Жизнь в Дюссельдорфе. – Берлин. – «Гераклит Темный». – Домашняя обстановка. – В кругу друзей. – «Франц фон Зиккинген». – «Итальянская война». – Мнимый патриотизм Лассаля. – У Гарибальди. – Любовь к Солнцевой. – «Исповедь». – «Лессинг». – «Система приобретенных прав». – План собственной газеты. – Борьба прогрессистов и отношение к ней Лассаля. – «Юлиан Шмидт». – «О сущности конституции». – «Что же теперь?» – «Сила и право»

Вслед за годами революции над немецкой землей воцарилось глубокое затишье. Но не то затишье, какое бывает обыкновенно после бури. Это была мертвая тишина реакции, наложившей свою тяжелую руку на все источники свободной жизни. После окончания кампании против графа Гацфельда наступило затишье и в жизни Лассаля. Он перенес свою жизнь и деятельность из тюрьмы, из зала суда и народного собрания в ученый кабинет и светский салон. Ввиду участия его в революции 1848 года ему было запрещено пребывание в прусской столице, а потому он по-прежнему оставался жить в Дюссельдорфе. Графиня уже более не расставалась со своим избавителем, которого полюбила горячей и нежной любовью матери и страстного адепта. Зато и Лассаль платил ей той же монетой.

«Я люблю ее любовью сына; я люблю ее любовью верного товарища по оружию, делившего с нею десять лет борьбы и опасностей. Я, наконец, люблю ее философской любовью, то есть люблю ее, как самый прекрасный тип человечества, как тип страждущего человечества, как Христа, распятого у меня на глазах за грехи человечества и Которого мне удалось сорвать с креста силой моей воли… Я не чувствовал бы себя никогда счастливым, если бы не видел ее также счастливой, довольной, сияющей…»

Так писал Лассаль о своем «друге-матери» в «Исповеди» любимой девушке. Тут же он говорит о добром влиянии, которое имела графиня на его характер, «развив в нем добрые инстинкты и подавив другие – зверские: страшный гнев, крайнюю страстность».

Итак, графиня также осталась в Дюссельдорфе.

Постоянными посетителями и друзьями дома Лассаля были, между прочим, поэт Фрейлиграт и Беккер – участник движения 1848 года, а потом городской Глава в Кёльне. Гостеприимный дом его был всегда открыт для всех гонимых и преследуемых; они находили в нем радушный приют, а в его хозяине – остроумного собеседника, неизменного помощника и умнейшего советника. Лассаль устраивал частые пирушки, пережил не одно любовное приключение, предпринимал путешествия в различные страны, между прочим также и в Египет, – и вообще наслаждался жизнью, как только мог. В это же время он возвратился к давно оставленной и недоконченной рукописи – исследованию о греческом философе Гераклите Темном. Годы пребывания в Дюссельдорфе принадлежат, без сомнения, к самым спокойным в его жизни.

Но не в покое мог найти счастье тот, кто был рожден для бурь и битв. Его тянуло в столицу, где он по крайней мере мог найти обширный круг влиятельных и выдающихся людей – лучших представителей науки и литературы, если уснувшая политическая жизнь не даст ему широкого круга деятельности. С другой стороны, нет ничего невероятного и в предположении, что Лассаль благодаря прекрасным связям графини знал уже тогда, что в высших сферах Пруссии зреют новые веяния, что царствованию психически больного Фридриха Вильгельма IV наступает конец и что вместе с этим сумерки реакции должны уступить место рассвету и пробуждению к живой политической и общественной жизни. Насколько влиятельны были связи его и графини в высших сферах, показывают те известия, которые он сообщал в письмах к Марксу в Лондон, вскоре после начала Крымской войны. Так, 22 февраля 1854 года он сообщает Марксу буквальное содержание ноты, посланной несколько дней назад берлинским кабинетом в Париж и Лондон, описывает настроение высшего правительства: король и почти все министры – на стороне России, между тем как Мантейфель вместе с кронпринцем – на стороне Англии, и передает те меры, которые приняло прусское правительство на всякий случай. До чего сильна была в Лассале потребность близкого общения с центром умственной жизни страны – доказывается уже тем, что он иногда тайком, переодетый извозчиком, посещал Берлин. Но этого мало. Он, который еще несколько лет тому назад ненавистное ему прусское правительство открыто называл «позорнейшим и невыносимым насильственным владычеством», теперь согласился на то, чтобы влиятельный Александр Гумбольдт обратился к тому же правительству с просьбой о разрешении поселиться ему в Берлине. В правительственных кругах, собственно, ничего не имели против этого, но влиятельные родственники графини Гацфельд желали во что бы то ни стало воспрепятствовать тому, чтобы она жила вблизи от них. Они были уверены, что графиня поселится там же, где будет жить ее покровитель, и, чтобы держать ее подальше от себя, они препятствовали въезду Лассаля в Берлин. Однако Александр Гумбольдт добился этого разрешения у самого короля, и в 1857 году Лассаль переезжает в прусскую резиденцию. Спустя некоторое время переселяется туда, как этого и ожидали, также и графиня.

В Берлине Лассаль закончил свое обширное научное исследование о философии Гераклита Эфесского, которое и вышло в конце 1857 года в двух объемистых томах. Это сочинение доставило ему огромную популярность и славу в ученом мире, сразу поставив его в ряды лучших ученых исследователей того времени. Однако мнения специалистов об этом труде расходятся. Одни рассматривают это исследование как составившее эпоху в истории древнегреческой философии, другие, напротив, утверждают, что оно содержит мало такого, чего нельзя было бы найти у Гегеля, что оно представляет собой лишь «иллюстрацию гегелевских положений гераклитовскими иносказаниями». Но все, не исключая и оппонентов, единодушно признали, что это – глубокий и серьезный труд. Конечно, справедливо то, что Лассаль предстает здесь правоверным старогегельянцем, – надо сказать, что сторонником этой идеологии он оставался всю жизнь. Материалистическое миросозерцание, родоначальниками которого были его друзья Маркс и Энгельс, осталось для него навсегда книгой за семью печатями. Мы это увидим ниже, особенно в его «Системе приобретенных прав».

Внешний конкретный мир, конкретная реальность: науки, искусства, экономический и социальный строй и прочее – все это, на его взгляд, лишь продукты, воплощение идей, проявление логического трансцендентального духа, а категории мысли рассматриваются им как вечные метафизические «сущности», беспрерывное движение и вечное развитие которых определяют историю и ее содержание. Как видит читатель, отсюда недалеко до метафизики чистейшей воды.

Основная мысль лассалевского «Гераклита» – это раскрытие вечного процесса мирового движения и развития, рассмотренного в качестве основного принципа всего сущего.

«Понятие процесса образования, тождество всеобъемлющей противоположности, бытия и небытия – есть божественный закон. Сама природа есть только воплощенное проявление этого закона, образующего ее внутреннюю суть: день есть движение, стремление обратиться в ночь, ночь – стремление обратиться в день; восход солнца – лишь беспрерывный заход и т. д. Вселенная – это лишь видимое осуществление этой гармонии противоположных начал, – гармонии, которая пронизывает все сущее и управляет им…» («Herakleitos», т. 1, с. 24).

Живой интерес, с которым Лассаль раскрывает сущность гераклитово-гегелевской философии, становится еще большим, когда он касается этической стороны учения древнегреческого мыслителя. Уже в древние времена, – доказывает Лассаль, – заметили, что Гераклит, поставивший противоположности начал основным первоначальным принципом, отрицает противоречия этих начал (т. 1, с. 119). Для Бога нет добра и зла, для Него «все хорошо и справедливо, только люди называют одно справедливым, другое несправедливым» (т. 1, с. 92),– утверждал Гераклит, предваряя этим пантеистическое миросозерцание Спинозы. Отдельная личность вступает в свое существование путем обособления, индивидуализации, посредством отрешения себя от божественного, мирового, всеобщего; ее обособление уже само по себе составляет несправедливость против общего единства в процессе непрерывного развития и образования, – несправедливость, которая может быть сглажена лишь возвращением отдельной личности к целому, общему. Поэтому этика Гераклита есть в то же самое время вечно основной принцип нравственности и сводится к одному положению: «Самопожертвование ради общего» («Hingabe an das Allgemeine»). С этой точки зрения им осуждаются эгоизм, произвол, надменность и т. п. Поэтому слава, которая выпадает на долю человека лишь после его смерти, есть истинное бытие человека в его небытии, продолжение его земного существования, достигнутое и действительно существующее бессмертие и нетленность человека (т. 2, с. 436). Это целое, общее нашло у Гераклита свое конкретное выражение, воплощение прежде всего в государстве.

Мы видим здесь поразительное сходство Гераклита с Гегелем. У эфесского философа, как и у его берлинского собрата, государство – высшее проявление объективного духа, абсолютная самоцель (Selbstzweck). У него, как и у Гегеля, государство есть воплощение свободы каждого в единстве всех. Гераклит считает государство воплощением «божественного», Гегель, в своем преклонении перед эллинским идеалом, называет государство «земным богом». И Лассаль, конечно, с особенным удовольствием подмечает это сходство, тем более что это так соответствует культу государства самого Лассаля. Воодушевление и вера Лассаля в великую миссию государства не только как защитника, но и как ревнителя права, прогресса и культуры проходит красной нитью через все его ученые труды, агитационные брошюры и политические речи. Позднее, в страстной полемике с манчестерцами, он, как мы это увидим ниже, в своем преклонении перед культурной миссией государственной машины хватил даже далеко через край.

Уже из этого краткого изложения содержания «Философии Гераклита Темного из Эфеса» читателю будет понятно, почему наш мыслитель с таким воодушевлением и страстностью бросился исследовать философские дебри Гераклита, которого он считал, как мы уже упомянули, прямым предшественником своего великого учителя Гегеля.

Помимо усиленных научных занятий Лассаль умудрялся находить время и для всякого рода удовольствий и веселых развлечений. Для него было так же легко переменить роль кабинетного ученого на роль светского человека, изысканно-деликатного кавалера, как удалиться далеко за полночь из шумного салона в уединение своего кабинета, чтобы, погрузившись в работу, просидеть за письменным столом до утра.

В его комфортабельном доме в аристократическом районе Берлина собирался весь цвет тамошней интеллигенции, а также многие знаменитые корифеи науки, литературы и искусства. Но прежде чем перейти к характеристике того общества, которое группировалось вокруг Лассаля, мы дадим описание его домашней обстановки, заимствованное нами у С. Солнцевой.

«Квартира его представляла смесь утонченной роскоши, комфорта и дилетантизма с серьезно-научным направлением; олицетворением последнего был его кабинет. Небольшая комната с большим рабочим столом, заваленным разными бумагами и письменными принадлежностями, – все просто, серьезно, но вполне изящно. У стола покойное рабочее кресло. Все стены комнаты до самого потолка были заставлены полками, битком набитыми книгами, дорогими фолиантами, древними папирусами, атласами и т. п. Тут же висел небольшой прекрасный портрет графини Гацфельд, снятый в дни ее молодости. За этим кабинетом была небольшая комната, убранная в восточном вкусе низкими турецкими диванами, обитыми дорогими шелковыми восточными материями, уставленная этажерками, столиками и табуретами, покрытыми инкрустацией, и наполненная курительными принадлежностями: роскошными кальянами, дорогими турецкими чубуками с огромными янтарными мундштуками. Из этой комнаты был выход в небольшой зимний сад, наполненный красивыми растениями. Зала, она же и столовая, была увешана хорошими картинами и редкими гравюрами. Здесь же находилось несколько известных статуй в натуральную величину, между которыми была копия бюста Венеры Милосской, весьма хорошо исполненная. Рядом стоял великолепный концертный рояль. Довольно большая, по заграничным размерам, гостиная выходила окнами на улицу и была вся устлана дорогими коврами, тяжелыми бархатными драпировками, наполнена самою роскошною мебелью, множеством громадных зеркал, бронзы, больших японских и китайских ваз».

Лассаль славился в Берлине как чрезвычайно гостеприимный, предупредительный и любезный хозяин, а описания дававшихся им обедов и устраиваемых вечеров попадали даже в печать. С искренним восторгом рассказывают участвовавшие в обедах и вечерах Лассаля о тех незабываемых часах, которые они проводили в обществе этой обаятельной личности. Стоит лишь Лассалю выйти из своего рабочего кабинета в шумную гостиную, как все лица сразу засияют неудержимым весельем, а блестящим остротам, метким, сверкающим искрами неподдельного юмора анекдотам и добродушным шуткам, касающимся живых событий или известных общественных и политических деятелей, – нет конца. Все общество заражается ребяческим смехом, поет народные и студенческие песни, и из общего хора выделяется высокий, правда не совсем благозвучный, тенор хозяина. Пение сменяется музыкой в артистическом исполнении Бюлова или декламацией поэта Шеренберга и других. Но еще чаще слышатся шумные споры и беседы на различнейшие темы, которые временами совершенно затихают: внимание всех приковано к увлекательной, брызжущей остроумием речи Лассаля. Оставшись в тесном кругу, он нередко читал своим друзьям отрывки из своих новейших работ и полемических статей. Нечего прибавлять, что величавая, умная, образованная графиня Гацфельд играла видную роль на этих шумных вечерах. Это было чрезвычайно разношерстное, пестрое собрание, – люди самых различных положений, возрастов, занятий, характеров и политических взглядов. Собирает и соединяет их всех лишь необыкновенно интересная личность хозяина, – так магнит притягивает железные и стальные вещи самого различного вида, величины и назначения. Александр Гумбольдт, Савиньи и А. Бёк были одними из самых ближайших его друзей. Они сильно привязались к Лассалю, предрекая ему великое будущее, и защищали его всюду, где и как могли. Часто посещая Лассаля, они любили подолгу проводить время наедине с ним в оживленных спорах и обмене мыслей по различным научным и общественным вопросам, с удовольствием слушая его пылкую остроумную речь. К интимному кругу друзей его принадлежали, между прочим, также и знаменитый в свое время литературный критик Варнгаген фон Энзе, историк Фёрстер, композитор Ганс Бюлов (зять Листа), бывший частым посетителем его дома, – будущий восторженный поклонник Бисмарка, в последние годы своей жизни нередко посвящавший ему свое вдохновение, в то время увлекался страстными речами и агитацией Лассаля, называя его «хозяином будущего». Чувство дружбы и глубокой симпатии питал к нему Лотар Бухер – известный политический деятель и эмигрант 1848 года. Он был горячим адептом Лассаля, хотя далеко не во всех пунктах соглашался с ним. В первое время агитации Лассаля в пользу учреждения «Общегерманского рабочего союза» Бухер оказывал ему некоторую помощь, но вскоре оставил своего преданного друга, как сам письменно объяснил ему, – «страха ради иудейска». Тем не менее Лассаль, как всегда по гроб верный своим друзьям, впоследствии назначил Бухера своим литературным наследником; но Бухер и тут не оправдал его доверия: он сделался потом самым главным сотрудником и правой рукой Бисмарка в делах иностранного ведомства. «Железный» шеф его, зная ум и дипломатические способности Бухера, не дал, однако, ему выдвинуться, наградив его лишь «чечевичной похлебкой» в виде чина «тайного советника». Как бы в «благодарность» за доверие и привязанность Лассаля к нему, Бухер сжег все те оставшиеся после Лассаля рукописи и бумаги, которые пришлись не по вкусу верному вассалу Бисмарка. Таким образом пропала, например, вся чрезвычайно ценная переписка Маркса и Энгельса с Лассалем.

Однако, опьяняя одних своим гениальным умом, блестящим остроумием, очаровывая своим артистизмом и художественно-привлекательной внешностью, Лассаль вызывает в других, несравненно менее счастливых его соперниках, зависть и затаенную злобу за подавляющее превосходство его над ними. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Лассаль наживал себе в обществе ожесточенных врагов, искавших лишь случая, чтобы устроить ему скандал. Так, один чиновник интендантства, по имени Фабрис, обиженный пристально-насмешливыми взглядами, брошенными на него Лассалем, нанес ему оскорбление и вызвал его на дуэль. Лассаль, будучи всегда принципиальным противником дуэли, несмотря на нанесенное ему оскорбление, сохранил самообладание и отказался. На другой день, во время обычной прогулки Лассаля, Фабрис вместе с приятелем подстерегли своего противника и с остервенением бросились колотить его. Но нападение это оказалось для них безуспешным. Лассаль, нисколько не теряя присутствия духа, до того энергично фехтовал направо и налево, что сломал ручку от своей палки, а врагов сбил с ног, заставив их постыдно бежать с поля затеянного ими сражения. Этот инцидент наделал много шуму в Берлине, где общество и без того особенно любило Лассаля. За храбрость, с которой Лассаль защищался во время этого уличного сражения, он, взамен сломанной палки, получил от профессора Фёрстера в подарок «робеспьеровскую» палку, позолоченный набалдашник которой представлял собой изображение Бастилии. С этой палкой Лассаль не расставался до конца своей жизни.

Все описанное выше было, однако, лишь развлечением в часы отдыха. За наклонностями и забавами светского человека Лассаль ни на одну минуту не забывал высших интересов жизни. Он много и упорно работал в тиши своей богатой библиотеки. Как мы уже сказали, его «Гераклит» произвел фурор в ученом мире и обеспечил ему достойное имя. Но в натуре Лассаля было слишком много красок, в его характере чересчур много граней, чтобы всецело посвятить себя кабинетной науке; его гений оказался слишком разносторонен, его кровь слишком кипуча, чтобы он мог спокойно смотреть из окна своего ученого кабинета на «историческую улицу». Что значила для него его популярность в небольшом мире ученой братии, при страстной стихийной потребности живой деятельности на обширной, всеми видимой арене! Но если в то время Лассалю не представлялось арены деятельности в действительной жизни, то он не считал нужным отказываться от подмостков театра, чтобы хоть оттуда обращаться к народу, – и он пишет «Франца фон Зиккингена». За исследованием о греческом философе последовала историческая драма, центральной фигурой которой является немецкий рыцарь времен Реформации. Драму эту он начал писать еще во время работ своих над «Гераклитом». В письме к Марксу, в котором Лассаль подробно излагает причины, побудившие его взяться за эту драму, он описывает, как тяжело ему было осознать необходимость заниматься абстрактными теориями после 1848—1849 годов, «после того, как было пролито столько крови и столько дел вопиют о мщении», в особенности, когда видишь, что «все это теоретизирование никакой непосредственной пользы не приносит, что люди продолжают по-прежнему жить спокойно, как будто лучшие произведения никогда не были написаны, а лучшие мысли – высказаны». И он, «как бы для успокоения совести», уделяет часть своего времени работе, «находящейся в такой близкой связи с активно-политическими интересами Германии…» Эту драму, обработанную для сцены, Лассаль послал еще летом 1858 года анонимно в управление королевского драматического театра, которое, однако, отказалось от ее постановки. В начале 1859 года она появилась в печати, подписанная его именем.

«Казалось бы, проще и уместнее было изложить в ученом труде те мысли и выводы, к которым я пришел, изучая данную эпоху, – говорит Лассаль в предисловии к своей драме. – Для меня это, наверное, было бы легче. Но я хотел написать не такое сочинение, которое годилось бы лишь для книжных шкафов ученых. Для этого я был слишком воодушевлен самим материалом. Моим намерением было сделать внутренним достоянием народа этот, им почти совершенно забытый и известный лишь ученым, великий культурно-исторический процесс, результатами которого живет вся наша современная действительность. Я хотел, чтобы этот культурно-исторический процесс по возможности ожил в сознании народа и заставил бы его сердце забиться в страстном порыве. Власть, посредством которой можно достигнуть такой цели, дана лишь поэзии, а потому я и решился написать драму».

Но, видно, при рождении нашего драматурга у колыбели его собрались все богини – и красоты, и мудрости, и красноречия, и гражданских доблестей, – одна лишь муза отсутствовала, недоставало только прекрасной богини Талии. А потому редко какой гениальный писатель так грешил против своего таланта, как это сделал Лассаль своим «Францем фон Зиккингеном». Отсутствие поэтического дарования и понимания сценических законов так и бьет в глаза при чтении этой дидактической драмы. За исключением отдельных сцен, производящих действительно сильное впечатление, все произведение отличается сухостью и даже некоторой абстрактностью изложения, множеством размышлений и длинных монологов, слишком большой очевидностью тенденции, а стих его отличается шероховатостью. Зато по богатству языка, по обилию, глубине и оригинальности идей это произведение принадлежит, без сомнения, к самым замечательным произведениям новейшей литературы и читается с громадным интересом. Нельзя поэтому не согласиться с одним из друзей Лассаля, посоветовавшим ему лучше излагать свои мысли в прозе, чем в поэтической форме; нельзя не пожалеть, что обычная самоуверенность Лассаля помешала ему последовать этому совету. Спустя два года он и сам признается в письме к Фрейлиграту, что ему «недостает фантазии поэта, а потому драма его представляет собой в гораздо большей степени продукт революционного стремления к действию, чем поэтического дарования».

Перейдем к идеологической стороне драмы, или, как он называет ее, трагедии. Лассаль расходился во взглядах на историческую драму с Гёте и Шиллером, ставя перед ней гораздо более широкие задачи.

«У Шиллера великие противоречия исторического духа являются лишь общей почвой, на которой совершаются трагические действия… Таково столкновение протестантизма с католицизмом в „Валленштейне“, „Марии Стюарт“, „Дон Карлосе“. Душою драматического действия, разыгрывающегося на этой исторической почве, являются… индивидуальные интересы и судьбы, личное честолюбие, фамильные и династические цели… Я же с давних пор считаю высочайшей задачей исторической, а вместе с нею и всякой другой трагедии изображение великих культурно-исторических процессов различных времен и различных народов, в особенности же своего народа. Она должна сделать своим внутренним содержанием, своей душой великие культурные мысли и обостренную борьбу подобных поворотных эпох. В такой драме речь шла бы уже не об отдельных личностях, являющихся лишь носителями и воплощениями этих глубочайших, враждебных между собою противоположностей общественного духа, но именно о важнейших судьбах нации, – судьбах, сделавшихся вопросом жизни для действующих лиц драмы, которые борются за них со всею разрушительною страстью, порождаемой великими историческими целями» (предисловие к «Францу фон Зиккингену»).

Таким образом, Лассаль пожелал сделать действующих лиц своей трагедии живыми олицетворениями и воплощениями «идеи», «внутренней всемирно-исторической мысли», «глубочайших противоположностей общественного духа» поворотной исторической эпохи. Возможно ли полное олицетворение переходной исторической эпохи, продолжающейся иногда целое столетие и более и несколько раз в течение этого промежутка времени меняющей свою подвижную физиономию, насколько это вообще достижимо без того, чтобы не нанести ущерба правде исторической или художественной, – мы здесь рассматривать не будем. Однако Лассаль сам сознает ту опасность, которая грозит в подобном случае драме, – опасность «выродиться в абстрактную, ученую поэзию». Нельзя сказать, чтобы ему удалось миновать эту опасность, как это уже было указано выше. Сюжетом этой трагедии служит известный поход, предпринятый Францем фон Зиккингеном против немецких князей для объединения раздробленной Германии и установления господства единой протестантской церкви, свободной от римского владычества. Это движение мелкого дворянства и рыцарства против крупных феодалов и князей было заранее обречено на полную неудачу вследствие ограниченности их сил, несоответствия между целью и средствами. Вместо того чтобы обратиться за помощью к массам, угнетаемым римским духовенством и крупными феодалами, вместо того чтобы собрать под свое предводительство все недовольные элементы страны, Франц фон Зиккинген опирается на слабосильное рыцарство. Осажденный в своем замке со всех сторон, не видя никакого спасения, он тут только начинает сознавать свою ошибку и решается обратиться «ко всей нации». Но уже поздно, – и он погибает. Погибает вместе с ним и идея «объединенной Германии под главенством императора-лютеранина». «Будущим столетиям завещаю я месть свою!» – восклицает Ульрих фон Гуттен, и действительно, лишь спустя три с половиной столетия ей суждено было осуществиться. Не только Франц фон Зиккинген, но и сам Лассаль не дожил до этого. Эта идея была лишь идеологическим требованием вымиравшего рыцарства. Сделавшись насущной, назревшей потребностью народившегося класса – буржуазии, она получила свое осуществление лишь с установлением его господства. Итак, не только ошибки в тактике были причиной полной неудачи Зиккингена и Гуттена, как это можно было бы заключить, судя по драме Лассаля. Борясь за вышеупомянутую абстрактную идею, они являлись прежде всего представителями классовых интересов средневекового рыцарства. Эти-то классовые интересы, главным образом, были стимулом их борьбы. Это же обстоятельство служило причиной ее неудачи, так как рыцарство во времена Реформации находилось уже в неотвратимом процессе вырождения. И всякая насильственная попытка остановить ход этого процесса должна была лишь ускорить его. В этой-то борьбе против исторической необходимости и заключается трагизм положения Зиккингена и Гуттена, чего, конечно, ни они, ни даже сам Лассаль не подозревали. Поэтому читатель и не должен удивляться, что Лассаль возводит двух своих героев в ранг представителей «культурно-исторического процесса, результатами которого живет вся современная действительность Германии». Он и здесь является лишь верным гегельянцем, который считает, что история есть продукт развития «идей». Этим и объясняется та преемственность, которую он устанавливает между реформационной эпохой и современным ему движением в пользу объединения Германии.

Трудно сказать, кто более приковывает наше внимание: отважный рыцарь и государственный муж Зиккинген или же его друг, знаменитый гуманист Ульрих фон Гуттен, «теоретический» представитель мелкого дворянства. «Я сделал Гуттена зеркалом моей души, и это было нетрудно, так как судьба его отличается удивительным сходством с моей судьбой», – писал он впоследствии С. Солнцевой. Хотя во внешних условиях и событиях жизни нашего мыслителя и трудно найти подтверждение этим словам, в особенности в то время, когда он писал эти строки, но для изучения психологии Лассаля Гуттен, а также Зиккинген и Бальтасар дают богатейший материал. В трагедии мы находим, кроме того, его profession de foi политической борьбы и ее тактики. Нередко, прочитав в этой трагедии какой-нибудь страстный монолог, мы узнаем в ней суфлера, подсказавшего его. Не отражается ли, как в зеркале, душа Лассаля, например в пылкой тираде Гуттена, – тираде, которую он произносит перед капелланом Зиккингена, Эколампадиусом, в ответ на его замечание об «осквернении окровавленным мечом учения о любви к ближним»?

«Почтенный! Плохо вы знаете историю. Вы правы, говоря, что разум – ее содержание, однако формой ее вечно остается насилие!.. Напрасно вы такого дурного мнения о мече! Меч, обнаженный в защиту свободы, есть именно то воплощенное слово, тот родившийся на земле Бог, о Котором вы проповедуете. Мечом распространялось христианство, мечом крестил Германию Карл, ныне называемый нами Великим. Мечом было низвергнуто язычество, мечом освобожден гроб Спасителя! Мечом изгнан был из Рима Тарквиний, мечом удален из Эллады Ксеркс, спасены наука и искусство. Мечом сражались Давид, Самсон, Гедеон! Мечом было совершено все великое в истории, ему же в конце концов будет она обязана всеми великими событиями, которые когда-либо в ней совершатся!» (III акт, 3-е явление).

Насколько эта страстная апология красноречива, настолько же, конечно, и полна преувеличений; но, вспомнив то время, когда она писалась, нельзя не простить нашему рыцарю его, быть может, слишком воинственный дух: в очень широких кругах немецкой демократии пятидесятых годов была чрезвычайно развита вера в волшебную силу слова, и Лассаль, борясь против этого, невольно впал в другую крайность.

Драма его была всего лишь один раз поставлена на сцене гамбургского драматического театра. При всех ее недостатках, она все же была несравненно лучше тех фабрикации, которые изготовлялись в то время en gros и заполоняли сцены немецких театров. Но то обстоятельство, что управление королевского театра в Берлине отказалось от ее постановки, как нельзя более понятно: революционный дух, которым веет от драмы, слишком бьет в нос, революционная идея чересчур режет глаза и слух. Лассаль скоро убедился, что попытка воздействовать на народ со сцены театра и тем повлиять на судьбы народные оказалась тщетной. Он уже больше не возвращался к ней, а искал случая более непосредственного и более действенного воздействия и влияния. Такой случай не замедлил вскоре представиться, хотя, нужно сказать, желательного влияния на ход дел оказать ему и на сей раз не удалось.

По выходе в свет «Франца фон Зиккингена» Европа находилась накануне итальянской войны, которая должна была оказать большое влияние и на положение дел в Германии. Как известно, в вопросе об освобождении Италии Наполеон III играл роль паладина. Таким образом, против Австрии выступали войска Сардинии и Франции. Австрия принадлежала в то время к общенемецкому союзу, а потому естественно, что в Германии подняли вопрос, какую позицию занять другим союзным государствам относительно Австрии. Вопрос этот значительно осложнялся тем, что война имела двоякое значение. Для итальянцев она являлась средством освобождения и объединения раздробленной и угнетенной родины, между тем как со стороны Наполеона эта война была предпринята из-за собственных династических интересов. Герой знаменитого coup d'état 1851 года чувствовал необходимость в укреплении господства бонапартистского режима внутри страны, а также усиления влияния Франции на другие державы. К тому же всем было известно, что вдобавок к этим невещественным трофеям Наполеон III «выторговал» от короля Сардинии за свое союзничество и прямое вознаграждение в виде Савойи и Ниццы, которые должны были быть присоединены к Франции, а также поставил условием, что объединение Италии должно быть совершено пока лишь постольку, поскольку это соответствовало интересам Наполеона. Однако Наполеон нуждался в поддержке или по крайней мере нейтралитете других государств по отношению к его планам. Поэтому он вел с помощью своих агентов усиленную агитацию как среди немецких правительств, так и в немецкой печати и политических партиях, доказывая, что Германии нет решительно никакой выгоды поддерживать Австрию и ее деспотизм в Италии, что Австрия представляет собою оплот реакции и что лишь с разрушением австрийского государства настанет светлое время и для Германии. Одним из таких ярых агентов Наполеона был, как известно, также и покойный физиолог Карл Фохт.

С другой стороны, не дремали и австрийцы. Они старались убедить немцев в том, что с усилением могущества Франции на юге Рейну угрожает неминуемая опасность, что, следовательно, немцам приходится защищать Рейн на берегах По. Несмотря на то что доводы наполеоновских агентов совпадали с главными пунктами программы так называемой младонемецкой партии, девизом которой была объединенная во главе с Пруссией Германия, исключая Австрию, – эта партия в своем большинстве высказалась против Франции. Многие из видных ее представителей утверждали, что поддерживать поход Наполеона – значило бы помогать осуществлению планов и интриг ненавистного им Наполеона. Поэтому они требовали войны против Франции, заявляя, что итальянцы до тех пор не могут рассчитывать на их поддержку, пока будут находиться под протекторатом французского самозванца. Правительство же пока держалось вполне нейтрально.

В этом вавилонском столпотворении наречий и мнений возвысил свой голос и Лассаль, выпустив в свет в конце мая 1859 года анонимную брошюру «Итальянская война и задача Пруссии. Голос демократа». По языку, по силе логики и аргументации в ней тотчас же узнали ее автора, который, впрочем, скрыл свое имя лишь для того, чтобы обеспечить брошюре беспристрастный прием со стороны общества. Уже спустя две недели весь тираж был раскуплен, поэтому Лассаль напечатал ее вторым изданием, на сей раз под своим именем. Брошюре этой он предпослал эпиграф из Вергилия: «Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo» («Если мне не удастся повлиять на богов, я приведу в движение Ахерон»). Этот эпиграф выражает как нельзя более верно всю, как явную, так и внутреннюю, скрытую тенденцию этого политического памфлета. Посмотрим же, в каком направлении хотел он повлиять на «богов»? Или же, в случае неудачи, – куда и как он стремился направить течение «Ахерона»?

Как истинный политический деятель умеет всякий раз сосредоточивать все свое внимание и все силы на решении вопроса, который он и сам рассматривает лишь как один из частных пунктов своей программы, Лассаль концентрирует все свои помыслы на достижении объединения немецкого народа, считая это одним из неминуемых этапов на пути к осуществлению его заветных идеалов. Эту ближайшую цель своих общественных стремлений он делает теперь центральным пунктом своей политической агитации. Она послужила Лассалю, как мы уже видели, канвой для длиннейшей драмы; эту идею он пропагандирует потом в монографии о Фихте, рассматривая ее как политическое завещание великого философа; ее он выдвигает на первый план и в вышеупомянутой брошюре как центральную ось, вокруг которой вращаются все интересы и все проблемы данного исторического момента. Базисом его аргументации служит демократический принцип, «почва и жизненный источник которого есть принцип свободных национальностей. Без него демократический принцип лишается всякой опоры… Национальный же принцип коренится в народном духе, в его праве на самостоятельное историческое развитие и самоопределение». Единственным ограничением этого общего правила служат те «народы, которые не могли собственными силами дойти до исторического существования», или же те, которые остановились в своем историческом развитии и тем самым «дали возможность более прогрессивным соседям овладеть некоторыми частями их территории и ассимилировать их, к вящему удовольствию этих частей». В силу этого принципа он приветствует героическую борьбу итальянцев за свое освобождение из-под австрийского ига. Во имя этого принципа он оправдывает помощь Наполеона III Италии. Какие бы личные мотивы ни руководили им, – он борется в данном случае за правое дело, осуществляя этим прежде всего и желание французской демократии. Поэтому было бы непростительно из-за ненависти к Наполеону поддерживать Австрию в ее узурпаторских предприятиях. Он, Лассаль, сам как нельзя более ненавидит французского выскочку, но ведь в истории Австрии не меньше, если не гораздо больше, черных, кровавых пятен. Австрийский орел ведь только хищничеством и живет, подавив целый ряд славянских и других национальностей, подчинив себе большую часть Италии. Австрия есть полное, законченное воплощение реакционного принципа, заклятый враг свободы народов. «Мы бы хотели видеть того негра, который, будучи поставлен рядом с Австрией, не показался бы нам блондином!» – восклицает наш автор в порыве своего негодования. К тому же нет более неопровержимого факта, как тот, что достижению объединения Германии препятствовал исключительно лишь антагонизм между Пруссией и Австрией. Ввиду этого итальянская война не только освящается всеми принципами демократии, но является жизненным интересом немецкого народа. Ввиду этого не поддержка, а, напротив, полнейшее устранение Австрии с исторической арены должно быть лозунгом Германии. Инициатива в этом великом национальном деле принадлежит Пруссии. Поэтому ее программа-минимум должна гласить: «На основании принципа национальности Наполеон переделывает карту Европы на юге; прекрасно, – мы сделаем то же самое на севере. Наполеон освобождает Италию; очень хорошо, – мы в таком случае возьмем Шлезвиг-Гольштейн». И в то время, как разрушение пестрого австрийского государства уже началось, Пруссия должна воспользоваться этим благоприятным моментом для того, чтобы под своей эгидою совершить объединение немецкого народа. В этой войне за Шлезвиг-Гольштейн, – войне, которая послужит исходным пунктом для объединения Германии, – немецкая демократия, по его мнению, «готова будет нести даже прусское знамя». Если же голос демократии не будет услышан, «если Пруссия будет медлить и ничего для этого не предпримет, то она этим еще и еще раз докажет неспособность немецкой монархии к национальному подвигу». Но если правительство вовлечет немцев в войну с Францией – без прямого нападения с ее стороны или же присвоения Наполеоном итальянской территории, отвоеванной у Австрии, – то демократия – «волны Ахерона» направятся против него…

Нельзя не сознаться, что требование Лассаля гегемонии Пруссии и его увещевания приводят в недоумение всякого, кто знает, с какой ненавистью наш автор раньше говорил и писал о Пруссии, как язвительно осмеивал он позднее прогрессистскую партию за ее желания и надежды «видеть в прусском правительстве – в политическом отношении самом отсталом – Мессию германского возрождения». Очевидно, здесь что-то неладно. Однако напрасно, упрекая злонамеренных Маркса и Энгельса в интернационализме, ставят им в пример доброго Лассаля, который будто бы, вопреки им, был «истым немецким патриотом, националистом и даже пруссаком чистейшей воды». Конечно, нельзя не понять «истых немецких патриотов» в их ликовании, но это ликование оказалось чересчур поспешным – и, к сожалению, им вскоре пришлось жестоко разочароваться. Внимательно разобравшись в теории и тактике политической деятельности Лассаля, приходится сознаться, что и здесь у них war der Wunsch der Vater des Gedankens (желание породило мысль). В письмах Лассаля к Марксу – их переписка в то время была самая оживленная – мы находим ключ к разъяснению этого недоразумения. Прежде всего здесь мы видим, что национальный вопрос существовал для Лассаля лишь постольку, поскольку решение его в желательном смысле стояло в непосредственной связи с его общими интернациональными целями. Что же касается тактики его в данном вопросе, то вся она вытекает из того заблуждения, в каком находился в то время Лассаль. Дело вот в чем. Из источников, которые он считал вполне достоверными, но которые на самом деле были мистифицированы, Лассаль узнал, что прусский принц-регент окончательно решил выступить против Франции. Это стало для него несомненным фактом. Ввиду этого он стремился во что бы то ни стало воспрепятствовать тому, чтобы прусское правительство привлекло на свою сторону и общественное мнение. Лассаль старался своей брошюрой дискредитировать эту войну в глазах общества, обратить общественное мнение против прусского правительства и разрушить раз и навсегда популярность его и доверие к нему народа. А в случае, если такая война примет неблагоприятный оборот для одной из воюющих немецких держав, – что, в особенности при отсутствии поддержки со стороны народа, вполне вероятно и возможно, – она тем вернее и скорее повлечет за собою противодействие со стороны оппозиционных партий и недовольного народа. Следствием же такого оборота дел должно явиться более или менее целесообразное объединение и возрождение Германии. В надежде именно на такой исход Лассаль в глубине души даже желал «непопулярной» войны Пруссии против Франции. В одном из писем к Марксу, от 27 мая 1859 года, мы читаем:

«Поскольку война, предпринятая правительством против Франции вопреки воле народа, окажется благоприятной для нашего движения, постольку же она, поддерживаемая популярностью в народе, повлияла бы вредным образом на демократическое развитие нашей страны…»

И далее, в письме к Марксу от 20 июня того же года, он говорит:

«Очевидно, что в наших интересах следующее: 1. Чтобы война развязалась (но об этом позаботятся, как уже я говорил, правительства сами по себе). Все известия, доходящие до меня из надежного источника, свидетельствуют, что принц всецело готов стать на сторону Австрии. 2. Чтобы эта война была неудачной (об этом также постараются сами правительства, и притом тем больше, чем меньше народные интересы будут содействовать их победе). 3. Чтобы в народе укоренилось убеждение в том, что война предпринята с династическими контрреволюционными целями, – следовательно, она направлена против его интересов. Лишь об этом одном мы должны заботиться, и вот это составляет нашу обязанность».

Таким образом, мы видим, что далеко не интересы прусского правительства или действительное признание за ним его национальной миссии руководили автором этой политической брошюры. В вышеприведенном письме Лассаля, от 27 мая, он между прочим пишет:

«Само собою разумеется, я ни на одну минуту не предаюсь заблуждению, чтобы правительство последовало или могло бы последовать по предложенному мною в брошюре пути. Напротив!.. Но тем более я чувствовал себя вынужденным сделать это предложение, ибо оно тотчас же обращается в укор. Это предложение должно действовать как волнолом, о который разобьются волны этой фальшивой популярности…»

Свое действительное намерение Лассаль излагает однажды в нескольких словах в письме к Родбертусу: «Мы все должны желать видеть объединенную Германию без королевской династии». Без сомнения, такая «дипломатия», которую он еще так недавно сам резко осуждал во «Франце фон Зиккингене», недостойна серьезного политического деятеля, желающего вести за собою массы, и заслуживает порицания. Мы не говорим уже о том, насколько его тактика была целесообразна, не оказалась ли бы она прямо вредной тому делу, ради которого была пущена им в ход. Лассаль желал создать единую и нераздельную германскую республику, в состав которой вошли бы также и все немецкие земли Австрии, а эту последнюю разрушить как государство до основания. Между тем как результатом такой политики в то время была бы неизбежна гражданская война между южной и северной Германией: известно, что народонаселение южной Германии всецело находилось на стороне Австрии и питало живую ненависть к Пруссии. Впрочем, некоторым оправданием Лассаля служит тот факт, что все планы и программы действий, вменяемые им в обязанность прусской монархии, выражены в гипотетической и условной форме. «Если» и «то» неизбежно сопутствуют всякому обращению его к прусскому правительству и часто дают возможность разглядеть ту канву, по которой вышит этот хитрый узор.

Заветная мечта Лассаля не давала ему покоя. В начале осени 1861 года он вместе с графиней Гацфельд совершил путешествие по Италии, побывав также на острове Капри, где прогостил некоторое время у Гарибальди. По словам Б. Беккера и Брандеса, целью этой поездки было побудить знаменитого итальянского героя предпринять поход против Австрии, чтобы таким путем произвести объединение Германии. Однако, как нам известно, этого не случилось. Таким образом, как мы уже выше сказали, непосредственного воздействия и влияния на ход событий Лассалю достичь не удалось. Между тем им все более и более овладевало сильное желание принять активное участие в политической жизни родины. В его письмах к лондонским друзьям, относящихся к тому времени, Лассаль часто возвращается к этому вопросу. Так, 21 марта 1859 года он пишет Энгельсу:

«С этого времени я, вероятно, останусь при своих занятиях по политической экономии и философии истории (я говорю об истории в смысле развития социальной культуры), если начало практических движений, долженствующее наконец наступить, не приостановит все более обширные теоретические работы, что, понятно, было бы очень желательно. С какой охотою я оставил бы ненаписанным все то, что я знаю, если бы взамен этого мне удалось сделать часть того, что мы в состоянии совершить».

Итак, Лассаль не оставлял мысли о том, чтобы привести в движение «Ахерон». Но пока в общественно-политической жизни Германии царил полнейший застой, он продолжал усиленно, днями и ночами, работать над своим вторым научным исследованием – «Системой приобретенных прав», готовясь в то же время к целому ряду других теоретических трудов. Но наш Фердинанд, – любя науку, конечно, не меньше, чем шекспировский Фердинанд, король Наваррский, – далек был, однако, от мысли быть врагом и преследователем «Амура», каким был тот…

Уже с давних пор Лассаль страдал хронической болезнью, периодически одолевавшей его сильный организм. Из воспоминаний Солнцевой видно, что это был застарелый ревматизм. Весной 1860 года к этой болезни присоединилось также и страшное переутомление, вызванное чрезмерной умственной работой и связанным с ней сидячим образом жизни.

«Итак, для меня наступает послеполуденное время! – пишет он в исполненном тихой грусти письме к поэту Фрейлиграту. – Я слишком хорошо понимаю это чувство! Я понимаю его тем более, что – не знаю по какому праву – так долго считал себя носителем вечной молодости. Но вот с некоторого времени начинаю убеждаться, что я ничем не отличаюсь от других. Хотя я еще молод и едва достиг полудня жизни, но уже чувствую приближение старости в виде болезни. Куда делась та непобедимая, все и вся осмеивающая мощь юности! Уже несколько месяцев я сильно страдаю и должен привыкать к болезням и к тому, что я уже более не могу всевластно распоряжаться собою, как это было прежде. Но ты прав, говоря, что душа моя остается непреклонной!..»

Чтобы предпринять радикальное лечение, Лассаль отправился летом 1860 года на воды в Ахен. Здесь-то, выздоравливая от физических недугов, он «занемог» сердцем. Предметом его первой «гигантской», как и всё, что с ним происходило, страсти была девятнадцатилетняя русская девушка Софья Солнцева, приехавшая сюда вместе с отцом для восстановления его здоровья. Об этом эпизоде из жизни Лассаля существуют «Воспоминания» Солнцевой и письма Лассаля к ней. Подлинность этих писем, опубликованных на трех языках, – после того как она была заподозрена некоторыми господами в Германии, – засвидетельствована в суде и не подлежит сомнению.

Уже с первого момента их знакомства увлечение Лассаля молодой девушкой переросло в такую бурную страсть, что спустя несколько недель он, весь взволнованный и трепещущий, изливает перед ней в пылких речах свое «необузданное, неудержимое» чувство, признаваясь, что «для него немыслима жизнь без нее», и «моля ее о взаимности»… «Казалось, каждый мускул его лица отражал все то, что вырывалось у него в словах», – говорит Солнцева в своих «Воспоминаниях». Эти страстные излияния льстили самолюбию девушки, «трогали ее, но сердце ее молчало». Тем не менее из жалости к нему она ответила, что «может быть, полюбит его».

Конечно, трудно сказать, чем могла приковать к себе так долго дремавшее сердце этого железного человека молодая русская женщина. Она ни по уму, ни по характеру, ни по красоте не представляла собою ничего особенно выдающегося и к тому же не чувствовала и следов сердечного увлечения к своему знаменитому обожателю. Но всякий, кто как-то присматривался к женщинам немецкого буржуазного круга, среди хотя и лучшей его части которого вращался Лассаль, невольно остановится на следующем объяснении. Среди умственной пустыни, которую представляет собою женский мир немецкой буржуазии с его полнейшей безыдейностью, отсутствием всякого образования и необычайным филистерством, интеллигентная, исполненная лучших стремлений русская девушка времен деятельного пробуждения нашего общества представляла собой, что называется, «настоящий оазис».

«Мужчины нашей буржуазии обладают силою ума и образования. Но женщины еще не получили того аромата образованности, той печати хорошего тона и манер, которые так необходимы для каждой женщины аристократического круга. Конечно, есть исключения, но они весьма редки. Отделив эти исключения, окажется, что наши женщины составят совсем неподходящее Вам общество», – писал Лассаль Солнцевой.

Наша же героиня обладала не только хорошими манерами, отличалась любезностью, не только прекрасно изъяснялась на французском языке, пела и играла, но была девушкой живой, неглупой, мечтавшей о полезной деятельности и способной говорить о «высоких материях». Все это при ее молодости и свежести делало новую знакомую в глазах Лассаля особенно привлекательной. Большим же знатоком женского сердца, как это еще раз показала его последняя роковая любовь, он вообще-то и не был. К тому же, по нашему мнению, и тут, как и в предсмертной любовной истории, одна черта его характера сыграла немалую роль, эта черта – его необыкновенное упорство в достижении желанной цели, – упорство, которое тем более растет и крепнет, чем больше препятствий преграждают ему путь для достижения этой цели. Гордость Лассаля не могла допустить, чтобы он, «заколдованный принц», выходивший во всех случаях жизни победителем, баловень и любимец всех женщин, которые наперегонки старались завладеть им, – чтобы он мог встретить равнодушие со стороны избранницы его сердца. Итак, ее сдержанность и холодная любезность лишь удесятерили пробудившееся в нем чувство, а ее рассудительный и холодный ответ – «может быть, полюблю» – он принял за скромный и целомудренный ответ молодой и чистой девушки, которая, чтобы так сказать, в действительности должна «совсем уже любить». И он неотступно стал добиваться ее руки. Настроение его постоянно «вибрировало»: он то умолял, то деспотически требовал взаимности. Они разъехались: Лассаль возвратился в Берлин, Солнцева отправилась вместе с больным отцом в Дрезден, обещав оттуда ответить ему письменно. Чтобы вполне обеспечить за собой победу, он решил ближе познакомить ее с собой, со своей прошлой жизнью и с тем, что сулит ему будущее. Фердинанд просит ее подождать с ответом, пока она не получит «задушевной исповеди его». Эта «Исповедь», содержащая более двадцати четырех печатных страниц, принадлежит к самым лучшим и интереснейшим характеристикам личности Лассаля. Как в его «Дневнике» предстает перед нами юноша Лассаль – весь как живой, – точно так же в «Исповеди» фотографически верно отражается Лассаль в зрелости – весь, со всеми хорошими и дурными сторонами его огненной натуры. Исключая излишнюю драматичность и немногие преувеличения, которые, однако, объясняются лишь разгоряченным под влиянием самомнения воображением, – эта «исповедь» отличается замечательной правдивостью, доходящей часто до бессознательной наивности. Его крупная личность была слишком характерна, черты его душевного образа были слишком резки и оригинальны, чтобы они не проявились всецело хотя бы даже в «приукрашенном» портрете. Ввиду этого мы передадим содержание этой «Исповеди» по возможности его собственными словами.

«Мысль о браке?! До сих пор любовь моя была только пожирающим огнем, в который бросались женщины. Я не знаю женщины, которая, убедившись хоть на минуту, что мысль жениться на ней мне выносима, не постаралась бы захватить меня. Я говорил Вам, что всегда избегал молодых девушек. Два раза только я признавался в любви молодым девушкам, любившим меня страстно и вызывавшим желание обладать ими, – и в обоих случаях я начинал с искреннего признания, что никогда не женюсь на них. Помимо этих двух исключений, я всегда придерживался только замужних женщин, у которых был, как Вы раз сказали, „баловнем“, и некоторые из них действительно любили меня. Знаете ли Вы, что женщины, когда любят, имеют привычку задавать вопросы? И не было ни одной, которой бы я не ответил со своей обычной откровенностью, что, будь она свободна, я все же не женился бы на ней. Но, несмотря на это и, может быть, вследствие именно этого, я был сильно любим. Я хотел брать, но не отдавал себя. Да, я клянусь Вам, до сих пор не было в мире женщины, мысль о женитьбе на которой не вызвала бы во мне дрожь. Вы – единственная, которую я люблю достаточно нежной любовью, чтобы отдать себя Вам, – единственная, для которой я готов принести громадную жертву – жениться, но Вы знаете мое мнение о жертвах, приносимых любви: я сознаю их не как жертвы, а как высшее счастье».

Чтобы дать своей избраннице возможность узнать, с кем она имеет дело, а также и силу ее чувства к нему, Лассаль между прочим перечисляет в этой «Исповеди» все жертвы и возможные страдания и лишения, которые придется перенести ей, если она соединит свою жизнь с его жизнью.

«Прежде всего, Софи, Вам надо хорошенько поразмыслить о том, что я – человек, посвятивший свою жизнь любимому делу, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Этому делу суждено торжествовать в нашем веке, но оно еще много раз подвергнет значительным неудачам и опасностям своих сторонников. В этой борьбе я могу встретить серьезные преграды, от которых, впрочем, никакая привязанность не отвратит меня. Мое состояние, моя свобода, сама жизнь моя всегда могут быть подвергнуты опасности. Ничто неверно со мною. Выйдя за меня, Вы оснуете Ваше существование, построите Ваш дом на вершине вулкана! Хватит ли у Вас отваги перенести в случае неудачи все: изгнание, тюрьму, разорение, бедность и даже саму смерть? И что еще хуже: жизнь, полную лишений? Если нет, то сторонитесь тех чудовищных существ, которые сегодня имеют видимость полного счастья, а завтра разносят всюду обломки своего крушения… Перенесете ли Вы второй удар, который я Вам нанесу? Софи, я – еврей; мой отец и моя мать – евреи! И хотя внутренне я так же мало еврей, как и Вы, – даже меньше, если это возможно, я, однако, еще не оторвался от этой религии, потому что не хотел принять другую… Правда, я бы мог принести Вам жертву – принять христианство, хотя по нашим законам в этом нет надобности и браки христиан с евреями позволяются. И если бы это было неизбежным условием, я бы это сделал, но это дорого бы мне стоило, Софи! Я скажу Вам, почему… Я – человек политики, и, что еще важнее, я нахожусь в положении главы партии. И партия моя служит принципу: никогда не уступать никакому предрассудку, считая это низостью, и никогда не совершать лицемерного поступка».

Переходя к описанию своего общественного положения, он говорит:

«Вообще – очень мало кто у нас, в Пруссии, ко мне равнодушен. Почти все наше общество по отношению ко мне делится на две партии. Одна, к которой принадлежит вся аристократия и большая часть буржуазии, часто даже лица с легким оттенком либерализма, – боится и ненавидит меня. Другая партия, к которой принадлежит остальная часть буржуазии и народ, – уважает, любит и даже нередко обожает меня. Для людей этой партии я – человек великой гениальности и характера почти нечеловеческого, от которого они ждут великих деяний. Другие, враги, также ждут от меня больших дел. Но именно потому, что они боятся меня более чем кого-либо другого, они так непомерно ненавидят меня, что я не могу дать Вам верного понятия об этой всепожирающей ненависти… О, поверьте мне, Софи, есть существа, предназначенные быть одинокими, к которым не должно подходить ни одно счастливое создание. Прочтите мою трагедию. Все, что я мог бы сказать Вам, я высказал в Гуттене. Он также должен был выносить всю клевету, ненависть, всякую враждебность… Только последующие поколения справедливо оценят людей, подобных ему. И вот почему такие люди принуждены устраивать себе печальное счастье в отречении от всякого истинного и действительного счастья… Правда, – я не скрою этого от Вас – весьма возможно, что, если известные события совершатся, жизнь Ваша, если Вы будете моей женой, будет представлять собой поток движения, шума и блеска. Но не правда ли, Софи, не следует ради личного счастья спекулировать великими вопросами, которые составляют цель усилий всего человеческого рода? Итак, на это отнюдь не следует рассчитывать».

Описывая Софье свое финансовое положение и говоря о средствах, на которые им придется жить, Лассаль прибавляет, что мог бы, помимо своих доходов, зарабатывать очень много денег.

«Но я этого никогда не сделаю. Да останется далеко от меня это несчастье, эта умственная проституция – иметь в умственных трудах целью добывать деньги. Нет ничего справедливее, как рассчитывать на заработок в трудах материальных. Но нет ничего более недостойного, неестественного, ничего более разрушающего, как поступать так в отношении трудов ума, принадлежащих к совершенно другому разряду вещей».

Конечно, при четырех тысячах рублей ежегодного дохода немудрено было морализировать насчет «умственной проституции»! Но откуда же взялись и те средства, которыми он располагал? Не есть ли это плод умственного труда?

Трогательны в этой «Исповеди» слова его, касающиеся графини. Описав ее участь, свою долголетнюю борьбу за ее освобождение, Лассаль кончает объяснением своих чувств к графине и просьбой любить ее.

«Итак, Софи, потому что я люблю графиню как сын, – принимая меня как мужа, Вы должны будете любить ее как мою настоящую мать и с истинною нежностью дочери, иначе я не буду счастлив. Но также, если Вы будете добры с нею, она скоро полюбит Вас более, чем любит меня! Она полюбит Вас как свою дочь так же нежно, как всегда любила своих собственных детей. Я надеюсь убедить ее жить с нами, чтобы жить вместе счастливо втроем».

Получив эту «Исповедь», Солнцева, «сильно взволнованная, почти решалась дать согласие», но тут перед ее глазами предстала далекая родина, охватила тоска по ней и желание скорее возвратиться туда.

«Чужим показался мне и Лассаль со всею его страстью. Я не могла мириться с мыслью – расстаться ради него с родиной. Родину я любила больше. Я не умела тогда отдать себе ясного отчета в тех чувствах, которые питала к Лассалю, но мои колебания должны были доказывать мне, что в сердце моем не было любви к нему, что только ум мой находился под впечатлением его гениальной личности. Тогда я не понимала, что малейшее колебание в вопросе любви доказывает ее отсутствие. Я только страшилась сделать фальшивый шаг, который мог бы погубить меня и его… Мне казалось невозможным отвергнуть любовь Лассаля, и еще более невозможным принять ее; он требовал любви, а я сознавала, что в сердце моем ее нет и что меня обманывает моя голова».

Тем не менее Софья, мучимая сомнениями, не решилась отказать Лассалю, она обещала дать ему окончательный ответ из Витебска, где жили ее родные. Собираясь перед отъездом в Россию заехать в Берлин, чтобы проститься с ним, Софья просила его не касаться, во время пребывания их там, этого вопроса и вести себя с нею по-старому, как с другом. Лассаль предвидел ее ответ, то есть отказ, и именно потому, что предвидел его, дал слово, по мере своих сил, не касаться их отношений и вести себя так, как это ей желательно. Однако он оказался не в силах выполнить данное обещание. Настроение его непрерывно менялось: он то впадал в уныние, то опять овладевал собою. Наконец, на третий день их пребывания в Берлине, Лассаль не выдержал роли и, весь бледный, осунувшийся, дрожащим голосом стал настойчиво добиваться ее согласия, ее взаимности.

«– Лассаль, я не люблю Вас, совсем не люблю; окончим это. Мне жаль Вас, но я не могу питать к Вам ничего, кроме дружбы!..

– Я не хочу этого слышать! Теперь я не хочу Вашего ответа. Дома, в России, Вы будете скучать по мне; я не принимаю здесь Вашего отказа…

Казалось бы, такой категорический ответ должен был наконец раскрыть ему глаза, но он не переставал надеяться. Вечером того же самого дня пароксизм этот повторился. Лассаль, умоляя отца Софьи принять участие в нем, припал к нему на грудь и конвульсивно зарыдал. Наконец наступило время их отъезда в Россию. Лассаль, конечно, сопровождал их на вокзал. Не проходило и четверти часа, чтобы он не повторял: „Я жду ответа из России, но Вы не спешите, хорошенько проверьте себя!“ Глядя на него, печального, тоскливого, я дала ему слово исполнить его желание. На вокзале, пока мы сидели в ожидании отхода поезда, Лассаль был в нервном, лихорадочном напряжении; сидя возле меня, он не мог ничего говорить, молча глядел мне в глаза, и когда пытался говорить, то слова его обращались в глухие несвязные звуки и сдержанные стоны. Я не могла без слез смотреть на него, мое горло нервно сжималось, я была в состоянии, близком к обмороку, но старалась тщательно скрывать его, чтобы не подать ему ложной надежды. Я все думала, как было бы хорошо, если бы мы прощались по-прежнему, как друзья! Усадив нас в вагон, он, скрестив руки на груди, прислонясь спиной к чугунному столбу, стоял такой грустный, бледный, что этот образ – я видела его в последний раз – навсегда запечатлелся в моей памяти. Когда наш поезд тронулся, он быстро рванулся за ним, но так же быстро остановился, махнул рукой, пошатнулся и опять прислонился к столбу. Поезд быстро помчался, и он пропал из виду…»

Вместе с поездом умчались и все надежды и мечты его, хотя Лассаль все еще старался обмануть себя. После отказа Солнцевой, присланного из России, они обменялись еще несколькими письмами. Все эти письма к ней проникнуты неизменным чувством глубокой, тихой грусти. Так закончился «романический эпизод», принесший Лассалю глубокие страдания. Впрочем, это была лишь временная слабость, овладевшая им, в особенности по причине нервного истощения и болезней. Человек, обладавший могучей волей, он вскоре сделался опять ее хозяином.

Лассаль, после понесенной им неудачи, возвратился к своим работам. В 1861 году он напечатал во втором томе «Демократических исследований» небольшую статью о Лессинге, написанную, так сказать, мимоходом еще в ноябре 1858 года по поводу появившейся тогда известной книги Штара «Жизнь и сочинения Лессинга». Мы не будем подробно останавливаться на этой статье, так как она ни в каком отношении не представляет собою чего-либо выдающегося. На это не претендовал и сам Лассаль. Он был обрадован появлением вышеупомянутой книги, в которой впервые ясно отмечалось влияние Лессинга на общественную и политическую жизнь Германии. Его статья имела целью подчеркнуть это влияние и значение великого писателя, причем в своих рассуждениях Лассаль следует главным образом взглядам Гейне, высказанным им в книге о Германии. Он, подобно Гейне, рассматривает Лессинга как второго Лютера Германии. Находя большое сходство между эпохой Лессинга и своей, он видит в Лессинге, как прежде в Гуттене, отражение своего собственного миросозерцания. «Сходные условия общественной жизни, – восклицает он, – вызывают и сходные между собою характеры!» Быть может, себя-то Лассаль и считал тем «характером», третьим реформатором, который призван закончить дело двух его предшественников…

В том же году появилась наконец и его «Система приобретенных прав. Опыт примирения положительного законодательства с философией права». Это колоссальное исследование, посвященное его отцу, состоит из двух томов: «Теория приобретенных прав и столкновение законов» и «Сущность римского и германского наследственного права в его историко-философском развитии». Как автор совершенно справедливо замечает в своем предисловии, этот труд дает бесконечно больше того, что обещает его заглавие. Лассаль имел целью исследовать не только исключительно теоретические, но и непосредственно-практические вопросы. Задачей, которую он себе поставил, была «научно-юридическая разработка той политико-социальной мысли, которая лежит в основе всего современного исторического периода».

«Что составляет внутреннюю причину всякой современной политической и социальной борьбы? – спрашивает Лассаль и тут же отвечает: – Понятие о приобретенном праве снова подвергается спору, и этот спор составляет животрепещущую сущность всех социально-политических междоусобий нашего столетия. В юридическом мире, в политике, в экономике понятие о приобретенном праве является побудительной силой всех дальнейших формирований, но где юридическое как частно-правовое совершенно отчуждается от политики, там оно является еще более политическим, чем все политическое, так как оно в таком случае составляет элемент социальный».

К сожалению, характер и размеры нашего очерка не дают нам возможности подробно остановиться на этом исследовании, представляющем собой «гигантский продукт человеческого трудолюбия», как выразился однажды сам Лассаль. Поэтому постараемся хотя бы в самых общих чертах изложить содержание этого труда. Мы укажем как на блестящие стороны, так и на кардинальный недостаток его, вытекающий, впрочем, не из недостаточной разработки исследуемого вопроса, а из общего историко-философского мировоззрения нашего автора, что, конечно, тем более обязывает нас коснуться этого недостатка.

Отправной точкой для Лассаля служит мысль, что после Гегеля философия права еще больше удалилась от позитивного права, чем это было до него, но что в этом, однако, сам Гегель виноват меньше всего. Последователи его школы вместо того, чтобы перейти от общих отвлеченных категорий к исследованию реальной жизни, к разработке философии права «в смысле философского развития отдельных конкретных правовых учреждений», позаботились лишь о том, чтобы как можно дальше очутиться от этой конкретной действительности, занимаясь лишь повторением давно известного. А между тем от гегелевских логических абстракций, как и от его философии права, как и вообще от всей системы его философии духа, не должно оставлять камня на камне. Единственно вечным достоянием нашим от всего философского здания Гегеля должны быть лишь основные принципы и метод его построения, то есть рассматривание исторических явлений и фактов как результата совершенно самостоятельного развития идей и диалектического метода научного исследования. Основная ошибка Гегеля заключается, по мнению Лассаля, в том, что он берет явления, представляющие собой лишь преходящий продукт преходящего исторического духа, как вечные незыблемые истины. Так, в философии права он рассматривает собственность, наследственное право, договор, семью и прочее как логические вечные категории, в то время как они находятся в постоянном процессе изменения, в постоянной причинной зависимости от данного исторического момента, то есть соответственного исторического духа данного народа. И действительно, мы видим, что римские понятия о собственности, наследственном праве, договоре, семье и прочем совершенно иные, чем древнегерманские, то есть, другими словами, что «философия права как принадлежащая к области исторического духа, не имеет дела с логически вечными понятиями, что правовые учреждения представляют собою лишь реализацию исторических понятий духа, выражение духовного содержания различных народов различных исторических эпох, и только как таковые и могут быть понимаемы». Что же касается «приобретенных прав», то такими должны считаться только те права, которые приобретены личностью посредством собственного действия и воли. Но и права, приобретенные силой индивидуального волевого действия, не всегда остаются неприкосновенными и не застрахованы от обратного действия новых законов, так как личность может своими действиями или свободным договором обеспечить себе или другим права лишь постольку и на такое время, поскольку и пока существующие во всякий данный момент законы позволяют это. Всякий период времени пользуется полной автономией и не может быть подчинен или находиться под диктатурой другого периода времени. Итак, единственной незыблемой основой и источником права является общее сознание всего народа, общий дух его. Поэтому, если при изменении этого общего сознания отменяется какой-либо из существующих правовых институтов, как, например, крепостное право, феодальное право, цехи, право свободной охоты, свобода от поземельных податей и т. п., то тут не может быть и речи о нарушении исторически приобретенных прав, а также и о вознаграждении. Ничто не может объявить себя неприкосновенным на все времена и вопреки всем принудительным или запретительным законам.

Все эти воззрения Лассаль проводит по всем юридическим сферам с блестящей последовательностью и единством. С этой точки зрения он подробно анализирует в виде «величайшего примера» римское и германское наследственное право в его историческом и философском развитии. Как известно, римское наследственное право возникло из идеи римского народа о бессмертии души, является продолжением субъективной воли умершего и выражается поэтому главным образом в наследовании по завещанию. Древнегерманское наследственное право коренится в идее семьи, семейной воле, а потому выражает семейное право на имущество умершего, – право, имеющее законную силу не только после смерти владельца, но и при жизни его, и потому не основанное на личном завещании. В настоящее время все эти устаревшие воззрения прекратили свое существование, поэтому и наследственное право должно быть изменено. Современный народный дух находит свое выражение в идее о государстве. Современный порядок наследования основывается на «семье как государственном институте», на «общей воле государства, регулирующего наследство», поэтому не право родства или право по завещанию, а «регулирование наследства в пользу общества» является в настоящее время естественным правом.

Кому не приходилось изучать это блестящее исследование, тот не испытал на себе всего чарующего обаяния тонкого, глубокого, диалектического ума Лассаля, той удивительной легкости, с которой он разбирается во всех запутанных и сложнейших вопросах права и философии, того изобилия глубоких знаний, той необыкновенной неуклонности и последовательности мысли и прекрасного изложения самых абстрактных и темных вопросов науки. К тому же «Система…» написана с беспристрастием, которое – при сравнении с «беспристрастием» такого ее критика, как известный профессор Б. Н. Чичерин (см. статью Чичерина о Лассале в «Сборнике государственных знаний», т. V),– можно с полным правом назвать «аристидовским». И там, где всего этого достаточно, там, куда эти обширные знания и глубокий аналитический ум проникают, – там Лассаль достигает своего апогея. Но в том-то и дело, что всего этого недостаточно, что не во все сферы проникает его изощренная мысль, отчего страдают не столько те или другие частности, сколько – весь его труд в целом. Громадная и, скажем прямо, главнейшая область, которая должна была бы сделаться основным базисом его философско-юридических исследований, остается для него закрытою книгой. Эта главнейшая область – экономическая, социальная структура древнего римского и германского мира, на почве которой и выросли их правовые институты. Лассаль вполне основательно опровергает основную ошибку Гегеля, доказывая, что абстрактные категории не суть вечные, неизменные формы, а являются исторически изменяющимися, преходящими элементами. Но, видя в этих преходящих формах и изменяющихся началах лишь проявление исторического духа различных народов, «реализации исторических понятий духа», он тем самым останавливается на полдороге. Мы видим здесь Лассаля, отрешившегося от многих догматов ортодоксального гегельянства, но не сказавшего ему своего последнего, самого главного «прости-прощай».

В самом деле, в силу чего римское наследственное право является продолжением субъективной воли, а древнегерманское – выражает семейное право и волю? В силу того, отвечает Лассаль, что в Риме господствующей идеей является «идея о бессмертии души», что умерший считался еще присутствующим при домашнем очаге, властвующим над окружающим живым миром и ревниво охраняющим свое достояние. Таким образом, для примирения загробной воли покойного со свободой живых распоряжаться его имуществом римляне создали право завещания, которое всякому дает возможность назначать живого продолжателя своей воли. Поэтому-то в римском наследственном праве и отразился «римский дух». Древнегерманское же наследственное право вытекает из «идеи германской семьи», которая выражает, согласно Гегелю, «нравственное тождество лиц, имеющее своим вещественным основанием уже не установление субъективной воли, но чувствующееся единство духа или любовь», что в непосредственной форме является тождеством крови. А для более ясной характеристики различия между римским и германским духом он в примечании к этому кратко формулирует: «Римский дух так относится к германскому, как воля к любви». Но почему сущность и отличие римского духа – воля, а германского – любовь? Что дало «идеям» и «понятиям» исторического духа такую могущественную силу? Как они развились? Под влиянием чего эти характерные стимулы потеряли свою силу теперь? На все эти столь важные и неизбежные вопросы мы у Лассаля ответа не найдем. Мы вертимся в этих римском и германском «духах», точно белка в колесе. Ведь эти «идеи», «понятия» и «дух» народов образовались на известной материальной почве, среди конкретных жизненных отношений, которые и нужно было исследовать, чего, однако, ни в коем случае нельзя сделать, глядя на них исключительно сквозь очки юриста или спекулятивного философа. Если бы Лассаль затронул эту почву, и притом не слегка, а глубоко забирающим плугом, и исследовал бы ее составные части, то эта разработка озарила бы совершенно новым светом самые затаенные уголки римского и германского права, объяснила бы осязательно различие между римским и германским народным духом, а Лассаля предохранила бы от той же самой роковой ошибки, в которую впадали прежние философы права и против которой он сам же полемизировал в начале своей книги.

Однако нужно сказать и то, что едва ли Лассаль был бы в состоянии справиться с такой грандиозной работой – по той простой причине, что в то время, когда Лассаль писал свою «Систему…», историческая наука о первобытных и древних народах находилась еще в эмбриональном состоянии, и притом до такой степени, что в схеме истории собственности, даваемой Лассалем в «Системе…», первобытная община даже не упоминается. Лишь впоследствии труды Бахофена, Мак-Леннана, Тэйлора, Лёббока и в особенности Льюиса Моргана заложили фундамент этой науки. Морган в своем гениальном исследовании «Ancient Society» («Первобытное общество»), появившемся в 1877 году, не только ярко осветил общую картину развития первобытной жизни человечества, но и ответил на все те вопросы, которые предстояло разрешить Лассалю. В «Первобытном обществе» Моргана читатель найдет ключ для уяснения вопроса, почему римляне выступили на историческую арену с совершенно иными понятиями о собственности, с совершенно иным наследственным правом, чем германцы времен Тацита. Но если такое решение вопроса было невозможным в конце пятидесятых годов, то правильная постановка его была даже обязательна.

Все эти соображения мы привели не для того, конечно, чтобы умалить значение исследований Лассаля, а исключительно с целью объяснить читателю основное мировоззрение автора, которое отразилось в этом труде не менее ярко, чем в «Гераклите», и которое всегда было и осталось идеологическим.

«Система приобретенных прав», а также «Философия Гераклита Темного из Эфеса» были лишь подготовительными работами, отдельными камнями целого научного здания «Системы философии духа», которую Лассаль задумал написать, выработав подробный план этого сочинения еще в 1844 году, будучи еще девятнадцатилетним юношей. Кроме того, он собирался написать «Основы научной политической экономии». Однако ни то, ни другое сочинение ему написать не пришлось. Политическая борьба и агитация вскоре совершенно поглотила его, рожденного борцом par excellence.

Прусский король Фридрих-Вильгельм IV, закончивший свой жизненный путь умопомешательством, умирал медленной смертью. Вместе с установлением регентства началась и так называемая «новая эра». И после суровой реакции, целых десять лет державшей в своих железных объятиях Германию, повеяло весенним, свободным ветром. Принц-регент, поставивший себе целью – пока еще тайной – ниспровержение австрийской гегемонии, старался привлечь на свою сторону либеральные слои немецкого бюргерства, назначив либеральное министерство. Эта новая политика также имела целью избавить прусскую монархию от опеки феодального дворянства.

Лассаль страстно жаждал принять непосредственное участие в политической жизни страны. Но для этого ему недоставало прежде всего свободной печати. Либеральная пресса, торжествовавшая легкую победу, доставшуюся либерализму, и не перестававшая доказывать свою лояльность, была ему далеко не по вкусу. В одном из писем его к Марксу он так отзывается обо всей немецкой печати: «О, наша полиция, что бы ни говорили, все же гораздо более либеральное учреждение, чем наша печать». Поэтому Лассаль намеревался издавать большой демократический орган. Он приглашал Маркса и Энгельса принять участие в его редактировании, так как ожидал, что вместе со вступлением Вильгельма I на престол будет объявлена и всеобщая амнистия. Для переговоров по этому делу к нему в Берлин весною 1861 года приезжал Маркс. Ожидавшаяся амнистия была действительно объявлена, но она коснулась лишь тех политических эмигрантов, которые оставили Пруссию не более десяти лет назад. Остальные же, каких было большинство, теряли свое прусское подданство и, желая возвратиться на родину, должны были добиваться его так же, как и все иностранцы. Таким образом, за правительством оставалось право выбора. В последнюю категорию и попали Маркс и Энгельс. Несмотря на то что Лассаль усердно хлопотал о принятии Маркса в прусское подданство, либеральный министр Шверин решительно отказал ему в этом. Вместе с тем рухнули и планы Лассаля об издании газеты.

В начале осени 1861 года Лассаль вместе с графиней Гацфельд совершил, как мы уже сказали выше, путешествие на остров Капри к Гарибальди. Из этой поездки он возвратился лишь в январе 1862 года. Он нашел положение дел в стране сильно изменившимся. Разность интересов либерального бюргерства и абсолютной монархии не замедлила вскоре обнаружиться. Дружелюбные отношения обратились во враждебные и до того обострились, что прямое столкновение было неминуемым. Но либеральная партия, сложившаяся в «германскую прогрессистскую», успела уже сплотить вокруг себя все, что было оппозиционного в стране, и имела за собою большинство в прусской палате депутатов и общественное мнение страны. Общество с сочувствием следило за парламентской борьбой, предпринятой прогрессистами во время так называемого «военного конфликта», и возлагало большие надежды на ее успешный исход, на торжество парламентского режима. Эти надежды, как известно, ничуть не оправдались. Немало виноваты были в этом и сами прогрессисты. Не говоря уже о том, что их «конституционная» борьба велась с недостаточной энергией и смелостью, политика прогрессистов, кроме того, страдала коренным внутренним противоречием. Отказывая прусскому правительству в его требованиях средств на реорганизацию армии – ввиду того, что эта реорганизация только повела бы к укреплению прусского абсолютизма и феодализма, – прогрессистская партия ставила гегемонию Пруссии, то есть той же прусской монархии, одним из главных пунктов своей программы. Но нужно сказать, что и в этом противоречии она не была последовательна. Она начала с того, что согласилась на единовременную выдачу денег на военные преобразования. Отношение Лассаля к прогрессистской партии было следующее. До тех пор, пока рабочий класс еще спал политической спячкой, а буржуазная оппозиция сумела выставить таких борцов, как Циглер, Валесроде и другие, которые были решительными защитниками всеобщего избирательного права и вообще последовательными сторонниками демократической программы, Лассаль, сохраняя свое выжидательное положение, относился к ней более или менее доброжелательно. Таким образом, он еще в начале 1861 года находил возможным, как пишет Марксу, «стоять заодно с вульгарно-демократическими партиями различных оттенков», невзирая «на разногласие по многим пунктам их основных воззрений». Однако эта «конституционная» борьба и все ее перипетии явственно доказали Лассалю неспособность либеральной буржуазии решить историческую задачу, выпавшую на ее долю. Хотя во время разгара войны между прогрессистами и правительством Лассаль пытается повернуть прогрессистскую партию на радикальный путь борьбы, многие обстоятельства заставляют думать, что при этом он преследовал политику, сходную с той, какая побудила его три года тому назад писать свою «Итальянскую войну». Не веря более в возможность победы немецкой буржуазии над реакцией и остатками феодального строя, Лассаль тем не менее предлагает ей свою программу действий, требует от прогрессистов радикальной тактики – очевидно с единственной целью дискредитировать их, разоблачить их коренные недостатки и бессилие, чтобы таким образом отделить от них наиболее радикальные элементы и доверчивых рабочих, руководимых ими. Когда же влияние лучших демократических представителей прогрессистской партии внутри нее значительно уменьшилось, ввиду все большего и большего преобладания принципов «манчестерства», и когда обнаружились первые признаки пробуждения пролетариата, Лассаль перешел из выжидательного в наступательное положение.

Первым залпом предстоявшей ожесточенной войны стал известный памфлет против историка литературы Юлиана Шмидта, бывшего в то время главным редактором центрального органа старолиберальной партии «Берлинской всеобщей газеты». Несмотря на то что этот памфлет по внешнему виду носил литературный характер, он тем не менее по духу своему представлял собой политическую полемику. Но это был удар рикошетом. Направляя свои смертоносные стрелы против «короля в литературе», как Лассаль называл Ю. Шмидта, он имел в виду всю либеральную партию и в особенности ее прессу. «Если бы мой Юлиан был одиноким явлением, я бы не прикоснулся к нему даже щипцами!.. Но он не один, и здесь можно сказать, изменяя евангельское выражение: один зван, но много избранных», – пишет Лассаль в предисловии к своей брошюре, называя свою жертву точным мерилом определения степени духовного развития старолиберальной партии. Развенчивает и обнажает литературного «короля» в этом памфлете простой типографский наборщик (сам Лассаль), но в некоторых местах он предоставляет слово и своей жене, роль которой исполняет его приятель Лотар Бухер. Каждая страница этой брошюры демонстрирует обширнейшие знания и блестящее остроумие ее автора; но, нужно сказать, между «полемическими красотами» язвительной, тонкой сатиры встречаются нередко совершенно бесцеремонные выходки, удары увесистым камнем на расстоянии двух шагов, пушечные залпы по воробьям. Нетрудно догадаться, как отнеслась к памфлету либеральная печать. Однако по отношению к Шмидту цель была достигнута: «великий муж», как его величали, был все-таки сброшен с пьедестала, на котором он так долго красовался.

Этот памфлет был написан Лассалем вскоре после возвращения его из Италии и появился весной 1862 года. Между тем вышеупомянутый конфликт между прусским правительством и прогрессистской партией разразился, палата депутатов была распущена, по всей стране шла оживленная агитация перед новыми выборами, которые должны были состояться в начале мая 1862 года. Если между Лассалем и либеральной, а также псевдодемократической прессой отношения очень обострились, то в самой прогрессистской партии у него сохранились кое-какие дружеские связи. Поэтому в самый разгар предвыборной агитации Лассаль несколькими либеральными союзами был приглашен произнести речь. Он воспользовался этим случаем, чтобы выступить перед членами либеральной партии против ее же собственных руководителей в палате депутатов. Но в первой речи «О сущности конституции», произнесенной на четырех собраниях либералов, Лассаль из тактических соображений пока еще держался в рамках академического изложения.

По мнению оратора, политическая организация всякой страны представляет собой выражение реального, фактического соотношения сил различных слоев ее населения, то есть действительной конституции страны. Будучи сформулирована письменно, эта фактическая комбинация общественных сил дает правовую, писаную конституцию. Таким образом, писаная конституция находится в непосредственно-причинной зависимости от действительной, и только с изменением второй изменяется и первая. Изменение же действительной конституции обусловливается эволюцией экономических факторов в жизни народов. Ввиду этого, с изменением реальных общественных сил, следует прежде всего регулировать фактические отношения этих сил, а уж это регулирование само собою обеспечит соответственную перемену писаной конституции. Доказывая это беглым обзором исторического развития общественных сил и соответствующего им развития политических форм, Лассаль переходит к событиям 1848 года и к животрепещущему вопросу дня. «В обществе наступило 18 марта 1848 года! – восклицает он. – Король сам созывает в Берлине Национальное собрание… Что же следовало сделать? Следовало прежде всего создать не писаную, а действительную конституцию, то есть изменить существовавшее в стране реальное соотношение сил». Вместо этого Национальное собрание тратит время на бесконечные словопрения о параграфах писаной конституции. «После этого можно ли удивляться, что в ноябре мартовская революция лишилась своих плодов? Разумеется, нельзя, и реакция была лишь необходимым последствием этого». Предоставляя своим слушателям возможность сделать практические выводы из теоретических положений, изложенных им, Лассаль бичует с едкой иронией прогрессистскую прессу, вопиющую о неприкосновенности январской конституции 1850 года, и еще раз подчеркивает, что «конституционные вопросы прежде всего – вопросы силы, а не права»… «Служители князей – практические деятели, а не краснобаи; но таких практических деятелей следует пожелать и вам», – этими словами заканчивает Лассаль свою речь.

Что «военный конфликт» сводится в сущности к вопросу о силе, этого не могли не сознавать и сами прогрессисты. И именно потому-то они и умалчивали об этом щекотливом моменте, потому-то они и опирались на «конституционное» право. Само собою разумеется, что эта речь, с неотразимой логической убедительностью указывавшая на самое слабое место прогрессистской тактики, не могла понравиться вожакам партии, а либеральная пресса, по понятным причинам, совершенно замалчивала ее. Нам неизвестно, какой прием встретила эта речь в собраниях, где она была произнесена, но, появившись впоследствии отдельной брошюрой, она произвела сильное впечатление на немецкую интеллигенцию. Что же касается другого лагеря, то есть реакционных партий и правительства, то эта речь Лассаля пришлась им, разумеется, как нельзя более по вкусу. Не говоря уже о том, что они в ней усматривали зарождавшийся раскол внутри оппозиционной партии, им, чувствовавшим за собою «силу», была приятна такая трактовка вопроса. В особенности же торжествовала консервативная партия, главный орган которой – «Крестовая газета» – осыпала Лассаля комплиментами. Предостерегая короля от поползновений либералов на власть, до сих пор принадлежавшую короне, юнкерская партия увещевала его не делать никаких уступок, доказывала, что она – «единственно надежная опора трона». Между тем прусское правительство, провозгласив неприкосновенность прав короны на действительное управление страной, производило реорганизацию армии сообразно со своими собственными планами и желаниями, чем, конечно, еще больше возбуждало против себя общественное мнение. И действительно, новые выборы принесли с собой блестящую победу прогрессистской партии над остальными партиями ландтага. Первое время правительство, казалось, готово было пойти на некоторые компромиссы, но эти колебания продолжались недолго. Правительство вдруг изменило тон, наотрез отказываясь подчиниться требованиям палаты депутатов. На это палата депутатов ответила тем, что отвергла подавляющим большинством требования правительства о внесении расходов на новую организацию армии в бюджет регулярных государственных расходов. В это-то время, в сентябре 1862 года, прусский король, чтобы сломить упорство оппозиционного большинства палаты, назначил главой министерства того, кому суждено было сделаться не только всемогущим хозяином внутри Германии, но и главным дирижером всей европейской политики в продолжение целой четверти столетия. Бисмарк сейчас же пустил в ход те средства, которые так ярко характеризуют будущего «железного» канцлера.

Он делает, прежде всего, попытку оказать давление на палату, но, встретив с ее стороны решительный отпор, откладывает заседания палаты на неопределенный срок, с заявлением, что правительство, невзирая на решение депутатов, найдет средства для покрытия военных расходов. И действительно, оно находило их, и к тому же очень простым путем. Оправдываясь фактической необходимостью сохранения государства и теорией о «пробелах в прусской конституции», правительство продолжало собирать подати и делать расходы по своему собственному усмотрению. Это было в октябре 1862 года. Спустя месяц Лассаль выступил в тех же собраниях либеральных союзов со второй речью о сущности конституции, озаглавленной «Что же теперь?», где он доказывал, что все события оправдали, а «Крестовая газета», военный министр фон Роон и министр-президент фон Бисмарк и открыто засвидетельствовали справедливость воззрений, изложенных им в его первой речи. Теперь же приходится бороться за самый основной пункт парламентского режима: за право народа ведать финансовые дела своей страны. Все убедились, что средство борьбы, выбранное палатой депутатов, то есть отказ в утверждении бюджета, ни к чему не приводит. Единственное логическое следствие этого – отказ в уплате податей; но теперь к этому прибегать не следует, так как эта мера, – вполне действительная в Англии, где все реальные факторы силы находятся на стороне народа, – непригодна в Пруссии, где все средства организованной силы находятся исключительно в руках правительства. Поэтому Лассаль рекомендует депутатам заявление того, что есть, видя в этом «могучее политическое средство». Это заявление заключается в том, что в Пруссии господствует не конституционное правление, а лжеконституционализм. Вследствие этого палата должна постановить: не принимать участия «в сохранении внешнего вида конституционного порядка дальнейшим заседанием в палате и прекратить свои заседания на неопределенное время, а именно до тех пор, пока правительство не представит доказательства, что оно прекратило делать неутвержденные расходы». Тогда правительству «пришлось бы или уступить, или вечные времена управлять без палаты». Оно принуждено было бы выбрать первое, так как Пруссия не могла бы существовать одна в Западной Европе без конституционных форм.

Само собою разумеется, что результат такой политики мог быть – и по всей вероятности был бы – как раз обратный тому, какой ожидал Лассаль, – и за coup d'éclat «сверху» последовал бы такой же – «снизу». Этого не могла не понимать либеральная буржуазия. Что же удивительного в том, что такая перспектива не казалась ей особенно заманчивой? Она не хуже Лассаля понимала, что такой исход был бы для нее палкой о двух концах, из которых один ударил бы по ее же собственной спине. Поэтому прогрессисты отнеслись к предложению Лассаля как к злой насмешке над ними и снова стали осыпать его упреками в том, что он-де проповедует теорию первенства силы перед правом. Завязалась резкая полемика. В начале ее Лассаль имел еще доступ в два-три либеральных органа, кроме того, в первый момент несколько голосов из прогрессистской фракции высказались за его предложение, но они были заглушены дружным хором огромного большинства депутатов. Но по мере того как полемика разгоралась, вся прогрессистская печать различных оттенков закрыла для него свои столбцы, так что ответ на вышеупомянутое обвинение в том, что он ставит силу выше права, Лассалю пришлось печатать за границей в виде брошюры. В этом «гласном письме», озаглавленном: «Сила и право», он между прочим говорит:

«Если бы я создавал мир, то весьма вероятно… устроил бы его так, чтобы в нем право предшествовало силе. Это вполне соответствует моей этической точке зрения и моим желаниям. Но, к сожалению, мне не пришлось создавать мир, и потому я вынужден снять с себя всякую ответственность, отказаться как от похвал, так и от порицания, за его устройство. В моих брошюрах о конституции я имел целью объяснить не то, чему следовало бы быть, а то, что в действительности есть; эти брошюры представляют собой не этический трактат, а историческое исследование…» Вследствие этого он отклоняет от себя «лестное уверение, будто фон Бисмарк и граф Крассов действуют как его ученики». Наконец, говорит он, «прогрессистская партия не имеет права толковать о праве, потому что допускает очевиднейшее попрание его», ибо «она-то именно и предала право, чтобы в передряге захватить долю силы».

Добиться этого ей, однако, не удалось.

Это «гласное письмо» было открытым вызовом к войне, которая никогда уже больше не прекращалась. С этого момента Лассаль делает немецких прогрессистов мишенью, в которую он ожесточенно и беспощадно стреляет до самого конца своей жизни. Разоблачать трусость, узкий эгоизм и невежество либералов-«манчестерцев», прячущихся под мантией свободы и прогресса, снимать с них академическую шапочку и надевать на них шутовской колпак – в этом он видел теперь одну из главных, непосредственных задач своей общественной деятельности.

Вышеизложенное «гласное письмо» было написано, как сам Лассаль замечает здесь же, с целью «обращения на путь истинный многих, сбитых с толку, голов». Выше мы уже сказали, что с этим – и только с этим – намерением он обращался со своими речами к прогрессистам, что не о прогрессистской партии как таковой заботился он при этом, а о тех заблуждающихся, по его мнению, последователях ее, интересы которых сделались самыми насущными интересами собственной жизни и деятельности Лассаля вплоть до его трагической кончины. Лучшим доказательством сказанного может послужить то обстоятельство, что в то же самое время, когда Лассаль обращается к либералам с критикой их тактики в своей первой речи, он выступает в Берлинском ремесленном союзе Ораниенбургского предместья с лекцией «Об особенной связи современного исторического периода с идеей рабочего сословия». Именно этой лекцией Лассаль положил начало той агитации, которая целиком поглотила последние два года его так рано прервавшейся жизни и упрочила его мировую славу.

Обозревая эти последние два года жизни Лассаля, невольно изумляешься всему тому, что он успел создать в такой необыкновенно короткий промежуток времени. Этой деятельности хватило бы иному, пожалуй, на целую жизнь, но можно сказать, что, по интенсивности всего прочувствованного и пережитого, это время и для Лассаля составило добрую половину жизни.

«От марта 1862-го до июня 1864 года, – говорит Брандес, – он написал не менее двадцати сочинений, из которых три или четыре представляют собою как по объему, так и по своему содержанию, целые книги. Большинство из них содержит, несмотря на их сжатость и общедоступность, такое богатство мыслей, и написаны они с такой научной глубиной, какими очень редко отличаются и объемистые книги. Помимо этого он в то же самое время произносил одну речь за другой, устраивал одну за другой конференции с рабочими депутациями, освободился от целой дюжины политических процессов, вел обширную переписку, основал „Общегерманский рабочий союз“ и управлял всеми его делами. Кажется, что как будто предчувствие близкой смерти увеличило его силы далеко за пределы человеческих возможностей».