Когда мы возвращаемся домой, Эко первым делом несется к своему голубому кубу. Сегодня она сидит над ним довольно долго. Приходит недовольная.

— Что случилось? — спрашиваю.

— Ничего. Иди спать.

— Нам угрожает опасность?

— Просто плохой прогноз погоды. Спокойной ночи.

Лежу в постели. Если уж Эко что-то огорчило, то это точно не переменная облачность. Какой-нибудь тайфун ее бы даже обрадовал. Мой сержант с природой на «ты». Даже с ее неприятной стороной — вроде змей и акул. Живо вспоминаю наши приключения под водой. Не знал, что океан — это так красиво. Гораздо красивее суши — глубже и слоев больше.

Интересно, что Эко имела в виду, когда говорила, что люди — отвратительное племя. Что мы все погубили. Как мы умудрились? При чем тут я? Эко была готова отдать за меня жизнь. Как папа. Почему? Что именно сломалось и почему я должен это чинить? Как мне вообще за это браться, если я знаю гораздо меньше, чем они?

Ночь неестественно тихая. Безветренная. Умиротворенная. Как будто небо всосало все поглубже, прежде чем выплюнуть. Вообще-то Эко, возможно, говорила правду — хотя бы отчасти. Похоже, погода действительно испортится.

Может быть, в тропиках Северной Атлантики назревает ураган? Собирается с силами. Медленно, неумолимо, неотвратимо надвигается на Джека Даниэльсона на Атлантическом кладбище.

И тут я начинаю нервничать. Болотам не полагается вести себя так тихо. Насекомые и лягушки примолкли неспроста. Знают — что-то будет. Прячутся. Ищут глину, в которую можно зарыться. Бревна, под которые можно забиться.

А я весь как на ладони. Ни тебе глины. Ни бревнышка. Только трехэтажный дом, в котором Джек может спрятаться, и голубой куб, который нас предупредил.

О чем? Кто и когда сюда нагрянет? Что мне делать, когда за мной придут?

Вылезаю из постели. Гляжу в окно. Вот он. На камне в пятидесяти футах от дома. Пес-предатель. Было бы у меня ружье, я бы его отсюда пристрелил. Тучка закрывает луну. Когда она проходит, на камне никого нет.

Гляжу в другую сторону. На крыше — человек-горгулья. Эко. Застыла. Глядит на океан.

Высовываюсь из окна. Нащупываю, за что ухватиться. Подтягиваюсь.

Забираюсь на крышу, к Эко. Балансирую руками. Крутой скат. Осторожно, Джек. Ступаю я тихо, но Эко знает, что я к ней подбираюсь.

— Ты должен быть в постели, — говорит она, когда я уже близко.

— Не спится. Можно посидеть с тобой?

Она не говорит «нет». В устах моей ниндзя это равносильно настоятельному приглашению.

Сажусь рядом. На конек крыши. Самая высокая стратегическая точка. Льется ровный лунный свет. Сложный узор серебристых болотных ручейков сливается с зеркальной гладью бухты. Миллионы отраженных звезд застряли в мелководье, словно рой блестящих жучков в бесконечной янтарной плите.

— Я там видел этого пройдоху пса, — говорю. — Джиско. Чего он тут вынюхивает?

— Почему ты до сих пор на него злишься? Он сделал свое дело. Привел тебя ко мне. Если методы у него не совсем честные, какая тебе разница?

— Не знаю, способна ли ты это понять, — отвечаю, — но когда ты один-одинешенек и подружился с кем-то и доверяешь ему, а он тебя предает, это ужасно.

— Не надо себя жалеть, — раздельно произносит Эко. — Мы совершенно одиноки с рождения и до смерти.

Голос у нее дрожит, и она умолкает.

Я гляжу ей в лицо, и она отворачивается.

— Что случилось с твоими родителями? — спрашиваю я.

Эко молчит — так долго, что я уже не сомневаюсь: отвечать она не собирается. А потом она решает меня удивить и тихо говорит:

— Обоих уже нет. Отца я совсем не помню. А мать помню. Из последних сил искала убежище. Хижину. Пещеру. Человека, которому можно доверять. Она отдала меня Смотрителям. А потом умерла.

Ухает сова — далеко-далеко. Чужой боевой клич. Примитивный. Первобытный. Мы слушаем, как затихают его отголоски.

— Прости меня, — говорю. — Теперь я понимаю, что тебе было неприятно, когда я расспрашивал тебя про моих родителей.

— Ничего ты не понимаешь! — резко отвечает она. — Не смей меня жалеть! Никогда!

Гляжу на нее. Короткие черные волосы обрамляют белое лицо, словно траурное покрывало. Ладони обращены вверх, согнуты чашечками, словно лунный свет — это нектар и она его собирает. Губы приоткрыты. Взгляд блуждает по ночному небу.

— Эко, ты не обидишься, если я скажу тебе правду?

Не отвечает. Она меня слышит или витает неведомо где?

— Иногда мне кажется, что ты бессердечная, злобная гадина, к тому же чокнутая, и, честно говоря, в такие минуты меня от тебя тошнит. А иногда мне кажется, что ты самый грустный человек на всем белом свете. И что ты меня понимаешь.

Эко слегка кивает, как будто согласна со всеми моими заявлениями.

— Трудно не поддаваться печали, — соглашается она, и голос у нее звучит так мягко, словно это едва ли не признание. — Меня к этому готовили. Предупреждали, как тяжело мне будет вернуться во времена, настолько близкие к Перелому. Но все равно шутка оказалась слишком жестокой, а угрызения совести — невыносимыми.

— К какому такому перелому? — спрашиваю. — Хватит говорить загадками. Объясни, что случилось. Утром ты сказала, что люди все погубили. Как нам это удалось?

Эко развязывается из позы лотоса, и я невольно вспоминаю морскую змею, которая показалась из дыры в обшивке. Понимаю, что медитация для Эко — способ спрятаться в себе, укрыться от мира. А сейчас она совсем беззащитна.

Она подтягивает колени к груди. Целую минуту она совсем не похожа ни на йога, ни на ниндзя. А похожа она на девчонку у костра — вот она собирается рассказать страшную историю и знает, что в конце концов сама перепугается.

— Если ты и в самом деле хочешь понять, что я расскажу, не забывай, что я смотрю в прошлое из будущего, — начинает она. — Мы сейчас сидим на крыше, а перед нами тысяча лет. Но об этом думать не надо. Представь себе, что все уже случилось и теперь мы имеем дело с результатом.

— Как скажешь, — говорю. — Перенеси меня в свой мир, и давай взглянем в прошлое. Итак, где это — десять веков спустя?

Эко смотрит на звезды. Втягивает воздух сквозь едва разомкнутые губы. А потом начинает делать то, чего я никак от нее не ожидал. Она цитирует Библию. Не один какой-то стих, — похоже, она собирается прочитать наизусть всю эту громадину.

Родители у меня были не слишком ревностные прихожане, но я понимаю, что Эко цитирует какое-то знаменитое место, и даже вроде бы его узнаю.

— Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Все вещи в труде; не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.

— Красиво, — говорю я, — но ужасно грустно. Библия, да?

— Екклесиаст. Тебе кажется, что это грустно?

— Да. Здесь говорится о том, что нет никакого смысла что-нибудь делать, потому что все равно ничего не меняется.

— А мне кажется, что так спокойнее, — отвечает Эко. — Как повезло тем людям, которые могли в это верить… Родился, живешь, страдаешь, умираешь, а на земле ничего не меняется. Ветер дует, реки текут, и что бы человек ни делал, он не может изменить это ни на йоту. А если ты возомнил, будто способен оставить след в вечности, то ты либо возгордился, либо заблуждаешься, ведь это и есть суета сует.

Эко умолкает, и мы сидим бок о бок, глядя на бесконечный Млечный Путь, отраженный в чернильной бухте. На миг мне кажется, будто звезды закрутились в водовороте и сложились в призрачный лик. Я вижу старика, который глядит мне прямо в глаза. Он похож на чародея Мерлина — длинные седые волосы и косматая борода. И кого-то мне напоминает. Но это не страшно. Скорее успокаивает.

Это мое лицо. Он очень похож на меня. Но такой печальный. Безумно усталый. Скорбный. Как будто десятки лет нес на своих плечах бремя всех страданий мира.

Он глядит прямо на меня. Внутрь меня. Сквозь меня.

Неужели это мой отец? Мой настоящий отец?

Не может быть!

Лицо исчезает, и я опять сижу и смотрю на отражение звезд, и почему-то теперь я понимаю, что произошло.