Болезнь и душевное состояние Лассаля.·– Елена фон Дённигес. – Встреча с нею на Риги. – Любовь. – Женева. – Измена. – Последние дни. – Дуэль. – Смерть. – Похороны .

Высокое, приподнятое настроение, овладевшее было Лассалем во время его последних триумфальных поездок, как мы уже знаем, далеко не отвечало его истинному душевному состоянию. Когда Лассаль оставался наедине со своим холодным сознанием, грезы самообольщения покидали его, и он с горечью начинал мало-помалу убеждаться, что ему не так скоро удастся повести за собой широкие народные массы, что не так-то легко прибить свой победный щит к вражеской твердыне, как это казалось ему вначале. Уже 14 февраля 1864 года он пишет:

«Как ни крепок мой организм, – я смертельно утомлен; мое возбуждение так сильно, что я совсем не сплю по ночам. Провалявшись до пяти часов утра на кровати, я встаю с головной болью и совершенно истощенный… Безумное напряжение, с которым я в четыре месяца написал „Бастиа-Шульце“, имея при этом еще и другие занятия, и глубокое, мучительное разочарование, пожирающее внутреннее огорчение, причиняемое мне равнодушием и апатией рабочего сословия, то есть большинства его, – всего этого было слишком много даже и для меня! Я предаюсь métier de dupe (ремеслу глупца), и это тем больше огорчает и раздражает меня, что нельзя высказывать мое огорчение и раздражение, что надо вгонять его внутрь, часто даже утверждать совсем противоположное… И все же я не сложу своего знамени до тех пор, пока еще хоть какая-нибудь искорка надежды блещет на горизонте…»

Но, очевидно, и эта искорка стала мало-помалу угасать. Так, 28 июля 1864 года он пишет графине Гацфельд:

«Вы очень ошибочно судите обо мне, полагая, что я не могу довольствоваться некоторое время наукой, дружбой и красивой природой, что мне необходима политика. Я ничего не желаю так сильно, как вполне развязаться с политикой, чтобы уйти в науку, дружбу и природу. Я переполнен политикой и сыт ею по горло. Правда, я воспылал бы к ней большей страстью, чем когда бы то ни было прежде, если бы наступили серьезные события, если бы я получил власть или имел в перспективе средство приобретения ее, – такое средство, которое было бы к лицу мне, потому что без высшей власти ничего не сделаешь. А для ребяческой игры я слишком вырос и слишком стар. Оттого я в высшей степени неохотно принял на себя президентство (в „Общегерманском рабочем союзе“). Я уступил только Вашим настояниям. И теперь это положение гнетет меня. Но как отделаться от него? Боюсь, сильно боюсь, что события будут развиваться медленно, очень медленно, а моя страстная душа не терпит этих детских болезней, этих хронических процессов. Я понимаю политику как деятельность настоящей минуты. Все другое можно делать, оставаясь и в научной области…»

Правда, эти строки Лассаль писал уже не только под воздействием того сознания и разочарования, о котором мы говорили выше, но и под влиянием пришедшей к нему любви, еще больше заставившей его думать об отдыхе, тихой пристани после бурных треволнений житейского моря. Но женщина, с которой Лассаль мечтал добраться до заветной пристани, оказалась коварной спутницей, и бедный пловец пошел ко дну…

Как читателю известно, Лассаль не питал расположения к жизни анахорета. Он любил женщин, и женщины отвечали ему взаимностью. Но среди немецких женщин Лассаль, как мы уже говорили, не находил для себя подходящей подруги жизни. Мы знаем, с какой страстью он «ухватился» за русскую девушку, с которой ему случилось познакомиться. Но ему не повезло. Наша соотечественница предпочла незатейливую идиллию русской деревни знаменитому иностранцу. А между тем душа Лассаля страстно жаждала личного счастья. «Мне нужно, – писал он в конце июля 1863 года Софье Солнцевой, – личное счастье, а у меня его вовсе нет. Я еще имею всех моих друзей, но ничего, что наполняло бы мне сердце, а я, кажется, достаточно глуп, чтобы нуждаться в этом. Итак, довольство ума – вот грустный удел моей души». Из этого письма мы видим, что любовь Лассаля к нашей соотечественнице тогда еще не угасла в нем настолько, чтобы он серьезно мог увлечься другой женщиной. Правда, уже в 1862 году Лассаль случайно познакомился в Берлине с дочерью баварского дипломата Еленой фон Дённигес. И если верить мемуарам этой госпожи («Мои отношения с Фердинандом Лассалем»), то она с первой встречи произвела на Лассаля такое сильное впечатление, что он тогда уже прозвал ее «своей судьбой», носился с ней «как с писаной торбой» и подумывал даже о женитьбе на ней. Но мемуары эти, написанные, кстати сказать, с целью собственной реабилитации, для чего приложен был и собственный портрет, и больше смахивающие на беллетристическое «сочинение», чем на правдивую передачу действительных фактов, – заслуживают весьма осторожного обращения с ними. В действительности же о таком безусловно глубоком впечатлении личности Елены на Лассаля вряд ли могла тогда идти речь. На вопрос приятеля, адвоката Гольтгофа, у которого Лассаль познакомился с Еленой, сделает ли он ей предложение, – Лассаль отвечал: «Нет, этого я не сделаю. Наружность девушки мне очень нравится. Если она, при более близком знакомстве, понравится мне в такой же степени и внутренними качествами, то я не прочь был бы на ней жениться. Я могу только обещать, что порву с ней всякое знакомство, если она не понравится мне достаточно для женитьбы». После первого знакомства он встречается с Еленой еще раза два, – а он, наверное, сумел бы добиться более частых свиданий, если бы чувствовал в том глубокую потребность, – а затем совершенно перестал интересоваться ею, как и многими другими, мимолетно пленявшими его сердце. В течение 1863 года мы решительно ничего не слышим о Елене, хотя она до конца года жила в Берлине со своей бабушкой. После ее смерти Елена уехала к родителям в Женеву. Там постоянно жил ее отец, занимавший пост баварского дипломатического агента в Швейцарии. Лассаль, по-видимому, больше о ней и не думал – до их роковой встречи на горном курорте Риги-Кальтбаде.

Но что же такое представляла собой Елена фон Дённигес? Из слов Лассаля мы знаем уже, что она была красива. По крайней мере ему она нравилась. Лассаль называл ее не иначе как «златокудрой лисицей». Некий Карл фон Талер, знавший в то время Елену, описывает ее следующими словами: «Светлые золотисто-рыжие волосы обрамляли, точно огненной рамой, резко очерченное перламутрового цвета лицо, а глаза, отливавшие зеленоватым блеском, сверкали умом и чувственностью. Но при всей изящности форм ее фигура отнюдь не производила приятного впечатления, а смех ее звучал почти страшно. Она напоминала собой русалок северной саги, которые выплывают из морской пучины, с тем чтобы осчастливить и погубить смертных». Полученное Еленой воспитание отличалось беспорядочностью; оно, разумеется, было предоставлено исключительно гувернанткам. Отца Елена почти не знала, – так мало заботился он о своих детях. Матушка же посвящала все свое время светским забавам и любовным приключениям, просвещая свою дочку не только словом, но и примером, предугадывая ее будущее призвание – пленять мужчин. Елена очень быстро развивалась, и, когда ей было всего лишь двенадцать лет, мать с удовольствием демонстрировала свою «взрослую» дочь, чтобы казаться еще более интересной в глазах своих поклонников. Уже в этом раннем возрасте родители сватали Елену за какого-то дряхлого итальянского генерала, который был заочно очарован ее портретом. Мать яркими красками рисовала дочери те блаженства, какие сулит ей супружество со старым генералом. Однако впоследствии, когда жених предстал перед Еленой во всей своей красе, она воспротивилась родительской воле. Впрочем, Елене не пришлось при этом выдержать особенную борьбу, так как родительский план отличался чересчур уж вопиющей чудовищностью, и ее бабушка решительно стала на сторону любимой внучки. Вообще же, Елену без всяких ограничений баловали в детстве, давали полную свободу ее капризам и эксцентричностям, чем только убивали в ней всякую силу воли и характера. Таким образом, о выработке «нравственного лица» у Елены не могло быть и речи. В сердечных делах, в сфере «страсти нежной» Елена, по ее собственным словам, всегда была «язычницей», то есть поклонялась многим «богам». В Берлине сердце ее пленял товарищ детства Янко фон Раковиц, сын какого-то валашского князя, бывший немного моложе Елены. У него были черные глаза и смуглый цвет лица, и Елена называла его своим «мавританским пажом». Но, очутившись в Италии, куда привела отца дипломатическая служба, Елена влюбилась в одного русского моряка. Однако эта «любовь» была непродолжительна, и Янко считался как бы официальным обладателем ее сердца, так что бабушка Елены, умирая, призвала к себе девятнадцатилетнего студента-князя и «завещала» ему свою внучку. Такое отношение к «мавританскому пажу» не мешало, однако, Елене увлечься новым предметом в лице Лассаля. Она заявила Янко, что нашла человека, за которым пойдет куда он захочет. Перебравшись в Женеву, она предавалась всякого рода увеселениям, приключениям и путешествиям по Южной Франции, Италии и Швейцарии. В мае 1864 года Елена заболела, и врачи посоветовали ей провести некоторое время в горах. По этой причине она была отпущена со знакомой английской семьей в окрестности Берна, где скоро и поправилась. Как раз во время пребывания там она получает от Гольтгофа известие, что Лассаль лечится на Риги. И нашей авантюристке приходит тотчас же фантазия развлечься внезапной встречей с Лассалем. С этой целью она, в сопровождении нескольких спутниц и спутника, направилась в Люцерн, чтобы оттуда взобраться на Риги.

Мы уже знаем то физическое и душевное состояние, в каком находился Лассаль в последние месяцы и дни перед отъездом его в Швейцарию. От этого настроения не освободила его и прекрасная швейцарская природа. Так, 22 июля он пишет графине:

«Но даже если бы погода была прекрасной, я бы немного имел от этого. Для того, чтобы наслаждаться, мне нужен человек! Я всему могу предаваться один, только не наслаждениям! Так, я уже в первый вечер, будучи на Кульме, страшно грустил, несмотря на прекрасный вид, открывавшийся передо мной. Я думал о том, при каких различных обстоятельствах я бывал почти всякий раз на Риги! Впервые я поднимался сюда в 1850 году. Это было еще в дни моей бурной юности. Упрямо, как эти вечные вершины гор, глядел я тогда в даль жизни. Затем я часто бывал здесь вместе с Вами – с той, которая так гармонично дополняет мое существо. Потом один раз с Л. в счастливейшем настроении духа, вспоминая которое, я еще и теперь завидую себе. Потом однажды с родными, с моим вернейшим другом – с моим бедным отцом, которого теперь нет в живых! Вы были, за исключением первого раза, постоянно со мной! А теперь я один здесь, как заброшенный сирота, лежу на зеленой лужайке, думаю о переменчивости всего земного и „блеске прошедших времен“! Я чувствую, будто все существование мое сузилось и стало беднее, потому что я теперь никого при себе не имею, между тем как прежде всегда был кто-нибудь со мной, а часто и многие, увеличивая мое наслаждение. Я не должен путешествовать один. Я не создан для этого. К тому же присоединяются всякие тревожные мысли, поводов для которых слишком достаточно. Короче, мрачность моя находится в полном расцвете…»

В таком же настроении сидел он, спустя два дня, в своей комнате, занятый делами «Союза», как вдруг ему докладывают, что его спрашивает какая-то дама. Лассаль вышел и увидел несколько всадниц, среди которых он тотчас же узнал Елену. Вместе с компанией Лассаль отправился на вершину Риги, чтобы, переночевав там, встретить восход солнца. Эта внезапная встреча с Еленой, ее близость среди чудной июльской природы в одном из очаровательнейших уголков мира подействовали опьяняющим образом на разбитые, усталые нервы Лассаля. Но недаром же наша «русалка» выплыла из «морской пучины». Она, конечно, пустит в ход все свои чары, чтобы если не осчастливить, то погубить «смертного» Лассаля. В нем пробуждается старое мимолетное увлечение Еленой. В нем загорается чувство любви к ней. Он объясняется в своем чувстве; он просит ее руки. Наша героиня, как это водится, ответила не сразу, но из Берна – тотчас же по возвращении с прогулки, то есть через несколько часов после их разлуки, – Елена послала ему утвердительный ответ. Она извещала Лассаля, что решилась ради него «убить холодной рукой верное сердце» ее прежнего жениха, – сердце, «преданное ей истинной любовью»… «Она хочет быть и будет женой» Лассаля. Она готова бежать с ним, «своим царственным орлом», «своим господином», «своим другом-сатаной», если родители воспротивятся их союзу. Она хочет, чтобы это дело было покончено «как можно скорее». Но Лассаль, очевидно, никак не ожидал, что все это примет такой быстрый оборот. Прежде чем это письмо было получено им, он, как бы не желая огорошить графиню, а постепенно приготовить к предстоящему, спокойно описывает свою встречу с Еленой. Он называет визит последней «любезностью», на которую он также намерен ответить «любезностью», в связи с чем он обещал Елене приехать в Женеву между 15-м и 25-м августа. Он приглашает графиню приехать туда же, чтобы увидеться с Еленой и познакомиться с ней. Но, получив согласие Елены, Лассаль пишет графине, что «дело принимает решительный оборот» и «отступление» для него «уже невозможно». 29 июля, то есть на четвертый день после встречи в Риги, Лассаль был уже у Елены, в Ваберне, близ Берна, где она жила. Елена повторяла свои клятвы в верности и продолжала настаивать на том, чтобы Лассаль как можно скорее закончил дело. Она написала графине письмо, называла ее второй матерью и заочно целовала ее руки. Казалось, что она была непоколебима в своем решении. Но Лассаль, знавший бесхарактерность Елены, опасался, как бы она не спасовала перед первым натиском родителей, что крайне осложнило бы дело. Он писал об этом графине:

«Единственный, но огромный ее недостаток – отсутствие воли. В ней нет и следа воли. Само по себе это, разумеется, большой порок. Но если бы мы поженились, то отсутствие воли, быть может, перестало бы оставаться пороком. У меня достаточно воли для двоих. Елена была бы в моих руках, как флейта в руках артиста. Но сам брак будет сильно затруднен этим бессилием воли»… «Личность Елены, – пишет он в другом письме, от 2 августа, – безусловно подходит к моим требованиям, она сильно меня любит и, что безусловно необходимо мне, совершенно тонет в моей воле!»

Эта преждевременная и притом филистерская идеализация Елены привела к печальным последствиям.

Лассаль условился с Еленой, что 3 августа она возвратится в Женеву, а он последует за ней четырьмя часами позже. Дома она не должна была упоминать о браке с ним, а только сообщить, что встретилась на Риги с Лассалем и что последний обещал посетить ее родителей. Лассаль рассчитывал лично, при помощи своего «бурного красноречия», подействовать на родителей Елены и добиться ее руки. Но Елена разрушила планы Лассаля. Воспользовавшись веселым настроением матери по поводу помолвки младшей дочери с графом Кейзерлингом, Елена выболтала матери решительно все. Мать ударилась в слезы и ни за что не хотела и слышать о браке Елены с «таким человеком, который был замешан в какую-то историю „со шкатулкой“ – особенно теперь, когда семья породнилась с сиятельным человеком.» Госпожа Дённигес передала все мужу, и тот разразился бешеными ругательствами, грозя дочери проклятием. Он кричал, что не потерпит этого брака с «плутом Лассалем», и запретил дочери выходить из дому.

Елена тотчас же написала Лассалю обо всем происшедшем. Это письмо она отправила с горничной в пансион, где должен был остановиться Лассаль. Но, спустя некоторое время, она улучила удобную минуту и сама, никем не замеченная, пробралась к пансиону, куда как раз подъехал Лассаль и где стояла и горничная с письмом. Лассаль, увидев ее, побледнел и, не здороваясь, спросил: «Ради Бога, что случилось?» Войдя в его комнату, она, взволнованная, упала к его ногам, прежде чем дошла до стула. Лассаль, подняв ее, перенес на кровать. Она дала ему прочесть свое письмо, воскликнув: «Я несчастнейшая из смертных! Я здесь – твоя вещь, делай со мной что хочешь…» Лассаль не догадался о важности минуты. Вместо того чтобы из данного положения найти решительный выход, он надумал прежде всего изменить сами обстоятельства. Оскорбленный до глубины души поведением ее родителей, он во что бы то ни стало хотел заставить их согласиться на их брак. Он не собирался бежать во Францию, как этого теперь хотела Елена, чтобы не компрометировать ее и себя, прежде чем не испытаны любые другие средства. С этой целью он повел Елену к г-же Роньон, приятельнице семьи Дённигес, с тем чтобы та приютила у себя на время Елену. Но вскоре туда пришла и мать Елены. Увидев Лассаля, жена дипломата разразилась безобразной бранью, но Лассаль оставался совершенно спокойным. «Вы чудовище, вы украли мою дочь!» – вопила она. В ответ на это Лассаль уговорил Елену возвратиться к матери. «Ты сделаешь это для меня, – сказал он твердо. – Итак, милостивая государыня, я возвращаю вам вашу дочь. Послушайте: я, который мог сделать с вашей дочерью все что бы захотел, я возвратил вам ее, – хотя и на короткое время. Она идет с вами только потому, что я этого хочу: не забывайте этого никогда и – прощайте!» Он простился с Еленой и уговаривал ее не поддаваться и потерпеть, пока он сам все уладит. Мать также удалилась, но вскоре появился отец Елены с длинным охотничьим ножом, похожий на взбесившегося зверя. Он оскорблял всех непечатными словами, в том числе и г-жу Роньон, не пускавшую его к себе в дом в таком виде. Он ревел и неистовствовал. Елену же он поволок за волосы через улицу к своему дому, охраняемому призванной им полицией. Затем он запер ее в комнате, заколотил окна и пригрозил держать так до тех пор, пока она не одумается.

Эта дикая расправа отца с Еленой привела к тому, что дело приняло весьма печальный для Лассаля оборот. «Флейта» собиралась издавать совершенно неожиданные звуки. Впрочем, Елена сама называла себя «вещью», и Лассаль знал об этом. Но в решительную минуту его покинуло знание людей. Он считал таких ничтожных людей, как Дённигесы, способными хотя бы на минуту выйти из обычной атмосферы нелепого дворянского гонора и предрассудков и разыграть роль родителей, которые, под влиянием его джентльменского поступка и обаянием его личности, внезапно озарятся светом добродетели и раскаяния за свой слишком опрометчивый поступок. Дённигесы, разумеется, были далеки от этого. Они знали свою дочь лучше, чем Лассаль, и были уверены, что их насилие, в союзе с бесхарактерностью Елены, принесет им верную победу. И в самом деле, наша героиня не замедлила доказать, насколько расчет их был верен. В своих воспоминаниях, написанных вообще-то с большим цинизмом, княгиня фон Раковиц, урожденная фон Дённигес, объясняет это своим чувствительным сердцем, не устоявшим будто бы перед мольбами и слезами родных, – того самого отца, который только что приводил в послушание свою взрослую дочь безобразным диким насилием над ней.

Лассаль написал два письма одно за другим, прося у Дённигеса свидания. Но надменный и трусливый «дипломат» не счел нужным даже ответить ему. И Лассалю очень скоро пришлось понять, что, возвращая Елену ее родителям, он разыграл в сущности «великодушную и мещански-приличную комедию». Он не жалел для себя беспощадных эпитетов за сделанную им ошибку. «Никогда лев в бешенстве не бичевал себя так своим хвостом, как я бичую себя упреками», – писал он. Но чем грознее представало перед ним сопротивление Дённигесов, тем лихорадочнее росла в нем страстная любовь к Елене. Мысль о ней, о ее предполагаемых страданиях не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Магической паутиной она все плотнее облекала его существо, его фантазию, его рассудок. Это была уже не живая, настоящая Елена, а какой-то созданный воображением образ бесконечно страдающего существа, с пламенным нетерпением ждущего своего избавителя. Лассаль был поистине тем влюбленным, о котором Ги де Мопассан говорил однажды, что он любит не женщину, а свое представление о ней. Лассаль никогда раньше не любил так Елену, как с той минуты, когда она скрылась от него за крепкой стеной родительского дома. И вот он вступает в борьбу не на жизнь, а на смерть, чтобы отвоевать ее обратно. Он начинает настоящую войну со всеми допускаемыми на войне средствами. Он готов силой освободить Елену. Лассаль окружает дом Дённигеса наемными соглядатаями, чтобы следить за тем, что происходит внутри. Он пускает, наконец, в ход целую плеяду своих знатных и знаменитых друзей и поклонников, чтобы заставить Дённигеса освободить Елену. Полковники, генералы, графини, княгини, академик Бёк, епископ Кеттелер, Рихард Вагнер, баварский министр иностранных дел, чуть ли не сам баварский король – одним словом, Лассаль приводит в движение все средства, которыми располагают он и его друзья, чтобы добиться намеченной цели. В этой романтической истории, тянувшейся не более месяца, как солнце в дождевой капле, отразилась сущность кипучей натуры Лассаля. Для достижения своей последней цели он вложил всю свою страсть, энергию, все свое существо, целиком, без раздвоения, без колебаний, без тревоги о том, куда это может привести: к победе или к смертельному поражению. Но, увы! В то самое время, когда он с напряжением всех своих сил добивался освобождения Елены, сама Елена была уже на стороне отца. Она, на преданности которой Лассаль, точно на скале, строил теперь все свои выстраданные надежды, оказалась бездушной снежной глыбой, лежащей на склоне высокой горы и быстро скатывающейся в глубокую пропасть при первом же толчке…

3 августа происходила грубая расправа с Еленой, а 4-го – она уже смирилась. Родители устроили по этому поводу пир горой. Музыка гремела, шампанское лилось рекой, а «нежный» Дённигес превозносил Елену как примернейшую дочь в мире. На всякий случай Дённигес, под предлогом болезни, отправил Елену 6 августа в Бэ, а у швейцарского правительства хлопотал – без успеха, конечно, – о высылке Лассаля, выдавая его за шпиона и агента Бисмарка. Через день после этой истории в доме госпожи Роньон Лассаля посетили родственники Елены, граф Кейзерлинг и доктор Арндт, требуя от него немедленного выезда из Женевы, так как иначе Дённигес в качестве дипломатического агента причинит ему большие неприятности. Лассаль с негодованием отказал им в этом. На другой день те же посетители предъявили ему записку Елены следующего содержания: «То, что скажет Вам мой родственник, – истина. Дитя». Родственник же утверждал, что Елена вполне раскаялась и Лассаля больше знать не хочет. Лассаль отверг эту записку как результат насилия над Еленой. Он продолжал слепо верить, что Елена предана ему. Он писал ей письма, в которых утешал ее и умолял оставаться непреклонной. Лассаль объяснял ей, что она уже совершеннолетняя и просил ее письменно заявить местному адвокату о притеснениях отца. В то же время он подробно сообщал ей свои планы ее освобождения. Но письма его не доходили до Елены. Мучительное состояние Лассаля в эти ужаснейшие для него дни особенно ярко отразилось в его многочисленных письмах к графине Гацфельд и адвокату Гольтгофу. Предчувствие, что история завершится трагически, пронизывает все эти письма, от первого до последнего. Уже 4 августа он писал Гольтгофу: «Я решился, будь что будет, ни перед чем не отступать. Может произойти и, вероятно, произойдет величайшее несчастие, потому что ничто меня не остановит». Полковника Рюстова он вызвал к себе из Цюриха, прося его «о чисто личной услуге, но как деле жизни и смерти». В своем страшном горе Лассаль дошел до слез.

«Я так несчастлив, – писал он графине, – что плачу в первый раз за пятнадцать лет… Только Вы знаете, что это значит, когда я, железный, извиваюсь в слезах, как червь! До чего я дошел! Я, всеобщий советник и помощник, не могу себе дать совета, беспомощен и нуждаюсь в других. Моя глупость убивает меня… Если я не добьюсь своего, – а в этом я сильно сомневаюсь, – я сломлен навсегда и со всем покончил. Может быть, еще более, чем потеря девушки, гложет меня моя собственная глупость…»

В письме к Гольтгофу от 5 августа он писал, что Елена ставила ему в Берне условие: испытать все мирные средства – и уверяла, что ввиду ее «твердости» никогда не будет поздно прибегнуть к другим чрезвычайным средствам.

«Я хотел, – пишет он, – по меньшей мере избавить ее от упрека сказать самой себе, в случае, если бы она сделалась моей женой путем похищения: „Это могло бы уладиться и иначе“.» В другом письме он мотивирует возвращение Елены еще и тем, что она, придя к нему в комнату, рассказала среди прочего, что мать узнала уже «о неизбежном» и умоляет за нее отца. «Я рассчитывал, что все это приведет к мирной развязке. Если бы мне не сделали этого сообщения, я никогда не возвратил бы Елену матери… Нерешительность, надежда на сердце матери, желание Елены избежать большого скандала погубили меня». В том же письме, от 9 августа, он пишет еще, что на него «со вчерашнего вечера снизошло полнейшее спокойствие и бесчувственность», у него «осталась только ледяная, обратившаяся в тело, воля…» «Со спокойствием шахматного игрока, – говорит он, – я доведу до конца эту партию… Я дал честное слово пустить себе пулю в лоб в тот день, когда решу, что Елена для меня потеряна. Я прямо дал в этом честное слово моим друзьям…»

Лассаль просил Гольтгофа убедить академика Бёка, чтобы тот заступился за него перед Дённигесом, который принимает его «за какого-то цыгана» и с которым Бёк был хорошо знаком. «Нет человека, который знал бы меня лучше Бёка, – писал он. – Кроме того, он меня любит и знает, что я могу еще послужить своему народу и сделаю это. Он не захочет, чтобы в этой пустой истории я погиб, как Пирр, которого убила черепицей старуха, после того как он победоносно окончил все войны». Лишь 9 августа, вечером, Лассалю донесли, что Елена увезена из Женевы, но куда – неизвестно. В его душу закрадывается подозрение, что она, быть может, ему изменила. Но это нисколько не охладило его страсти. «Если бы она была в состоянии отказаться от меня… – писал он вслед за тем Гольтгофу, – в этой мысли целый ад! Я не могу утешать себя размышлениями, что она в таком случае недостойна меня. Я люблю ее слишком, слишком, слишком страстно, чтобы утешаться абстракциями. Разве не большая слабость уже в том, что я не имею от нее ни строчки, ни слова? Может ли она быть настолько беспомощна, чтобы не иметь возможности подать о себе весточку?» Сжигаемый страстью, Лассаль изливал свои муки и в письмах к самой Елене. «Невозможно, – писал он ей, – чтобы было верно то, что мне сказали, будто ты отказалась от меня. Только обман, что ты несовершеннолетняя, мог заставить тебя пойти на такую уступку, на такую хитрость. Невозможно, чтобы все твои клятвы были лживы, чтобы твоя слабость доходила до таких размеров. Ты не имеешь права нарушать те обещания, которые мы друг другу дали. Не имеешь права так позорно расплачиваться за ту деликатность и предупредительность, с которой я тебя возвратил твоей матери. Не имеешь права меня компрометировать, вовлекши в дело, в которое я вступил только в уверенности, что твое решение неизменно. Только страдание нарушило то сравнительно флегматичное состояние, которое счастье обыкновенно наводит на меня, и моя любовь выросла до исполинских, страшных размеров. Елена! Если б ты действительно могла не оставаться верной мне и могла отказать мне, несмотря на клятву, то была бы недостойна, чтобы я из-за тебя страдал. Успокой меня единственной строчкой! Мысль, что ты отказываешься от меня, приводит меня почти к сумасшествию». Не получив и на это письмо никакого ответа, Лассаль еще раз пишет Елене накануне своего отъезда в Германию: «Сохрани мужество!.. Если ты останешься верной мне, нет такой силы на земле, которая могла бы разлучить нас. Я ни о чем больше не думаю, ничего больше не делаю, что не имело бы отношения к тебе. Торжествуй! Моя любовь к тебе превосходит все, что поэзия и народные сказания когда-либо пели о любви. Будь тверда et je me charge du reste (a остальное я беру на себя). Не письменному, а только твоему собственному устному заявлению, что ты отрекаешься от меня, я буду верить…»

12 августа Лассаль отправился в Германию, чтобы «поискать друзей и, подняв на ноги ад и небо, добиться от баварского короля посредничества перед отцом». «Вы посмеетесь над этим сказочным замыслом, – писал он при этом Гольтгофу. – Я сам смеюсь над ним. Но где разумные меры бессильны, остаются романтические». Несколько позже он в лихорадочном состоянии своем писал, что выхлопочет у короля «прямой приказ Дённигесу» отдать за него Елену. В Карлсруэ Лассаль встретился с графиней Гацфельд. Думая, что его принадлежность к еврейскому вероисповеданию является главным препятствием к браку с Еленой, он просил графиню отправиться к майнцскому епископу Кеттелеру, чтобы заявить ему о желании перейти в католичество и просить его заступничества при баварском дворе. Кеттелер с большой благосклонностью отозвался о Лассале, о его стремлениях, сожалея только о том, что под ними нет прочного фундамента религии. Он надеялся, что великой силе католической церкви удастся обратить Лассаля на путь истины. Но надеждам почтенного патера на спасение души Лассаля не суждено было сбыться. В Мюнхене, куда бледный и измученный Лассаль приехал в середине августа, оказалось, что Дённигес и его дети – не католики, а протестанты. Но в Мюнхене Лассаль обеспечил себе полное содействие баварского министра иностранных дел фон Шренка, с большой любезностью принявшего его. У короля же, за отсутствием его, Лассалю побывать не удалось. Но, занятый своими ходатайствами и хлопотами, Лассаль получает вдруг известие от Гольтгофа, что Елена написала ему письмо из Бэ, в котором она сухим, деловым тоном заявляет о своем полном отречении от Лассаля. Гольтгоф утешал его, что письмо написано не иначе как под диктовку отца. В ответ на это известие Лассаль написал Гольтгофу письмо от 18 августа, из которого видно, что он стал сомневаться в твердости Елены, но все-таки утешал себя надеждой, что Елена все еще действует по принуждению отца и что дело поправится, как только Дённигес почувствует силу его связей и влияния. Но эта надежда была уже ничтожна в сравнении с овладевшим им отчаянием и горем. 19 августа Лассаль написал по всем адресам около шестидесяти писем, в которых он вулканическим потоком изливал свою глубокую скорбь.

«Если эта женщина, – писал он одному из друзей, – пренебрежет тем, что я так неслыханно мучаюсь, тогда опозорено все, что носит название человека. Сердце, твердое, как скала, которое так любит и так страдает, как мое, – и так разорвать!.. Короче, если я теперь погибаю, то это уже не от грубой силы, которую я сломил; если она перед нотариусом скажет „нет“, вместо того чтобы сказать „да“ и пойти со мной, то я погибаю от безграничной измены, от неслыханного непостоянства и легкомыслия женщины, которую я так непозволительно, безмерно люблю. Это действительно выходило бы за всякие пределы, если бы я только для того уговорил министра иностранных дел назначить посредническую комиссию и вызвать ее к нотариусу, чтобы она осмеяла меня своим отказом…»

Елене же он писал следующее:

«У меня исполинские силы, и я их утысячерю, чтобы завоевать тебя. Никто в мире не в состоянии оторвать тебя от меня, если ты останешься тверда и верна. С тех пор, как я начал сомневаться в этом, я несчастнейший человек. Я ежечасно испытываю тысячекратную смерть. И все-таки это невозможно! Ты не можешь изменить мне, – человеку, как я, – человеку, который тебя так безгранично любит. Я прикован к тебе алмазными цепями. Я страдаю в тысячу раз больше, чем Прометей на скале. Но если ты окажешься вероломной, несмотря на свои клятвы и несмотря на мою любовь, тогда человеческая природа опозорена, тогда пришлось бы отчаяться во всякой правде, во всякой верности, тогда было бы ложью все, что существует… Напиши мне хоть одно слово, что ты остаешься тверда и верна, и я весь закален с головы до ног…»

В тот же день Лассаль получил известие, что Елена возвратилась в Женеву в сопровождении семьи и Янко, который приехал по вызову Дённигеса и с которым, как он догадывался, родители собирались обвенчать Елену. Истинное положение дела стало выясняться. Дённигес снял осаду со своего дома, и все было приведено в «полный порядок». Скрываться было уже незачем. Поверенный Лассаля, полковник Рюстов, мог теперь добиться свидания с Еленой в присутствии родителей, и в ответ на приведенное нами последнее письмо Лассаля она с полнейшим хладнокровием написала ему следующее заявление:

«Его высокоблагородию господину Лассалю. После того как я чистосердечно и с глубоким раскаянием в совершенных мною поступках помирилась с моим женихом, Янко фон Раковицем, любовь и прощение которого я снова возвратила себе; после того как я известила об этом также и Вашего берлинского поверенного г-на Гольтгофа, прежде чем получила его письмо с увещаниями, я объявляю Вам совершенно добровольно и по глубокому убеждению, что о браке нашем никогда не может быть и речи, что я отказываюсь от Вас во всех отношениях и твердо решилась отдать свою любовь и верность моему жениху».

Рюстов передал Лассалю по телеграфу содержание ответа Елены. Отчаянию Лассаля не было границ. Он немедленно написал Елене 20 августа свое последнее трогательное письмо.

«Пишу тебе со смертью в душе. Ты, ты предаешь меня! Это невозможно. Я не в состоянии еще верить в такое вероломство, в такое страшное предательство. Может быть, твою волю сломили на время, разлучили тебя с тобой же, но немыслимо, чтобы это была твоя истинная, постоянная воля. Ты не могла в такой крайней степени отбросить от себя всякий стыд, всякую любовь, всякую верность, всякую истину. Ты опозорила и обесчестила бы все, что носит человеческий образ. Ложью было бы тогда всякое лучшее чувство, и если ты солгала, если бы ты была способна дойти до такой крайней степени падения, нарушить такие святые клятвы и разбить самое верное сердце, тогда под луной не было бы больше ничего, во что человек должен был бы еще верить. Ты наполнила меня желанием бороться за тебя, ты требовала, чтобы я испробовал сперва все приличные средства, вместо того чтобы увезти тебя из Ваберна, ты клялась мне устно и письменно самыми священными клятвами, что всегда будешь ждать и останешься тверда, ты мне в последнем письме (из Ваберна) объявила, что ты не что иное, как любящая меня женщина, и никакая сила на земле не в состоянии изменить твоего решения. И после того, как ты насильственно привлекла мое верное сердце, которое, раз отдавшись, отдалось навсегда, ты с язвительной насмешкой повергаешь меня через четырнадцать дней в пропасть; как только началась борьба, предаешь меня и убиваешь меня? Да, тебе могло бы удасться то, что никогда не удавалось судьбе, ты разбила бы, разрушила самого стойкого человека, который без содрогания подвергся всем внешним бурям. Этой измены я не в состоянии был бы преодолеть! Я внутренне был бы убит, ты заслужила бы мою страшнейшую ненависть и презрение всего света. Елена, верный своему слову „je me charge du reste“, я остаюсь здесь и делаю всё, чтобы сломить противодействие твоего отца. В моем распоряжении прекрасные средства, которые наверное не могут остаться без результата. Если же они не приведут к цели, то у меня есть еще тысячи и тысячи средств, и я обращу в прах все препятствия, если только ты останешься верна. Ибо ни моя сила, ни моя любовь не имеют границ: je me charge du reste! Борьба ведь только что началась, малодушная! В то время как я остаюсь здесь и уже достиг невозможного, ты меня там предаешь за льстивые речи другого. Елена! Моя судьба в твоих руках! Но если ты меня уничтожишь этой мерзкой изменой, которую я не смогу преодолеть, то пусть моя участь падет на тебя и мое проклятие преследует тебя до гроба. Это проклятие самого верного, изменнически разбитого тобою сердца, с которым ты играла самую позорную игру. Такое проклятие попадает в цель».

Невзирая, однако, на полученный им 21 августа подлинный отказ Елены, Лассаль все еще не мог отрешиться от мысли, что она действует не по собственной доброй воле, а по принуждению. Он был как загипнотизированный.

24 августа Лассаль возвратился в Женеву. По его ходатайству министр Шренк послал своего официального посредника к Дённигесу. Лассаль тщетно добивался свидания с Еленой. С отцом ее у него было свидание, ни к чему, конечно, не приведшее. Графиня Гацфельд, приехавшая в Женеву, также не могла увидеться с Еленой. Чтобы вывести наконец дело на чистую воду, Лассаль настаивал на свидании с Еленой в присутствии нотариуса и кого-либо из ее родственников, где она заявила бы ему устно свое отречение, если она от него действительно отказывается. Для передачи этого требования Лассаля, к Дённигесам отправились полковник Рюстов и поверенный баварского министра доктор Гепле. Но Елена вела себя в их присутствии самым вызывающим образом. С холодной насмешкой и наглой развязностью она отклонила личную беседу с Лассалем. «К чему это? – возразила она. – Я знаю, чего он хочет. Мне надоела вся эта история». Когда ей напомнили о данных ею клятвах, она возразила с насмешкой: «Клятвы?! Я не даю клятв!» На замечание, что эти ответы резко противоречат совершенно исключительным ее поступкам, например тому, что происходило в пансионе, где остановился Лассаль, она отвечала не задумываясь: «Да, это правда; но это случилось лишь в первую минуту…» Подробности отчета, подписанного обоими посредниками, ведшими эти переговоры с Еленой, поражают крайним бесстыдством последней. Ни крупинки чувства собственного достоинства, ни малейшей искры чувства к человеку, которого она так недавно называла своим «господином», своим «царственным орлом». Что ей Гекуба? Что ей за дело до Лассаля, которого каждое ее слово должно было поразить в самое сердце? Возле нее был Янко. Она была им «очарована». Она блаженствовала. Об остальном она и знать ничего не хотела.

И это – та самая женщина, которая четырнадцать лет спустя, со свойственным ей цинизмом, объявляет миру, что она была очень довольна вестью о дуэли, так как смерть Янко казалась ей неминуемой. Лассаль убьет его непременно, и тогда поднимется в доме суматоха, во время которой ей удастся убежать… к Лассалю. Она уже будто бы приготовилась бежать и простилась с Янко – накануне дуэли – «не без некоторого сострадания», как она выражается. Но спустя полгода эта же особа была в супружеских объятиях того самого Янко, «от руки которого пал ее „царственный орел“ и которому она в тот критический день так сильно желала тяжелой или смертельной раны». Через несколько месяцев наша княгиня Раковиц была уже вдовой… Сделавшись затем актрисой, она играла, между прочим, на сцене бреславльского театра, была узнана и освистана, что еще раз навело ее на мысль оправдаться перед общественным мнением. Отсюда – упомянутая нами книжка с собственным портретом. Выйдя вновь замуж за одного актера, Елена вскоре с ним развелась. «Старый мир» становится для нее тесен, она отправляется в новый – в Америку. Затем Елена опять вступает в брак, на сей раз с одним нашим соотечественником. После этого она делается «романисткой»: пишет роман «Графиня Вера», историческая миссия которого, как нам передавали, – мы лично не имели удовольствия его читать, – очернить графиню Гацфельд и превознести до небес «царственного орла»…

Посредники передали Лассалю результаты своих переговоров с Еленой и заявили, что было бы величайшим несчастием, если бы он и теперь еще продолжал думать о женитьбе на ней. Они уговаривали его раз и навсегда забыть о недостойной женщине… Любовный жар покинул наконец Лассаля. С внешним спокойствием он выслушал отчет своих друзей. Рихарду Вагнеру он телеграфировал: «Я отказался от дальнейших попыток вследствие безусловной дрянности и безнравственности особы. Благодарю за добрые намерения. Не предпринимайте ничего больше». Но временное спокойствие вскоре уступило место безумному бешенству. Бесконечная досада за тщетно потраченные усилия наполняла его душу. Точно лев в клетке, метался он в своей комнате, оглашая воздух неистовыми проклятиями. «Меня осмелились так оскорбить! – стонал он. – Надо мною дерзнули так издеваться! Я должен отомстить, отомстить!»… И разочарованный, предательски обманутый, физически переутомленный, надорванный и почти до невменяемости возбужденный Лассаль прибегает к дуэли как к орудию мести. Ему хочется наказать Дённигеса за то, что он – Дённигес. Он хочет наказать Янко за то, что он охотно играл роль подставной марионетки, плененной телом Елены без всякого внимания к ее нравственному ничтожеству. Что за дикость мстить таким людям и притом таким чисто каннибальским способом! А между тем как бы мы ни смотрели на этот последний шаг Лассаля, мы должны признать, что он был для него лично – в том состоянии, в каком этот человек находился, – неизбежен, неумолим, как фатум, как последний акт в жизненной драме цельной, великой натуры, которая в страшной погоне за личным и вполне заслуженным счастьем пала жертвой «жестоких нравов», среди которых возможно лишь пошлое счастье, достигаемое пошлыми средствами. Тут личный конфликт поднимается на высоту общественной трагедии…

В тот же день, то есть 26 августа, Лассаль послал вызов отцу Елены, требуя удовлетворения за нанесенные ему оскорбления, причем он отказывался иметь больше дело с его «бесстыдной девой», брак с которой был бы для него одним бесчестьем. Копию этого вызова Лассаль послал и Янко, предоставляя ему, как он прибавил, беспрепятственно продолжать играть ту роль, какая была отведена ему в этом деле. Храбрый «дипломат» ответил на вызов Лассаля немедленным бегством в Берн. Но до бегства он и жена его дали Янко почувствовать, что он обязан-де смыть оскорбление, нанесенное семье Лассалем, и Янко послал, в свою очередь, ему вызов. Хотя полковник Рюстов советовал Лассалю не принимать этого вызова, пока он не справится с Дённигесом, использовавшим Янко в качестве своего слепого орудия, Лассаль решительно отказывался медлить. Друзья тщетно умоляли его отложить дуэль. Иоганн-Филипп Беккер, друг Карла Маркса и приятель Лассаля, отказался быть его секундантом, не желая, как он говорил, участвовать в дуэли, в которой Лассаль ставил свою драгоценную жизнь на одну доску с жизнью ничтожного человека. Его заменил генерал граф Бетлен. Вторым секундантом был полковник Рюстов. Накануне дуэли, которая была назначена на 28 августа, Рюстов убеждал Лассаля поупражняться в стрельбе. Но Лассаль счел это совершенно лишним. «Пустяки!» – ответил он. Зато Янко сделал в этот день полтораста пробных выстрелов в одном стрелковом заведении.

Накануне дуэли Лассаль привел в порядок свои дела и написал завещание. В этом завещании он обнаружил трогательное внимание к близким друзьям и знакомым. Многим из них – Рюстову, Лотару, Бухеру, Гольтгофу, поэту Гервегу, своему секретарю и другим лицам – он завещал значительную материальную поддержку. Графине Гацфельд – пожизненную ренту в тысяча двести рублей ежегодно. Одному он завещал свою библиотеку, другому (Л. Бухеру) – право на издание своих сочинений, третьему – свою серебряную посуду и т. д. Своим преемником в президенты «Союза» он назначил некоего Б. Беккера, однофамильца вышеупомянутого, – личность, как и большинство друзей Лассаля, не оправдавшую его доверия. «Союзу» Лассаль завещал ежегодную сумму в пятьсот рублей на цели пропаганды и советовал неуклонно держаться «развернутого им знамени», которое, написал он, приведет его приверженцев к победе.

В продолжение всего вечера, накануне дуэли, Лассаль находился в «железном» спокойствии. На следующее утро Лассаль тихо спал, когда его в пять часов утра разбудил ночевавший с ним в одной комнате Рюстов. Увидев на столе пистолет, он схватил его и, бросившись Рюстову на шею, сказал: «Вот как раз то, что мне нужно». Однако по дороге к месту поединка Лассаль просил Рюстова устроить дуэль на смежной с Женевой французской территории для того, чтобы он мог оставаться после дуэли в Женеве и расправиться со «старым трусом». Он был уверен в счастливом исходе поединка. Но судьба решила иначе. На дуэли Лассаль получил опасную рану после первого же выстрела своего соперника. Рюстов удивлялся, как мог он еще выстрелить, смертельно сраженный пулей. Он был ранен в нижнюю часть живота, куда пуля вошла с левой стороны и вылетела с правой. На обратном пути Лассаль был очень спокоен, жаловался на боль лишь тогда, когда они ехали по мостовой. Твердым шагом поднялся он по лестнице, чтобы не испугать графиню. Рана была, как мы уже сказали, смертельная, и лучшие врачи, в их числе знаменитый хирург Бильрот, ничего не могли поделать. Еще три дня пришлось ему выносить неимоверные страдания. «Когда он видел графиню, – рассказывает И. Ф. Беккер, – по лицу его пробегала улыбка, хотя его в это время терзала самая ужасная боль. Днем и ночью он ежеминутно спрашивал о ней, когда не видел ее перед собой. В его отношении к графине постоянно чувствовалась молчаливая просьба о прощении».

31 августа 1864 года, в семь часов утра, Лассаля не стало… «Юным умер он – Ахиллес на поле брани!» – писал К. Маркс безутешной «матери-другу», графине Гацфельд.

«Я бегло пересмотрел мою жизнь, – писал сам Лассаль в одном из предсмертных писем. – Она была велика, честна, смела, достаточно доблестна и блестяща. Будущее сумеет воздать мне должное…»

Трагическая кончина Лассаля как гром поразила его многочисленных друзей и поклонников. Его приверженцами овладела глубокая, почти религиозная скорбь о павшем вожде и учителе. Зато торжествовали его политические противники, «юлианы», которых он бичевал. У гроба Лассаля в Женеве собралось более четырех тысяч человек. Там были люди всех стран и всех наций, произносились горячие речи на всех европейских языках. По желанию графини, тело Лассаля было набальзамировано и отвезено в Германию. Она хотела провезти его в Берлин через все крупные города, в которых были его приверженцы, чтобы таким образом и смертными останками Лассаля сослужить службу тому делу, за которое он так упорно боролся. Но выполнить этот план ей удалось лишь отчасти. В Кёльне, куда гроб привезли на пароходе по Рейну, в дело вмешалась прусская полиция, и, по желанию матери Лассаля, он был направлен прямо в родной Бреславль, где и похоронен на еврейском кладбище, в семейном склепе. На могиле, за пышной пальмой, посаженной его приверженцами к двадцатипятилетней годовщине его смерти, – виднеется на скромном камне надпись, составленная его другом академиком Бёком: «Здесь покоится то, что было смертного в мыслителе и борце Ф. Лассале».