Серебряные и бронзовые кольца, которые прикреплялись к шапкам; шейные обручи; незамысловатые серьги; примитивные браслеты; грубые и тяжёлые пряжки… Так некогда выглядели ювелирные украшения полян и древлян.

Но уже в X веке посетившая, как теперь принято говорить, с дружественным визитом Царьград княгиня Ольга привезла в этот город, считавшийся мировым центром художественных ремёсел, не только прославленные русские меха, но и прекрасное произведение киевских златокузнецов — «блюдо велико злато служебно», которое заняло почётное место среди изящной церковной утвари Софийского собора.

А два столетия спустя византийский писатель Иоанн Тцетцес был настолько восхищён работой русских умельцев на кости, что воспел дивную красоту этой резьбы в восторженных стихах.

Действительно, к тому времени киевские мастера, многому научившиеся у византийцев, в некоторых видах ювелирных работ (чернь, резьба по кости) даже превзошли своих греческих учителей.

Русские ремесленники в совершенстве овладели трудным и кропотливым искусством чеканки и гравировки, изготовления филиграней, то есть кружев из тончайшей серебряной, золотой или медной проволоки, производством эмалей, вначале более простых, выемчатых, а затем и перегородчатых.

И начиная с X века русские князья не только приобретают изделия византийских ювелиров, но всё чаще пользуются услугами местных златокузнецов.

Во Владимире при великом князе Андрее Боголюбском русские ремесленники украшают различными металлическими изделиями с финифтью церкви. В Москве покрываются художественной чеканкой серебряные кубки и братины.

Русские умельцы делают жуковины (перстни), оклады для икон, узорчатые ножны для мечей и сабель, серьги, ожерелья, покрывают финифтью серебряные пластинки-дробницы, которые нашивались на парадные одежды. Они превращают в художественные изделия рукояти засапожных ножей, шлемы, конскую сбрую и княжеские регалии. Такими регалиями были венцы князя и княгини, золотые «чепи», бармы и пояса.

Княжеские венцы делались в форме зубчатых обручей или обручей с трилистниками, а венцы княгинь и княжон поражали разнообразием форм и неуёмной фантазией златокузнецов. Но всё-таки наибольшее распространение получили венцы «с городы», которые изображали княжеский дворец в несколько ярусов, с теремами, башенками и галереями.

Золотой пояс был гордостью каждого великого князя. Поэтому изготовление поясов поручалось самым искусным и прославленным златокузнецам, знатокам драгоценных камней, в совершенстве овладевших тайнами чеканки, гравировки и филигранного дела. Пояс должен был ошеломлять своим великолепием. К нему прикреплялись звонцы — золотые колокольчики разных размеров и толщины, а также золотые бряцальца. Каждое движение князя сопровождалось мелодичным звоном и постукиванием бряцальц.

Один из таких поясов, ставший поводом к княжеской междоусобице, которая продолжалась без малого двадцать лет, удостоился чести попасть в летопись и стать таким образом частью истории Древней Руси. Этот пояс обычно именуют поясом Димитрия Донского, хотя в собственности прославленного князя он находился всего несколько часов…

Скорей всего, пояс сделали суздальские златокузнецы. Во всяком случае, вначале он принадлежал суздальско-нижегородскому князю, на дочери которого женился шестнадцатилетний Димитрий. Свадебные торжества состоялись в Коломне. Туда и был прислан в качестве приданого этот пояс, поразивший всех тонкостью работы и богатством украшений. Но великому московскому князю и его гостям на свадебном пиру недолго привелось любоваться изделием суздальских мастеров. В тот же день пояс похитили, подменив его другим, менее ценным. Пропажа, видимо, обнаружилась довольно быстро. Тем не менее розыски ничего не дали: пояс как в воду канул. До конца своей жизни Димитрий Донской так и не узнал, кто именно осмелился ограбить его казну. А сделал это, как выяснилось в дальнейшем, не кто иной, как главный распорядитель на свадьбе великого князя, его любимец и один из самых влиятельных людей в княжестве — тысяцкий Вельяминов…

Мучила Вельяминова совесть, нет ли, об этом летопись умалчивает. Зато она достаточно подробно рассказывает о дальнейшей судьбе пояса, который Вельяминов отдал своему сыну, Николаю Вельяминову, командовавшему Коломенским полком во время Куликовской битвы. Затем этот пояс перешёл к боярину Всеволожскому, который женился на дочери Николая Вельяминова. Всеволожский, в свою очередь, дал его в приданое своей дочери, вышедшей замуж за князя Андрея Радонежского. После смерти князя Андрея пояс вновь оказался у Всеволожского. Так похищенный Вельяминовым пояс Димитрия Донского и переходил из одних рук в другие.

Шли годы. Московский престол после смерти Димитрия Донского унаследовал его сын, а затем и внук, великий князь Василий Васильевич, известный в истории под именем Василия Темного. Когда Василий Васильевич женился, в Москву съехалось много гостей. Были среди них и его двоюродные братья, сыновья галицкого князя Юрия, Димитрий Шемяка и Василий Косой.

Во время шумного застолья, когда подвыпившие гости хвалились друг перед другом кто «чепью с алмазы», кто ожерельем, кто шеломом с золотой насечкой, Василий Косой похвастался своим золотым поясом. Действительно, ничто не могло сравниться по красоте с этим дивным творением русских златокузнецов. И всё же Василию Косому не следовало бы кичиться этим поясом, ибо это был пояс Димитрия Донского… К тому времени пояс сменил добрый десяток хозяев. Василий Косой даже не подозревал, кому он принадлежал раньше. Зато это хорошо помнил старый московский боярин, присутствовавший шестьдесят семь лет назад на свадьбе Димитрия Донского. И когда Василий Косой встал из-за стола, к нему подошла мать жениха, княгиня Софья, женщина вспыльчивая и решительная, и в присутствии всех гостей сорвала драгоценный пояс.

Это было оскорбление. Тяжкое оскорбление. Оба Юрьевича немедленно покинули дворец великого князя. В ту же ночь они со своими дружинами уехали в Галич, по пути «пограбиша Ярославль и казны всех князей разграбиша».

Дядя Василия Васильевича, галицкий князь Юрий, никогда тёплых родственных чувств к племяннику не испытывал. Какие там родственные чувства! Тот был для него лишь соперником, занявшим великокняжеский стол, о котором так мечтал князь Юрий. А тут как нельзя более кстати — история с поясом Димитрия Донского. В Москве опозорили его сына — разве это не повод к войне? Великолепный повод. И князь Юрий не преминул им воспользоваться.

Великий московский князь Василий Васильевич унаследовал от Димитрия Донского княжество, но не воинские таланты. В битве на реке Клязьме его войска были разбиты. Мечта князя Юрия осуществилась: наконец-то он стал великим князем. Своему племяннику Юрий дал в удел Коломну.

Но одно дело завоевать земли и совсем иное — удержать их за собой. И народ, и бояре были на стороне Василия Васильевича. Юрий, видно, обладал трезвым умом, поэтому счёл за благо вновь уступить великокняжеский стол своему племяннику. Однако все три сына Юрия в этом его не поддержали. Вновь началась война. А когда Юрий умер, великим князем объявил себя его старший сын, Василий Юрьевич, тот самый Василий Косой, с которого княгиня Софья сорвала на свадьбе золотой пояс.

Быть бы Косому великим князем, если бы против него не выступили его же собственные братья… Каждый из них считал себя ничем не хуже Василия. Почему же именно Василий Косой должен занять великокняжеский стол? Пусть уж тогда лучше в Москве по-прежнему княжит Василий Васильевич. По крайней мере, никому не обидно.

«Ежели бог не восхотел, чтобы княжил отец наш, — заявили они ему, — то тебя-то мы и сами не хотим».

Так злосчастный великий князь Василий Васильевич снова вернулся в Москву. А Василий Косой, прекрасно понимая, что шутки с братьями плохи, спешно отбыл в Новгород, не забыв прихватить с собой великокняжескую казну.

Несмотря на то что Юрьевичи сами вынудили Косого покинуть Москву и пригласили туда Василия Васильевича, отношения между двоюродными братьями не наладились. Распря то затихала, то вспыхивала с новой силой. Москву неоднократно захватывали враги великого князя, а сам князь после суда, устроенного Димитрием Шемякой («Шемякин суд»), был ослеплён.

Междоусобица прекратилась лишь со смертью Шемяки, который умер от яда в Новгороде в 1453 году. Кто отравил его, неизвестно. Но есть основания предполагать, что тут не обошлось без Василия Васильевича Тёмного, заклятого врага мятежного князя. Во всяком случае, гонец с вполне подходящей к случившемуся фамилией Беда, который привёз эту весть в Москву, был щедро одарен великим московским князем и пожалован им в дьяки.

Так закончилась жестокая многолетняя распря между русскими князьями, которая началась с подменённого Вельяминовым золотого пояса Димитрия Донского.

Что же представлял собой знаменитый пояс, который вошёл в историю Древней Руси?

Как он выглядел?

К сожалению, летописец не нашёл нужным упомянуть об этом ни словом, видимо полагаясь на фантазию потомков. Что ж, возможно, он был прав. Во всяком случае, Василий Петрович, изучавший в своё время ювелирное искусство Древней Руси, охотно вызвался удовлетворить моё любопытство и восполнить пробел в летописи.

От него я узнал, что в те давние времена княжеские и боярские пояса были двух видов: обычные, мало чем отличавшиеся по форме от нынешних, и воинские, ратные. Ратные пояса, в свою очередь, делились на трехконцовые (два — для застёгивания пояса, а третий — для меча или сабли) и четырёхконцовые, к которым можно было также, помимо меча, пристегнуть футляр для лука — «налушно» — и колчан со стрелами.

Чтобы не привлекать к себе внимания врагов, русские князья перед битвой обычно переодевались в одежду простого воина. Так, например, сделал тот же Димитрий Донской перед сражением с войсками Мамая. Тем не менее золотые пояса делались по образцу ратных, чаще всего четырёхконцовыми. По мнению Василия Петровича, именно таким и был золотой пояс Димитрия Донского.

Два конца, предназначенные для оружия, мастер оправил, видимо, золотыми узорчатыми наугольниками, украшенными филигранью и самоцветами. Два других имели полуовальные золотые бляхи, которые при застёгивании пояса составляли овал. На этом овале перегородчатой трехцветной эмалью сделано изображение одного из самых популярных тогда на Руси святых — Димитрия Солунского, погибшего во времена римского императора Диоклетиана. Димитрий Солунский считался покровителем Руси. В своём рассказе о взятии князем Олегом Царьграда летописец Нестор указывал, что византийцы приписывали победу Олега заступничеству за славян этого святого.

Димитрий был воином и правителем Солуни (Солунь — древний город на берегу Эгейского моря, где, кстати говоря, по преданию родились Кирилл и Мефодий, которым Русь обязана грамотой), поэтому на поясе он изображён в воинском облачении — с копьём и мечом. По краю овала вычеканена и частично выгравирована сцена торжественного въезда во Владимир великого князя Всеволода Юрьевича с иконой, писанной на гробовой доске этого святого.

Остальную часть пояса составляют четырнадцать выгнутых золотых пластинок овальной формы, которые скрепляются между собой репьевидными золотыми кольцами. В центре каждого такого кольца находится жемчужина. На пластинках, обрамлённых филигранью, — чеканные и гравированные изображения. Снизу к пластинкам подвешены миниатюрные золотые колокольчики.

Василий Петрович настолько подробно описывал каждую деталь пояса Димитрия Донского, что я пошутил:

— А ведь признайтесь, вы его видели.

— Видел, — подтвердил Василий Петрович.

— В Москве у Василия Тёмного или в Галиче у Василия Косого?

— Нет, не в Москве и не в Галиче, — буднично сказал Василий Петрович, — а в Харькове. В 1919 году.

* * *

Вряд ли далёкий, в общем-то, от политики молодой искусствовед Василий Белов мог предполагать, что когда-либо окажется причастным к деятельности большевистского подполья. Но в годы гражданской войны случались вещи и более неожиданные.

В 1919 году Василий Петрович, работавший тогда в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ РСФСР, где он заведовал подотделом, был вместе со своим помощником Борисом Ивлевым командирован в Киев.

Через несколько дней после их приезда город захватили белые. Белов и его помощник застряли в Киеве вместе с альбомом Рембрандта и другими уникальными вещами, которые им надлежало привезти в Москву.

Ивлев в Киеве был впервые, а Белова многие здесь знали. Знали и то, что он на этот раз прибыл из Москвы для реквизиции произведений искусства. На него мог отправить донос любой бывший владелец картины или скульптуры.

— Так что сами понимаете, по ночам мне не спалось, — говорил Василий Петрович. — Реквизированные вещи мы спрятали в подвале домика рабочего с завода «Арсенал» В том же подвале нашлось место и для меня. (Ивлев, который не опасался быть опознанным, жил при булочной, являвшейся одновременно явочной квартирой.)

Дожидаться в подвале прихода Красной Армии мне, конечно, не улыбалось. В довершение ко всему в соседнем доме квартировало несколько солдат, так что я имел возможность покидать свое сырое и тёмное убежище лишь по ночам.

Надо было что-то предпринимать. Но что? Попытаться перейти через линию фронта? Товарищи из подпольного обкома, которые время от времени навещали меня, эту идею не поддержали — рискованно.

Не знаю, на что бы я в конечном счёте решился, если бы в одну из тёмных киевских ночей в домике не оказался смешливый пожилой человек в золотом пенсне и с седой бородкой. Это был Всеволод Михайлович Санаев, один из основателей киевского археологического общества «Нестор-летописец», историк, археолог, искусствовед, ювелир и реставратор, человек всеобъемлющей эрудиции.

О Санаеве я впервые услышал ещё в гимназии, когда среди петербургских искусствоведов разнесся слух, что наконец раскрыт секрет чёрного лака, которым древнегреческие мастера покрывали свои вазы. Действительно ли Санаеву это удалось, не знаю. Но реставрированные им греческие и этрусские вазы казались только что вышедшими из мастерской.

Позднее я присутствовал на его блестящих докладах в Императорском археологическом обществе, зачитывался статьями об украшениях княжеских одежд в Древней Руси и эмалях времен Андрея Боголюбского. Восхищался сделанными в мастерской Санаева образцами старинных серёжек, среди которых были поразительные по пластичности серьги-бубенчики, серьги-колты и серьги-орлики.

Познакомились мы в начале 1914 года, когда я приехал в Харьков — Санаев был харьковчанином, — чтобы передать ему просьбу хранителя отделения древностей Румянцевского музея подготовить экспозицию украшений древнерусских княжеских одежд.

Вместо предполагаемых двух-трех дней я провёл в Харькове целый месяц, который, кстати говоря, дал мне больше, чем весь университетский курс. Тогда же я узнал от своего гостеприимного хозяина, что он не только сочувствует революционерам, но и помогает деньгами местной большевистской организации.

Санаев — и революция! Я был настолько поражен этим открытием, что не смог скрыть свое изумление. Поэтому Санаев счёл нужным объясниться: «Думаете, нонсенс, бессмыслица, абсурд? Нет, закономерность. Ведь изучение прошлого не самоцель. Изучение прошлого — лишь средство. Да, да, средство, для того чтобы лучше понять закономерности настоящего и предугадать будущее. Уж вы мне, старику, поверьте. А я, в отличие от многих нынешних интеллигентов, неисправимый оптимист и поэтому считаю, что будущее окажется лучше настоящего, что оно будет ярче, чище и справедливей. Потому-то в меру своих сил я и стараюсь его приблизить. Разве это не логично?»

Между тем в Харькове — да и не только в Харькове — считали, что более далекого от повседневной жизни человека, чем он, во всей России не сыщешь, разве что где-нибудь на Алеутских островах. Рассказывали, что Всеволод Михайлович даже не подозревает о том, что в России уже царствует не Александр Третий, а Николай Второй. Шутили, что о войне четырнадцатого года с Германией он узнал лишь на следующий год и то случайно.

Но всё это, разумеется, было чепухой. Всеволод Михайлович казался далёким от жизни лишь тем, кто его мало знал. Поэтому, когда в 1918 году в Москве некий сотрудник Наркомата сказал мне, что Санаев якобы приветствовал оккупацию Харькова немцами, заявив, что в наше время русский учёный имеет возможность спокойно работать только под охраной немецких штыков, я ему не поверил. Не поверил я и тому, будто Всеволод Михайлович шутил в узком кругу, что истинный художник не отдаёт предпочтения ни одной краске, что белый цвет ему не менее дорог, чем красный.

Нет, сердцу Санаева был дорог именно красный цвет, цвет повязок на рукавах красногвардейцев, бантов на их картузах, алый цвет знамён революции.

— А вы, голубчик, малость отсырели в своем подвале. И, кажется, даже плесенью покрылись, — сказал Санаев, после того как мы с ним троекратно поцеловались. — Не надоела добровольная тюрьма, а?

— Ну, тюрьма-то, положим, не совсем добровольная, — возразил я.

— Не спорю, не спорю, — согласился Всеволод Михайлович и спросил: — Рембрандт-то ваш не попортится? Ведь он избалованный господин, к таким варварским условиям существования не привык. И холода не любит и влажности…

— За него я как раз не беспокоюсь. Упакован по всем правилам. Если потребуется, и год пролежит и два.

— Ну, столько ему терпеть неудобства не придётся. Грабь-армия надолго в Киеве не задержится, вышибут, — уверенно сказал Санаев. — Где вы его разместили?

— Между бочками с солёными арбузами и квашеной капустой.

— Аппетитное место, — одобрил Всеволод Михайлович, сузив за стёклами пенсне свои умные и смешливые глаза. — А вы свои дни там же коротаете?

— Угадали, — мрачно подтвердил я. — Там же. Только Рембрандт поближе к арбузам, а я к огурцам.

— Какая прелесть! — восхитился он. — По-моему, молодой, подающий надежды искусствовед в сочетании с солёными огурцами — нечто экзотическое, что-то вроде ананасов в шампанском или устриц в лимонном соке.

Это уж было слишком.

— Если вы такой любитель экзотики, — съязвил я, — то мы с Рембрандтом готовы потесниться. Вас устроит постель рядом с кавунами?

— А рассол хорош?

— Великолепен!

— Тогда надо подумать, — серьёзно сказал Санаев. — А покуда у меня к вам, дражайший Василий Петрович, имеется контрпредложение…

— Какое же?

— Не торопитесь. Всему своё время: и кавунам, и огурцам, и деловым разговорам… Как положено русским интеллигентам, начнём с чая. Чай располагает к добросердечности. А то вы в своём подземелье успели ожесточиться.

За чаем — Всеволод Михайлович принёс настоящий кантонский чай, величайшая редкость во времена гражданской войны, — Санаев спросил, как бы я отнёсся к переезду в Харьков.

Вопрос был для меня неожиданным.

— А что я, собственно, буду там делать?

— Как — что? Жить и работать.

— Извините, Всеволод Михайлович, но это звучит слишком неопределённо. Может быть, вы всё-таки внесёте некоторую ясность?

— Что ж можно внести и некоторую ясность, — усмехнулся Санаев. — В Харькове вам не придётся жить в подвале, что уже само по себе приятно. А кроме того, вы получите возможность принести кое-какую пользу.

— Кому?

— Советской власти, разумеется.

— Что вы имеете в виду?

— Помощь местным подпольщикам. — И так как я молчал, он спросил: — Что вас смущает? Опасность? Так вы не меньшей опасности подвергаетесь в Киеве, я бы даже сказал, что большей. Как-никак, а в Харькове вас почти никто не знает. Ну как?

— Думается, что вы меня переоцениваете, Всеволод Михайлович.

— В каком смысле?

— В прямом. Я вовсе не приспособлен к тому, чтобы писать и расклеивать прокламации, устраивать крушения поездов и организовывать забастовки.

— А вам и не придётся этим заниматься, — возразил Санаев. — Для подобных вещей там найдутся другие люди.

— Но что же все-таки я буду делать? Реставрировать картины, что ли?

— А ведь вы мне подали идею! — воскликнул Санаев. — Именно так: реставрировать картины. Почему мне это раньше в голову не приходило? Вы, если мне память не изменяет, зарабатывали реставрацией ещё в студенческие годы, а затем числились в реставрационной мастерской Румянцевского музея?

— Да.

— Вот и великолепно. Откроете реставрационную мастерскую в Харькове. Клиентуру я вам обеспечу.

Мне показалось, что Санаев меня разыгрывает. Но он был серьёзней чем когда бы то ни было. Допив очередную чашку чая и отодвинув свой стул от стола, он торжественно сказал:

— Вы, так же как и ваш покорный слуга, будете работать в группе «золотоискателей».

— Золотоискателей?!

— Да, «золотоискателей», — подтвердил Санаев. — Только не делайте таких больших глаз, голубчик. Время действительно сумасшедшее, но пока ещё никто не собирается устанавливать драгу на Пушкинской улице перед штабом генерала Май-Маевского или промывать песок на Павловской площади. Золотые прииски в Харькове не открылись. На этот счет можете быть спокойны. Золотоискатели — это фигурально.

Дело заключается в следующем. Подпольной организации, как, впрочем, и любой организации, требуются деньги. Деньги для подпольного паспортного бюро, деньги для покупки оружия, для устройства типографии, для подкупа чиновников. Деньги, деньги и ещё раз деньги! Зафронтовое бюро ЦК большевиков Украины, которое руководит всеми подпольными комитетами, — организация небогатая. Кроме того, как вы сами понимаете, систематически переправлять деньги в другие города — дело сложное и опасное. Выход из этого один: раздобывать деньги на местах. Вот в Харькове по решению подпольного губкома и создана группа «золотоискателей».

Единственная задача «золотоискателей» — добывать деньги. Денежный фонд харьковской организации пополняется моей мастерской, домашней столовой в Жаткинском проезде, бакалейной лавкой, мастерской по пошиву одежды на Коцарской улице…

Все мы — «золотоискатели» и находимся, как правило, на легальном положении Нам не нужны ни фальшивые паспорта, ни фальшивые фамилии, ни фальшивые бороды. Для властей мы всего-навсего харьковские обыватели, добывающие себе хлеб насущный частнопредпринимательской деятельностью. Харьков не Советская Россия, здесь подобного рода деятельность поощряется. В таком же амплуа будете выступать и вы. Разве что-нибудь может быть безобидней реставрации картин? Нет, разумеется.

— А вы уверены, Всеволод Михайлович, что реставратору найдётся в нынешнем Харькове хоть какая-нибудь работа?

В этом Санаев не сомневался. По его сведениям, в Харьков в разное время перевезли свои пинакотеки такие известные украинские коллекционеры, как Ханенко, Бутович, Самоквасов. В городе также осела часть картин из музея древностей и искусств Киевского университета святого Владимира, музея Одесского общества истории и древностей российских, Феодосийского музея древностей. Сюда же ещё в начале восемнадцатого года некоторым владельцам удалось всякими правдами и неправдами вывезти ценные картины известных русских и иностранных мастеров из Москвы и Петрограда.

— Харьков сейчас нечто вроде гигантской ярмарки произведений искусства, — сказал Санаев. — В пассаже Пащенко-Тряпкина, в торговых рядах между Монастырскими воротами и Купеческим спуском вы можете приобрести всё, что пожелаете, начиная от старинного фарфора и кончая Репиным, Левитаном и Врубелем. И как ни странно, но предложение превышает спрос, хотя скупщики прекрасно понимают, что купленное за полцены в России можно впоследствии сбыть за полную стоимость во Франции, Швеции, Англии или Америке. Правда, иноземные ценители живописи далеко, а Красная Армия близко, да и пароходы по Черному морю курсируют не по расписанию… Если бриллианты можно спрятать в каблуке сапога, то картины там не поместятся. Так что реставратор без дела сидеть не будет. Работа ему найдётся. Потому-то я и предлагаю вам присоединиться к нашей группе, если вас, разумеется, не устраивает дальнейшее пребывание между огурцами и арбузами.

— Между огурцами и кавунами — Рембрандт, — поправил я Всеволода Михайловича. — А я — между огурцами и капустой.

— Надеюсь, что и вы и Рембрандт меня извините, — засмеялся Санаев. — Перепутал. Всю жизнь путаю соления. Ну, что ещё? Альбом с картинами Рембрандта? Насколько я понял, он и спрятан и упакован вполне надежно. Кроме того, в Киеве остается Ивлев, а на него, как мне говорили, можно положиться. Так что никаких препятствий я лично не вижу. А вы? Может быть, у вас есть какие-либо возражения против «золотоискательской» деятельности?

Нет, больше никаких возражений у меня не было.

— Тогда выпьем за успех и здоровье харьковских «золотоискателей», за их скромный вклад в общее дело, — сказал Санаев, торжественно приподнимая свою чашку с чаем.

Утром Всеволод Михайлович свёл меня с представителем Зафронтового бюро ЦК КП(б)У, молодым молчаливым человеком в чёрной косоворотке, а вечером того же дня мы с ним выехали в Харьков.

* * *

— Очень странное впечатление произвёл на меня тогда Харьков, — продолжил свой рассказ Василий Петрович. — Здесь перемешалось всё: едва сдерживаемая ненависть рабочих окраин и безудержное ночное веселье сливок харьковского общества; лихорадочная спекуляция валютой и накладными на товарной бирже и глухие ружейные залпы, доносившиеся из Григоровского бора, куда водили на казнь приговорённых к расстрелу.

В городском саду на берегу заросшей ряской Нетечи гремел оркестр и танцевали нарядные пары, а на Николаевской площади, против дома Дворянского собрания, ветер раскачивал трупы повешенных с прикреплёнными на груди надписями: «Дезертир», «Бандит», «Большевик».

В равной степени были переполнены как театры, где во время спектаклей стояли в проходах, так и тюрьмы, где заключенные голова к голове спали на цементном полу.

Под реставрационную мастерскую Санаев снял для меня за весьма умеренную плату одноэтажный деревянный флигелёк в одном из дворов по Пушкинской улице, почти рядом со штабом командующего Добровольческой армии генерала Май-Маевского.

Это ветхое строение принадлежало не менее ветхому хозяину, который представился мне «бывшим воином и меценатом». «Бывший воин и меценат», живший в доме, выходящем окнами на улицу, предложил свои услуги в оборудовании мастерской. Но в переделках флигеля не было никакой необходимости: он и так вполне меня устраивал.

Флигель состоял из трёх комнат и кухни. Одну комнату я отвл под склад. Здесь у меня хранилось всё, что требовалось для реставрации: тиски, прессы, подрамники, барсуковые кисти для лака, которые где-то раздобыл Санаев, пемза, рашпили, деревянные планки, предназначавшиеся для паркетирования, то есть для наклеивания на оборотную сторону картин, писанных на досках. Тут же на полках стояли банки с рыбьим клеем и венецианским терпентином (тоже заслуга Санаева: венецианского терпентина нигде не было), банки с маковым, льняным и лавендуловым маслом, со спиртом (во время своих посещений флигеля «бывший воин и меценат» проявлял к ним особый интерес), баночки с эфиром, скипидаром, соляной кислотой и канифолью. А в фанерных ящиках хранились запасы репчатого лука и чеснока, которые предназначались для протирки лицевой стороны реставрируемых картин.

Собственно, мастерской стала вторая комната, большая и светлая, с окнами, не затенёнными деревьями сада. Третья же служила одновременно и приёмной и спальней. Здесь мы спали на двух широких диванах, привезённых Санаевым из своего дома. Мы — это я и мой подмастерье Фёдор, пятнадцатилетний угрюмый паренёк, отец которого, слесарь с Механического завода на станции Новая Бавария, был расстрелян в первые же дни захвата Харькова белыми. Взял я его к себе по просьбе члена подпольного губкома Ореста Григорьевича Ефимова, ведавшего группой «золотоискателей», единственного подпольщика, с которым я поддерживал постоянный контакт.

Сообразительный и старательный паренёк, ставший много лет спустя известным киевским реставратором картин и незаурядным художником-декоратором, очень мне пригодился, когда дела мастерской пошли в гору. Однако вопреки оптимистическим прогнозам Всеволода Михайловича произошло это не так скоро, как бы нам всем хотелось.

Около месяца мы едва сводили концы с концами. И вполне возможно, что наше предприятие полностью бы прогорело, если бы не счастливая случайность, за которую следовало благодарить бога, присяжного поверенного Крупенника и… генерала Май-Маевского. Впрочем, наибольшую благодарность все-таки заслуживал умерший ещё в середине XVII века Даниэль Сегерс, ученик знаменитого Яна Брейгеля Бархатного, или, как его ещё называли, Цветочного.

«Бывший воин и меценат», время от времени посещавший мастерскую, как-то привёл с собой адвоката Крупенника, тучного, неряшливого человека, у которого, по слухам, водились большие деньги.

Крупенник с барственной рассеянностью осмотрел наше немудрящее хозяйство, а на прощанье так же рассеянно заметил, что мог бы, пожалуй, предложить мне кое-что на пробу. Если я справлюсь с работой, то недостатка в заказах у меня не будет. А если нет, то тоже не беда — картина, которую он хочет предложить мне для реставрации, особого значения для него не имеет.

Как я понял, речь шла о вещи какого-то третьестепенного фламандского художника, которая была приобретена Крупенником из чистой филантропии у одного бывшего царского чиновника.

На следующий день Крупенник завёз мне картину. Она была написана на дубовой доске, какие употреблялись для живописи во Фландрии (итальянцы обычно предпочитали доски из тополя), и покрыта потемневшим от времени лаком.

Когда мы промыли поверхность картины, то смогли рассмотреть в деталях, что и как на ней изображено.

Сквозь паутинку растрескавшегося лака на нас смотрела богоматерь в алой, плотно облегающей тело широкорукавной тунике и в накинутой на плечи синей мантии. На её голове с распущенными каштановыми волосами был венок из хрупких, нежных лилий. На руках она держала голого младенца, который прижимал к груди такую же алую, как туника, розу. Обе фигуры были окружены пышными гирляндами роз, образующими над головой богоматери нечто вроде купола.

Даже поверхностное изучение картины свидетельствовало о том, что Крупенник смыслит в живописи значительно меньше, чем свинья в апельсине.

Какой там, к чёрту, третьестепенный художник!

Фигуры святой девы Марии и Иисуса Христа, судя по рисунку и тёплому, светлому колориту, были написаны кем-то из учеников Рубенса, скорей всего Эразмусом Квеллинусом или Корнелюсом Схютом, которые позаимствовали у своего великого учителя не только приёмы живописи, но и секрет красок. Как известно, существует предположение, что Рубенс примешивал к маслу смолы. Во всяком случае, для его картин и картин некоторых его учеников характерны неразрывность и нерасплывчатость линий, проведённых кистью, что свидетельствует о большой вязкости используемых красок, которые великолепно приставали к гладкому меловому грунту.

Итак, школа Рубенса.

Но главным было другое — розы и лилии. Когда Рубенсу нужны были на картине цветы, великий фламандец обращался за помощью к Брейгелю Бархатному или Даниэлю Сегерсу, с которыми он постоянно сотрудничал. То же позднее делали и его ученики.

Неужто Сегерс?

Я поднёс доску к окну и вооружился лупой. Никаких сомнений — это был «первый цветовод» в живописи, несравненный Даниэль Сегерс, о цветах которого один мой приятель говорил, что от них исходит не только свет лучезарного таланта, но и дивное благоухание всемирного розария.

Розы в гирляндах казались только что срезанными садовником, на их тончайших лепестках ощущалась ещё не просохшая влага утренней росы. Царицы цветов держали себя, как подобает истинным царицам: величественно, с прирожденной грацией, но без тупого высокомерия, которое свойственно только таким выскочкам, как долговязые гладиолусы или самодовольные тюльпаны. И если у девы Марии было счастливое лицо, то только благодаря им, розам. Кому не лестно оказаться в их обществе? Что ж, они привыкли приносить счастье. Это для них так естественно. Разве может быть иначе?

Великолепная картина. Она явно стоила того, чтобы над ней основательно поработать.

За прошедшие годы доска сильно покоробилась и пошла трещинками. Лак же пришёл в полную негодность. Но сама живопись, насколько я понял, находилась в приличном состоянии: краски, которыми пользовались художники, отличались поразительной устойчивостью. Они не изменили своего цвета, не потускнели и не пожухли. Выдержал все превратности судьбы и тонкий меловой грунт, покрывавший доску.

Таким образом, предстоявшая работа особой сложностью не отличалась. С ней бы справился и начинающий реставратор.

Но, честно говоря, я всё-таки волновался. И не только потому, что от результатов реставрации зависело будущее мастерской, а следовательно, и польза, которую мы сможем принести подпольщикам. Сегерс не мог не вызывать благоговения. Одна мысль, что случайная оплошность испортит доску, приводила меня в трепет.

Фёдор, конечно, об этом не догадывался: внешне я держался вполне уверенно, как опытный хирург перед пустяковой операцией.

Операция действительно была пустяковой. Но на «операционном столе» лежал не совсем обычный больной…

Залив клеем трещины в доске, мы поместили её в тиски. После этого я тщательно обследовал её поверхность. Мало ли что? Слава богу, никаких неожиданностей. Вот и чудесно. Можно приступать к следующему этапу — смачиванию оборотной стороны тёплой водой. Затем — пресс, вторичный осмотр и вторичный вздох облегчения: доска вела себя примерно, без фокусов. Всё вытерпела умница-разумница.

Я был преисполнен нежности и к ней, и к плотнику, который сделал её три века назад, и даже к дубу, который некогда украшал леса Фландрии. Никто из них меня не подвёл. Ну что ж, голубушка, потерпи тогда ещё. Теперь уже недолго.

Маленькая передышка, и мы вновь приступили к делу.

После паркетирования я занялся удалением лака. Штука, должен вам доложить, деликатная и весьма скрупулёзная: чуть-чуть перестарался — и всё, живопись безвозвратно испорчена, уже ничего и ничем не исправишь.

Обычно реставраторы снимают старый лак ватным тампоном, смоченным в смеси спирта, скипидара и эфира, а потом протирают очищенную поверхность льняным маслом. Просто, удобно и… рискованно, потому что эта смесь растворяет не только лак, но и краски. Правда, опытный реставратор, который поднаторел в своём деле, всегда чувствует то самое мгновение, когда следует остановиться, — будто тебя кто за руку хватает: достаточно.

Но передо мной был сам Даниэль Сегерс. Поэтому, немного поколебавшись, я прибёг всё-таки к иному способу, примитивному, старому, как мир, трудоёмкому, но зато более надёжному. Для него требовалось немного канифоли и очень много пота. То есть несколько дней подряд я осторожно стирал лак подушечками пальцев. Участок за участком, сантиметр за сантиметром. Хотя вместе с лаком я до крови стёр собственную кожу, боли я не замечал, вернее, просто её не чувствовал.

Короче говоря, поработали мы с Федором на славу. Никаких претензий Сегерс предъявить нам бы не смог. Мы к нему отнеслись внимательно, с должным пониманием и соответствующим почтением.

После снятия лака оставалось лишь промыть поверхность картины, протереть её чесноком, освежить маслом с копаем и покрыть новым лаком.

Увидев свою доску после реставрации, Крупенник потерял дар речи. А когда я ему растолковал, кем написана картина, он молча полез за бумажником.

Сумма, которую я получил, оказалась настолько внушительной, что подпольный комитет не только приобрел шрифт для типографии, но и выплатил хозяину флигеля арендную плату за будущий месяц. «Бывший воин и меценат» пришёл в такой неописуемый восторг, что больше трезвым его никто не видел.

Так я занял почётное место в группе «золотоискателей». Но подлинный триумф ожидал меня позднее, когда Крупенник в день ангела Май-Маевского преподнёс генералу реставрированную нами доску.

Не думаю, чтобы Май-Маевский был ценителем живописи. Но положение, как говорится, обязывает. Командующий Добровольческой армией выразил свое восхищение картиной. Цветы Сегерса напомнили генералу далёкую юность и бал в Институте благородных девиц, куда он был приглашён вместе с другими юнкерами. По воспоминаниям генерала, в бальном зале тогда были точно такие же розы. Май-Маевский умилился и растрогался. А узнав, что картина реставрировалась, он помянул добрым словом реставратора. Этого оказалось более чем достаточно.

Теперь уже не я искал клиентов, а клиенты искали меня. Тогда-то я и получил возможность во всех деталях ознакомиться со знаменитым поясом Димитрия Донского…

Нет, нет, не гадайте! Всё равно не угадаете. Пояс великого князя я увидел не в кабинете археолога и не в музее. Музея тогда в Харькове вообще не существовало: то, что большевики не успели вывезти при эвакуации города, было разграблено.

Должен сказать, что известность, которую я приобрёл, имела не только светлые стороны, но и теневые. Когда человек на виду, к нему начинают присматриваться. А это не всегда приятно, особенно если имеешь какое-то отношение к подполью…

Между тем сразу же после того, как картина Сегерса была подарена Май-Маевскому, ко мне в мастерскую заглянул господин с остроконечной бородкой и в котелке. Он представился одесским негоциантом, интересующимся предметами искусства. Но по его липким, ко всему приклеивающимся глазам легко было понять, что если он и причастен к искусству, то к искусству совсем иного рода…

«Филёр», — сказал Фёдор после того как настырный господин покинул мастерскую.

А затем я стал встречать в нашем саду некоего человека в котелке и с усами. Он настолько полюбил сад, что гулял здесь даже под проливным дождём. Иногда его сменял другой, тоже, разумеется, в котелке, но без усов. Тут уж мне консультации моего подмастерья не потребовалось: и так всё ясно.

Таким образом, мной интересуются и даже не пытаются это как-то завуалировать. Ну что ж…

По рассказам Санаева я знал, что это ещё ни о чём не говорит. Сыскное отделение, которое располагалось в гостинице «Харьков» на Рыбной улице и фактически являлось филиалом контрразведки, старалось, по возможности, иметь исчерпывающие сведения о самом широком круге лиц. Агенты отделения беззастенчиво перлюстрировали письма, нередко используя их для шантажа в своих личных целях, толклись на товарной и валютной биржах, где получали «сыскные» проценты от различных маклерских сделок, покрывали за соответствующую мзду уголовников и снабжали самыми разнообразными фактами контрразведку.

Сыскное отделение стремилось знать всё и обо всех — авось когда и пригодится. Почему же не уделить некоторое внимание популярному реставратору картин, который недавно обосновался в городе и снимает флигель рядом со штабом Добровольческой армии? Глядишь, и наткнёшься на что-нибудь любопытное. А там и взятку можно сорвать. Реставратор-то процветающий, небось деньги куры не клюют!

Обычная проверка. Тем не менее на душе у меня было тревожно, тем более, что я уже знал об аресте двух членов ревкома, выданных контрразведке каким-то провокатором.

Что и говорить, подвал в Киеве был не так уж плох. Немного сыроват, немного темноват, но зато надёжен… Мысль постыдная, но избавиться от неё я никак не мог.

Как впоследствии выяснилось, улик против меня никаких не было. В контрразведке даже не предполагали, что я связан с подпольем. Искусствовед Василий Петрович Белов был вне подозрений. В его политической благонадёжности не сомневались.

И всё же наблюдение за домом не было случайным. Мной интересовались, и интересовались весьма активно. Об этом я узнал от Санаева и Ореста Григорьевича Ефимова, с которым имел беседу на одной из конспиративных квартир.

Вскоре после обстоятельного разговора с Ефимовым посыльный принёс мне очень короткое и очень любезное письмо.

Некто по фамилии Друцкий сожалел, что не имеет возможности нанести мне визит, и выражал надежду увидеть меня у себя на квартире между семью и восемью часами вечера. Господин Друцкий хотел надеяться, что его просьба не слишком меня обременит и я не откажу ему в этой любезности. Он был мне заранее благодарен, и так далее.

В тот день мне не работалось. Хотя я и не имел чести быть лично знакомым с автором письма, некоторое представление я о нём имел: начальника контрразведки полковника Друцкого в Харькове знали все…

* * *

— Как вы легко можете догадаться, предстоящая встреча меня отнюдь не радовала, — усмехнулся Василий Петрович. — Совсем не радовала. Но выбора у меня не было.

Начальник контрразведки жил на Рымарской улице, недалеко от так называемого Коммерческого сада. Он занимал обширную квартиру на втором этаже особняка, принадлежавшего богатейшему сахарозаводчику Стеценко.

Внешне особняк особого впечатления не производил. Но уже лестница поражала своим великолепием: матовый, в виде чаши фонарь, зелёная широкая дорожка с медными спицами, чугунные, покрытые бронзой перила.

Открывшая дверь горничная провела меня в высокую длинную комнату, обшитую резными панелями из дуба и карельской берёзы. Судя по письменному столу с бюварами, сигарочницами и портфелями, это был кабинет.

Толстый ворсистый ковёр, мягкая, спокойных тонов мебель… Всё это свидетельствовало о том, что полковник любит комфорт и не лишён вкуса.

Друцкий долго себя ждать не заставил.

У начальника контрразведки было плоское бледное лицо, на котором выделялся большой, толстогубый рот. Крайне неприятное лицо.

— Надеюсь, моё приглашение не нарушило ваших планов на сегодняшний вечер?

Он был воплощением любезности. Пригласив меня сесть, спросил:

— Вы ничего не имеете против лампопо?

— Простите?…

— Холодное пиво, мёд и лимон с ржаными сушками, — объяснил он. — Великолепно утоляет жажду. Когда-то его неплохо готовили в Купеческом клубе в Москве.

— В Купеческом клубе не бывал.

Толстые губы Друцкого растянулись в улыбке:

— Знаю, Василий Петрович. Я про вас все знаю. Знаю, что ваш батюшка был офицером гвардии. Знаю о ваших заслугах перед отечеством по части изящных искусств, о ваших работах по ювелирному делу в Древней Руси…

Полковник с видимым удовольствием перечислял факты моей биографии. Он явно стремился поразить меня своим всезнанием.

Действительно, его агенты поработали неплохо. Но всё же очень глубоко они, к счастью, не копали. Самое главное — мое сотрудничество с Советской властью, служба в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ и командировка в Киев — Друцкому было неизвестно. И когда я это понял, ко мне вернулось хладнокровие.

— Откуда вы всё это знаете?

Друцкий сделал рукой неопределенный жест и пододвинул мне бокал с холодным напитком.

— Знать всё — моя обязанность, — изрёк он. — Но не буду кривить перед вами душой, милейший Василий Петрович: к вам у меня особый интерес…

Я поставил бокал на столик.

— Нет, нет, интерес не служебного порядка, — поспешно заверил он. — Было бы глупостью подозревать вас, искусствоведа, сына гвардейского офицера, в каких-либо симпатиях к красным.

— И тем не менее за мной было установлено наблюдение, — скорбно заметил я.

— Увы! Готов вам принести свои извинения. Надеюсь, наши сотрудники не доставили вам никаких хлопот? Меня бы это крайне огорчило.

Я уверил полковника, что для особого огорчения у него причин нет.

— Вот и прекрасно. Что же касается интереса к вам… Видите ли, Василий Петрович, я ведь не только офицер контрразведки, я еще и ценитель прекрасного, любитель русской старины…

Некоторое представление об этой слабости полковника я имел: Санаев говорил, что Друцкий присвоил добрую треть нумизматического собрания из музея Харьковского университета.

— Признайтесь, вас это, конечно, удивляет?

Я признался.

— Между тем ничего удивительного здесь нет. Веления разума и души не всегда согласуются друг с другом. Разум сделал меня офицером, а душа… Разве ей прикажешь? Душа по-прежнему тянется к прекрасному.

Из дальнейших разглагольствований полковника я уяснил, что слежка и тайный сбор сведений обо мне осуществлялись именно по велению его души, которая, несмотря на все препятствия, продолжает «тянуться к прекрасному».

Оказывается, Друцкий хотел проконсультироваться по поводу одного из произведений ювелирного искусства Древней Руси. Эта консультация для него очень важна. Поэтому, прежде чем ко мне обратиться, он вынужден был получить обо мне более полное представление не только как об учёном, но и как о человеке.

Конечно, способ, к которому он прибег, не совсем обычен, но и время, согласитесь, Василий Петрович, тоже не совсем обычное. Ведь мы со всех сторон окружены врагами или людьми, которые в любую минуту могут стать таковыми. А просьба, с которой он обращается, носит сугубо конфиденциальный характер. По целому ряду соображений полковник не желал бы, чтобы о ней знал кто-либо помимо меня. Он очень рассчитывает на мою скромность и надеется, что я не обману его ожиданий. Что же касается самого Друцкого, то я могу не сомневаться в его умении ценить оказанные ему услуги. Полковник не какой-нибудь парвеню Крупенник, который отнёсся ко мне как к обычному реставратору. Он, Друцкий, щедр и великодушен. У него широкая русская душа и не менее широкие возможности по достоинству вознаградить меня. Таким образом, моё счастье — в моих собственных руках.

Мне оставалось лишь поблагодарить полковника за любезность, заверить его в своей скромности и спросить, чем я могу быть ему полезен.

Друцкий начал издалека.

— Мне, конечно, известно об исследованиях археолога-рисовальщика Федора Григорьевича Солнцева, который пришёл к выводу, что шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены не в глубокой древности, а при первом царе из дома Романовых, Михаиле Фёдоровиче. Насколько достоверны выводы Солнцева?

Я сказал, что Солнцев достаточно серьёзный исследователь, который всегда пользовался глубоким уважением в среде коллег, но тем не менее его выводы нельзя воспринимать как абсолютную истину. Не исключено, что в данном вопросе он ошибался. Во всяком случае, и при жизни Солнцева, и после его смерти утверждение, будто шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены в начале XVII века, оспаривалось многими специалистами. В частности, директор Московской оружейной палаты Вельтман считал, что шапка Мономаха попала из Византии на Русь даже не при Владимире Мономахе, как гласит предание, а значительно раньше. По его мнению, она была прислана в 988 году византийскими императорами Василием II и Константином IX знаменитому киевскому князю Владимиру Святославовичу по случаю его крещения и женитьбы на их сестре, царевне Анне.

Конечно, аргументация Вельтмана во многом уязвима, однако шапка Мономаха действительно очень схожа с византийской короной на монетах Василия II и Константина IX. Это сходство бросается в глаза каждому.

Другие считают, что шапка Мономаха сделана греческими ювелирами в конце XIII — начале XIV века. Третьи относят её к XV веку, основываясь на документальных сведениях о венчании этой шапкой в 1498 году внука Иоанна III — Димитрия. Во всяком случае, мнение Солнцева разделяют немногие.

Друцкий слушал меня, не перебивая, но лицо у него было кислое. Видимо, он ожидал от меня более определённого и категоричного ответа.

— А ваша точка зрения, Василий Петрович?

— Основываясь на некоторых особенностях ювелирной техники, форме шапки, подбору драгоценных камней и документах, я бы лично отнес её к тринадцатому веку или к началу четырнадцатого.

— Но разве, в таком случае, она и другие великокняжеские регалии могли бы сохраниться до наших дней?

— Вне всякого сомнения. «Большая казна», то есть наследственные сокровища великих князей — регалии Владимира Мономаха, венцы, золотые цепи, пояса, — всегда находилась под такой надежной охраной, что похитить что-либо было просто невозможно.

— Но, видимо, следует учитывать, что Москва неоднократно подвергалась разграблению. Нашествие Тохтамыша, захват города князем Юрием, Василием Косым, Димитрием Шемякой… — перечислял Друцкий, проявляя неожиданную эрудицию. — Неужто вы считаете, что «большая казна» великих московских князей совсем не пострадала при всех этих передрягах?

Я сказал, что именно так и считаю.

— В распоряжении историков имеются достаточно убедительные документы — духовные грамоты великих московских князей. Отец Димитрия Донского, великий князь Иоанн Иоаннович Кроткий, завещает своему сыну «икону, золотом ковану, Парамшина дела», «пояс великий золот с каменьем в жемчуги», «коропку сердоничну, золотом ковану», золотую шапку, бармы и прочее. Те же самые вещи перечисляются в завещаниях Димитрия Донского и его сына, великого московского князя Василия Димитриевича.

Действительно, когда Москвой овладел в 1433 году князь Юрий, он захватил и «большую казну». Но в дальнейшем по договору с Василием Тёмным «казна» была возвращена. Позднее точно так же вынуждены были вернуть хозяину московскую казну и Василий Косой и Димитрий Шемяка.

— Это предположение?

— Нет, факт. В духовной грамоте Василия Тёмного, составленной в 1462 году, мы находим уже знакомые нам по предыдущим завещаниям ценности. «А сына своего Ивана, — писал Василий Тёмный, — благословляю крест золот Парамшина дела, да шапка, да бармы, да сердонична коропка, да пояс золот большой с каменьем…» Как видите, ни князю Юрию, ни его сыновьям ничего не удалось утаить. «Большая казна» в целости и сохранности вернулась в Москву и перешла по наследству к Иоанну Третьему.

— А золотой пояс Димитрия Донского в документах того времени упоминается? — спросил Друцкий безразличным голосом, до такой степени безразличным, что легко было догадаться, насколько его этот вопрос интересует.

— Нет, не упоминается. Но, безусловно, пояс, который княгиня Софья сорвала на свадьбе своего сына с Василия Косого, был возвращён в «большую казну» и находился там по крайней мере до 1605 года, то есть до восшествия на престол Лжедмитрия Первого…

Надо сказать, что самозванец довольно щедро раздаривал драгоценности из сокровищницы русских царей. Он делал богатейшие подарки Марине Мнишек, её отцу, сандомирскому воеводе, её братьям и сестре Урсуле, жене князя Вишневецкого. В Сандомир и Краков отправлялись золотые вещи, алмазы и самоцветы. Кстати говоря, основываясь на этом, некий последователь Солнцева высказывал предположение, что подлинная шапка Мономаха тоже оказалась в числе даров самозванца. Поэтому, дескать, царь Михаил и заказал греческим мастерам новую шапку, которая должна была заменить пропавшую. Но это предположение — чистый домысел. При всей своей расточительности Лжедмитрий никогда не покушался на царские регалии. Об этом свидетельствуют и списки подарков, отправленных в Польшу, и воспоминания очевидцев. Но пояс Димитрия Донского, кажется, стал исключением…

— Вы хотите сказать, что он был подарен кому-то из Мнишеков?

— Да. Насколько мне известно, один из основателей Киевского археологического общества «Нестор-летописец», Всеволод Михайлович Санаев, лет пятнадцать назад был представлен князем Любомирским потомку сандомирского воеводы и получил доступ к фамильному архиву Мнишеков…

— Разве род сандомирского воеводы не угас? — поразился Друцкий, который теперь слушал меня с неослабевающим вниманием.

— Не только не угас, но и процветает. Внук Юрия Мнишека, Юрий Ян Мнишек, был волынским воеводой, правнук Иосиф — великим маршалом Литовским. А в конце XVIII века Мнишеки в Австрии были возведены в графское достоинство. В России же их род, если не ошибаюсь, внесён в родословную книгу Волынской губернии.

— Вон как! — Полковник покачал головой. — Но извините, я вас перебил. Продолжайте, пожалуйста.

— Так вот, среди сохранившихся в фамильном архиве Мнишеков документов имеется описание русского княжеского пояса из золота со звонцами и бряцальцами, который был прислан Юрию Мнишеку в 1605 году из Москвы его зятем, царем Димитрием Иоанновичем. Пояс привез в Краков Афанасий Власьев. Передавая сандомирскому воеводе подарок, Власьев сказал, что этот пояс некогда принадлежал великому московскому князю, прославившемуся разгромом татарских полчищ. Таким образом, с большой долей достоверности можно предположить, что у Мнишеков действительно был пояс Димитрия Донского.

Граф Станислав Мнишек говорил Санаеву, что, по семейным преданиям, этот золотой пояс считался чем-то вроде реликвии, приносящей счастье в битвах. Поэтому, когда Адам Мнишек в 1649 году вместе с другими шляхтичами отправился на помощь польским войскам, осажденным в Збараже Богданом Хмельницким и крымским ханом Ислам-Гиреем, он взял с собой пояс. Но в битве под Зборовом, когда в плен к казакам чуть было не попал сам польский король, Адам Мнишек погиб. Трупа его не нашли. Не нашли и золотого пояса, который будто бы потом видели у сына гетмана, Юрия Хмельницкого.

Граф Станислав Мнишек говорил также Санаеву, что его дед был знаком с потомком Богдана Хмельницкого, смоленским губернатором и известным русским писателем Николаем Ивановичем Хмельницким, который якобы подтвердил, что у Юрия Хмельницкого действительно был старинный золотой пояс. Что в дальнейшем произошло с этим поясом, Николай Иванович не знал. Может быть, Юрий Хмельницкий подарил его монастырю, в котором принял иночество, а возможно, пояс впоследствии перешёл к кому-то из казаков.

— Архив Мнишеков сохранился? — спросил Друцкий.

— Думаю, что да.

— А где он теперь находится?

— Видимо, в Вене. Граф Станислав Мнишек в девятьсот четвертом году принял австро-венгерское подданство и вместе с семьей уехал из России.

Насколько я мог понять, то, что архив Мнишеков оказался в Вене, полковника никак не устраивало. Он был разочарован.

Допив бокал с напитком, который «некогда хорошо готовили в Московском купеческом клубе», он спросил:

— И больше никакими данными о дальнейшей судьбе золотого пояса, хранившегося в семействе Мнишеков, вы не располагаете?

Я замялся.

— Можно сказать, что нет.

Друцкий пристально посмотрел мне в глаза, и я впервые представил его себе на допросах в контрразведке.

— А можно сказать, что «да»? — резко спросил он.

— Я не подследственный, господин полковник.

Друцкий усмехнулся:

— Извините. Служба не может не наложить свой отпечаток. Но вы слишком болезненно реагируете на случайные оттенки тона. Я не хотел вас обидеть. Однако меня интересует всё, что имеет отношение к поясу Димитрия Донского.

— Видите ли, — сказал я, — письмо, с которым меня познакомили в начале 1917 года в «Обществе любителей древне-русского искусства», я не могу считать серьёзным источником достоверных сведений. Не исключено даже, что это простая мистификация. К сожалению, моя попытка встретиться с автором письма успехом не увенчалась. Когда я летом того же года навестил его — это был помещик из Полтавской губернии, то оказалось, что его имение разграблено крестьянами, а сам он куда-то уехал, то ли в Екатеринослав, то ли в Житомир. Поэтому я и не считал себя вправе ссылаться на этот крайне сомнительный документ.

— Понимаю вас, — мягко сказал Друцкий.

— И тем не менее вы всё-таки хотите, чтобы я ознакомил вас с содержанием этого письма?

— Совершенно верно.

— Ну что ж… Вам, конечно, известна история гетмана Мазепы?

— Только в пределах программы кадетского корпуса, — не без юмора уточнил Друцкий. — Поэтому я ничего не буду иметь против, если вы углубите мои познания.

— Гетман Мазепа был любимцем Петра Первого, — сказал я. — Обычно скуповатый, когда дело касалось государственной казны (подарки Петра «другу сердешненькому Катеринушке», когда он был за границей, чаще всего ограничивались присылкой птиц, цветов, «редьки да бутылки венгерского»), царь проявлял по отношению к Мазепе поразительную щедрость. Он одаривал его кафтанами на соболях с алмазными запонами, саблями в драгоценных оправах и тысячами крепостных крестьян. Не менее удивительна и забота Петра о Мазепе. Во время посещения Мазепой Москвы вдоль дороги стояли специально приготовленные для него триста пятьдесят подвод, а стряпчему строго-настрого наказывалось, «чтобы гетман и всех чинов люди, имеющие с ним приехать, были во всяком довольствии и челобитья о том великому государю не было».

Когда Мазепа болел или притворялся больным (гетман был великим притворщиком), Петр отправлял в Батурин своих личных лекарей. Гетман одним из первых в России был награжден орденом Андрея Первозванного.

Царь во всём доверял гетману, и можно себе представить, каким было для него ударом известие об измене любимца.

12 ноября на площади в Глухове в присутствии Петра I было выставлено чучело с гетманской булавой и лентой ордена Андрея Первозванного. Мазепу предали вечному проклятию. Чучело же бросили палачу, который на верёвке тащил его до места казни, где оно и было повешено.

Казну Мазепы, одного из богатейших людей того времени, захваченную Меншиковым и Голицыным в Батурине, Белой Церкви и Печерском монастыре, конфисковали. Однако Петр подозревал, а возможно, располагал какими-то сведениями, что наиболее ценные вещи изменник успел надежно спрятать. Поэтому он обратился к населению с призывом продолжать розыски сокровищ бывшего гетмана, обещая доносителям половину найденного. Но, кажется, больше ничего обнаружить не удалось, хотя и тогда, и позднее ходили слухи о кладе, который якобы зарыт где-то в Лохвице.

Между тем после Полтавской битвы Мазепе вместе со шведским королем удалось бежать в Турцию. Турецкий султан отказался выдать беглецов, хотя Петр I и предлагал триста тысяч ефимков — сумма неимоверная! — ближайшим его сановникам за голову бывшего гетмана.

В 1709 году Мазепа скончался (говорили, что отравился) близ Бендер и был похоронен в присутствии Карла XII в монастыре на берегу Дуная. В дальнейшем его прах перевезли в Яссы.

Таким образом, Мазепе удалось избежать возмездия за свое предательство. Меньше повезло его племяннику и соучастнику Андрею Войнаровскому, которому много лет спустя декабрист Рылеев посвятит свою поэму «Войнаровский». После Полтавской битвы Войнаровский бежал в Германию и поселился в Гамбурге. По требованию русского правительства он был выдан России и сослан в Якутск, где умер в 1740 году. По утверждению автора письма…

— Кстати, как его фамилия? — спросил Друцкий.

— Кисленко.

— Продолжайте, пожалуйста, — кивнул Друцкий.

— Так вот, по сообщению господина Кисленко, который не потрудился сослаться на какие-нибудь документы, перед смертью Войнаровский сообщил на исповеди священнику, что Мазепа зарыл свои сокровища недалеко от села Бодаквы нынешнего Лохвицкого уезда Полтавской губернии, в сосновом бору на левом берегу реки Сулы.

Тайна исповеди недолго оставалась тайной. Хотя Войнаровский точно не указал — и, видимо, не мог указать, — в каком именно месте находится клад, Бодакву в середине XVIII века неоднократно посещали любители легкой наживы. Не избежал соблазна и младший брат знаменитого фаворита императрицы Елизаветы Петровны Алексея Григорьевича Разумовского, Кирилл Григорьевич Разумовский, в 1746 году назначенный «в рассуждение усмотренной в нём особливой способности и приобретенного в науках искусства» президентом Императорской Академии наук.

Президенту академии, который ещё недавно пас отцовский скот, было тогда всего восемнадцать лет, возраст, самой природой предназначенный для различных приключений. Разумовский очень горячо взялся за дело. На первых порах он преуспел. Ему даже удалось якобы найти у кого-то из потомков бежавших вместе с Мазепой в Турцию казаков перечень зарытых сокровищ. И в нём среди других вещей будто бы упоминались легендарная булава с бриллиантами гетмана Сагайдачного и золотой пояс Димитрия Донского.

Однако экспедиция, посланная восемнадцатилетним президентом Императорской Академии наук, потерпела фиаско: ничего обнаружить не удалось. А в 1750 году Разумовский стал гетманом Малороссии и потерял всякий интерес к мазепинским сокровищам.

Были и другие безуспешные попытки разыскать клад.

А в 1915 году, как утверждал господин Кисленко в своём письме, кладом заинтересовался сын владельца кожевенного завода в Глинске Филипп Луигер, студент Дерптского университета. По просьбе отца Луигера Кисленко дал разрешение на раскопки (сосновый бор, где следовало искать клад, принадлежал Кисленко).

Поиски продолжались несколько месяцев, а затем Луигер-младший прекратил их, сказав помещику, что отчаялся что-либо найти.

А некоторое время спустя кто-то из крестьян сообщил, что видел собственными глазами, как Филипп Луигер извлекал какие-то металлические предметы из ямы, вырытой на опушке леса. Поэтому Кисленко пригрозил Луигерам, что, если они не поделятся с ним кладом, он вынужден будет сообщить обо всём в полицию. Это произвело соответствующее впечатление Луигер-старший признался, что его сын действительно нашёл некоторые вещи, зарытые Мазепой.

По сообщению автора письма Филипп Луигер отыскал ларец с алмазами и самоцветами, несколько сабель и пистолетов в золотой оправе, ожерелья, перстни, браслеты, золотой пояс, две булавы и около тысячи золотых монет.

После переговоров, которые длились чуть ли не полгода, Луигеры наконец выделили автору письма его долю. Так якобы Кисленко стал владельцем золотого пояса Димитрия Донского. Описания пояса Кисленко не прислал, а о фотографиях и говорить нечего.

— Когда вы ездили на Полтавщину, вы встречались с Луигерами?

— Я беседовал с Луигером-старшим, Филиппа не было, и разговор с ним подтвердил мои самые худшие опасения.

— Вон как!

— Да. Луигер сказал, что никогда ни он, ни его сын не занимались розысками клада Мазепы, что кладоискательство, с его точки зрения, вообще занятие пустое. Что же касается Кисленки, то господин Луигер отозвался о нём как о человеке с весьма пылким воображением. «Мне бы не хотелось употреблять слово «лгун», — сказал он. — Но, к сожалению, иного слова я подыскать не могу. Впрочем, господин Кисленко, в общем-то, относится к категории безобидных лгунов, хотя его письмо и отняло у вас время и заставило потратиться на дорогу… А сокровищами Мазепы он действительно интересовался. Но, насколько мне известно, никаких практических шагов к их розыску не предпринимал».

Таков результат моей поездки, господин Друцкий… Как видите, я не без оснований не хотел говорить о письме Кисленки, которое только могло бы ввести вас в заблуждение. Оно ничего не стоит, господин Друцкий!

— Не смею спорить, — согласился полковник. — Действительно, письмо Кисленки ничего не стоит. Но меня интересует другое, — он сделал эффектную паузу, — сколько стоит пояс Димитрия Донского, который принадлежит господину Кисленко?

Друцкий нарочито медлительным движением достал из белого портфеля пачку фотографий и рисунков великокняжеского пояса с изображением на двух передних бляхах Димитрия Солунского и торжественного въезда во Владимир великого князя Всеволода Юрьевича с иконой воинственного святого. — Удивлены? — Полковник был доволен. — Пока, уважаемый Василий Петрович, ознакомьтесь с этим, — сказал он, — а затем… Ежели ваше предварительное мнение будет благоприятным, то через несколько дней я вам предоставлю возможность освидетельствовать этот пояс в натуре. Не возражаете?… Что же вы молчите?

— Значит, Кисленко написал правду? Действительно сокровища Мазепы найдены Филиппом Луигером?

Друцкий усмехнулся:

— Вы были совершенно правы, Василий Петрович, напомнив мне, что вы не подследственный и мы с вами беседуем не в контрразведке, а на моей квартире. Но при всём при том давайте договоримся на будущее: вопросы всё-таки буду задавать только я. Таков уговор. Ваша обязанность — экспертиза и молчание. Моя — вознаградить вас за то и другое. Искренне надеюсь, что больше напоминать мне об этом не придётся.

Разбросанные веером по столу фотографии и рисунки притягивали меня, как магнит.

— Хотите еще лампопо? А впрочем, не смею больше отвлекать вас. Ведь вы, насколько я понимаю, теперь уже находитесь в другой эпохе и в другом, более изысканном обществе, не правда ли?

Друцкий встал, посмотрел через моё плечо на фотографии и бесшумно вышел, притворив за собой дверь.

Сразу же после его ухода комната заполнилась тенями одетого в кольчугу великого московского князя Димитрия Донского, его незадачливого внука Василия Тёмного, которому выкололи глаза в его собственном стольном городе, Димитрия Шемяки и Василия Косого.

Были здесь и мать Василия Тёмного княгиня Софья, положившая начало распре между князьями, и обманувший доверие Димитрия Донского тысяцкий Вельяминов, главный распорядитель на великокняжеской свадьбе.

Судя по благодушному лицу тысяцкого, совесть его не мучила. Не для себя он взял золотой пояс, для сына. Чего, дескать, ради детей не сделаешь! А Димитрий Иоаннович, чай, не обеднял. Велика княжеская казна. И злато в ней, и серебро, и зёрна гурмыжские, и каменья многоцветные…

Беззвучно молился за победу русского воинства над басурманами святой Сергий Радонежский, который только что благословил Димитрия Донского на битву с Мамаем и послал в его дружину двух своих иноков — Пересвета и Ослябю.

А вон и сам воин-монах Пересвет, павший на Куликовом поле в единоборстве с татарским богатырем Челибеем.

Лжедмитрий, Марина Мнишек, Юрий Хмельницкий, пан сандомирский воевода…

А в дальнем углу комнаты, не обращая ни на кого внимания, сидел за столом седоусый Мазепа. Гетман читал посланный на него Кочубеем донос царю. Кочубей хотел вернуть свою дочь. «Прельщая своими рукописными грамотками дщерь мою, — писал он царю, — непрестанно к своему зломыслию посылая ей дары различныя… и сотвори действом и обаянием, еже дщери моей возбеситеся и бегати, на отца и матерь плевати…»

* * *

Сам «пояс золот» Василий Петрович получил возможность осмотреть неделю спустя, когда вновь был приглашён на квартиру к полковнику Друцкому.

— Это было 26 ноября 1919 года, — рассказывал он. — Дату я помню точно, потому что накануне произошло радостное для всех нас событие: из тюрьмы, где их ожидала неминуемая смерть, бежали двое наших товарищей, членов подпольного ревкома, которые были арестованы на явочной квартире в первых числах октября.

Времени на осмотр пояса и его экспертизу мне уделили немного.

У Друцкого не было никаких оснований сомневаться в подлинности пояса. Кроме того, полковник сильно нервничал и торопил меня. Нервозность его была понятна. В Харькове уже все знали, что Красная Армия перешла в наступление по всему фронту. Открыто говорили о разгроме белых под Орлом и Воронежем, об уничтожении многотысячных корпусов Шкуро и Мамонтова конницей Буденного.

Деникинщина приближалась к своему бесславному концу.

Белогвардейцы поспешно готовились к эвакуации. Из Харькова вывозили всё ценное. Деникинские офицеры, уже не рассчитывая на победу, старались по возможности обеспечить своё будущее в эмиграции.

Квартира Друцкого была загромождена ящиками. Пожилой денщик полковника упаковывал картины и антикварные изделия. Он выполнял веление души Друцкого, которая, как мне уже было известно со слов полковника, «всегда тянулась к прекрасному».

Ящиков было много. Полковник неплохо поживился…

— В вашем распоряжении полчаса, — предупредил меня Друцкий. — Надеюсь, вам этого хватит и для осмотра и для письменного заключения.

Я уже был подготовлен к тому, что увижу. И всё-таки это чудо русского ювелирного искусства меня поразило. К прекрасному нельзя привыкнуть. Оно всегда поражает.

Русские златокузнецы были мастерами орнамента и знатоками игры светотени. Они тонко чувствовали красоту сочетания цветов и красок. Это сразу же бросалось в глаза при взгляде на пояс.

Древние ювелиры понимали, что драгоценные камни на княжеском поясе или рукояти меча должны не только свидетельствовать о богатстве владельца, но и радовать глаз. А это достигается не только качеством самоцветов. Один камень, например, лучше смотрится на золоте, другой — на серебре, третий — на черни. Тёмный рубин очень красив в окружении мелких светлых рубинов, но проигрывает в близком соседстве опалов. Для бесцветных алмазов желателен темный фон и так далее.

Совсем не просто и вставить камни в оправу. Это тоже творчество, требующее тонкого вкуса, выдумки и профессиональных навыков. И золотой пояс, который я разглядывал 26 ноября 1919 года, был не только произведением искусства, но и своеобразной поэмой, посвящённой ювелирной технике своего времени.

Вам не приходилось видеть княжеские бармы, найденные в 1822 году в Старой Рязани? Они состоят из одиннадцати золотых подвесок, которые украшены по краям драгоценными камнями и мелким жемчугом, нанизанным на золотую проволоку. Покрытые изящной филигранью и зернью бармы создают причудливую игру светотени. Самоцветы вставлены в гнёзда, которые слегка приподняты над кружевом филиграни, поэтому свет к камням проникает не только сверху, но и снизу. Камни светятся как бы изнутри. Их разнообразные чистые краски дополняют друг друга, создавая великолепную гамму цветов. Камни высвечивают золотой узор филиграни, подчеркивая изящество тончайшего металлического кружева с паутинкой пересекающихся в плавном повороте линий. Точно такой же приём был использован в украшении пояса.

Обязательно посмотрите эти бармы — только тогда вы получите некоторое представление о том, как выглядел пояс Димитрия Донского.

Не менее интересен был и подбор самоцветов.

Некогда, как известно, существовала довольно сложная символика драгоценных камней. Златокузнец обязательно должен был знать, что яспис, например, символизирует мужество и скромность, агат — долголетие и здоровье, хризопраз — успех. Карбункулы наделяли своего владельца даром предвидения, сердолик предохранял от козней врагов, а гиацинт «обвеселял» сердце и отгонял «неподобные» мысли. Но самым важным для воина камнем — а воином был каждый князь — считался алмаз. Его следовало носить «во оружиях», и тогда воин «бывает спасён от всех супостатов своих и сохранён бывает от всякой свары и от нахождения духов нечистых». Немногим в этом отношении уступал алмазу и аметист («Воинских людей от их недругов оберегает и ко одолению приводит. Аще к ловлению зверей диких и птиц добре есть помощен»).

Мастер, сделавший пояс, учёл и символику, и все «волшебные» свойства драгоценных камней.

Вставленные в узорчатые наугольники и овальные пластинки пояса самоцветы оповещали всех, друзей и врагов, что князь мужествен и скромен, что он обладает даром предвидения и государственной мудрости, что он весел и щедр, удачлив в битвах и на охоте, что успех ему сопутствует во всём и всегда.

Камни являлись одновременно украшением, характеристикой и пожеланиями. Владелец пояса просто обязан был прославить своё имя, надежно охраняя и расширяя пределы княжества.

Герой битвы на Куликовом поле, победитель грозного и могущественного Мамая был достоин такого пояса, чего нельзя, разумеется, сказать о тысяцком Вельяминове, боярине Всеволожском, Димитрии Шемяке или Василии Косом.

Но вины мастера в дальнейшей судьбе сделанного им пояса не было никакой. Его бы не смог обвинить даже Димитрий Шемяка со своим «Шемякиным судом». Златокузнец, не оставивший последующим поколениям ни своего имени, ни прозвища, великолепно умел гравировать и чеканить, в совершенстве знал финифтяное и сканное дело, хорошо разбирался в символике и «волшебных» свойствах драгоценных камней, но даром предвидения не обладал. И у него не было денег, чтобы восполнить этот пробел и купить чудодейственный карбункул, наделяющий своего хозяина столь необходимым в жизни качеством.

Какой уж там карбункул! Не дали бы лишь бог да князь с голоду помереть!

И я представил себе зарывшуюся по пояс в землю мазанку со стенами, сплетёнными из ивовых прутьев, лежанки-скамьи из земли, дымящуюся глинобитную печь маленький горн и склонившееся над золотым поясом бородатое лицо златокузнеца-волшебника, который считал себя обычным ремесленником, точно таким же, как работающие по соседству кузнецы, ткачи и стеклодувы.

Мои размышления прервал Друцкий:

— Итак, ваше мнение, Василий Петрович?

— Вещь, которой может гордиться любой музей мира.

Иного ответа полковник не ждал.

— Но вы ещё не написали своего заключения, — напомнил он.

— Это у меня займет несколько минут.

— Надеюсь, надеюсь…

Полковник торопился. Он настолько спешил, что даже забыл о моём гонораре. Но я в претензии не был. К тому времени гонорар меня не слишком интересовал: группа «золотоискателей» харьковской подпольной организации большевиков уже свёртывала свою работу. День-другой — и деникинские части оставят город. Ждать не долго, совсем не долго. Скатертью вам дорога, «рыцари белой идеи»!

11 декабря 1919 года мы все, словно музыку, слушали гул нарастающей канонады. Она возвещала о приходе Красной Армии.

А вечером того же дня несколько всадников, спустившись с Холодной горы, проскакали по Екатеринославской улице, свернули на Павловскую площадь и направились к центру города. На шапках всадников алели пятиконечные звезды.

Это были конные разведчики начдива Юрия Саблина…

…Через неделю после освобождения Харькова я выехал в Киев. Ивлева я там не застал, но меня заверили, что Рембрандт благополучно пережил своё заточение и по распоряжению Народного комиссариата художественно-исторических имуществ РСФСР передан соответствующей комиссии Украины. «Варварские условия существования», как выразился в своё время Санаев, на сем «избалованном господине» не сказались. Не принесло ему вреда и близкое соседство с соленьями. Рембрандт всё вытерпел. Он понимал, что гражданская война — это гражданская война и тут уж ничего не поделаешь.

Новый, 1920 год я встречал в Москве. Голодной, холодной, но, как всегда, милой моему сердцу, хотя я и считаю себя петербуржцем.

* * *

Рассказ Василия Петровича вызывал много вопросов.

Каким образом пояс Димитрия Донского оказался у начальника харьковской контрразведки?

Был он куплен Друцким у Кисленко или еще у кого-нибудь?

Куда девались остальные сокровища Мазепы, найденные студентом Дерптского университета Филиппом Луигером?

Где и у кого булава гетмана Сагайдачного и оправленные в золото сабли?

Занимался ли кто-нибудь розысками всех этих уникальных вещей после окончания гражданской войны?

Известно ли что-либо о дальнейшей судьбе увезенного из Харькова в 1919 году пояса?

Десятки вопросов.

— А вы не интересовались, как к Друцкому попал этот пояс? — спросил я, убедившись, что Василий Петрович считает своё повествование законченным.

— Нет, не интересовался.

— Но почему?

— Потому что в этом не было никакой необходимости. О том, что пояс окажется у Друцкого, я знал ещё до того, как полковник пригласил меня к себе на квартиру. И рисунки и фотографии пояса неожиданностью для меня не были, хотя я и увидел их тогда впервые, — сказал Василий Петрович.

— Не понимаю.

— Видите ли, при харьковской подпольной большевистской организации, помимо группы «золотоискателей», был также создан нелегальный Красный Крест. Товарищи из Красного Креста через некоторых сочувствующих Советской власти надзирателей наладили связь с тюрьмой, организовали систематическую передачу продуктов политическим заключённым, помогали их семьям. Мало того, нашему Красному Кресту удалось даже установить контакт с неким сотрудником контрразведки, который за соответствующую мзду освободил нескольких арестованных.

Но когда были схвачены двое членов подпольного ревкома, выкупить их не удалось. Ими занимался сам Друцкий. Вот тогда-то на заседании ревкома и было решено попытаться через третьих лиц прощупать начальника контрразведки. Оказалось, что с полковником можно договориться: его душа «тянулась к прекрасному», особенно к произведениям ювелирного искусства Древней Руси. Тогда-то у Санаева и возникла мысль о поясе Димитрия Донского.

Через тех же третьих лиц полковнику были переданы копия документа из фамильного архива Мнишеков, в котором имелось описание пояса, письмо в «Общество любителей древнерусского искусства», рисунки и фотографии.

В качестве эксперта полковнику рекомендовали Санаева. Друцкий и воспользовался его услугами, но затем решил перестраховаться и дополнительно пригласил меня.

Так золотой пояс Димитрия Донского, поссоривший некогда князей, в 1919 году спас жизнь двум очень хорошим людям.

— Но когда и как вам удалось разыскать этого помещика, у которого находился найденный Филиппом Луигером пояс?

— А мы его не разыскивали. Его при всём нашем желании разыскать было невозможно.

— Почему?

— Хотя бы потому, что его никогда не существовало в природе.

— Так же как и Луигеров, которые нашли клад Мазепы? — спросил я, начиная что-то понимать.

— Так же как и Луигеров, — подтвердил Василий Петрович. — Всё это в соавторстве со мной было придумано Санаевым.

— А как же письмо Кисленко и документ из архива Мнишеков?

— У подпольного комитета, помимо всего прочего, имелось великолепное паспортное бюро, — рассмеялся он. — Работавшие в нём товарищи умели делать и более сложные документы.

— Понятно. Следовательно, не было ни клада Мазепы, ни Луигеров, ни писем, ни пояса…

— Нет, пояс всё-таки был, — возразил Василий Петрович. — Великолепный княжеский пояс со звонцами и бряцальцами.

— Золотой?

— Да.

— Тот самый, из-за которого началась княжеская междоусобица?

— Да.

— Каким же образом он у вас оказался?

— Самым простым. Его любезно предоставил всё тот же Санаев.

— Но он-то где его отыскал?

— Он его не отыскивал.

— То есть?

— Он его изготовил. Золотой пояс Димитрия Донского был сделан в мастерской Санаева в 1914 году, когда Всеволод Михайлович готовил выставку украшений великокняжеских одежд в Древней Руси.

Я ожидал чего угодно, но только не этого.

Наступило тягостное молчание, которое прервал Василий Петрович:

— Вы, конечно, считаете, что я вас разыграл. Но это не так. Я ведь действительно держал в своих руках подлинный пояс Димитрия Донского…

— … сделанный в 1914 году Санаевым, — иронически закончил я.

— Ну и что из того? — пожал плечами Василий Петрович. — Правда, в этом поясе было значительно меньше золота, а роль драгоценных камней выполняли стёкла. Но по красоте и изяществу он ни в чём не уступал своему знаменитому предшественнику. Если бы тогда в кабинете Друцкого оказались Димитрий Донской, Василий Тёмный и тысяцкий Вельяминов, они бы все, не задумываясь, поставили вслед за мной свои подписи под заключением о подлинности пояса.

— И ошиблись бы.

— Нет, не ошиблись. Всеволод Михайлович был блестящим мастером и в совершенстве знал все особенности древнерусского ювелирного искусства. При изготовлении пояса, я уверен, он не допустил ни одной погрешности. Так же как суздальский златокузнец, он сотворил подлинное чудо. Как хотите, но на этот счёт у меня не было и нет ни малейших сомнений.