельен. — Как только дела на фабрике поправятся, найдется и для Жюли местечко». Но Катрин не хотела ждать:

— Разве можно терпеть, чтоб завтра, и послезавтра, и все дни, недели, месяцы, а может, и годы твоя сестра ежедневно шагала с утра до вечера как заводная — вверх, вниз, вверх, вниз — в этом проклятом карьере?

Однажды Амели отвела Катрин в сторону:

— Послушай, Кати, у моей мамы есть приятельница, мадам Навель. Она хозяйка модного ателье. Я поступаю к ней на работу ученицей. Хочешь работать там вместе со мной? Мама уже говорила о тебе с мадам Навель, и мадам Навель сказала, чтоб ты приходила. Ты скоро научишься шить и будешь зарабатывать даже больше, чем на фабрике, а Жюли поступит на твое место.

Снова собрали совет — без Жюли, разумеется, — но с участием дядюшки Батиста. Старик не скрывал своего огорчения, что Катрин уходит с фабрики, но одобрял ее преданность подруге. Орельен сказал, что он лучше промолчит, раз речь идет об интересах его сестры. На самом деле Орельен, подобно дядюшке Батисту, испытывал двойственное чувство: он и радовался этой перемене, которая облегчит жизнь Жюли, и жалел, что Катрин не будет работать рядом с ним. Что же касается Франсуа, то, узнав от Катрин о тяжкой участи Жюли, он не переставал метать громы и молнии против «подлецов», которые тянут жилы и сосут кровь из женщин и детей, и проклинал свою ногу, все еще мешавшую ему заработать столько денег, чтобы вызволить и Жюли, и Катрин, и всех остальных из нищеты. А отец… отец был явно доволен, хоть и не решался высказать этого вслух, что дочь его берется за ремесло, которое, по его мнению, более приличествует молодой девушке, чем работа на фарфоровой фабрике.

Итак, дело было слажено: Жюли стала работать на фабрике, а Катрин вместе с Амели Англар поступила ученицей в модное ателье, которое держала в Ла Ноайли госпожа Навель.

 

Глава 51

Госпожа Навель была дама средних лет, всегда подтянутая и живая, с черными, словно уголь волосами. Правда, мастерицы, работавшие у нее, утверждали, что госпожа Навель красит их. Бархат и шелк, кружева и батист, парча и тафта, кашемир и атлас, заполнявшие большую комнату, где царила госпожа Навель, делали ее похожей на королевскую сокровищницу, хотя само помещение было ветхое, с неровным дощатым полом. Во всех углах возвышались манекены из ивовых прутьев и полотна, задрапированные различными материями.

Модные картинки нежнейших расцветок украшали стены. За большим столом, заваленным выкройками, катушками, ножницами, подушечками для булавок и разноцветными мелками, госпожа Навель, ее две мастерицы и две ученицы шили, кроили, болтали и пели. В тот день, когда Катрин, вслед за Амели, впервые переступила порог мастерской, эта болтовня и пение поразили ее не меньше, чем пестрые вороха материй, разбросанные по столу, по стульям и даже по полу.

— А твоя подруга не из бойких, — заметила госпожа Навель, прищурив свои живые глазки, чтобы лучше разглядеть Катрин, — смелости в ней, видно, не больше, чем в тебе.

Несмотря на свою застенчивость, новенькая быстро освоилась с непривычной для нее обстановкой. Этому способствовали необычайная словоохотливость хозяйки и те бесконечные истории, которые она рассказывала целый день, с утра до вечера, вспоминая времена, когда была сперва ученицей, а затем первой мастерицей в знаменитом ателье мод Лиможа, где шила туалеты на саму супругу господина префекта, на саму госпожу генеральшу и на жен всех крупных промышленников и фабрикантов.

Гораздо меньше нравились Катрин те обидные слова, на которые не скупилась хозяйка, когда находила, что новая ученица недостаточно быстро усваивает тонкости ремесла.

— Недотепа, тетеря, рохля!.. Где ты видела такой рубец? Ты корсаж сметываешь или мешок для угля? Дай сюда!

Госпожа Навель выхватывала шитье из неумелых рук; иголка ее мелькала, словно молния; она останавливалась на минуту, расправляла материю на коленях, чтобы оценить работу, или поднимала ее высоко перед собой. И затем:

— На, дитя мое, продолжай. Поняла, в чем дело? И не обижайся, пожалуйста: я браню тебя только потому, что в твоем возрасте это полезно и необходимо. Но, поверь мне, все идет хорошо. Только надо быть внимательной, иначе все, что ты делаешь, пойдет насмарку. Всегда работай так, словно шьешь на саму царицу Савскую!

Катрин недоумевала: кто эта царица Савская, о которой ей никогда не приходилось слышать? Но спросить о ней она не смела даже у Амели, не говоря уже о мастерицах: Жанне Морлон и Флорестине Дюбур. Жанна была рыженькой, пухленькой и жеманной; Флорестина — темноволосой, худой, резкой на слова.

Обе девушки были уже не первой молодости, но, по их словам, вовсе не спешили обзавестись «домашним тираном». Они целиком разделяли с хозяйкой любовь к сплетням и пересудам и пели дуэтом и соло жестокие романсы и народные песенки, к великому восторгу обеих учениц — Амели и Катрин. В романсах только и разговору было, что о безутешных влюбленных и похищенных красавицах. И хотя Катрин плохо понимала французские слова, романсы эти все равно трогали ее сердце. Народные песни нравились ей меньше: речь там шла об убийствах, о душегубах-трактирщиках, о ревнивцах, жаждущих крови. Были в репертуаре портних и сентиментальные куплеты о людях, ввергнутых в нищету, о детях, не имеющих куска хлеба, чтобы утолить голод. Катрин думала, что автор этих куплетов, наверное, слышал о ней, о ее семье, о ее друзьях из Ла Ганны и в своих песнях намекал на их трудную судьбу. Как и все в мастерской, она слушала эти жалостливые песенки со слезами на глазах. Однако ей казалось — она не смогла бы объяснить почему, — что нужда, голод, жизнь в нищем пригороде не совсем похожи на то, что поется в куплетах, что действительность еще более жестока, но зато не так безнадежна.

И еще одна вещь удивляла ее: странно было слышать, как исполнительницы жалостливых романсов и песенок сурово осуждают некоторых несостоятельных жителей Ла Ганны.

— Э! — говорила хозяйка. — Если бы он работал, а не лодырничал, мог бы быть сытым.

— Ясно! — подхватывали обе мастерицы. — Все они — лентяи и бездельники.

Впрочем, ни Жанна, ни Флорестина совсем не были злыми женщинами и при случае вместе с хозяйкой охотно помогали этим беднякам.

Когда все песни были спеты, мастерицы с наслаждением принимались перемывать косточки знатным и именитым гражданам Ла Ноайли. Они словно вознаграждали себя за те унижения, которые претерпевали от заказчиц. Эти заносчивые особы отравляли им жизнь своей непомерной требовательностью, капризами и причудами.

Когда речь заходила о семействе Дезарриж, Катрин низко склоняла голову над работой. Хозяйка имела зуб на Дезаррижей. Как ни старалась она казаться равнодушной, говоря о них, обида сквозила в каждом ее слове. Госпожа Дезарриж одевалась в Лиможе, в том самом ателье мод, где госпожа Навель работала до того, как переехала в Ла Ноайль. Портниха была глубоко уязвлена тем, что госпожа Дезарриж осталась верной лиможскому ателье и не пожелала шить свои туалеты у нее, в Ла Ноайли.

— Эти люди обожают пускать пыль в глаза, — фыркала госпожа Навель. — Она всегда заявляла, что в восторге от платьев, которые ей шила в лиможском ателье я, да, я — и никто другой! Но теперь, когда я здесь, у нее под боком, можно не опасаться, что она заглянет ко мне в мастерскую.

Госпожа Навель с треском надрывала материю, которую держала в руках.

— Прежде всего надо пустить людям пыль в глаза, — повторяла она. — А все потому, что мы, видите ли, родились в фамильном замке, в замке, похожем на тюрьму, с такими вот толстенными стенами, в историческом замке, владельцы которого были вхожи в королевский дворец в те времена, когда во Франции еще были короли. И потому-то король поручил одному из этих аристократов построить в нашем краю фарфоровую фабрику… Святый Боже, я ведь знаю наизусть эту историю! Госпожа Дезарриж рассказывала ее нам много раз со всеми подробностями, когда приезжала в Лимож на примерки…

Щелкая ножницами, госпожа Навель отпарывала наметку…

— Семейство никудышных, ни к чему не годных людей, — продолжала она. — А результат? Фабрика упорхнула из рук, словно птичка…

И госпожа Навель разражалась кудахтающим смехом, обводя глазами Флорестину, Жанну, Амели и Катрин.

Да уж, скучать в мастерской у госпожи Навель не приходилось! И руки и уши здесь были все время заняты. Даже застенчивая Амели, поощряемая примером старших, принималась болтать. Она рассказывала о городе, где родился ее отец, городе, который издавна соперничал с Ла Ноайлью. Жители его гордились до безумия развалинами исторической крепости, высившейся над городскими улицами. Легенда гласила, что один из французских королей пал, сраженный стрелой, у древних крепостных стен. А явился он в этот город, чтобы завладеть хранившимся здесь сокровищем: статуями из чистого золота, зарытыми с незапамятных времен в подземельях крепости. Они лежат там и по сей день.

Городские ребятишки целыми днями лазают по подземельям в надежде найти эти золотые статуи.

Мастерицам и хозяйке очень нравился рассказ Амели. Они тут же начинали придумывать, что бы стали делать, если бы им посчастливилось найти бесценные статуи. Жанна Морлон купила бы дом с большим садом и коляску с парой лошадей. Флорестина Дюбур отправилась бы в Париж и каждый вечер ходила бы в театр или на бал…

— А ты, Амели, — спрашивала госпожа Навель, — что бы ты сделала, доведись тебе найти золотой клад?

Амели краснела до корней волос.

— Я поделилась бы сокровищем с Кати и Орельеном.

— Видали вы что-нибудь подобное? — удивлялась хозяйка. — Ну, а ты, Кати, что бы ты сделала с подарком Амели?

— Не знаю.

— Как — не знаешь? Я считала тебя более решительной.

Нет, Катрин очень хорошо знала, что сделала бы с таким богатством. Но разве она могла сказать вслух: «Я куплю Королевскую фабрику, а управлять ею будет Франсуа вместе с отцом, дядюшкой Батистом и Орельеном. Фабрика станет такой громадной, что все обитатели Ла Ганны получат там работу. Тогда они не будут больше нищенствовать и голодать, а дети их пойдут в школу, вместо того чтобы крутить станки на фабрике или таскать корзины с каолином в карьерах Марлак».

— Эй, Кати! Ты спишь?

Катрин вздрогнула.

— Разве ты не знаешь, что мы должны сдать это платье сегодня вечером?

— Да, мадам, да.

Госпожа Навель разрешала своим подчиненным сколько угодно петь и болтать во время работы и даже поощряла их к тому, но руки мастериц при этом не должны были оставаться праздными.

Когда Катрин поздно вечером возвращалась домой, сестренки без конца приставали к ней, расспрашивая о том, что она делала днем.

— Ты шила сегодня красивые платья? — осведомлялась Клотильда.

— Ты принесла мне лоскутков? — беспокоилась Туанон. Катрин доставала из кармана обрезки атласа и шелка, клочок красного бархата. Девочки ахали от восторга:

— Какая ты счастливая, Кати! Ты целый день шьешь платья из такого красивого бархата!

— А почему у тебя нет нарядных платьев, раз ты сама шьешь их? — недоумевала Туанон.

— Оставьте Кати в покое, — строго замечал девочкам отец. — Разве вы не видите, что она устала?

И Жан Шаррон, подталкивая младших дочек к постели, бросал беспокойный взгляд на внезапно омрачившееся личико Катрин.

— Тебе нравится работа у мадам Навель, дочка?

— Да, папа. Конечно, нравится!

— Говорят, будто ты шьешь уже не хуже обеих мастериц, а скоро даже превзойдешь их. Так сказал мне отец Амели, — я встретил его, когда ходил покупать табак.

Катрин была довольна, что ночная темнота мешает отцу видеть, как она краснеет от гордости.

 

Глава 52

Зима в этом году была ранней. Уже в первых числах декабря выпал снег, затем дождь смыл его с полей, но скоро все вокруг снова погрузилось в белое безмолвие.

С некоторых пор Катрин находила своих родных и друзей очень странными: они все время о чем-то шушукались, но стоило ей войти в комнату, как там воцарялось молчание. Такая же картина и в мастерской. А может быть, это ей только кажется? Декабрь был ее месяцем — месяцем ее рождения, и каждый год в эту пору она размышляла о своей судьбе, о судьбе девочки, которая сначала росла на деревенском просторе, радуясь ласке отца и матери, а потом вдруг словно зима, нескончаемая зима заковала ее в свои ледяные оковы, и дни стали серыми-серыми и холодными… Даже в разгар лета, в июле и августе, Катрин чувствовала холодное дыхание этой зимы… И вот он наступает снова, этот месяц, в котором она появилась на свет… Через три дня ей исполнится пятнадцать лет — возраст героинь старинных пастушеских песен, которые певал отец на посиделках в Жалада, возраст влюбленных в романсах, которые Жанна и Флорестина распевают весь день в мастерской. Пятнадцать лет — она уже почти взрослая, но не сумеет прочитать ни словечка в книгах, где рассказываются такие чудесные истории; да, почти взрослая — ее волосы из светло-каштановых становятся темными, напоминая густые волны волос покойной матери; теперь, когда Катрин распускает косы, они падают каскадом ниже пояса. Она никак не может забыть испуганного взгляда отца, когда он однажды увидел ее с распущенными волосами: наверное, ему показалось, что перед ним не Катрин, его дочь, а покойная жена в первые дни после их свадьбы…

Пятнадцать лет! Они несли с собой глубокую, но смутную тревогу, эти пятнадцать лет. Катрин чувствовала, что она уже больше не ребенок, у которого все детское: лицо, имя, мечты и мысли, но еще не взрослая женщина.

Через три дня ей исполнится пятнадцать лет — и рубеж будет перейден…

Она была ужасно разочарована, хоть и не подала виду, когда день четырнадцатого декабря 1886 года прошел обычно, как все другие дни. Никто в доме-на-лугах и не заикнулся об этой пришедшейся на пятницу дате, которая открывала перед Катрин — по крайней мере, в ее собственных глазах — двери в новый мир. Ей показалось даже, что отец и Франсуа были в этот день молчаливее обычного; что касается Клотильды и Туанон, то они подходили к ней несколько раз и поглядывали на старшую сестру с таким любопытством, что она едва не крикнула им: «В чем дело? Вы что, меня никогда не видели? Может, я изменилась?» В мастерской она работала, не подымая глаз, не слушая ни болтовни, ни шуток хозяйки и мастериц. Но на обратном пути, не удержавшись, сказала Амели:

— Представляешь: мне сегодня пятнадцать лет!..А дома никто даже не поздравил меня с днем рождения!

Амели промолчала и принялась постукивать своими сабо друг о дружку, чтобы стряхнуть с них снег. Затем откашлялась, вытащила носовой платок и высморкалась.

— Брр! — сказала она. — Ну и холодище! Побежим скорей, хоть согреемся!

Катрин печально посмотрела ей вслед. «Никому до меня дела нет, подумала она. — Мама умерла, и теперь никто меня больше не любит!» Зимний вечер показался ей вдруг тюрьмой; удастся ли ей когда-нибудь вырваться из мрака? День рождения не принес ничего нового. Назавтра она проснулась хмурой и подавленной, а вечером, перед сном, даже не подошла, как обычно, к отцу, чтобы поцеловать его и пожелать спокойной ночи. Он сам напомнил ей об этом и упрекнул, улыбаясь, в рассеянности. Катрин прикоснулась губами к морщинистой колючей щеке, но так и не произнесла ни слова.

* * *

Воскресенье. Обычно Катрин радовалась этой передышке от утомительной работы в мастерской, этим часам, которые текли медленнее, чем в будни. В воскресенье можно было ненадолго вернуться в беззаботный мир детства, поиграть с сестренками, послушать болтовню Франсуа о девушках, приходивших заказать ему веретена, или понаблюдать, как брат осваивает свое новое ремесло парикмахера.

Но в это утро, еще не открыв глаз, Катрин с досадой подумала, что ее ожидает долгий и унылый день. Она неохотно встала с постели, полусонная подошла к стулу, где обычно складывала вечером свою одежду, и, не глядя, протянула руку за платьем. Пальцы ее коснулись чего-то мягкого и шуршащего.

Она потерла рукой глаза. Ставни еще были закрыты, только узкий луч света проникал в комнату сквозь щель между створками. Катрин смутно различила на спинке стула светлую материю, какие-то ленты… Она хотела кинуться к окошку, но сдержалась, заставила себя не спеша открыть ставни и только тогда медленно обернулась. На стуле лежало шелковое платье пунцового цвета.

Тут Катрин обнаружила, что все обитатели дома-на-лугах давно проснулись и лишь притворяются спящими, а на самом деле внимательно следят за ней. Ах, как она была благодарна им всем: и отцу, и Франсуа, и сестренкам за их притворство, дававшее ей возможность хоть на минуту почувствовать себя наедине со своей радостью и полюбоваться чудесной обновкой! Яркий утренний свет, струившийся в комнату с заснеженных полей и лугов, играл и переливался на блестящей материи, зажигая там и сям искорки и подчеркивая густую тень складок.

Ошеломленная Катрин стояла неподвижно, держа перед собой на вытянутых руках новое платье, когда позади нее прозвенел высокий голосок Клотильды, у которой не хватило больше терпения прикидываться спящей.

— Кати! Почему же ты не надеваешь свое новое платье?

Восклицание Клотильды послужило сигналом для остальных. Маленькая Туанон, в свою очередь, закричала:

— Кати, Кати! Надевай скорей красивое платье!

И девочка, спрыгнув с кровати, подбежала к Катрин:

— Ты знаешь, Кати, ведь тебе сегодня пятнадцать лет. Это тебе к пятнадцатилетию!

Девочки помогли старшей сестре одеться. Катрин стояла посреди комнаты в новом платье, едва осмеливаясь пошевелиться. Украдкой она бросала взгляд на рукава, узкие у кисти и пышные у плеча; на талию, которую подчеркивал покрой широкой юбки; на отделанный лентами пояс. Ей ужасно хотелось поглядеться в большое зеркало, увидеть себя всю, с головы до ног, в этом необычном для дома-на-лугах наряде. Восторженные восклицания Туанон и Клотильды, пристальный взгляд Франсуа, сидевшего на краю постели и неотрывно глядевшего на сестру, застенчивость отца, который — она хорошо видела это! — посматривал на нее исподтишка, — все убеждало Катрин в том, что с ней произошла какая-то чудесная перемена, преобразившая ее в глазах родных.

Платье застегивалось на спине длинным рядом пуговиц, и сестренкам пришлось немало потрудиться, чтобы помочь Катрин. Покончив наконец с этим делом, она набросила на плечи полотенце и стала причесываться. Расчесав гребнем спутавшиеся за ночь волосы, она хотела заплести их в косу, но отец подошел к ней и попросил побыть немного с распущенными волосами.

— Нынче, в день твоего пятнадцатилетия, оставь лучше волосы так, как есть… Если бы твоя бедная мама могла увидеть тебя, она бы гордилась тобой… Ей показалось бы, что она узнает себя в молодости… давным-давно, когда никого из вас еще не было на свете…

Он покраснел и замолк.

Катрин так и осталась с распущенными по плечам каштановыми, отливавшими золотом волосами. Она хотела было заняться домашними делами, но Клотильда и Туанон в один голос закричали, что она может испачкать свое новое платье.

Нет, нет, пусть она сегодня отдыхает! Катрин присела на край лавки в неловкой позе, а Туанон и Клотильда с величайшим рвением принялись подметать пол, расставлять на столе миски и ложки, разжигать огонь в очаге.

Отец вышел на минутку из кухни. Катрин повернулась к Франсуа. Стоя перед осколком зеркала, висевшим на стене, брат брился, гордясь тем, что вот уже несколько недель ему приходится сбривать легкий пушок на щеках и верхней губе.

— Скажи, Франсуа, как это отец сумел подарить мне такое дорогое платье?

— Он говорил со всеми.

— Со всеми?

— Ну да, сначала со мной и с дядюшкой Батистом. Потом мы посвятили в это дело Фелиси, а она сходила к твоему Крестному и сообщила Мариэтте.

Орельен, Жюли, и Амели Англар с матерью тоже захотели внести свою долю.

Амели взяла на себя покупку материи, госпожа Навель назначила сходную цену за фасон и шитье, и вот… Оно тебе нравится?

— Со всеми, — повторила Катрин, — со всеми…

Она вдруг повернулась на каблуках и, подбежав к отцу, который в эту минуту входил в комнату, остановилась перед ним смущенная. Ей хотелось крикнуть ему о своей любви, о своей признательности, но губы ее шепнули лишь робкое «спасибо».

Около полудня за дверью послышался скрип колес по мерзлой земле.

Клотильда и Туанон побежали к дверям.

— Это она, это она, — шептала Клотильда.

— Кто это — она? — спросила Катрин.

Она вдруг подумала, что Эмильенна Дезарриж приехала поздравить ее с днем рождения, но тут же мысленно обругала себя дурочкой. Дверь распахнулась, и маленькая женщина в черном платье стремительно вошла в кухню. Солнечный свет, хлынувший в комнату из раскрытой настежь двери, ослепил Катрин, и она только по голосу узнала Мариэтту.

— Ты приехала? — изумилась Катрин.

— А как же, — засмеялась Мариэтта. — Неужели ты думаешь, что я смогла бы усидеть дома в такой день?

Маленькая женщина обняла Катрин и расцеловала ее в обе щеки. Тут позади них, на пороге, кто-то громко чихнул, постучал своими сабо друг о дружку и оглушительно высморкался. Мариэтта обернулась.

— Ох, извините, пожалуйста, Фелиси, — сказала она, — мне так не терпелось поцеловать Кати, что я не помогла вам сойти.

— Надо позаботиться о лошади да о свертках, — пробурчала крестная.

Когда входная дверь наконец закрылась, обе женщины принялись осматривать Катрин.

— Шикарно, ничего не скажешь! — изрекла наконец Фелиси, важно кивнув головой. — Если мои хозяева увидят тебя в этом наряде, их кондрашка хватит.

— Ты прямо красавица, — шепнула, ласково улыбаясь, Мариэтта.

Фелиси, не утерпев, принялась щупать своими пухлыми пальцами пунцовое платье.

— Вот это да! — повторяла она, кивая головой с видом знатока и любителя.

Оценив по достоинству качество материи и элегантность покроя, обе женщины вместе с Жаном Шарроном отправились к повозке. Отец повел лошадь в стоявший близ дороги сарай, а женщины вернулись в дом, нагруженные свертками с разной снедью.

— Да разве мы сможем съесть все это! — воскликнула Клотильда.

— А нас будет много, — ответила Фелиси.

«Нас будет много»… Эти слова наполнили сердце Катрин новой радостью и новым страхом: она радовалась празднику, который устроили в честь ее пятнадцатилетия, и вместе с тем боялась, что ей придется показываться еще кому-то в своем новом наряде.

За обедом Катрин усадили, как царицу праздника, во главе длинного стола, напротив отца. По обеим сторонам разместились сестренки, Франсуа, Мариэтта, Фелиси, Крестный с Бертой, дядюшка Батист, Жюли и Орельен и, наконец, Амели Англар. — Марциал тоже должен был приехать, — сказал отец, чертя своим ножом крест на каравае хлеба, который он собирался разрезать, но его не отпустили. Их там, в армии, держат строго! Разговор за столом поддерживали преимущественно дядюшка Батист и Фелиси. Старый мастер, по привычке, поддразнивал толстуху за ее цветущий вид, за профессию, за ее туалет. Крестная парировала его шутки, горячилась, но в момент, когда гроза уже казалась неизбежной, старик ловко ввертывал подходящее словцо, и Фелиси разражалась своим кудахтающим смехом.

За десертом чокнулись, и дядюшка Батист, высоко подняв свой стакан с сидром, провозгласил тост за Катрин, за ее пятнадцатилетие, за ее молодость и красоту. Катрин вспыхнула, чувствуя, что лицо ее становится одного цвета с платьем.

Короткий декабрьский день угасал. В доме-на-лугах не было другого освещения, кроме отблесков огня в очаге; свет его едва рассеивал сгущавшийся в комнате мрак. И все-таки после обеда начались танцы.

К глубочайшему изумлению Катрин, Франсуа извлек из ларя новенький красно-черный аккордеон. Один молодой парень, объяснил он, подручный мясника, одолжил ему этот аккордеон несколько недель назад, и Франсуа тайком от всех научился наигрывать на нем кое-какие танцы. Он мечтает со временем скопить немного денег и купить себе такой же.

Играл Франсуа еще неуверенно: то аккомпанемент не поспевал за мелодией, то проскальзывала фальшивая нота, но ритм был правильный и мотив можно было уловить. Для присутствующих ничего другого и не требовалось. Крестный танцевал с Катрин, а затем с Мариэттой, Жюли кружилась в паре с Амели, а Клотильда и Туанон тоже пытались подражать им и путались у всех под ногами.

Прислонившись к стене рядом с очагом, отец, Фелиси и дядюшка Батист смотрели, улыбаясь, на танцующую молодежь. Вдруг старый рабочий подошел к Фелиси, подхватил ее за талию и увлек за собой; все остановились, чтобы полюбоваться пожилыми танцорами. Когда вальс кончился, раздались дружные аплодисменты. Дядюшка Батист строил уморительные гримасы, делая вид, что у него кружится голова, а Фелиси, красная и запыхавшаяся, охала, смеялась и отдувалась.

— Ну! — воскликнул дядюшка Батист. — Ну, молодежь, что же вы стоите?

Ждете, чтобы старики снова показали вам поимер?

Франсуа заиграл новый вальс. Старый мастер взял Катрин за руку и подвел к Орельену, сидевшему в углу.

— Посмотрите на этого дурня, — сказал он. — Парень просто помирает от желания потанцевать с красивой барышней в пунцовом платье, но вместо того готов спрятаться в мышиную норку!

Посмеиваясь, он подтолкнул обоих подростков друг к другу. Катрин и Орельен закружились в танце. Орельен держался очень прямо, словно боялся дотронуться до своей дамы. Прежде чем Франсуа доиграл ритурнель, Катрин извинилась и отошла от партнера. «Я устала», — объяснила она. Орельен стоял посреди комнаты, не зная, что ему делать. Лицо его омрачилось. Катрин бросилась к Амели, потащила ее за собой.

— Потанцуйте-ка вдвоем, — сказала она, — я хочу немного передохнуть.

Опустившись на стул, она принялась разглаживать ладонью оборку на юбке.

Когда Катрин снова подняла глаза, она очень удивилась, увидав, что Амели и Орельен вернулись каждый в свой угол. Амели казалась такой же растерянной, как и Орельен. На какую-то минуту Катрин огорчилась за друзей, но тут же забыла об этом, глядя, как дядюшка Батист лихо отплясывает с Мариэттой стремительное бурре. Каблуки деревянных сабо громко стучали по дощатому полу, юбка молодой женщины развернулась колоколом, а старый мастер время от времени звучно вскрикивал: «Эх… эх!»

— Каков старикан! — вполголоса сказал Франсуа, наклоняясь к сестре. Никогда не скажешь, что он не здешний уроженец. Посмотри-ка, он танцует бурре так, словно занимался этим всю жизнь!

В перерыве между танцами Франсуа снова нагнулся к сестре:

— Ты довольна, Кати?

Она кивнула головой.

— Я рад, что ты довольна.

Катрин улыбнулась брату.

— Тебе нравится новое платье?

— Еще бы!

— А танцы тебе нравятся? Ты небось этого тоже не ожидала?

— Я помогу тебе купить аккордеон.

Глаза Франсуа заблестели от радости.

— За мной не пропадет, — заверил он. — Буду ходить по вечеринкам и играть. Понимаешь, с моей ногой… лучше пусть танцуют другие.

Катрин тревожно покосилась на него. Но нет, Франсуа сказал это как будто без обычной горечи; вид у него был спокойный и уверенный.

— Сегодня замечательный день, — сказал он, помолчав. — Замечательный день для тебя, Кати, и для меня тоже.

Она вопросительно взглянула на брата, чувствуя, что он говорит это неспроста.

— Сегодня, Кати, я вытянул-таки наконец счастливый билет!

Он прервал разговор, чтобы сыграть веселую польку. И только в конце, когда в комнате еще звучал заключительный аккорд, шепнул сестре:

— На этот раз все в порядке: дядюшка Батист только что сказал мне, что я поступаю на фабрику.

Катрин порывисто вскочила с места; ей хотелось закричать, запрыгать, закружиться в танце вместе со всеми, благодарить их за этот чудесный праздник, за ту радость, которая озаряла лицо ее брата. Наконец-то они выходят на свет из долгой темной ночи, в которую были погружены столько лет!

Они увидели наконец рассвет, брезживший впереди. И первые отблески его уже ложились на их лица.

Когда наступило время прощаться, Катрин показалось, что все собравшиеся, за исключением Франсуа и ее самой, уносят с собой какую-то затаенную грусть и горечь, словно каждый из них отдал ей в этот день всю свою радость, не оставив себе ничего, кроме сомнений и печали.

Отец, Франсуа и сестренки скоро улеглись спать, но Катрин долго сидела одна у очага, задумчиво глядя на угасающий огонь. Она смотрела, как последние отблески пламени играют на складках ее нового платья, и никак не могла решиться снять свой праздничный наряд. Завтра снова будет старое платье и будни, полные трудов и забот. Но свет этого воскресенья — она знала — никогда не померкнет для нее.