Люди, что рядом
I
Начало бульвара Бургомистра Вандервиле по сей день выглядит солидно, как в старые добрые времена — один за другим выстроились здесь четырехэтажные особняки с французскими фронтонами и помпезными дверями, на которых прибиты медные таблички с фамилиями зубных врачей, нотариусов, директоров текстильных фабрик. Однако в том месте, где живет Сара, где-то возле дома номер 432, все гораздо скромнее. Собственный ее дом под номером 434 притулился на повороте — летом с утра пораньше перед самой дверью у нее начинают заводить машины, до поздней ночи не смолкает их измученный вой, похожий на звериный рык, — это машины выезжают на юг.
Часто Сара слышит звуки, которые издают дети, забившиеся в машины в обнимку с надувными матрацами, свернутыми палатками и пластмассовыми игрушками. Они барабанят кулачками в запотевшие стекла, бесятся и орут, несмотря на яростные крики своих издерганных, потных мамаш. Совсем недавно, когда она еще могла ходить по лестнице, Сара наблюдала за дорогой сверху, из окошка в коридоре; в мчащихся на юг машинах не было никого, кроме полусонных водителей-марионеток с неподвижно замершими на руле руками и угрюмым взглядом. Видно, те, которых я слышу теперь, — это дети из прошлого, думает Сара и прикуривает свою седьмую сигарету. Полина, я становлюсь похожей на Валера, так ведь часто бывает, если проживешь с человеком много лет вместе, в одном доме, теперь я — точно так же, как и он, — слышу только то, что хочу услышать.
Она дважды бывала на юге, в первый раз в Ницце, с ним, больше сорока лет назад, и потом еще раз, в Лурде, в жуткий ливень, тогда она ездила со своей сестрой Полиной, которая почила в бозе 11 июня четыре недели тому назад.
— В бозе? — Сара перечитала еще раз извещение о смерти.
— Да, мама, — сказал Марсель и надменно вскинул реденькие брови, отчет сразу стал похожим на премьер-министра. — Так принято говорить: в бозе — в божьей благодати.
— Надо же, — удивилась она, — никогда раньше такого не слыхала.
— А как бы ты хотела, — спросил Лео, — чтобы написали: тетя Полина почила рядом с богом или под ним?
Мой последыш Лео — это глаз, который я должна была бы вырвать, как только он появился на свет — оранжево-желтый, точно апельсин, из-за каких-то неведомых веществ в крови, и не потому что он меня раздражал, а потому, что я должна была знать, что он будет раздражать всех, кроме меня.
Ведь он негодник, сколько бы ни болтали чепухи про него соседи, знакомые и даже родня, это воистину так — стоит только послушать, каким насмешливым, прямо-таки издевательским тоном говорит он о своей тетке, моей покойной сестре, которая умерла девственницей, так и не познав божьей благодати за свои семьдесят два года. Ее сердце, задушенное жиром, упрятанное под бесполезными шарами грудей, взорвалось — обугленное, расплющенное и изничтоженное, — потому что не было в ее жизни бога — неважно какого, с заглавной или с маленькой буквы.
Полина, которая была старше меня на два года, вечно носилась по пляжу с жестяной лопаткой в одной руке и с оловянным ведерком, полным песку, — в другой. Тогда, перед Великой войной, да и потом, много позже, когда она уже шаталась и хромала, никому ровным счетом ничего не надо было от нее, ни песчинки, хотя всего в двух шагах от нее волосатые мужские руки шарили под такими же цветастыми хлопчатобумажными юбками, как и у нее, робкой, в стыдливом ужасе сжимавшей подол между своими распухшими коленками.
— Сара, — сказала она мне на своем смертном ложе, которое тогда еще не было ее смертным ложем, но от него уже веяло тленом. Было это в Академической больнице, где вокруг нее сновали внимательные молодые люди в оливково-зеленых шортах, с папками под мышкой, по большей части очкарики, и притом бесстыдно юные, — Сара, ты не могла бы помочь мне сделать mise en piis[187]Прическа (франц.).
?
— Помогу, сегодня днем.
— Ну почему же не сейчас? — робко прошептала Полина, очевидно опасаясь испугать или насмешить юных эскулапов.
— Я должна…
— Да ничего ты не должна, Сара. Ну что еще ты должна?
— За мной вот-вот придет Лео.
— Но ведь ты уже больше не вернешься сегодня! А мне нужно управиться до двенадцати часов, потому что потом… — она с трудом оглянулась через свое жирное плечо на насупленные лица зеленых докторов, — придет профессор, — закончила она громко. И, подмигнув мне своими поросячьими глазками, как во времена молодости, прошептала: — Мне ведь в три часа нужно быть у юфрау Сесиль, а туда больше часа езды.
— Я обещаю, что приду до двенадцати.
— Но почему нельзя сейчас? — с несвойственным ей упорством настаивала она.
— Я не могу. Я должна… Надо подать Валеру горячий обед — почки в соусе из мадеры. Ведь если меня не будет, он съест их холодными прямо со сковородки.
Появился Лео, как всегда чем-то озабоченный, торопливый и мрачный, подошел, толкнул Сарину инвалидную коляску и увез ее от сестры — она так и умерла без mise en piis в пол-одиннадцатого вечера, с полуоткрытым ртом, из которого торчали остатки зубов. В ужасе глядя на Полинину смертную гримасу (на эти похожие на кусочки кокосового ореха зубы вокруг сухого языка), Сара в ту ночь подумала: «А где же ее золотые пломбы? Их было по меньшей мере две! Может быть, их извлекли эти зеленые юноши, чтобы расплатиться за свои занятия и стажировку?» Но на деснах не видно кровоточащих ранок. Выходит, это сделал Лео. Давно. Еще у нас дома. Возможно, Полина, которая, на свою беду, обожала Лео, будто собственного ребенка, однажды тихо промолвила:
— Мальчик, есть у тебя клещи? У меня для тебя подарочек — наверно, он будет последним.
И вот Лео, отвратительно извиваясь всем телом, стал что-то раскачивать и дергать во рту у ее сестры.
— Спасибо, тетя Полина.
— На здоровье, мальчик.
И быстро сглотнула хлынувшую кровь.
* * *
Автомобили с ревом мчатся на юг. В Ницце на пляже, встав лицом к горбатому дворцу с ярко-желтыми куполами и к прячущимся в зелени пальм минаретам, Сара стащила через голову свою хлопчатобумажную юбку. Ее новоиспеченный супруг Валер, в гамашах, в которых он три дня назад красовался и в церкви, и в ратуше, с густыми, каштановыми в ту пору бровями и усами, прошипел:
— Ты что, сдурела?
Она стояла перед ним в своем черном французском купальнике с узенькими бретельками, который купила утром, в надежде поразить его, и не понимала причину этой ярости.
— Немедленно оденься, — приказал он. — Тебе не стыдно?
Он имел в виду, что разгоряченные, бурно жестикулирующие французы, жарившиеся на солнцепеке возле моря, заметят, что она беременна, хотя у нее был еще совсем маленький срок. Три месяца — она сообщила ему об этом неделю назад, — ничего еще не было заметно. Три месяца Марселю, их старшему.
Если б я… вот бы я… Если бы да кабы. Если б я тогда бросила его прямо на пляже, этого ханжу, тоже мне муж, если бы оставила его навсегда и поселилась в Ницце, в другом отеле — в другом аду, во времена французов, обнаженных клинков, бриллиантина и вина, да, в аду, вне всякого сомнения, но только не с ним, с Валером. Нет, я несправедлива. Я часто была несправедливой. Вот и наказана поделом во чреве и в плодах чрева моего — Марселе и Лео. Да, Лео… он родился с желтухой, он так меня отделал во время родов, что я больше уже не могла иметь детей — последствие облучения, которое спалило мне внутренности.
Рассвет. Даже привычный скрежет мусорного контейнера не может заглушить храп Валера, хотя тот спит в комнате, что выходит на улицу, — в постели Полины, которая теперь покоится у автострады — с того самого дня, с четырнадцатого июня.
* * *
Полина сказала:
— Сара, девочка, давай посоветуемся. Ведь, кроме нас, почти никого из всей семьи не осталось. Нам надо жить вместе, тогда и социальная помощь у нас будет общая, и один и тот же врач, одни и те же медсестры, ибо, в чем нуждаешься ты, в том нуждаюсь и я, мы же с тобой от одного корня и обе уже совсем никуда.
— Это все чушь, — сказал Валер. — Ноги ее здесь не будет.
— Но почему?
— С ней же потом беды не оберешься!
— Почему?
— Твоя Полина — старая развалина.
— А я, конечно, нет?
— Ты нет, — на этот раз признал Валер.
Кстати, вынес ли он вчера вечером мусорное ведро? Сара видела, как он вытряхивал пепельницу и, как всегда, ворчал при этом, что сигареты на три франка подорожали, а она выкуривает по три пачки в день (день, который иной раз тянется целые сутки, если она не примет таблетки).
— И послушай-ка, что я скажу, — не унимался Валер. — Полина хочет накликать беду. Все эти головы, свиные ножки, вся эта рубленая свинина, да еще по полкило зараз, до добра не доведут: ни один человек на свете этого не выдержит. Если б я был председателем общества охраны здоровья, не видать ей ни единого франка. Ведь своим обжорством она просто-напросто убивает себя.
— Ты на себя лучше посмотри.
— Это как?
— Сам небось слопал сегодня четверть кило печенья и три молочные шоколадки.
— Мне можно, — сказал Валер и тут же потянулся к кухонному шкафу над плитой, где оставалось еще немного нуги. Она понимала, о чем он думал, продолжая жевать, и явственно видела, как паутина его мыслей начала постепенно распутываться.
И, как всегда, Сара помогла ему с ходу:
— Она может спать в первой комнате.
— Нет, в гостиной.
— Конечно, мы ведь туда никогда не заходим.
— Тогда и она должна платить свою долю за отопление, воду, электричество и принимать участие в других тратах. Будем делить все расходы пополам.
— Но нас двое, а она одна.
— Ничего не поделаешь, у нас будет раздельное хозяйство.
Он задумался, втянул воздух сквозь полусгнивший зуб и сам — надо же! — сам дал Саре прикурить.
— Было бы лучше также, чтобы она отдавала нам свою пенсию.
— Ты хочешь сказать, тебе.
— Кто-то же должен заниматься бухгалтерией. Мы сложим все пенсии в один котел.
Полина говорила:
— Я, собственно, мечтаю об отдельной квартире, Сара. У автострады мы иногда сможем увидеть хоть кусочек мира, если сядем у окна, этот бульвар Бургомистра Вандервиле, конечно, шикарная улица, но отсюда нет никакого вида.
— Валер ни за что не согласится переехать. У него одна радость в жизни — его сад.
— Но я имела в виду только нас двоих, Сара.
— Я бы ничего иного и не желала, но ведь не могу же я бросить его одного, сама посуди.
— Валеру уже давно пора в дом престарелых, — изрекла Полина, оторвавшись на минутку от свиной головы, именуемой Брейгелевской в честь знаменитого фламандского художника.
— Нам всем туда пора, малыш.
— А ему в первую очередь, — упрямо твердила Полина.
— Может, ты сперва попробуешь переехать к нам, а если — все ведь может случиться, — если его не станет, мы с тобой подыщем квартирку для нас двоих, — предложила Сара самонадеянно, не веря в худшее вопреки очевидности.
— Рядом с автострадой, — подхватила Полина, вытирая пальцы о свои обтянутые черной тафтой бедра.
Лео переставил в гостиную масляную печку и кровать, и уже через три недели Валер и Полина перестали разговаривать друг с другом. Впрочем, нет, обнаружив Полину на кухне, Валер обычно кричал:
— Чего тебе здесь надо? Мы же договорились: в гостиной! Твое место только в гостиной, и нигде больше!
— Но я умираю с голоду, — кричала в ответ Полина.
— Умирай на здоровье, но только в гостиной.
— Ты задумал меня уморить.
— Ты съела за обедом триста граммов ростбифа, я сам взвешивал.
— Но я должна получать калории.
Валер в своем голубом комбинезоне поворачивался к жене и невестке сутулой спиной. Чтобы наблюдать за развитием событий в «Далласе», они вынуждены были смотреть на экран прямо сквозь лысый затылок упрямого старца.
— Я попала в преддверие ада, — рыдала Полина.
Лео, который был также и ее глазом, утешал Полину в гостиной при помощи Брейгелевской головы, филе по-американски и колбасок к пиву. А потом за эти услуги приплюсовывал к счету по шестьсот франков за час (меньше, чем за электричество, как он говорил) да еще пятьсот франков за бензин, ведь ему пришлось съездить на рынок Ледеберга, где всегда самые свежие мясные продукты.
— Но ведь это справедливо, мальчику тоже шиковать не приходится, — рассуждала Полина, морща свой и без того мятый узкий лоб, обрамленный реденькими, похожими на металлическую проволоку волосами (ты не хочешь сделать мне mise en plis, Сара?), носик у нее как у мопса, рыхлые щеки исчерчены сеткой багровых прожилок, застывший взгляд фарфоровых глаз, в ложбинке между бесполезными шарами грудей торчит бумажная салфетка. (Упокойся с миром в бозе, сестра моя.)
Из гостиной донесся легкий шорох, я еще подумала, что это треснули обои. «Полина, вставай, — сказала я, — кофе готов, совсем некрепкий, как ты любишь по утрам, и можешь не стесняться, кухня свободна: Валер ушел на рынок за кукурузой для кур», вот тогда-то Лео и отвез Полину в больницу, это случилось второго июня. Я хорошо помню это, как и номера телефонов, и числа, и счета за свет и воду, пожертвования на солидарность в пользу бедных, удерживаемые из пенсии, чтобы поддержать на плаву людей победнее — почему бы и нет? — пока мы еще не замерзаем зимой и кусок хлеба у нас есть.
* * *
Дети расшалились не на шутку. А эти машины, что им понадобилось на юге?
— В Бельгеландии кризис: ни на самолеты, ни в отели на юге попасть невозможно, — возмущается Марсель. — Мы с Люси хотели поехать в Марракеш, но не нашлось ни одного свободного местечка. Я говорю: «Мадам, для меня лично деньги роли не играют, если там есть солнце, мне все равно куда — в Бангкок или на Гаити». А она мне в ответ: «О чем вы думали раньше, менеер? Ведь сейчас июнь, все забито».
— Почему ты хочешь уехать? — спросила я.
— Ах, мама, — вздохнул Марсель, поковыряв в носу и надменно вскинув брови, как барон. — Ну что здесь делать во время отпуска?
«Побыть со мной», — хотела сказать я, но не сказала. «Иногда заходить» — этого я тоже не сказала. «Перекинуться в карты, пообедать вместе» — и этого я не сказала.
Первый луч рассвета кажется пронзительно-белым — он упал из-за шторы на мою подушку и осветил полоску слюны в том месте, где был мой рот. Надо бы подняться, что еще совсем недавно я делала легко, без всяких усилий.
— Вставай, Сара, кофе готов.
Кто это сказал? Он. В те времена, когда он еще целовал меня по утрам. Потом уже больше никогда этого не делал. После того как Лео продрался на свет божий между моих ног и после облучения.
* * *
Сара сделала что-то ужасное. Что-то такое, что запрещено Богом и людьми. То, о чем никогда не должны узнать ни Валер, ни Марсель, ни доктор Брамс. По крайней мере пока.
Разницы между днем и ночью больше нет. Потому-то и слышит она голоса детей из прошлого. Нельзя было мне этого делать, и все же я послушалась Полину. Почему, не об этом сейчас речь — но я послушалась, как слушалась много лет назад, когда Полина была старше меня на два года. Она сказала:
— Сара, мы плохо живем, плохо питаемся, мы никуда не ходим, махнули на себя рукой, и ты, и я, и это нам даром не пройдет. Но ведь еще не поздно, мы еще более-менее держимся на ногах, несмотря на то что ты сидишь в инвалидной коляске, а я уже не могу приподняться с кресла, могло же быть и хуже, если бы нам отрезали ноги, например, — хоть нам и нет особой пользы от наших ног, они пока еще на месте. Юфрау Сесиль считает, что все дело в кровообращении, вот я и собираюсь сходить к ней, и мне бы хотелось, чтобы мы отправились туда вместе. Решено? Только никто не должен об этом знать, ни Марсель, с его взглядами школьного педанта — он, конечно, будет против, — ни Валер, который всегда против, если это исходит от меня, ни доктор Брамс — понятное дело, у него есть диплом, а все, у кого диплома нет, ничего не стоят, впрочем, у юфрау Сесиль есть диплом, правда не университетский.
Но до того, как Полина успела сходить на условленную встречу с юфрау Сесиль, ее фарфоровые глаза разбились.
Она так и не дождалась mise en piis.
— Это ты во всем виноват, Валер, — голосит Сара, — потому что я не хотела, чтобы ты ел холодные почки со сковородки, как какой-нибудь бродяга, потому что я спешила к тебе, дурья твоя башка!
Но Валер крепко спит в Полининой постели, и даже если бы не спал, он бы этого все равно не услышал, потому что никогда не моет уши, должно быть, они забиты желтой клейкой массой, он слышит только то, что хочет услышать.
Словно она беззвучно кричала своим пылающим чревом. Иначе и быть не могло. Она исполнила желание Полины и сходила к дипломированной юфрау Сесиль, но не послушалась доктора Брамса, желавшего ей добра. Номер телефона юфрау Сесиль — 243612, Ландегем, улица Королевы Астрид, 22. Случись вдруг впервые провал в ее памяти, куда Сара всю жизнь бережно складывала телефонные номера, как муравьи, строящие свой дом из сотен тысяч соломинок, она всегда сможет отыскать его на картонной пивной подставке, которая лежит в Полининой сумочке из искусственной кожи с медным, словно игрушечным, ключиком, этот номер записан округлым, четким почерком Полины и Сары — их обеих учили писать в одном и том же классе в школе дьяконесс. Как сейчас помню: «У тебя слишком длинное „1“» — и сразу «щелк» линейкой по пальцам. Итак — 243612.
Сару прошибает пот. Кажется, что все машины разом переключили скорость. В ушах у нее стоит звон. Луч света отражается в стекле будильника, даже платяной шкаф вишневого дерева начинает переливаться бликами — там на верхней полке хранится оставшееся от Полины нижнее белье, между двумя кружевными комбинациями цвета сомон припрятаны два пузырька. Вообще-то место им на кухонном столе, под рукой, рядом со старыми «Хюмо», которые Марсель исправно доставляет по четвергам, как только выйдет новый номер. Первым их должен просмотреть Валер, он читает с лупой каждую строчку, при этом бьет наугад моль и не замечает, что пузырьков с таблетками нет. Естественно, не замечает.
— У автострады, — говорила Полина, — по вечерам благодать. Глядишь на эти длинные полосы огней и думаешь: ты не одна на земле.
Кладбище Синт-Ян расположено возле самой автострады. Земли там предостаточно. Сару удивило, что у Полины обычный гроб, пожалуй, даже немного коротковатый.
— Ее разрезали на куски, — сказал Лео. — Иначе бы она не поместилась. Наверняка распороли живот и выпустили кишки.
«Сара, в чем нуждаешься ты, в том нуждаюсь и я…» — как бы слышит она Полинин сердитый голос и с силой надавливает кончиками пальцев внизу живота, где все бурлит и гниет из-за облучения после родов.
Никки, сынишка Марселя, мог по звуку мотора определить марки проносящихся мимо машин — «фольксваген», «ситроен». Как взрослый. У Никки явно есть техническая жилка. В кого бы это? Уж конечно, не в нас.
Сара выпрастывает свое тело из простынь и, опираясь на руки, садится. Так ей удается увидеть свои распухшие сизые щиколотки. Когда-то в ногах у меня лежал почтальон и страстно целовал мои пальцы. «Сарочка, ну пожалуйста», — умолял он. Его звали Герард. Или Медард. Она пристраивает алюминиевый костыль себе под мышку. Только бы край одежды не попал в горшок. Этот ночной горшок уже не раз опрокидывался. Девица из бюро социальной помощи — деревенская, но вполне благовоспитанная — кричала, что в ее задачу не входит выносить ночные горшки и подтирать лужи. «Не входит в задачу» — так она высокопарно выразилась. Словечко для кроссворда. Да, вспомнила, Медард его звали.
* * *
Средь бела дня на кухне горит лампочка. Валер устроился спать не в Полининой постели, а за кухонным столом, подложив под щеку руку, изо рта у него тянется ниточка слюны. Он весит теперь не больше шестидесяти килограммов, это он-то, который всегда был самым тучным человеком на бульваре Бургомистра Вандервиле, у него был тройной подбородок и почти женские груди. Неожиданно его левый глаз открывается, и нижнее веко выворачивается наружу. Сара ковыляет мимо и, ухватившись за край кухонного стола, опускается на стул. Глаз следит за ее передвижениями и непроизвольно мигает, когда алюминиевый костыль со звоном падает на пол. Его лицо приподнимается — знакомый ландшафт: белая щетина на щеках, шершавые тонкие губы, коричневые пятна на черепе, шишковатый, как у Марселя, нос и складки под подбородком; Валер спрашивает, который час, хотя ему надо было лишь слегка повернуть голову, чтобы взглянуть на каминные часы из черного мрамора.
— Четверть десятого, — говорит Сара, но не добавляет, как прежде, пора уж и за ум приниматься.
Валер наливает кофе из термоса. Она с мстительным торжеством кладет в чашку три кусочка сахара — как всегда, с того самого дня, как узнала от доктора Брамса, что у Валера сахарная болезнь. До той поры он пил по утрам черный как ночь кофе. Сара заглядывает в газету: посягательства со стороны ССС, министр Вандервекен торжественно открывает памятник Неизвестному Почтальону. Медард стоял тогда на коленях. Он ничего не желал, кроме пальцев моих ног: «Сара, ну пожалуйста». — «Ну, Медард, встаньте, вы испачкаете свою форму». — «Сара, пожалуйста…» Его влажный и прохладный язык проникал между двумя самыми маленькими моими пальцами.
* * *
— Где твои таблетки?
— Я их уже приняла, — холодно и невозмутимо отвечает Сара.
— Когда?
— Сегодня, рано утром. Около пяти.
— Ах, — вздыхает он, хотя сам принимает прописанные ему таблетки от сердца и сахарной болезни, только если его заставит девушка из бюро социальной помощи.
Доктор Брамс объяснил:
— Совершенно ничего страшного, Сара, если он иной раз забудет, я так и рассчитал дозу, зная нашего Валера. Но для вас я отмерил все очень точно, потому что вас я тоже знаю, вы неукоснительно следуете моим советам, вы добросовестны и благоразумны. И видите сами — великолепные результаты!
А сейчас ее живот пылает вовсю. Она не смеет даже пошевельнуться. Держит в повиновении свой живот — еще один ландшафт: какие-то бушующие кратеры и затянутые тиной болота, со свистом испускающие зловонные пары. Она должна его усмирить, но пока не может даже поднять свой костыль, не говоря уже о том, чтобы, минуя Валера, добраться до туалета. Нижняя часть ее тела, давшая жизнь Марселю и Лео, существует независимо от нее и словно трескается изнутри, боль удваивается, удесятеряется. Так мне и надо, так и должно быть, но кто знает, как должно? Сара, прикусив щеку, чувствует вкус крови. Так мне и надо, я сама этого хотела. Она сосредоточенно наблюдает за незнакомцем, который после просмотра в «Хюмо» программы передач за прошлую неделю снова погрузился в свою спячку. «Валер, проснись, я этого больше не вынесу!» Нет, этого она не может сказать. Она лучше позвонит доктору Брамсу — нет, и этого тоже делать нельзя, ведь он наметанным глазом сразу все увидит, все «необъяснимые» перемены в ее состоянии, и поставит все на свои места вопросом: «Сара, вы, такая благоразумная, почему же вы, господи боже мой, не приняли таблетки?» «Да, в самом деле, почему, глупая ты баба?» — тут же подхватит Валер. И прежде, чем она успеет ответить, они позвонят в Академическую больницу и плюхнут ее в этот аквариум, на Полинину кровать, в палату 47, на шестом этаже, оставив под наблюдением оливково-зеленых стажеров, точно неодушевленный предмет, который должен подвергаться облучению, просвечиваться и обследоваться с помощью новейших, дорогостоящих приборов и инструментов, оснащенных радаром, лазером и электроникой, уж и не знаю, как все это называется, вот маленький Никки наверняка знает.
— Но почему, дурища ты набитая?
— Потому что я послушалась свою сестру. Вернее, потому что я сочла одной из своих задач исполнить то, что хотела и не смогла сделать она, потому что я бросила ее в беде, когда она больше всего нуждалась во мне и в этой самой mise en piis.
— Доктор, она свихнулась. Ее мозги покрылись известью.
— Мозги не могут покрыться известью, Валер. Сара, расскажите-ка мне обо всем спокойно. Почему вам обязательно надо было слушаться вашу сестру?
Сара одним махом загоняет участливого доктора Брамса в серый сумрак, где спят дети прошлого, которых она не хочет сейчас слышать, потому что чувствует, как по ее бедрам разливается густое тепло. Она читает молитву: «Господи, господи, только бы Валер ничего не почуял и не проснулся, только бы сейчас, в эту самую минуту, позвонила девушка из бюро социальной помощи. Иисус милый, властитель сердца моего, прошу тебя».
II
В ту среду, около одиннадцати, Марсель зашел к родителям с двумя пачками сигарет, со свертком из газеты, в котором были полтора килограмма зеленого лука и кочан цветной капусты, он купил их в Ледеберге перед закрытием рынка по дешевке.
— Как ты можешь выбрасывать на это деньги, — ворчал его отец, — когда в моем саду полным-полно овощей, которые я специально не опрыскиваю химикатами.
По кухне пополз запах лизола.
— Ну вот, опять. Надо было мне самому прочистить, — сказал отец, красный от злости.
Подавленная и смущенная мать в давно не стиранном фланелевом халате сидела на своем обычном месте, рядом с ее локтем, на знакомой ему с юности персидской скатерке, стояла полная до краев пепельница. Марсель вытряхнул ее в саду, и пепел полетел над худосочными побегами, над изъеденным улитками салатом, над худыми, как щепки, беспокойно вспархивающими курами куда-то в глубину сада. Мать сообщила, что девушка из бюро социальной помощи сегодня не придет, она со своим женихом, служащим полиции, уехала на неделю в Шотландию, полюбоваться на замки.
— Ну и хорошо, что ее несколько дней не будет, — сказал отец, — она только путается под ногами. Я и сам прекрасно управлюсь с хозяйством.
— Как ты находишь его сад? — спросила мать.
— Потрясающий, — отозвался Марсель.
Отец словно только и ждал этого комплимента, довольно хрюкнул и уснул. Мать показала спящему язык и подмигнула, словно озорная девчонка.
А потом потрясла перед его носом маленьким розовым кулачком.
— Он недолго протянет, — прошептала она, и с чуть заметным злорадством в голосе пояснила: — Сердце. Спасибо за сигареты, — сказала она сыну и глубоко затянулась.
Марсель читал в «Хюмо» статью про песенный фестиваль.
— Ну как выглядит твоя мать? — спросила она несколько минут спустя и, откинув плечи, приподнялась со своего места, кокетливо приглаживая руками свои белые волосы.
— Хорошо. Значительно лучше.
— Хм, да?
— Но ты будешь выглядеть еще лучше, если вставишь зубы.
— Они уехали.
— Как это, уехали?
— Позавчера я их вынула, потому что мне стало больно, десны, видно, распухли, и положила вот сюда, завернув в «Клинэкc», — она постучала кончиками пальцев по персидской скатерти, где рядом с очками лежала гора картофельных очистков и остатков от обеда, — а помощница из бюро социальных услуг, девочка очень старательная, завернула все это в газету и выбросила в мусорное ведро, так что к тому времени, когда я проснулась, мои зубы уехали в мусорной машине — она ведь по понедельникам приезжает ни свет ни заря.
— Но ты можешь получить новые от Общества охраны здоровья.
— О, — вздохнула мать, — стоит ли хлопотать?
— Не глупи. Я сам позабочусь об этом.
— Оставь, я не хочу вводить тебя в траты. Значит, ты находишь, что я лучше выгляжу? Это все потому… я тебе как-нибудь потом расскажу почему.
— Глупости, — пробормотал во сне отец Марселя.
— Вполне нормальный лук, — сказала мать. — А если вырезать эти пятнышки, то будет просто отличный.
Она устремила острый взгляд своих серых глаз на сына, и он заметил, какое у нее пепельно-серое, удрученное лицо и как стремится она это скрыть под своей насмешливой улыбкой. Ему почему-то пришла на ум разбитая жеребая кляча, которая вот-вот рухнет на землю, — так трусливо она отворачивалась, переводя взгляд с одного ветхого предмета на другой: их телевизор, давным-давно забытой марки, его приволок однажды в дом ненавистный брат Лео, наверняка содрав за него с родителей лишних пять тысяч франков.
— Ни франка лишнего не взял, — отрезал Лео.
— Знаю я тебя, приятель, — сказал Марсель.
Сквозь дымовую завесу от материнских сигарет оба брата смотрели на экран, где показывали интервью с родителями ребенка, страдающего аутизмом.
— Какой красивый мальчишечка, — умилилась мать. Это должно означать, подумал Марсель, что я не такой.
— А ты бы, ма, смогла его вырастить? — спросил аферист Лео. — Каждую минуту, двадцать четыре часа в сутки, жертвовать всем ради своего сына, который не может спать, потому что его органы чувств не действуют или действуют только на тридцать процентов?
— Если б я была на ногах, почему бы и нет?
— И двадцать четыре часа в сутки следить, как бы он сам себя не поджег?
— Почему бы и нет?
— И каждый день подтирать его, пока ему сорок не стукнет?
— Конечно, если бы это было нужно, — ответила мать Марселя и сделала еще одну затяжку.
— Почему же ты тогда для меня этого не делала? — спросил мошенник Лео.
— Ты в состоянии сам о себе позаботиться, — по-свойски улыбнулась она ему, а затем повернулась к Марселю. — Телевизор плохо отрегулирован, — сказала мать. — Слишком много красного. У отца от этого портится зрение.
— Видно, какая-то ошибка в сборке. Обычная история, когда за дело берется Лео, — проронил Марсель, подумав при этом: я смотрю на все вещи в этой обшарпанной комнате глазами судебного пристава, которому предстоит, исполнив букву закона, устроить публичную распродажу партии движимости: вон тот паровой утюг «Ровента» моя бывшая супруга Лиза получила в подарок от своей матери и подарила моей, правда, в этом доме, насколько мне известно, никто никогда им не пользовался. До прошлой недели.
— Куда это ты собираешься, мама? — спросил я, заметив, каким беспокойным взглядом она следила за девушкой из бюро социальной помощи, которая разглаживала плиссированную оборку на ее белой блузке.
— О, — испуганно встрепенулась она и, скрывая ложь за небрежными словами, принялась объяснять: — Я подумала, что мне надо бы зайти к Герарду, не то чтобы я могла ему чем-то помочь, но, в конце концов, он мой брат и падает по два раза на дню. Луиза одна не может его поднять, поначалу она звала на помощь соседей, но ведь не хочется слишком часто беспокоить чужих людей, порой случается, что он так и остается лежать, и все, что Луиза может для него сделать, — это поудобнее его уложить, чтобы он не задохнулся, и самой ждать, пока кто-нибудь не пройдет мимо, но Герард пока еще узнает людей, да и Луиза уверяет, что меня-то он узнает непременно.
— А как ты туда будешь добираться, мама?
— Лео меня отвезет. — И поспешно добавила: — Но я ему, конечно, заплачу, как по счетчику.
— Ну и сколько это выходит?
— В прошлый раз было со всеми делами пятьсот франков.
— Как это в прошлый раз? Ты, значит, уже была у дяди Герарда?
— Оставь меня в покое, — с такой злостью она огрызалась обычно только на своего мужа.
— В самом деле, — вмешалась в разговор девушка из бюро социальной помощи, — оставьте вашу мать в покое, она и без того чересчур нервная.
* * *
Аукцион продолжается. Газовый обогреватель марки «Эйфел» — есть желающие? — объявляет следующим номером судебный пристав.
Когда выяснилось, что отец до сих пор набивает угольную печку разным мусором — в ход шли даже кусочки автопокрышек, как во время войны, — и от этого воздух в кухне наполнялся едким чадом и огонь в печке часто гас, Лео притащил эту штуку родителям.
— Плата на двоих, — объявил он. — Это минимум того, что ты можешь сделать для своих родителей, Марсель, чтобы они не замерзли и не подхватили ревматизм в такую погоду.
После того как обогреватель простоял два дня, Лео забрал его и заменил на лучший, по его словам, дающий больше тепла. Естественно, модель была более дешевой, Марсель уверен, что Лео сэкономил на ней не меньше двух тысяч франков.
Когда отец Марселя собирается выйти на улицу, он переводит ручку обогревателя на самую низкую отметку и говорит жене:
— Чего тебе — ты сидишь себе и сидишь, тебя греет собственный жир.
— Как раз наоборот, — возражает она, — люди плотного сложения мерзнут больше.
— Не подходи к обогревателю, — говорит тот, надевая шляпу. — Ты в нем все равно ничего не смыслишь, а эти штуки иногда взрываются. — И только после этого уходит.
Вернувшись в дом, он, прежде чем снять шляпу и пальто, снова включает обогреватель на полную мощь со словами:
— Чертовски холодно на улице.
Шерстяной длинноворсный ковер — двадцать лет назад был белым, а сейчас превратился в блекло-желтый с черными и коричневыми проплешинами от материнских окурков. Именно на этот ковер упал пьяный Марсель в тот день, когда Лиза сбежала с официантом, дабы открыть в Кнокке свой ресторан. «Перекрести меня, мама», — рыдал он. И она сделала это — небрежно перекрестила его, а на следующий день разболтала обо всем Лео, что за язык у нее, и вот что удивительно: в тот день скорби по своей навсегда ушедшей и утраченной жене, когда, обняв ножку стола, он припал лицом к длинноворсному ковру и к ногам матери, в нос ему ударил кислый дух, и он понял, что, несмотря на свои таблетки, она уже мною лет мочится под себя в том кресле, на котором сидит.
А вот автоматическая кофеварка «Ровента». В каждый ее фильтр кладется столовая ложка соли, потому что мать отца Марселя считала, что в кофе нужно добавлять щепотку соли.
— Какую щепотку? — возмущалась мать Марселя. — Мне доктор Брамс вообще запретил соль.
— Ну так вари себе кофе сама.
— Но если люди к нам придут, я со стыда сгорю за этот кофе.
— Если для них он не тот, пусть не пьют. Уж кто-кто, а матушка знала в этом толк.
Над камином, над фотографией малыша Никки в ползунках, висит картина: Лесной пейзаж. Холст. Масло. Авторская работа. Осенний лес под куполом золотисто-желтой листвы напоминает собор. Вдали жгут осенние листья, над кустами вьется дымок. Кажется, что вот-вот из-за шершавых стволов появится всадник, в воздухе уже витает запах конского пота и кожаных сапог. Когда-то и Марсель с Лизой рука об руку вошли под лесные своды.
И наконец, предметы декоративного назначения.
Марсель смотрит на мать, та спрашивает его:
— Когда ты теперь зайдешь?
Он, собственно, еще и не собирался уходить.
— Завтра утром? — как будто она не знает, что он не горит желанием видеть братца, который непременно явится завтра с утра пораньше.
— Ты плохо выглядишь, мама, — говорит Марсель. — Мой долг сказать тебе это. Очень плохо.
— Я знаю, — произнесла она еле слышно. И тут же сварливо буркнула: — Ты бы побрился, посмотри, на кого ты стал похож!
— Ты принимаешь лекарства? — спрашивает Марсель.
— Разумеется, — отвечает она как-то подозрительно поспешно.
Он подходит к окну, словно это его самого уличили во лжи. В глубине сада, сплошь заросшего сорняками и ревенем, неистово бьются об изгородь и беспорядочно копошатся в каменистой почве окровавленные тощие куры.
— Они погибают от голода, — говорит Марсель.
— Они не желают нестись, — поясняет отец.
— Он дает им по горсти кукурузы в день, — говорит его мать. — Одну горсточку на семь кур.
— Это шотландские куры, — изрекает отец, — у них скверный характер. Только и делают, что клюют друг друга целый день.
И тут, словно одна из кур с разбегу бросилась ей прямо в лицо, мать издает саднящий, душераздирающий крик. От ужаса ее глаза распахиваются так широко, как Марсель никогда в жизни не видел, обеими руками она хватается за живот, побелевшими пальцами выдавливает из него складки и перегибается пополам. Марсель, схватив за плечо, откидывает ее назад.
Другой находящийся в комнате мужчина, ее муж, медленно оборачивается к ней.
— Это из-за того супа в пакете, — говорит он, зная, что не прав. — Его нельзя есть сразу. Надо минут пять подождать, пока сухие овощи разбухнут. Мне от него тоже было нехорошо.
— У меня в глазах аж потемнело, — с трудом выдавливает из себя мать, откидываясь в кресле и вытирая лоб влажным носовым платком.
— Этот суп следовало бы запретить, — говорит отец, — или по крайней мере напечатать на упаковке толковую инструкцию, как его готовить.
— Было так больно, словно меня драли за волосы.
Отец закатывает глаза к самому небу и тяжело вздыхает.
— И еще пинали башмаком в живот.
Ее рот судорожно открывается, как при зевоте, да так и остается открытым. Все ее тело ходит ходуном. Носовой платок падает ей на шею, зеленая слизь струится у нее изо рта, течет и течет. Наконец мать вытирает рот и прижимает костяшки пальцев к глазницам.
— Это из-за супа, ты понимаешь, что все это из-за супа?! — восклицает отец.
Зеленая, с золотыми крапинками жижа, которой она перемазала даже брови, перестает течь.
— Прошло, — говорит она и смотрит на Марселя так, словно он только что вошел. — Как дела, мальчик? — спрашивает она.
— Хорошо.
— Правда, хорошо?
— Да так, более-менее. Я бы хотел съездить куда-нибудь.
— На юг?
— Да.
Мать начинает что-то искать под столом, натыкается взглядом на ноги Марселя, словно удивляясь, что на нем не итальянские туфли с острыми мысками.
— Поставь кофейку, Марсель, — говорит отец. — А я пока схожу за угол за тортиком с повидлом.
Мать ковыряет ногтями пачку сигарет, которую принес Марсель, но ее грязные ногти подстрижены слишком коротко, она подносит пачку к своему беззубому рту и мусолит прозрачную блестящую пленку. Когда она прикуривает сигарету, пламя спички отражается в ее серых, жестких, все видящих глазах.
III
С каждым днем все раньше темнеет и раньше наступает ночь. Дикторша телевидения пожелала Валеру доброй ночи, а потом стали передавать новости для глухих… или это было вчера? Лео обещал принести антенну, с помощью которой можно будет ловить «Англию-3» и «4», он уже давно положил денежки себе в карман, но до сих пор никакой антенны нет и в помине. И суть совсем не в том, что ему, Валеру, приходится смотреть «Англию-1» и «2», когда все другие станции дают таблицу и гудят, у англичан ведь другое время, на час раньше, чем у нормальных людей, как европейцы такое допускают — для Валера загадка. Этим англичанам когда-нибудь здорово влетит, им еще всыплют по первое число и заставят говорить по-фламандски. Ну почему мы говорим half-time, когда играем в футбол или пишем в объявлении: «Продается бунгало»? А у англичан есть в обиходе фламандские слова?
Валеру представляется соблазнительная картина: он легко и грациозно расхаживает в тапочках перед собственным бунгало, а рядом с ним переваливаются с боку на бок разжиревшие куры, из которых сами собой вываливаются яйца в коричневую крапинку. На мостике, дугой перекинувшемся через пруд, стоит его голубой автомобиль «БМВ», со свежим номером «Хюмо», небрежно брошенным на сиденье водителя.
Валер разочарован в Марселе. Раньше, бывало, он приносил то марципан, то шоколадку, а сейчас одни лишь сигареты, убивающие его мать, да зелень, которую бы всякий нормальный человек не раздумывая выбросил в мусорное ведро, конечно если у него огромный роскошный сад, где полно не отравленной химикатами зелени. Конечно, в этот раз Валер не мог обидеть парня, но в следующий раз он все же поговорит с ним об этом. Сара, конечно, бросится защищать своего первенца, но на то она и мать. Они ведь все ненормальные.
С Лео-то все ясно — в один прекрасный день его фотография появится на первой полосе газеты; на руках — наручники, двое жандармов по бокам, голова опущена. Лео увел мой «ситроен», чуть ли не у меня из-под носа. «Тебе, па, больше нельзя ездить в этой машине, ты опасен на дороге». Вот так запросто за тебя решает твой собственный ребенок, и только потому, что ты стал неважно видеть и однажды забыл заплатить страховку. «А деньги за твою машину я обратил в ценные бумаги. Они в банке и всегда твои». Да-да, знаем мы это.
Валера мучит ужасная, изнурительная жажда, человек не успеет и глазом моргнуть, а уже гибнет от недостатка влаги, и вот, несмотря на категорический запрет доктора Брамса, Валер осушает полбутылки «Фанты», да-да, пусть там сахар и все прочее, да кто его разберет, что это за сахар в крови?
Если слегка наклонить голову, можно расслышать в нескольких кварталах отсюда грохот машин, которые едут одна за другой и образуют пробку перед мойкой. «Car-wash» — еще одно английское слово на фламандской земле. А зачем эти машины мыть, если через день-два они снова будут мчаться на юг, покрываясь дорожной пылью?
Сара оставила свет в кухне, словно у него денег куры не клюют. Она никогда не умела экономить и все, что он заработал, пустила на ветер.
— Я прожил жизнь зря, — говорит он громко.
Интересно, слышит ли она его? С каждым днем определить это все труднее. Эта женщина всегда была жадной, скрытной и лживой и теперь уже вряд ли изменится. Она всегда была себе на уме.
Может, она думает, что он слепой и не замечает, как за его спиной она подмигивает сыновьям, ухмыляется девчонке из бюро социальной помощи и строит козни против него вместе со своей сестрицей Полиной?
И с этим уже ничего не поделаешь. Никогда не выйдет она из этого вокруг себя очерченного и на себя направленного замкнутого круга, никогда не сойдет с заледеневшей детской площадки, где корячится одна, играя с огнем, не шагнет на подтаявший ледок и не подойдет к нему со словами: «Валер, ты женат на мне, а это значит, что мы товарищи, смотри, Валер, видишь на дороге разметку, побредем же вместе, держась за руки, — назло завистникам».
Может быть, в прошлом он чем-то обидел ее, но чем и когда? Разве все упомнишь? Нужно изобрести машины, которые бы все фиксировали: каждый жест, каждое слово, которое может породить непонимание на многие годы; ведь порой одна небрежно брошенная фраза способна заставить человека оледенеть на всю жизнь.
Вот сегодня, например, налил ей кофе из термоса, отдал почти половину моего торта с повидлом, а в ответ не получил ни слова, ни взгляда, ни даже простого «спасибо».
Валер чувствует, что кровь отхлынула у него от лица, и когда рука его схватилась за сердце — за сердце, что всегда под угрозой, — он нащупал во внутреннем кармане знакомый холмик — кошелек на месте. Ведь сегодня в доме был Лео, этот хитрый плут, к которому ни на минуту нельзя повернуться спиной. Валер с облегчением допивает остатки «Фанты» из бутылки. Но постойте-постойте, нет, ведь это другой его сын был у них сегодня, старший, Марсель, у него еще взгляд обиженной охотничьей собаки. Лео, тот скорее похож на приземистого белого пса с простецкой свинячьей мордой и красными глазами, у англичан такие собаки называются «бультерьерами», потому что они охотятся на быков, буль — это бык, если мне не изменяет память, хотя англичане больше похожи на бульдогов, не правда ли?
О чем это Марсель толковал сегодня? Валер в восторге от того, что вспомнил — у него, видно, наступило просветление от «Фанты», — как наяву он видит обиженно надутые губы своего сына-зануды, который повествует о воздушном змее, запущенном этим всезнайкой и живчиком Никки в парке Королевы Астрид. Несколько секунд Валер не мог опомниться от удивления, растроганный до слез от того, что его сын наконец проявил себя нормальным отцом, каким прежде был и он, Валер, когда махнул рукой на свою работу в обувном магазине и решил смастерить воздушного змея для Марселя и Лео. Этот змей был сделан из соединенных крест-накрест бамбуковых реек и ленточек в бороздках, к которым аккуратно подклеивались самодельным клеем листы блестящей цветной бумаги, его длинный хвост был увешан бумажными катышками, похожими на бабочек, и картонками в дырочках. Когда он, подобно другим любителям, запускал этого змея на невероятно длинной тонкой бечевке и все трое они неслись по песку, спотыкаясь о пучки жесткой травы, а потом наконец отпускали парить свое детище, все, кто жарился на солнце в дюнах, указывали на змея, задрав головы, все, кроме нее, она в это время сидела с почтальоном Медардом, они случайно наткнулись в дюнах на этого молокососа — он еще облизывал зеленое мороженое.
— Ах, папа, такого в наше время уже не бывает, — сказал Марсель, сам-то он купил для Никки воздушного змея из хлопчатобумажной ткани в универмаге. У Марселя никогда не будет ни гроша, никогда не носить ему тугого кошелька в нагрудном кармане!
Валеру снятся дюны. Он едва переводит дух, на шее у него болтаются связанные вместе ботинки. Ему нельзя перенапрягаться из-за высокого давления, больного сердца и сахара в крови, но он без всякого труда, легко и непринужденно взобрался на гребень дюны и машет теперь издалека в ту сторону, где должна сидеть Сара, но там ее уже нет. Клейкая смола, в которую он ступил, сползает между пальцев, пот струится из-под носового платка, которым он прикрыл от солнца свою лысеющую голову. Где же Сара? Через секунду он видит ее на палубе военного корабля с серебряными пушками, или, может быть, это почтовый бот? Но тут он слышит крики болельщиков, собравшихся в дюнах, на него нацелены телекамеры, его соперники, разогнавшись изо всех сил, крутят в воздухе педалями и машут самодельными крыльями — убогими сооружениями из парусины и бамбуковых реечек, — они стремятся к солнцу, а вместо этого с жалобным хрустом плюхаются в воду, милосердно принимающую их в свое лоно. Нет, он, Валер, покажет класс этим невежам. Два тяжеленных крыла из настоящих журавлиных перьев, похожих на белое стекло, вырастают из его ключиц, он чувствует, как они присасываются к его ребрам, как шелестят перья, и легкий ветерок вздымает их вверх, он весь дрожит, целый класс детей из сиротского приюта болеет за него, он ощущает ветер как подводное течение и становится на цыпочки, но тут вдруг что-то ломается в нем — иссякают его мужество и уверенность. Сара зовет его: «Валер, Валер!» Он слышит ее голос на удивление близко и отталкивает ее от себя; от звука этого голоса отяжелели и стали неуклюжими его ноги, однако он продолжает ковылять, полный ненависти и отвращения к ней. Рыбный запах его крыльев превращается в запах лизола, он боится упасть на колени, особенно на глазах у этих наголо обритых шкодливых сирот, но, видно, этого не избежать. Он чувствует, как слабенький ветерок вырывает из его плеч могучие крылья, и они летят, колыхаясь, мимо него высоко к солнцу, как два белых воздушных змея, морской прибой превращается в шуршание серых пунктирных линий на телеэкране, он выключает телевизор и ждет. Что же он должен был сделать, прежде чем лечь спать? Может, медсестра забыла про укол на исходе дня? Да. Принял ли он свои таблетки под присмотром медсестры, неотрывно следившей за его пальцами? Да. Что еще он должен был сделать? Оставить для Лео письмо на случай, если он больше не проснется? Прочесть, пробормотать скороговоркой вечернюю молитву? Записать в черную записную книжку, на что он сегодня потратился? Да. Предупредить Полину, что уже скоро, что вот-вот, что уже почти пробил час оплатить ее половину счета за телефон — она ведь по каждому пустяку трезвонит всем подряд и болтает часами. Полина сегодня не показывалась, ну и хорошо, ведь ее место в комнате с окнами на улицу — той, что раньше была нашей гостиной.
Ох уж эти вопросы! У прохожих на улице, у всего города, да у каждого всегда наготове вопросы, вечно им чего-то надо от человека, который никого не спрашивает ни о чем. Женщины болеют и блюют на пол в кухне прямо рядом с тобою, сыновья думают только о том, как бы выклянчить у тебя денег, хоть и не говорят об этом прямо, а начинают ныть, что сыну очень нужен воздушный змей для школьной прогулки в дюны, а другие сынки тем временем следят, в какой карман ты прячешь кошелек. Валер поспешно выключает лампочку на кухне, слабый отсвет с веранды соседнего дома падает на пол. Он слышит, как больные куры, по-бабьи кудахча, налетают на ограду, кажется, что это какая-то женщина быстро полощет горло.
Валер выскользнул из кухни, но, дойдя до двери, прыснул от смеха: по старой нелепой привычке он сделал три шага к их с Сарой бывшей спальне, а ведь там он больше не ночует, и уже давно. Шаркая ногами, он идет в свою новую спальню, пахнущую мылом и свечным воском. Комната радостно приветствует его — здесь ни одна женщина не выдирает из груди и не рвет на куски свое сердце. Едва подойдя к кровати, он снова расхохотался: само собой, Полины сегодня не видно. «Черт подери, Полина, — его грубый, резкий голос разрывает ночную темноту, — ты уже там, под землей, на кладбище Синт-Ян возле автострады».
Вытащив последние сырные лепешки из Полининой коробки из-под печенья, он засыпает, сперва немного поворочавшись и улегшись поудобней. Он начинает храпеть и уже не слышит шума машин, которые порой с воем проносятся мимо.
Кажется, он забыл помочиться перед сном? Да. Он проснулся от того, что на крыше пищат крысы. Нет, это вовсе не куры в глубине сада, это рожает женщина в соседнем доме, ребенок уже показался, он пищит, когда его вырывают из огненного чрева, так не годится, завтра Валер зайдет в полицию, ведь ребенок выкрикивает его имя: «Валер, Валер!» Этот ребенок — Сара, но кричит она каким-то чужим голосом, который проникает сквозь стены гостиной. Валер осторожно, ощупью спускает свои босые ноги с кровати, подходит вплотную к двери их бывшей общей спальни и, прильнув к дверной щели, слушает Сарино бормотанье.
«Да-да», — говорит он, а сам думает: это не ответ, но пока я ничего иного не могу придумать.
Он наполовину приотворяет дверь, в серебристо-сером сумраке ему видна неподвижно лежащая Сара, невероятно широкая и белая, распластанная поперек кровати, с пластиковым пакетом в руках. Он узнал его — позавчера он принес в нем два килограмма кукурузного корма для кур, на пакете золотом выведено — «Выгода для каждого — в магазинах Авеля». Он тихонько прикрывает дверь и выжидает, но клокотанье в горле у Сары не желает стихать, там по-прежнему что-то трескается и рвется, эти звуки пугают его, он хочет уйти, но, пригвожденный к дверной створке, из-под которой сквозит, никак не может сдвинуться с места, ибо поневоле узнает в этом хрипе свое имя, такое же реальное, как буквы на пластиковом пакете.
— Я тебя слышу, — шепчет он. — Это пройдет. Спи. Ты ведь знаешь, все пройдет, все ваши женские беды.
Но она, как всегда, не желает слышать его. «Спи, — говорит он, осторожно повышая голос, — ради бога, Сара, спи».
IV
Нетерпеливый звонок. Полусонный Валер открывает входную дверь. Девушка в джинсах и в модной майке с изображением карты Африки молча проходит мимо него на кухню и принимается за мытье посуды. Валер опускается на стул Сары.
Девушка спрашивает, хорошо ли ему спалось.
— Хорошего мало, юфрау, — отвечает он, поскребывая ногтем по клеенке кухонного стола, словно пытаясь подцепить монетку.
Она сообщает, что в течение десяти дней будет заменять свою предшественницу, которая благополучно добралась до Шотландии и теперь отдыхает в палатке на берегу озера. Валер, заметив, что на нем только свитер и кальсоны, быстро закидывает ногу на ногу.
— А как мефрау, как у нее дела?
— Да-да, — рассеянно мычит Валер.
— До которого часа она спит?
— О, — словно сам с собой говорит Валер, — я ее больше не слышал.
Она громыхает кастрюлями и сковородками и мурлычет какую-то английскую песенку.
— Деньги не имеют значения, — вдруг оживился Валер, — ведь машины ходят.
Она сказала, что сейчас же вколет ему инсулин, наверно, не стоит дожидаться, когда придет медсестра.
— Я еду в Арденны, — объявляет Валер. — Беру с собой «Хюмо» за эту неделю. И другие газеты.
Она быстро вытирает руки, смотрит в бумажку, на которой красным фломастером написаны какие-то буквы, подходит к шкафу и достает жестяную коробку со шприцем.
— Не могли бы вы вначале включить телевизор, — просит Валер, — и желательно погромче.
— Но сейчас еще не начались передачи.
— Начались. По «Англии-три» и «четыре».
Понятное дело, ей не удалось поймать «Англию-3» или «Англию-4», ведь Лео еще не принес антенну. Экран мерцает яркими красками, слышатся радостные звуки детского хора. Он ощущает укол сильнее, чем когда-либо, — этой девушке нужно еще многому поучиться.
А потом, когда Сару увезли под вой сирены «скорой помощи», Валер сидел у себя, потягивая кофе без соли. Сын Марсель крепко взял его за руку. Доктор Брамс ушел. Валер припоминает, что он, кажется, очень разозлился и стал задавать какие-то вопросы, пока Сару с трудом тащили на носилках по коридору. Ох уж эти вопросы! Марсель почему-то кричит Валеру прямо в ухо. Тот съежился, словно боясь получить оплеуху от своего женоподобного сынка. С него ведь станется. Ударить собственного отца — обычное дело в наше время.
Марсель пытается продеть Валера в его выходные брюки. Полина не показывается.
— Ты должен разбудить Полину, — говорит Валер, — тебе придется кричать изо всех сил, потому что эта ваша Полина очень туго соображает, пока три раза ей не повторишь, она ничего не поймет.
Лео с Марселем поднимают Валера и ведут его в гостиную. Никто там не лежит в постели. Только сейчас до Валера дошло: Полина села в карету «скорой помощи» вместе с Сарой, эти сестрицы цепляются друг за друга как ненормальные. А Лео, которому лень даже свой зад приподнять, только и делает, что следит за кошельком Валера, спрятанным в левом внутреннем кармане пиджака, что висит на стуле возле кровати, — этот Лео смеет ворчать на отца:
— И ты — ты, естественно, ничего не слышал?
— Естественно, слышал, — парирует Валер, приняв вертикальное положение.
— И ничего не сделал?
— Я ее не понял. Откуда мне было знать, чего она хотела?
— Что же все-таки мама говорила?
— Говорила обо всем, но понять ее я не мог.
— Ты мог бы по крайней мере позвонить мне. Или, на худой конец, Марселю.
— Среди ночи, да? — Валер пожимает плечами — какое нелепое предложение.
Медсестра просит, чтобы оба господина оставили в покое своего отца, ему нужен отдых, разумеется, ужасно обидно, что пришлось ждать так долго, пока не подоспела помощь, жаль, что девушка из социальной помощи вынуждена была дожидаться доктора Брамса и только потом вызвала полицию, поскольку, понимаете, менеер Лео, девушка из бюро социальной помощи не уполномочена звонить в полицию сама, это может сделать только врач.
— А между тем… — вставляет Марсель.
— Это, черт подери, его вина, — бушует Лео, — что помощь не подоспела вовремя.
Почему этот мальчик так кричит? О ком это он?
— Юфрау права, — говорит Валер, — ужасно, ужасно обидно.
— А между тем… — все твердит Марсель.
— С кровоизлиянием в мозг всегда так, — говорит медсестра, — если мы оперативно прибываем на место, что-то еще можно сделать. Но каждая минута, да что там говорить, каждая секунда играет роль, потому что тромб закупорил сосуд, а кровь все льется и льется и заливает все вокруг.
Вокруг чего? — хочет спросить Валер, но тут же догадывается: они говорят о Полине, это у Полины кровоизлияние в мозг. От этого он успокаивается. Полина ведь была совершенно гнилая.
— У нее же все разрушено в мозгу, — пронзительно кричит Лео, — черт, черт, чо-орт побери-и-и!
— Не ругаться в моем доме, — вдруг подал голос Валер.
Медсестра садится на постель и гладит его по шершавой щеке. Сто лет к нему не прикасалась женщина, к этому надо привыкнуть, и Валер трется щекой, ухом, виском о ее костлявую, пахнущую крахмалом ладонь.
Марсель говорит:
— Будь здоров.
Как будто кто-то чихнул.
V
— Мама, — позвал Лео.
Она лежит на больничной койке с тем неприятным ощущением ломоты в спине, которое возникает порой в тесной машине, например в «фиате», когда спиной не на что опереться. Но в машине это можно отрегулировать. Глаза ее зажмурены, словно в ожидании смертельного удара. Из носа торчат серые змейки, они шевелятся, дыхание ее клокочет.
— На мой взгляд, она все слышит, — произнес недалекий жирдяй, брат Лео.
— Ты что, собираешься разводить нюни? — обрывает его Лео.
Он отрывается от стула, становится коленями на край кровати и склоняется над ней.
— Сара, — решительно окликает он.
На ней несвежая ночная сорочка с веселеньким оранжевым кантиком, она досталась ей от тети Полины. Космы седых волос на ее голове торчат во все стороны. Она прихлебывает из невидимой пивной кружки, и впервые Лео бросается в глаза, что ее большие оттопыренные уши вдобавок еще и очень прозрачные.
— Сара, — рявкает Лео и, хотя ему незачем оправдываться перед Марселем, поясняет: — Нельзя мне сейчас звать ее «мать» или «мама». Будет лучше, если она услышит свое собственное имя.
— Я ведь сказал тебе, она все слышит.
Лео невозмутимо берет большим и указательным пальцами верхнее левое веко матери и задирает его вверх — зрачок неподвижен, как у пикши, — он отпускает веко. Из ввалившегося рта вырывается бульканье.
— Что она говорит?
— Почем я знаю?
— Ты знал ее лучше, чем я.
Лео смотрит на брата так, словно ему не по себе.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Только то, что сказал.
А женщина, которая тает сейчас у них на глазах, в своем доме, на бульваре Бургомистра Вандервиле, говорила:
— Лео, я хочу тебя кое о чем попросить, но ты не должен никому об этом рассказывать.
— Я слушаю тебя, мама.
(И я сделал это. Сделал то, о чем она просила. Я никогда не спешу признать свою вину, но теперь я должен это сделать. И это останется на моей совести.)
— Эта юфрау Сесиль, мальчик, возможно, моя последняя соломинка, потому что, — она набирает в грудь воздуха, собираясь солгать, — от таблеток доктора Брамса мне не становится лучше, наоборот, у меня живот как в огне, вот я и вспомнила о том, что тетя Полина говорила об этой юфрау Сесиль, она гомеопат и даже если мне и не поможет, то, во всяком случае, не навредит. Помоги мне, подай-ка мне мой серый плед, он в шкафу слева. Эта юфрау Сесиль спасла уже сотню людей, она берет за консультацию всего пятьсот франков и лечит только травами. Она сама себя называет природным врачом и, похоже, по глазам человека может определить, где у него что неладно. Почему я хочу к ней сходить? Потому что, — (явное сомнение и фальшь), — Полина хотела и не смогла пойти, а чего не хватает ей, не хватает и мне, мы ведь с ней одной природы, Полина и я. Ну дай же поскорей мою голубую блузку, мы должны отправиться немедленно, пока нет твоего отца. Он вернется только вечером, он ведь в Аарзеле, у тети Виргинии; хоть он мне об этом и не сказал, но по тому, как он себя вел, я это поняла, по-видимому, он решил продать своей сестре оставшиеся после Полины драгоценности, которые у меня выкрал. Он взял с собой японский жемчуг, и ее брошь с камеей, и еще те забавные маленькие сережки, которые так любила Полина, хотя они — крошечные, как конфетти, — едва влезали в ее толстые мочки. Ну поторопись же и положи четыре-пять подушек в машину, чтобы меня не слишком трясло.
А ее и в самом деле здорово потрясло. Надо будет срочно проверить двигатель, там все время что-то звякает, а на подъезде к Тилту вдруг отлетел капот, и мама от испуга так залилась краской, что еще несколько километров не могла прийти в себя, как будто я рассказал ей скабрезный анекдот.
Юфрау гомеопат пристальным, пронизывающим взглядом посмотрела на маму и спросила:
— Кишечник, мефрау?
— Да, юфрау, — смиренно ответила мама и гордо посмотрела на меня: вот видишь, она и без университетского диплома ставит диагноз.
— Только вы сами можете себя спасти, мефрау, я могу лишь помочь вам в этом. Но вы должны строго выполнять все мои предписания. Для начала вам следует отказаться от всех ваших лекарств какого бы то ни было свойства, ваш организм необходимо очистить.
Три дня спустя мама лгала:
— Я намного лучше себя чувствую, Лео, намного легче, возможно, это только мое воображение, но я замечаю, что мне лучше.
— Ну и отлично, мама.
Лео нарезал сыр, она жевала сырные корочки, иногда делала очень глубокие затяжки и, чтобы не окуривать сына, отгоняла дым усеянной печеночными пятками рукой.
— Я никогда не решусь обмолвиться доктору Брамсу, что обратилась к гомеопату, ведь этот человек себя не жалеет, чтобы как-то помочь мне, он уделяет мне гораздо больше внимания, чем другим пациентам.
Лео напрягает слух. Это неподвижно лежащее очищенное тело, так похудевшее за один-единственный день, не издает никаких звуков.
— У них новейшая аппаратура, — говорит Марсель, — им приходится каждый месяц покупать приборы самые современные, по последнему слову техники, сразу по три-четыре, они должны использовать свой бюджет до последнего франка, иначе в министерстве сделают неверные выводы и срежут им…
Но Лео не желает об этом слушать. Он подходит к матери. Та еле слышно шелестит:
— Сынок, сынок, сколько же ты мне горя принес! Ты, негодяй, даже сейчас сидишь здесь и думаешь, как бы вытащить последнюю мелочь из моего портмоне, и если согласился отвезти меня к юфрау Сесиль, то только для того, чтобы получить от меня еще несколько сотен франков на бензин. Эх, сынок!
Лео выпрямляется. Он бьет ее по щеке, потом еще раз — по другой, его рука соскальзывает и попадает в челюсть, задев висок. Марсель отворачивается. Лео дает ей несколько пощечин по одной и по другой щеке. Она даже не поморщилась, лицо ее неподвижно, Марсель хватает себя за волосы, словно хочет сорвать с головы парик.
— К ней уже больше никогда не вернется речь, потому что тромб застрял у нее в продолговатом мозгу, прямо посередине, — раздается голос тоненькой белокурой медсестры, появившейся в дверях с подносом, где лежат несколько плоских треугольных бутербродиков и две прозрачные пленочки салями. — Впрочем, я передам вам, если что-нибудь услышу, — смущенно добавляет она и исчезает.
— Пусть себе мелет, — почти беззвучно проговорила мать Лео, с очень близкого расстояния и только для него одного, — эта сопля здесь всего несколько недель, но ей тоже хочется поважничать. Прямо посередине! — Мать квохчет, словно у себя на кухне, когда вдруг поймает на чем-нибудь своего мужа. Ее нереальный, неслышный голос звенит и дрожит от злорадства. — И не ищи никаких причин, Лео, бестолочь ты этакая, кому какое до этого дело? Если уж ты хочешь знать наверняка, то случилось это потому, что больше мне было просто не надо. Кого? Да никого, и прежде всего тебя, Лео. Ты вор, как и твой отец, холодный, безжалостный надзиратель, нет, ты для этого слишком мелок, ты мог бы в лучшем случае зарабатывать себе на хлеб в качестве жокея, пока был помоложе, понятно тебе, ничтожество? И вот я по собственной своей воле, глядя смерти в лицо, решила не принимать больше своих таблеток. Можно мне еще кое-что сказать? Ведь этого никто не слышит, ни ты, ни я. Ты как твой отец, который ни разу не отважился сюда прийти, хоть и кричит, что все эти годы я была его ангелом-хранителем и что уж теперь-то, теперь (все так же квохчет, но не лжет) он будет заботиться обо мне и еще он должен мне что-то сказать, что-то очень важное, чего не сумел сказать за пятьдесят лет, хотя на самом деле у него только одно на уме — не завалялось ли где-нибудь шоколадки или нуги, вот и ты, сынок, сознайся, стоишь тут рядом с моими мощами — они с каждой минутой становятся все чище и невесомей, а свербит тебя одна-единственная мысль: а не отправиться ли тебе в Аарзеле, к тетке Виргинии, чтобы перекупить у нее Полинину брошь с камеей, ты-то уж наверняка сорвешь куш на этом. Взгляни-ка на своего братца: он вот сидит и мучается, ждет, когда же он наконец удерет от всего этого смрада, алле, идите прочь вы оба. А ты, Лео, голубчик, чмокни меня разок, это ведь сущий пустяк, а всегда приятно.
Она все бормотала и бормотала, но Лео не в силах был больше слушать. Внезапно на лбу у нее выступила испарина, струйка пота, просочившись сквозь брови, попала в неподвижный глаз. Пятнистая краснота разом схлынула с ее лица — словно туча закрыла солнце.
Лео хлопнул в ладоши возле ее уха.
— Она ничего не слышит, — сказал Марсель.
Лео взял ее за запястье и, чуть надавив на прохладную кожу, отпустил. Через четверть часа Марсель сказал, что им надо бы навестить отца.
— Заткнись, — рявкнул Лео. — Слушай.
Но ничего не было слышно, кроме тихого шипения, вырывавшегося у нее изо рта, и шелеста шагов по коридору.
— Пора подумать, как нам все это устроить, что написать в извещении о смерти, кого пригласить на панихиду, какой камень поставить на могиле, из песчаника или…
— Мне что, выбросить тебя в окно? — взорвался Лео.
В коридоре кашлял и хрипел какой-то умирающий или умирающая.
— Ты бы лучше подумал, — продолжал Лео, — о двадцати тысячах франков, которые ты занял у нее тайком от нас. Если б я не увидел пометку в ее записной книжке, ты бы нам и словом не обмолвился.
— Я верну эти деньги папе, как только будет решен вопрос относительно алиментов Никки.
Прошло еще четверть часа.
— Она желала обычную мессу, восьмичасовую, — не унимался Марсель. — Только отпущение грехов. Я наведу справки. Похоронить ее на кладбище Синт-Ян будет процентов на тридцать дешевле, чем на больничном кладбище. И потом она будет лежать там рядом со своей сестрой. Она так и хотела.
— Хочет, — поправил Лео. — Говори пока еще в настоящем времени, пожалуйста.
— Но тогда возникает проблема, — ободрился Марсель, — могила тети Полины недостаточно широка для того, чтобы положить маму с ней рядом. А это значит, ее придется положить над ней, для этого придется вначале вытащить тетю Полину и закопать ее поглубже, засыпать на метр или даже на полтора землей и потом…
— Тебе как хочется, мама? — кричит Лео. — Над тетей Полиной или под ней?
— Тихо! — шипит Марсель.
А Лео слышит насмешливый детский голосок:
«Мне все равно если это на автостраде» — и затем раздается хихиканье, словно маму щекочут.
Беленькая медсестра, вновь появившаяся в дверях с тем же подносом, нерешительно направилась к кровати.
— Вы меня звали? — обратилась она к Марселю.
— Нет, юфрау, это было… да так просто.
— Если я вам понадоблюсь, позвоните.
Она указала подбородком на лампочку над сухими белыми волосами больной и, поставив поднос, ушла.
Лео взял один из тоненьких ломтиков салями, положил себе в рот и запил его минеральной водой из бутылки, стоявшей на ночном столике.
Потом он минут пять напевал про себя: «Que sera sera».
— Нам пора к папе, — сказал Марсель.
Нос у Сары еще розовый. Покуда он не побелел, еще есть надежда.
В ту минуту, когда они вышли из больничного холла, где щебетали медсестры, на выложенную песчаником террасу, серебряный дирижабль с надписью «Выбор для каждого — в магазинах Авеля» заслонил солнце.
Они молча шли к стоянке, когда к Лео подошла и попыталась приладиться к его шагу какая-то старушка. На голове у нее была соломенная шляпка, в руках — пузатая сумка, которую она едва волочила.
— Чудесная погода, менеер! — радостно воскликнула она и, взяв его под руку, свинцовой тяжестью повисла на нем.
Она дергала его за локоть, тяжелая сумка била ее по ногам.
— Вот сейчас эти чужеземцы и выползают на улицу. Днем-то после обеда они спят и только часов около четырех выходят наружу — брать на прицел дома. И не только пустующие, о нет, менеер! — они примечают и те, где, по их мнению, женщина осталась дома одна и забыла запереть на засов дверь. Я счастлива снова видеть вас, я ведь из породы людей старой закваски, которым для счастья не много надо.
Грузный охранник автостоянки преградил им путь.
— Ах, нет, мадам Схунаккер, нет-нет.
Старушка прильнула к Лео всем телом и сумкой и изо всех сил вцепилась в его плечо.
— Ах, нет, — забормотала она, подражая интонациям толстяка.
— Нет, вам меня больше не обвести вокруг пальца, мадам Схунаккер. Ну-ка, живо возвращайтесь назад.
— Это старший сын моего брата. — Старушка отчаянно отбивалась от него и вдруг закричала на всю улицу. — Люди! Люди!
Лео отцепил от своего рукава ослабевшие желтоватые коготки. И тогда Марсель, известный трус, сказал:
— Подожди меня здесь, я сейчас выведу машину.
— Люди! — кричала пожилая женщина, но она уже явно рассталась с надеждой, это была жалоба, задушенная в самом зародыше. Соломенная шляпка на седых буклях сбилась набок. Охранник издевательски указал ей на двери больницы.
— В свое отделение, и попроворней. Или мне пригласить вашего доктора?
Лео не в силах ждать, пока Марсель выведет машину, поспешно целует руку старой женщины и идет вперед, мимо решеток автостоянки, мимо живой изгороди, за которой внизу, на глубине десяти метров проходит автострада. Живая изгородь — из бирючины; он идет, прячась за ней, пригибая голову так, чтобы никто не увидел его из окон больницы. «Все эти люди — посторонние мне, я их не знаю, у меня нет с ними ничего общего. Прочь, скорее прочь от них! Que sera sera». Он чувствует соленый вкус слез и салями, он слышит, как сигналит Марсель, как бормочет мать, как стучит у него в висках, и все бежит, мимо машин, едущих на юг, насколько хватает сил.