Глава первая
В день рождения Святителя Миколы гудели колокола храма Бориса и Глеба. От великого посада на Слободу, на Экимань, на Заполотье плыл величественный, волнующий душу перезвон, от которого в сладкой и тревожной истоме замирало сердце. Под ослепительным солнцем, в теплом, прозрачном, как стекло, воздухе еле заметны пять сверкающих глав Софийского собора и шлемовидный купол Спасо-Ефросиньевской церкви.
Яркое солнце до боли режет глаза. Алексашка Теребень жмурится. Набегают слезы, и он смахивает их со щеки грубой ладонью. Не отводя глаз от белокаменной громады собора, крестится Алексашка три раза и, поеживаясь, кричит в оконце избы:
— Выходь, Фонька! Благодать-то какая!..
Заскрипела дверь, и Фонька Драный Нос потянул утренний, напоенный весной и первой зеленью воздух, замотал кудлатой головой:
— Благода-ать!.. — почувствовав пряный запах, которым тянуло от Верхнего замка, сладко причмокнул языком: — Во купцы из теплых краев всякой всячины понавезли.
Алексашка Теребень покосился в сторону Верхнего замка:
— Не очень-то разгонятся. У черкасов дороги неспокойны…
Что правда, то правда: купцы в Полоцке наживают мошну. Были бы злоты — у любого крамника найдешь французскую багазею, свейские топоры, венгерские вина, соль и селедку. Вдоволь было в торговых рядах лоя, мыла, оцту. Сказывают, ни в Москве, ни в Киеве нет такого обилия меха, шкур, пеньки, сермяжной тканины. В Полоцке грузили на струги пеньку да жито и гнали водой через Ригу в неметчину. Приезжали в Полоцк торопецкие, смоленские, новгородские купцы, закупали возами воск, жито, сыры.
Но мысли у Фоньки Драного Носа были не о купцах. Думать о них — все равно, что чужие деньги считать. А денег ни у него, ни у Алексашки не было.
— О-го! Черкасчина — не Белая Русь. Там круто приходится шановному панству.
Не трудно было понять, что имел в виду Фонька Драный Нос. Вся Украина в огне. Побросали черкасы свои мазанки, пошли за Богданом Хмельницким добывать вольную волю. В страшных сечах сходятся казацкие полки с гусарами и драгунами Речи Посполитой. Рубятся так, что сабельный звон долетает до Полоцка. Днями пришли вести: под Желтыми Водами Хмель разбил войско коронного гетмана Речи Посполитой пана Потоцкого.
— Може, и Белая Русь… — сверкнул глазами Алексашка и осекся — на буланых жеребцах рысили лентвойт Какорка и писарь поспольства.
— Пошли! — хмуро шепнул Алексашка. — Носит их нелегкая…
Изба Алексашки стояла на отшибе. Подумалось Алексашке, что не станут сворачивать на раскисшую от грязи тропу. Когда скрылись дружки за своей дверью, в медные кружки Алексашка разлил остатки браги, подсунул ближе миску с кислой капустой и отломил два куска хлеба.
Но выпить брагу так и не успели: через оконце, затянутое прорванным бычьим пузырем, узрел Алексашка буланых, в избу долетел властный голос Какорки:
— Открывай, смерд поганый!
Алексашка и Фонька Драный Нос переглянулись. Но ничего не оставалось делать, и Алексашка отбросил крючок.
Пригнувшись, Какорка осторожно переступил порог, сморщился от тяжкого, мужицкого духа, сплюнул.
— Бражничаете?
— Великое свято сегодня, пане лентвойт, — смиренно заметил Алексашка и подумал: что ему, ляху, до православных праздников?
— Свято? — под свивающими усами дрогнули в презрительной усмешке тонкие губы. — Не слыхал.
— Звоны Бориса и Глеба бьют, пане лентвойт.
— Не слыхал! — И повернул голову к писарю: — Кто?
— Кузнечного цеха подмастерье Алексашка Теребень. Задолжал два талера… В костел не ходит…
Алексашку будто жаром обдало.
— Я, пане писарь, тебе в руки отдал!..
— Брешешь! — перебил писарь.
На прошлой неделе в сухую узкую ладонь писаря Алексашка сам положил два сверкающих талера с отбитком короля Владислава.
— Зачем мне брехать? Бог сведка.
— Схизматик! — прикрикнул лентвойт Какорка и короткой ременной плетью опалил плечо.
Алексашке показалось, будто раскаленное железо приложили к телу. На мгновенье помутилось в голове. Сжал зубы от боли. Под рубахой поползла вниз по спине теплая липкая змейка.
— За что, пане лентвойт?
Тот перехватил недобрый взгляд, поджал губы и еще трижды огрел плетью, повторяя после каждого удара:
— В костел, в костел, в костел!..
От злобы перехватило дух у пана Какорки: валились хлопы наземь от первого удара. А этот стоит, пся крев!
— На колени!
— Тебе, пане, ведомо, что я православный. В церковь хожу… И веру нашу не согнешь долу, пане… — сжав кулаки, Алексашка шагнул к лентвойту.
Такой наглости пан Какорка уже давно не видывал. Побелел он, схватив рукоятку сабли, торопливо дернул ее из ножен. Но выдернуть не успел. Алексашка Теребень цапнул на припечье молоток и со всего маху опустил его на голову лентвойта. Тот даже не охнул.
Писарь опрометью бросился из хаты, вскочил на жеребца, и жеребец с громким топотом понес его по улице.
— Все!.. — Алексашка вытер рукавом холодный пот и, прикусив губу, повторил — Теперь все!..
— Беги, Алексашка! — сообразил сразу Фонька Драный Нос.
— Куда? От пана разве укроешься? Под землей найдет.
— Беги, не то быть тебе на колу! В лес, Алексашка… Теперь в лесах люда много…
Алексашка окинул глазами хату.
— Ну, не поминай лихом!
— Беги, — торопил Фонька. — Жеребец лентвойта стоит во дворе.
Алексашка мгновенно выбежал во двор, с ходу взлетел в седло, ударил ногами жеребцу в бока. Жеребец, почуяв незнакомого седока, захрапел, сделал свечку и, екнув селезенкой, поскакал к Двине.
На мост Алексашка не поехал — там людно, и нет надобности, чтобы знали, в какую сторону бежал он. Лесной тропой верст пять гнал буланого вдоль реки. Тут была песчаная отмель, и к ней с крутого берега спустил разогретого жеребца. Шерсть на нем лоснилась от пота, а бока часто дышали. Буланый дрожал, упирался, не хотел идти в холодную воду.
Уже перебравшись через Двину, выжав порты и сорочку, Алексашка Теребень долго стоял и смотрел в сторону Полоцка. За излучиной Двины на холме виднелись кресты Софийского собора. Защемило сердце, заныло. Теперь ни крыши над головой, ни очага. Куда бежать, куда податься? В лес? Лето можно отсидеться. А потом?.. Раньше от панов бежали на Московию. Теперь, сказывают, и там стало не сладко от бояр и купцов. Дерут чинши и налоги, а хлопы на пана работают четыре дня в неделю…
Алексашка подумал и о том, что можно было бы еще на Дон податься. Там, сказывают, вольно казаки живут, беглых с Руси охотно принимают и братами считают своими. И если чинят вольному казачеству обиды, так басурманы только, что частенько приходят из Крымского ханства или турецких земель. Но так было до последнего часа на Дону. Теперь вся Черкасчина села на коней. Потому притаились татары, замерли, поглядывают из степей, что будет дальше? А что, если и в самом деле на Дон? Не век же будут воевать черкасы. Наступит покой.
Сердце звало к казакам: свести счеты с шановным панством за те муки, на которые обрекли родной край. Сколько обид стерпел Алексашка Теребень, сколько плетей принял от лентвойта, от старосты, от панских писарей и сборщиков!
Ехать днем было опасно — на дорогах уланские отряды и заставы. Схватят сразу же. Решил выжидать ночи, хоть и оставаться под Полоцком тоже было рискованно: паны, наверное, подняли на ноги теперь всю стражу. И все же пролежал в траве до тех пор, пока стало садиться солнце. Когда от леса поползли длинные синие тени, Алексашка потрепал жеребца по шее. Тот завертел налитыми кровью глазами.
Буланый хорошо отгулял полдня на сочной душистой траве и быстро пошел по лесной тропе. Дороги здесь Алексашка знал: было время, когда с купцами возил железо, которое плавили под Пинском в железоделательных печах.
С вечера взошла луна, и лес казался не таким угрюмым. Когда отъехал от Полоцка верст на двадцать — успокоился: теперь погони ждать нечего. Качаясь в седле, думал, где и как будет устраивать жизнь. Думал еще о том, что не ему одному приходится бежать с родной земли бог весть куда. Не мог понять одного: неужто так будет вечно? Ходит по хатам молва, что черкасы просят царя Алексея Михайловича, чтоб под свою руку Украину взял. А как с Белой Русью будет? И на Полочине вера православная. Сказывают, еще сто лет назад царь Иван Васильевич приходил в Полоцк со стрельцами…
Шарахнулся в сторону жеребец — едва удержался Алексашка в седле.
Не заметил, как кончился лес и шлях вывел к деревне. На светлом небе вырисовывался острый верх крыши.
— Ну, шайтан проклятый! — Алексашка дернул поводья.
Жеребец захрапел. Алексашка присмотрелся: человек? Подъехал ближе, и замерло сердце. На колу сидел мужик. Посиневшая голова свесилась набок. Глаза его были широко раскрыты, и белки зловеще сверкали в густо-синем ночном мраке. В страшных муках умирал человек: кол пробил все тело и вылез у шеи.
Алексашка стеганул жеребца хлыстом. Буланый затанцевал на месте и, отпрянув от мертвого, рысью пошел по деревне. Возле одной хаты Алексашка придержал жеребца и, привязав повод к частоколу, толкнул дверь. В хате душно. Пахло кислой овчиной.
— Кто тут? — послышался тихий старческий голос.
— Странник, — ответил Алексашка.
— Ложись, — предложил хозяин избы. — В углу солома.
Алексашка ногами нащупал солому, подгреб ее и лег, сладостно вытянув затекшие ноги.
— Издалека? — зевнув, спросил хозяин.
— Из Полоцка… — Алексашка долго молчал, хоть и знал, что хозяин не спит. — Это ваш на колу?
— Наш… — послышался тихий голос. — И наш, и твой…
— Паны посадили? За что?
Хозяин не ответил. «Дурное спрашиваю, — подумал Алексашка. — Мало ли за что может пан посадить на кол. Захочет, и без вины посадит…»
Глава вторая
Когда Фонька Драный Нос шел к Алексашке Теребеню, чтоб выпить браги по случаю праздника Миколы, он и не думал, что попадет в такую оказию. Едва жеребец вынес Алексашку со двора, Фонька схватил армяк и выскочил из хаты. Переступая лентвойта, заметил, что шевельнулся Какорка. «Жив, ирод…» — прошептал Фонька. Толкнул дверь и замерло сердце: с двух концов улицы, стегая коней, мчались рейтары. Возле калитки осадили коней. Фонька увидел писаря и рыжеусого капрала Жабицкого, лютого и неумолимого пана.
— Стой! — властно приказал капрал.
Фонька Драный Нос не успел опомниться, как рейтары скрутили за спиной руки. Конец веревки крепко держал рейтар с обнаженной саблей. Фонька видел, как вынесли из хаты лентвойта. Поодаль от хаты стал собираться люд. Не слезая с коня, капрал презрительно посмотрел на Фоньку:
— Куда сбежал смерд?
— Не знаю, пане капрал. К мосту подался…
Капрал Жабицкий сбросил стремя и сапогом ткнул Фоньке в лицо. Фонька замотал головой, сплюнул с кровавой слюной зуб.
— Собака! — прошипел Жабицкий.
Пятеро рейтар, пришпорив коней, помчались к мосту.
Фоньку повели. Теперь ему было уже все равно, куда ведут. Конец был один. «На этот раз не выпутаться тебе, Драный Нос…» — горько сказал сам себе Фонька. Три года назад в торговых рядах Фонька спьяна обругал войта. «Эта старая свинья не видит под собой земли! — кричал Фонька, махая треухом. — Набил толстенное брюхо чиншами!..» Его схватили, полдня пытали плетями, чтоб сказал, кто научил мрази. Ксендз шептал: «Примешь веру — будет конец пыткам…» Фонька свое: с дури болтал. А про веру будто не слышит. Палач дознался, что Фонька Ковальского цеха подмастерье, решил потеху устроить — щипцами прокусил ноздри. Фонька сомлел. Его окатили ушатом холодной воды и под хохот стражи вытолкали на улицу.
С тех пор и прозвали — Драный Нос.
Фоньку привели во двор магистрата. Здесь же была и тюрьма. Бросили в каменный склеп. В склепе холодно и сыро. Чадит светильник. В полутьме в углу разглядел два столба, перекладину, ремни. «Дыба…» — у Фоньки прошел по спине мороз. Сказывают люди, что хрустят кости, когда пытают на дыбе. Возле дыбы — дубовые колодки для рук и ног. У стены тяжелая скамья. В корыте мокнут прутья. Вскоре в склеп спустились капрал Жабицкий с писарем, палач в широкой красной рубахе и стража.
— Этот руку поднял? — Жабицкий покосился на писаря.
— Тот сбежал, пане капрал. Этот при нем был.
— Одно быдло!
Капрал Жабицкий хмыкнул, заложил руки за спину и, приподнявшись на носках, словно хотел рассмотреть Фоньку сверху, уставился долгим, пристальным взглядом. Губы зашевелились под усами:
— Огнем буду выжигать ядовитое племя схизматов. Без пощады и жалости. Схизматик должен умирать медленно, чувствуя смерть. Для начала ему пятьдесят плетей…
Не мешкая, стражники схватили Фоньку, бросили на скамью, ремнями намертво привязали руки и ноги.
Фонька Драный Нос не услыхал короткого свиста лозы. Он только почувствовал, как обожгло спину и, зажмурившись, сжал зубы от нестерпимой боли. Голову сверлила одна мысль: засечет до смерти, засечет… Еще удар, еще… Брызнула кровь, и отлетела капелька на щеку капралу Жабицкому. Тот брезгливо сморщился, вытер щеку ладонью и поспешно отошел к двери. А Фонька Драный Нос уже не чувствовал боли. Огнем пылала вся спина, нестерпимо жгло и, казалось, тело разваливалось на части. Не выдержал Фонька Драный Нос. Глухой клокочущий крик вырвался из горла и смолк сразу же — разумом Фонька приказал себе: выдержать! Выдержать с именем бога! Пусть видят, как умирает православный за веру. Стонал и вздрагивал после каждого удара, тычась распухшими губами в скамью… А потом как будто перестало болеть…
Хоть и развязала стража ремни — подняться не мог. Так и остался лежать на скамье, впав в забытье. Только услыхал, будто сквозь пелену тумана, голос капрала Жабицкого:
— Завтра на базаре посадить схизмата на кол…
Сколько пролежал, Фонька Драный Нос не знает. Очнулся — в склепе никого не было. Во рту пересохло. Ах, какая разница, если осталось жить меньше дня. С трудом сел на скамью и упал. Вспомнил, что возле скамьи стояло корыто. Попытался подняться, да все тело иглами проняло. Но все же поднялся, нашарил корыто. Припал к нему, напился тухлой воды. Подумалось: вот так и смертушка пришла… А умирать Фонька Драный Нос должен не сразу, а медленно, в муках, чтоб чувствовал ее, смерть…
— Не хочу! — закричал Фонька и обхватил голову руками. — Не хочу помирать! Господи, ты слышишь меня?!
«А чего я кричу? — шепотом спросил Фонька Драный Нос. — Кричать нечего. Кричи — не кричи… На кол…» Дополз до стены, нащупал дверь. Сквозь неплотно сбитые доски тянуло ночным холодом. Лег у двери. Поворачиваясь на бок, уперся руками в доски. Скрипнула дверь ржавыми петлями. И сразу же, как птица, пролетела мысль: а может, слабая дверь?.. Если у двери стража?.. Лучше от алебарды, чем на кол… Шатаясь, поднялся и приложился к двери — заперта на засовку снаружи: бренчит засовка. У дверей нету стражи, иначе бы подала голос. Палач, наверно, махнул рукой: караулить нечего, еле дышит хлоп.
Фонька Драный Нос налег на дверь. Выгибается и пружинит засов. Другим бы разом вышиб ее с ходу. С трудом согнулся, стал на колени, просадил руки в щель порога. Не поднять. Где-то недалеко залаяла собака. Прислушался. Когда снова стало тихо, уперся боком в ушак, а руками в дверь. Поддалось старое железо, выгнулось. Теперь можно просунуть пальцы. Стучит взволнованно сердце. Налег всей грудью, и соскочила засовка. Отлетела дверь, и Фонька Драный Нос грохнулся на пороге. Аж в голове замутило. По скрипучим ступеням выполз из склепа. Ударила в лицо ночная прохлада. Звездное небо над головой, тишина. Где-то недалеко, в сарае, пропел петух, и Фонька Драный Нос вздрогнул. Но ни говора людского, ни стражи. Поднялся и, шатаясь, побрел к сараю, который вырисовывался на темном небе густым, нечетким пятном. С трудом перелез через шаткую ограду и, обессилев, упал в крапиву. «Ничего, — говорил себе, тяжело дыша и смачивая языком пересохшие губы. — Мы, холопы, живучие…» Полежал немного, отдышался. И, собравшись с силами, побрел огородами, огибая Великий посад…
Глава третья
Замок Польного гетмана литовского Януша Радзивилла полон гостей. Утром в Кейданы из Варшавы прибыла красавица Мария-Луиза, жена знатного магната Речи Посполитой Яна-Казимира. Ей надоели балы и суета шумной Варшавы, надоели беспрерывные разговоры о войне. Через час упряжка вороных вкатила во двор золоченый дермез канцлера Ежи Осолинского. Ясновельможный пан канцлер торопился в Киев. И все же решил сделать триста верст лишних, дабы повидать гетмана Радзивилла. Поговорить было о чем. Неделю назад гетман Януш Радзивилл вернулся из Вильны. Там спешно собрались сенаторы и члены Главного литовского трибунала: старый, выживающий из ума гетман Ян Кишка больше не может руководить посполитым рушением. В этот трудный для ойчины час необходим мужественный, отважный рыцарь, у которого острый ум и твердая рука. Выбор пал на Януша Радзивилла. Гетман не отпирался, ибо считал себя единственным человеком, могущим покарать бунтовщиков и принести спокойствие краю.
Вместе с канцлером приехал личный нунциуш папы Иннокентия X Леон Маркони. Со вчерашнего вечера в замке пинский войт пан полковник Лука Ельский. Это не ахти какой гость, и если его принял гетман Януш Радзивилл именно сейчас, то лишь потому, что находится Лука Ельский под покровительством гетмана Речи Посполитой пана Потоцкого.
Гостей встречали гетманша Амалия-Христина, польный гетман и пастор Ольха. По причине прибытия шановных гостей замок был приведен в праздничный вид. Дорожки и аллеи вокруг замка усыпаны свежим песком, слуги переодеты во все новое, плавают по пруду лебеди, присланные в подарок саксонским кюрфюстом Фридрихом. Из подвалов достали дорогие французские вина, привезенные в Кейданы двадцать пять лет назад. Повара наготовили блюд, какие подавались к столу его величества короля. Когда опустились сумерки, тишину замка разбудили глухие выстрелы хлопуш, и в густо-синем небе рассыпались бенгальские огни. Карнавал начался.
С хохотом пробежала и растаяла в полумраке вереница девчат. Потешные, подпрыгивая, ловко переворачивались в воздухе, ходили на руках, с истерическим криком падали в траву, когда гремели хлопуши. Вдоль аллей, из конца в конец мчались с факелами слуги, и едкий чад поглощал нежный, тонкий аромат французских духов.
— О, пани Мария, вы божественны и прелестны! — с нескрываемой завистью воскликнула Амалия-Христина.
Пани Мария-Луиза показала белые зубы и, помахав веером, поплыла по аллее. Канцлер Ежи Осолинский лукаво улыбнулся: два года назад достопочтенный Ян-Казимир потешался над русским царем Алексеем. Тот на всей Руси искал себе суженую, и бояре осмотрели три сотни девиц… Ян-Казимир тоже не нашел себе достойной в Речи. Привез из-за моря… Встретившись глазами с гетманом Янушем Радзивиллом, канцлер сказал:
— Сейм отправил посольство в русские земли. Стало известно, что тайные переговоры ведет царь с харцизкой Хмелем.
— Стоило ли делать это, пан канцлер? — неопределенно пожал плечами гетман, бросая короткие взгляды на юную Марию-Луизу. — Царь послам верить не будет и с черкасами дружбу не порвет.
Канцлер щелкнул сухими пальцами.
— Все это так. Но если царь возьмет Хмеля под свою руку? Сейм и его величество новый король, которого изберем в ближайший час, должны знать об этом на год раньше.
— Хотелось бы, — задумчиво проронил гетман.
Все это понимает и видит Януш Радзивилл. Судьба Речи Посполитой его волнует не меньше, чем остальных государственных мужей. И земли его ближе других к московскому царству. Но сегодня, в этот теплый и веселый вечер, он не хотел говорить ни о русском царе, ни о Хмеле.
Да, сердцем чует гетман, что под боком у Речи Посполитой поднимается сильное государство, но разумом понимать этого не хотел. Еще бы! Три столетия мечами доказывала Речь Посполитая право на эти земли и не доказала. Рубить под корень надо было все племя схизматов! А теперь дурные вести пришли с Украины. Не повезло под Желтыми Водами, еще больше не повезло под Корсунью. Тех, которые не вернутся домой, уже отпели в костелах. За схизматиком идет вся чернь. И если сейчас без промедления не порешить Хмеля, то потом, когда русский царь возьмет его под свою руку, этого не сделать вовеки. Вместе с Украиной может быть потеряна и Белая Русь. Не смотреть потешных прискакал из Пинска полковник Лука Ельский. Как зараза просачиваются черкасы с Украины на Белую Русь. Лазутчики несут в деревни и города тайные универсалы Хмеля и мутят чернь да ремесленников. Доподлинно стало известно, что и под Гомелем уже появился казацкий загон.
В Москву само собой, а в свейское государство давно следовало бы послать тайных послов. Пусть бы понял Карл-Густав, что не будет Русь с ним в дружбе и станет посягать на его земли, как и на польские.
Если с королем свейским надо вести разумную игру, то с крымским ханством куда проще. За талеры договориться можно. Ясыр и выкуп нужны. Хмель даст — за ним пойдут. Надо думать, не очень хочет хан Ислам-Гирей, чтоб Украина сильной и независимой была. Тогда навсегда будет заказана дорога к богатым русским землям. Но и могущество Речи Ислам-Гирею не по нутру.
В сердцах гетман Януш Радзивилл думал: пропади она пропадом, Украина и антихрист Хмель! Там нет земель радзивилловских. Пускай о ней пекутся пан Потоцкий и канцлер Речи Посполитой пан Ежи Осолинский…
Посланник папы Иннокентия X Леон Маркони привез приятную весть. Ватикан обещал прислать на нужды войны двести тысяч талеров. И папе Хмель стал костью в горле. Отправляя Леона Маркони, папа тряс лысой тяжелой головой и грозился, что силой заставит попов принять унию. Да, там, в Риме, на словах весьма храбры… До встречи с канцлером Ежи Осолинским нунциуш Маркони побывал у саксонского кюрфюста Фридриха. Тот клялся, что так же не терпит Хмеля, и позволил нанимать в его землях ландскнехтов. А нанимать придется. Уже не только около Гомеля, а и в лесах под Оршей, Меньском и Слуцком бродят харцизки целыми шайками, нападают на маентки и предают их огню…
Гремят хлопуши, и красные искры, словно огненный дождь, летят на землю.
От реки тянет прохладой, и гетман заметил, как слегка вздрогнули полные, круглые плечи пани Марии.
— Прошу гостей в замок, — предложил Януш Радзивилл.
По сверкающему паркету пани Мария-Луиза ступала, как по тонкому льду. И на паркете, словно в зеркале, отражалось ее роскошное платье из черного фалюндыша. Она села в глубокое кресло и положила красивые смуглые руки на подлокотники, обитые бордовым бархатом. В бриллиантовом ожерелье, в дорогих перстнях, отделанных сапфиром и жемчугом, в золотых браслетах переливались и горели искорками десятки свечей, которые были расставлены в серебряных канделябрах. С мрачных полотен, одетых в дорогие французские багеты, смотрели на нее сморщенные старики в широкополых шляпах с перьями, усатые рыцари в латах.
Канцлер Ежи Осолинский в голубом камзоле, искусно отороченном черной глянцевитой тафтой, замер у кресла. Манжеты камзола утопали в пене белоснежных кружев. Канцлер протянул руку к маленькому столику, отделанному слоновой костью, и поднял серебряный кубок. В кубке искрилась мальвазия.
Вслед за канцлером подняли кубки Януш Радзивилл, пастор Ольха, пан Лука Ельский.
— Hex жые Речь!
— За здоровье пани Марии!..
Поднимали кубки за папу Иннокентия X, за ясновельможного пана канцлера, за скорую и славную победу над Хмелем. Ступая на цыпочках, к гетману подошел адъютант.
— Срочная депеша, ваша мость.
Януш Радзивилл сморщился и повел седеющей бровью:
— Буду читать завтра…
От выпитой мальвазии у гетмана Радзивилла утром болела голова. Потирая тонкими пальцами виски, спросил у адъютанта:
— Откуда, говоришь, депеша?
— Из Полоцка.
— Что там?
— Капралу велено вам в руки, ваша мость.
В кабинете было душно, и Януш Радзивилл показал на окно. Адъютант распахнул створки. Гетман широко вдохнул утренний, еще колкий воздух. Он старался восстановить в памяти весь разговор с канцлером Ежи Осолинским. Канцлер, как и он, твердо убежден в том, что Русь не готова к войне с Речью Посполитой, но через год-два положение может измениться. И уже намеком: он, канцлер, будет не против, если Януш Радзивилл попытается вступить в тайный сговор с русским царем. Януш Радзивилл, словно прицеливаясь, прищурил глаз: о землях своих в Ливонии думает пан канцлер. Может быть, и решился на такой шаг гетман, если б знал, что государь московский согласится на тайный сговор. Нет, не согласится.
Недавно папский нунциуш Антоний Поссевин предлагал от имени папы объединение церквей с сохранением греческих обрядов, просил высылки из Москвы лютеранских пасторов и позволения прислать вместо них католических. Царь выставил для поцелуя руку. На том и кончился разговор…
Поджал губы Януш Радзивилл. Раздулись и побелели ноздри. Снова потер виски.
— Вечером чтоб капрал был здесь.
Когда день пошел на убыль, послали за гонцом-капралом. Польный гетман распечатал пакет, приставил к глазам окуляры. Прочитав, повернулся к гонцу лицом:
— Десять лет назад в Полоцке построили школу для науки детям христианским. Научили змеенышей! Нынче дети христианские бесчинствуют и попирают веру нашу!
Януш Радзивилл положил белые кулаки на колени, стрельнул злым глазом на капрала:
— Ну, говори!
В одно мгновение у капрала Жабицкого пересохло во рту.
— Бунтуют, ваша мость. Нападают на государственных мужей, убивают и укрываются в окольных селах. А холопы не только не выдают бунтарей, а вместе с ними в леса уходят.
— Яблоко от яблони недалеко падает, — заметил сидевший в сторонке пастор.
Капрал Жабицкий осторожно покосился. В углу, в голубом кожаном кресле, увидал тучного, сутулого человека в глубоком бархатном плаще с оранжевым крестом на груди. Пастор сложил ладони, и губы его беззвучно зашевелились в молитве.
Да, напрасно думал его величество король Сигизмунд III, что сделает Полоцк опорным пунктом католической веры на восточных границах. Униаты возвели костелы, построили коллегиум. Но Полоцк стал не опорным пунктом, а пороховой бочкой. Пастор Ольха помнит тот день, когда чернь подняла руку на униатского архиепископа Иосафата Кунцевича. Тогда папа Урбан писал королю: «Да будет проклят тот, кто удержит меч свой от крови. Итак, державный король, ты не должен удержаться от огня и меча». Пастор Ольха машинально повторил вслух:
— Огнем и мечем…
— Рубить схизматов, ваша мость! Без пощады! — Капрал Жабицкий побагровел.
Януш Радзивилл окинул проницательным взглядом широкую грудь капрала:
— Вижу, пан капрал бывал в бою.
— Помнят московиты под Смоленском, — гонорливо ответил капрал и положил широкую ладонь на рукоять сабли.
Гетман Януш Радзивилл поднял звоночек. Вошел адъютант.
— Капралу Жабицкому дать пятьдесят рейтар и без промедления отправить под Пинск.
Капрал Жабицкий краем уха слыхал, что там, на Полесье, собирают квартяное войско. Поговаривают, объявились там казацкие хоругви Хмеля… Радостно забилось сердце: какое ему дают поручение!
Капрал вышел из кабинета гетмана, полный надежд и добрых предчувствий.
Через окно гетман смотрел, как широко шагал капрал по двору, и он заметался по комнате. Мысли путаные и обрывистые летели одна за одной… Канцлер ищет пути к русскому царю… Хочет, чтоб он, гетман, колею ложил… А в случае неудачи?.. Нет ли в этом тайного умысла?.. Сейм изберет королем Яна-Казимира… Отчизне нужна твердая рука. Будет ли Ян-Казимир той рукой?.. Как только утихнет бунт в крае, войско ударит по черкасам с севера… И он, гетман Радзивилл, поведет это войско!
Гетман остановился у столика, взял зубочистку, безразлично посмотрел на нее и сдавил жесткими пальцами. Не глядя на адъютанта, застывшего у двери, приказал:
— Завтра утром — карету. Поеду в Несвиж… К войску…
И снова стремительно заходил по комнате.
Глава четвертая
Купец был дивный. Высокий, сухой, с пушистыми пепельными усами. Из-под мохнатой смушковой шапки настороженно поглядывали большие черные глаза. Купец напоминал Алексашке филина. Телега его завалена всякой всячиной: мешками с золой, высохшими овчинами, железным скарбом. За дробницами на поводу шел здоровенный и злющий лохматый пес. Купец не говорил, откуда и куда едет, только спросил Алексашку:
— Далеко до Пиньска?
— Верст десять, наверно, будет.
— Попутный, значит?
Алексашка замялся, но тут же сообразил:
— Попутный.
— Жеребец у тебя ладный! — Купец понимающе посмотрел на буланого, потом задержал глаз на Алексашкиной рваной одежде, прищурился и ничего не сказал.
Чтоб не приставал больше купец, Алексашка пояснил:
— Пан наказ дал в Пинск, еду вот.
— Кто пан-то?
— Телеханский, — не моргнув, выпалил Алексашка.
Купец откровенно рассмеялся:
— Пан телеханский, а по лунинецкому шляху едешь! Ой, хлопец, врешь ты складно.
— Не знаю я, как эти шляхи называются! — разозлился Алексашка. — Чего пристал?
— Да господь с тобой! Мне все равно. Скажи лучше: в твоих краях соболей не продают?
— Продают, — наморщил лоб Алексашка. Тут же вспомнились полоцкие базары и ярмарки. — Купить можно, лишь бы деньга была.
— Почем просят?
— Говаривали, двадцать штук вместе — три рубля грошей, — сказал наугад Алексашка.
— О-о! — протянул купец и, надвинув на лоб шапку, почесал затылок. — Корова по статуту Великого княжества литовского сто грошей, и не больше. А ты вон куда!
— Не я продавал. Слыхал так. Я ремеслом занят.
— Что умеешь?
— Ковальское дело. Топоры варил. На дермезы оси ковал.
— Паны ладно платили?
— Ведомо, плата у них одна.
— Остер ты на язык! — усмехнулся купец. — Теперь паны не очень гроши бросают. Деньги на большую войну копят. Указ короля такой: с каждой хаты по десять злотых.
Алексашка ничего не ответил. Было жарко, и буланый шел неспокойно — досаждали оводы. Алексашка подумал: купец ушлый, по свету колесит и, видно, знает, что где деется.
— У нас тут тихо.
— Ты откуда знаешь, если дальше панского двора не хаживал? Ты православный?
— Какой же еще!
— Белорусцы народ податливый. Паны из него вон сколько крови выпили. Люд молчит. К покорству приучен… Скажет тебе пан голову о колоду расшибить — расшибешь. Чего молчишь?
— Будто тебе пан не укажет! — обиделся Алексашка.
— Я — вольная птица. Захочу — в неметчину поеду. Захочу — в московское царство. Я про чернь речь веду. Глянь, что на Украине деется. Стало казакам муторно от шановного панства — под хоругви стали. Но если, упаси господь, одолеют паны, знай: во сто крат горше на Белой Руси люду будет.
— Что люду остается…
— Сабли ковать! — Купец испытующе посмотрел на Алексашку. — Я пошутил… Что делать? В Пиньске знаю седельника Ивана Шаненю. Ему коваль нужен был позарез.
— Зачем седельнику коваль? — Теребень прихлопнул ладонью овода на упругой шее буланого.
— Надобен, раз ищет. Дермезы будет делать.
Алексашка промолчал. К чему такие речи ведет купец? Что предлагает он? Бежать от пана с седельнику? Призадумался Теребень. Случай в самый раз подходящий.
— Посмотреть можно, — уклончиво сказал Алексашка.
Купец теперь шагал молча, держась рукой за дробницы. Поношенные и подшитые капцы мягко ступали по теплой, пыльной дороге.
В полдень выехали из леса и увидели вдали Пинск. Над низкими крышами хат возвышались белокаменные громады церквей и костелов. «Как в Полоцке…» — подумал Алексашка, глубоко вздохнув. Когда приблизились, стал различать деревянную стену, что кругом опоясывала город. Увидел и ворота. Возле самой стены оказался ров, заполненный зеленой, затхлой водой. Проехали мост. Возле ворот — часовые с длинными, сверкающими на солнце алебардами.
— Кто такие? — лениво крикнул один из них.
— Купец Савелий из гомельского княжества. За мехами и золой пожаловал.
— Куда путь держишь? — допытывался часовой.
— Ведомо, в славный град Пиньск.
— А ты, смерд?
— Мой, — ответил купец, кивнув на Алексашку.
Часовые отвели тяжелые ворота, и телега загрохотала по деревянной мостовой.
Вот он, Пинск! От Северских ворот прямые, тесные улицы с хатами, крытыми соломой. Лучами сходятся улицы к центру — шляхетному городу, который вырос на высоком берегу Пины — Васильевской горке. Здесь костел — громадина, большой монастырь, иезуитский коллегиум. Позади ратуши — между коллегиумом и монастырем — дом пинского войта полковника пана Луки Ельского. Хоромина огорожена забором из камня. За домом войта мост через Пину. А там — шлях на полудень, в широкие украинские степи.
Шумен и люден Пинск. Много тут разных цехов — скорняки, ковали, шапошники, седельники, шорники, оружейники, золотари. И все изделия на базаре. Сразу бросилось Алексашке в глаза то, что одёжки здесь люд пошивает по-своему. Порты более роскошные, на разные цвета крашены. Даже красные видал. Рубахи расшиты и сильнее отбелены. Видно, лен здесь получше.
День был базарный. По узким улицам к центру города шли мужики и бабы. Грохоча по мостовым и поскрипывая, тащились повозки с живностью. По тому, как уверенно ехал купец, Алексашка понял, что в Пинске он бывал. Из проулка свернули на главную улицу, которая вывела к площади. В центре ее помост. Возле помоста — толпа. Над головами людей пять всадников со сверкающими на солнце пиками. На помосте колченогий, дюжий детина в синей посконной рубахе с закатанными до локтей рукавами. В руках у него плеть. «Секут…» — подумал Алексашка. Помахивая плетью, детина кричит хрипло и протяжно:
— Тащи-и Ива-ашку-у!..
Два гайдука вытолкали на помост Ивашку и начали срывать с него рубаху. Ивашка покорно повалился на топчан, вытянув вперед длинные, жилистые руки. Гайдук прихватил руки ремнем, а сам уселся на Ивашкины ноги. На помост по шатким старым ступенькам взобрался старый, плюгавый чтец, а может, писарь магистрата.
— Тишей! — гаркнул детина. — Сказку читаем!
Чтец высморкался на помост, вытер нос рукавом и, щурясь, загундосил. Помятый листок дрожал в хилой руке.
— А подмастерье Ивашка удрал от цехмистера… а господ своих не почитал… а словами паскудными обзывал и задолжал пану два злотых…
— Где же взять ему те злоты? — послышалось из толпы.
— Тишей! — детина помахал плетью.
А чтец дальше гундосил:
— А судом магистратовым предписано сечь нещадно Ивашку тридцатью плетями и, наказав, в долговую тюрьму посадить…
Ивашку отхлестали быстро. Не успел купец повернуть коня, как долетел с помоста истошный вопль. На лоб мужику приставили раскаленное клеймо с четкой надписью «ВОР».
— Что крал? — придержав поводья, склонился Алексашка к какой-то брюхатой бабе.
— Под мостом в Пине рыбу ловил… — вздохнула баба и, перекрестившись, заплакала.
Алексашка следом за купцом свернул на одну улицу, потом На вторую. Остановились у небольшой хаты с двумя оконцами. Купец толкнул ветхие ворота, и они раскрылись. Заехали во двор.
Из хаты вышел рослый, широкоплечий мужик с русой подстриженной бородой. Такие же русые волосы подстрижены на голове в кружок. Он был в синей холстяной рубахе, перехваченной бечевкой, синих штанах и капцах на босу ногу. Неторопливо посмотрел на купца, на Алексашку, в большой сильной ладони зажал бороду.
— Не ждал? — Купец снял шапку.
— Нет, — признался хозяин и колко посмотрел на Алексашку.
— Коваля тебе привел: Хлопец дюжий и жилистый.
Алексашка ухмыльнулся: говорил купец так, будто все было решено и договорено.
— Идите в хату, — пригласил Шаненя.
Хата у Шанени небольшая. У дверей, в углу — печь. От печи до стенки полати. Чисто выскобленный стол в углу, лавка и дубовый сундук. Пол дощатый. В хате порядок. От печи на Алексашку уставилась дебелая баба, из-за ее спины выглядывала девка.
— Сходи, Устя, воды. Мужики умоются с дороги, — сказал Шаненя девке. — А ты, Ховра, доставай из печи и потчуй.
Устя принесла воду. Умывались во дворе, над дежкой. Устя черпала коновкой и лила на руки Алексашке.
— Студеная! Иль из криницы?
Устя не ответила. Алексашка глянул на девку и не захотел больше спрашивать: толстогубая, с острым, как у сороки, носом, рябоватым лицом.
А в хате на столе уже ждали преснаки, толченый лук с квасом, просяная каша. Сели мужики за стол, а бабы вышли из хаты.
— Как оно житье-бытье в Пиньске? — купец затолкал в рот пахучий преснак и шумно хлебнул квасу.
— Работой паны не обижают. Ходко идет сбруя.
— Что ж, прибыль добрая! — обрадовался купец. — А начнешь брички и дермезы делать — пойдут и талеры.
— Тебе, Савелий, ведомо, что на моих бричках далече не уедешь… — Шаненя затеребил бороду. — И еще, в обиду не прими, чернь стала побаиваться казаков.
— Про это я знаю. — Купец опустил голову. — Шановное панство молву пустило…
Внимательно слушал Алексашка разговор и не мог понять, что к чему? Совсем стал непонятным купец Савелий.
— У молвы язык длинный и острый.
— Зря, Иван, верит люд. Хмель не ворог Белой Руси…
Купец положил ложку, вытер о штаны ладони и расстегнул широкополый армяк. Непослушными пальцами долго теребил полу, наконец, оторвал край подкладки и осторожно вытянул аккуратно сложенный листок. Не торопясь, старательно вытер рукавом край стола и положил листок.
— Слушай, что повелевает гетман Хмель казакам…
У Алексашки заняло дух. Вот он кто, купец Савелий!. Он глядел в писаное, но говорил, видно, по заученному:
— «…всем и каждому отдельно, кому об этом следовало знать, а именно полковникам, а также сотникам и всей черни… и строго напоминаем, что мы имеем старую дружбу с народом Великого княжества литовского…»
Алексашка слушал и в мыслях спрашивал себя: в какой водоворот попал? Если Савелий лазутчик Хмеля, кто же Шаненя? Он-то ремеслом занимается. Сени завалены лямцем, кожей, пенькой. На шестах подвешены новенькие седелки. Возле пуньки, в пристенке — мастерская. Ремесленник… А купец читал:
— «…случается, что казаки там на постое, чинят великое своеволие, нарушают мир и дружбу… потому посылаю двух товарищей, чтоб они о в сем доносили полковникам и сотникам… а за своеволие казаки те наказаны будут…»
Закончив читать, сложил листок, спрятал в потайной карман, взял ложку, начал хлебать квас. Нахлебавшись, вытер ладонью усы и спросил:
— Все уразумел?
Подперев голову кулаком, Шаненя сидел в раздумье. Наконец шумно втянул воздух.
— Вовремя гетман универсал прислал. Случается всякое, и тогда ропщет люд. Но то — забудем. Хлопы ждут черкасов, Савелий.
Савелий приподнялся и, перегнувшись через стол, прошептал с жаром в самое лицо Шанене:
— Гетман Хмель послал загоны на Белую Русь. Не сегодня — завтра объявится. Идет сюда храбрый казак Антон Небаба… Гаркуша под Речицей встал… — Доложив руку на плечо Алексашке, заключил: — Тебе надобен коваль — бери!
Шаненя и не посмотрел на Алексашку.
— То, что Небаба идет, мне уже ведомо. Передали люди добрые. — Повернул русую голову, испытующе осматривая Алексашку. — Издалека идешь?
Алексашка вздрогнул под пристальным взглядом. Лицо у Шанени большое, смуглое. Крутой лоб, широкие черные брови, нос с горбинкой. Подбородок и мускулистую шею скрывает подстриженная борода. Глаза у него, будто шило, колют.
— Из Телехан, говорит… — рассмеялся Савелий. — Пан послал с наказом и жеребца отменного с седлом хлопу дал…
— Полоцк… Оттуда… — зарделся Алексашка.
— Это другое дело! — Савелий удовлетворенно хлопнул ладонью по столу. — Я — воробей старый. Не проведешь. А чего покинул град Полоцк?
— Лентвойта порешил… — Алексашка перекрестился.
— В Пинске во веки веков не найдут, — успокоил Шаненя. — А куда путь держал?
— К казакам надумал.
— Казаки сюда придут. Оставайся у меня. Харчей хватит. Шесть талеров в год платить буду. Ну что, сговор?
Алексашка кивнул.
— Пора мне в путь. — Савелий встал.
— Заночевал бы, отдохнул и на зорьке поехал, — предложил Шаненя. — С колес не слезаешь.
— Бремя не ждет, Иван. — Савелий поднял полу и вынул грамоту. — Эту тебе оставлю. Ее люду читать надобно, дабы чернь и ремесленники знали правду.
— Спасибо за доброе слово. Будешь на Черкасчине, скажи при случае гетману, что белорусцы вместе с нами, под одни хоругви станут и рубиться будут не на живот, а на смерть.
Вышли из душной хаты. Савелий залез на телегу, долго ворошил мешки с золой. Наконец, нашел один, запрятанный подальше. Развязал и вытащил сорок соболей.
— Держи, — протянул Шанене. — На железо…
Шаненя закачал русой головой, но ничего не ответил, взял соболя.
Начало лета 1648 года было солнечным и сухим. Ни одного дождя не выпало. Стали жухнуть в полях хлеба. Обмелели Пина и Струмень. Каждый день с тоской поглядывали мужики на белое от зноя небо и с тревогой — на хаты, что прижались одна к другой в тесных улочках: упаси господь, обронится искра — пойдет шугать огнем весь Пинск! Боязно было Ивану Шанене раздувать горн в кузне. Все сухое вокруг, как порох может вспыхнуть.
Под вечер Шаненя вышел из хаты, поглядел на небо и обрадовался. Со стороны Лещинских ворот тянулись на город густые, сине-лиловые облака, и над лесом за Струменью сверкали молнии. Куры раньше времени торопливо попрятались в сарай. Резкий, сухой удар грома внезапно расколол тишину.
— Закрой комен, Устя, — сказал Шаненя дочке. — Собирается гроза.
— Боязно, — шмыгнула носом Устя.
— Ховайся на печке, ежели боязно!
— Чего девку бранишь? Бабы люд пужливый… — добродушно махнул Ермола Велесницкий. Он поднялся и толкнул засовку.
Ермола живет через три дома от Шанени. Пять лет назад он переехал в Пинск из Речицы, поставил хату, занялся портняжным ремеслом. Есть у Велесницкого челядник Карпуха, которому Ермола платит с мыта — за каждое пошитое изделие. Деньга у Велесницкого водится. Мужик он не скупой и по воскресным дням любит посидеть в корчме, которую открыл бойкий лавочник Ицка напротив базара… В корчму Велесницкий ходит не один, а зовет с собой Ивана Шаненю и шапошника Гришку Мешковича, угощает обоих брагой и пирожками с капустой. Шаненя в свою очередь потчевал Велесницкого и Мешковича. А Гришка был скуповат, в корчму ходил неохотно. Шаненя добродушно посмеивался над скупостью шапошника. Гришка не принимал слова к сердцу. Может быть, еще и потому без желания шел в компанию Мешкович, что баба его хворает второй год, а во дворе бегает пятеро детишек, которых надо досматривать.
Велесницкий уселся на лавке возле оконца, сцепив на животе большие жилистые руки.
— Что сказал Савелий?
— А что ему сказывать?. Его забота ведома.
— Про Небабу?..
Несколько раз сверкнула молния, озаряя хату зловеще-голубоватым светом. И в тот же миг снова коротко и резко ударил гром.
— О, господи!.. — тихо прошептал Ермола и, крестясь, отодвинулся подальше от оконца.
Пошел густой и частый дождь. Все вокруг затянуло серой, туманистой дымкой. Возле окошка проскочила быстрая тень. Загремела клямка двери, и в хату ввалился Гришка Мешкович.
— Едва не прихватило, — поеживаясь, усмехнулся он.
— Ладный дождь, — Шаненя посмотрел в оконце. — Кабы на денька два… Не повредит.
— Хлебный, — Гришка Мешкович снял шапку, пригладил путаные волосы, и увидел незнакомого человека, сидящего поодаль, в темном углу. — Не свататься ли пришел?
— Нет, — проворчал Алексашка, подвигаясь на лавке ближе к свету.
Алексашка отвернулся к окошку. От неприятного разговора выручил Шаненя.
— Холопы бросают хаты и бегут в загон Небабы. Маентки и фольварки жгут, а панам секут головы… Вот и все вести.
— Под Гомелем? — вытянул шею Гришка Мешкович.
— Там, да и в других местах…
— Сказывал Савелий, чернь вилами и косами дерется яро, а все же сабли… Просил сабли и пики ковать.
— Из чего ковать? — хмыкнул Велесницкий. — Железо надобно.
— И я говорил ему. А Савелий свое: купить надо.
— Найти его можно, да за что купить?
Помолчали. Алексашка понимал, какое наставление привез Савелий. Понимал и то, что на сабли требуется отменное железо. У панов сабли отличные. Из немецкой стали кованные. Разве такую сталь найдешь в Пинске?
Шаненя словно перехватил Алексашкины мысли:
— Железо есть у пана Скочиковского.
Шановного пана Скочиковского в Пинске и далеко за ним знают. Вот уже десять лет, как пан Скочиковский в железоделательных печах плавит болотную руду. Вначале у пана была одна печь, а потом стало их семь. Четыреста пудов железа в год получает Скочиковский из печей. Сказывают, что железо у него покупает для казны ясновельможный пан гетман Януш Радзивилл. В Несвиже льют из него ядра к пушкам, куют алебарды и бердыши. Теперь, когда Хмель разбил коронное войско под Корсунем, пан Скочиковский соорудил еще две печи. Много железа надобно Речи Посполитой, чтоб вести войну с черкасами.
— Скочиковский железо не продаст, — заметил Мешкович. — Не станет пан голову свою на плаху класть… Чтоб потом этим железом смерд ему голову снял?
— Продаст! — возразил Шаненя. — Тайно продаст хоть черту! Жаден пан не в меру. А недавно заимел пару гнедых. Прислал хлопа, чтобы сбрую заказать. Сбрую сделаю, тогда и потолкуем с паном…
— Затеяли мужики громкое дело… — пожал плечами Мешкович. — Не знаю только, что из этого получится.
Шаненя настороженно посмотрел на Велесницкого. У того приподнялась и замерла бровь:
— А что ты, Гришка, хочешь, чтоб получилось?
— С кем за грудки беремся, Иван? — прищурил глаза Мешкович. — С панством? Пересадят на колья всех. Вчера войт пан Лука Ельский привел в Пинск рейтар. Все в латах. Мушкеты висят… Неужто с вилами да с пиками на них?
— Не пойму твоей речи… — встал с лавки Шаненя.
Гришка Мешкович замялся, но продолжал:
— Старики еще помнят, как пятьдесят год назад Наливайка брал Пинск. Захватили мужики город, разбили маенток епископа Тарлецкого. Он ведь был зачинщик Брестской унии… А потом что? Наливайку свои же казаки выдали… И закачался Северин на веревке в Варшаве…
— К чему это все, Гришка? — не стерпел Шаненя.
— Я не ворог, Иван. — Мешкович постучал кулаком по груди. — Как бы хуже не было? Пока есть, слава богу, хлеб и ремесло. Другой раз и перетерпеть можно панское лихо.
— Не буду! — Шаненя заскрипел зубами. — И Ермола не будет. И Алексашка. Спроси у него, что чинят иезуиты в Полоцке? Он тебе расскажет. А в Гомеле что деется? А в Слуцке? Прошелся Наливайко с саблей — полвека были покладисты паны, шелковые были.
— Опять казаки? — не унимался Мешкович. — Казаки про свою землю думают. А на Белую Русь идут не затем, чтобы тебя боронить. Чужими руками жар грести надумали. Туго им стало — сюда подались. Кончится война, и уйдут к себе в степи. А тут хоть пропади пропадом!
— Брешешь! — сурово перебил Шаненя. — Черкасы на Белой Руси выгоды не ищут. Пожива им тоже не нужна. Не татары. А то, что сюда подались, нет дива в этом. Нам туго будет, мы к черкасам пойдем. Помни, стоять нам вместе с Украиной!
— Я тоже так думаю, Гришка, — вмешался молчавший до сих пор Велесницкий. — У нас с черкасами единый шлях: под руку московского царя.
— Не знаю, — вздохнул утомленно Мешкович. — Каждый мыслит по-своему. Ты саблей с паном говорить хочешь, а я, думаю, — добрым словом. Живой человек живого понять может…
Мешкович встал с лавки, подошел к оконцу. Не мог различить сквозь мутное стекло, прошел ли дождь. Сверкнула молния, и раскат грома, казалось, встряхнул хату. Мешкович отпрянул от оконца. Но дождя уже не было. Лиловая туча тяжело поплыла за высокую крышу иезуитского коллегиума.
— Надо идти, баба хворая лежит, — засобирался Мешкович.
Шаненя и Велесницкий понимали, что баба — только отговорка. Не хочет Гришка продолжать начатый разговор…
Разговор в хате, свидетелем которого стал и Алексашка, внес сумятицу в его голове. Он и представить не мог, чтоб был разлад между мужиками. Оказывается, не все так просто, как думалось.
— С казаками разом… Осилим панов или нет, а разом…
Облегченный, протяжный вздох вырвался из груди Шанени. В первый раз, когда встретился в корчме с Савелием, уже тогда понял, что меряться с панами силой — надо иметь отвагу. Но соглашался с тайным посланцем гетмана Хмельницкого, что под лежачий камень вода не течет…
Смеркалось. В небе медленно ползли густые тучи. От них веяло холодом. А на горизонте справа и слева, и за Струменью-рекой сверкали молнии и долетали до города глухие, далекие раскаты грома. И казалось Ивану Шанене, что не молнии, а сабли сверкают и гремят кулеврины в хмуром и всклокоченном небе Белой Руси.
Глава пятая
Алексашка прижился в хате Ивана Шанени. Оказался Иван человеком добрым, работящим. Ремесло свое знал хорошо и, видно, потому в Пинске был всеми уважаем. Сбруя, которую делал Шаненя, была отменной. Для нее Иван доставал кожу мягкую и крепкую. Товар свой Шаненя не стыдился показывать и чужеземным купцам. Те хвалили. Алексашка к сбруе не касался. Во дворе Шаненя соорудил небольшую кузню, поставил горн. Как вначале и говорил ему, задумал делать дробницы на железном ходу. На таких нынче приезжают немецкие и курляндские купцы. В подтверждение своего намерения привез два воза углей, молоты, клещи и корыта для закалки железа.
Баба Иванова, Ховра, дала Алексашке порты, рубаху, сделала сенник и достала из сундука две постилки. Харчевался Алексашка Теребень за одним столом с хозяином. Жил в довольстве, но часто вспоминал родной и теперь далекий Полоцк. Сжималось от боли сердце. Там он родился и вырос, там овладел ремеслом. Там померли мать и отец. Вспоминал Фоньку Драного Носа. И чувствовало Алексашкино сердце, что сведут с ним иезуиты счеты за лентвойта. Бежать бы им вместе… Была в Полоцке и дивчина Юлька, которая приглянулась Алексашке. Знал Теребень, что и он ей мил. Да что теперь вспоминать о невозвратном! Заказана ему дорога в Полоцк. Пусть бы хоть чем-нибудь конопатая и молчаливая Устя напомнила ту, далекую…
С утра до полудня Алексашка возился в кузне — переделывал горн. Не понравилось, как сложили его. Мех был плоским и круглым. Алексашка сдавил его дубовыми шлеями и вытянул кишкой. Он стал узким, и ветер в нем упругой струей ходить будет. Держак сделал более длинным — легче качать. Когда закончил работу, насыпал углей, задул горн. Тяжело ухнул мех. Запахло углем и окалиной, как там, в Полоцке. Улыбнулся Алексашка: веселее стало на душе.
С полудня в кузне делать нечего. Пошел в хату. Шанени с утра не было дома. Ховра возилась на грядах. Алексашка отмыл от угля руки, сполоснул лицо и сел у стола на лавку. Пришла в хату Устя, отодвинула заслонку в печи, в глиняную миску налила крупнику. Миску поставила перед Алексашкой.
— Иван не говорил, скоро придет?
— Не говорил, — Устя пригнула голову.
— Ну, ты сегодня разговорчивая.
Показалось Алексашке, а может, и не показалось: зарделась Устя. Споткнулась, выходя, о порог. Алексашка вослед:
— Гляди, лоб не расшиби.
Устя уже из сеней:
— Не твое дело!
Алексашка ел крупник и думал про то, что жизнь в Пинске во много раз тревожней, чем там, в его родных краях. Ворота в город заперты… У ворот часовые денно и нощно с алебардами и бердышами. По городу разъезжают рейтары. Три дня назад через Северские ворота кони втянули две кулеврины, стреляющие четырехфунтовыми ядрами. Одну оставили тут же, вторую потянули по улицам к Лещинским воротам. Пушкари хлопотали возле кулеврин, раскладывали ядра, расставляли ящики с пыжами. Не на шутку всполошилось шановное пинское панство, услыхав про поражение под Пилявцами…
Сытно поев, Алексашка встал из-за стола. Делать было нечего. Вышел за ворота и улицей подался в город.
На базаре и возле корчмы людно. Вдоль торговых рядов купеческие повозки. Глазастая детвора в изодранных рубашонках вертится возле лошадей, рассматривая гривастых и лохмоногих тяжеловозов. Мужикам и бабам охота знать, что привезено в Пинск. В тонких дощатых ящиках обычно держат блону. Дорогая штука для мужицкой избы. Загребница тоже не с руки. Бабы сами ткут тонкое льняное полотно. Его скупают купцы в Пинске за гроши и везут в неметчину. Там серебряные талеры получают. А вот капцы — стоящий товар. Ни того, ни другого Алексашке не надо. Вошел в корчму. Пахнет брагой и пирогами. За двумя дубовыми столами — мужики. Шум и смех!
Третий раз заходит в корчму Алексашка. Тут собираются мастера и челядники всех цехов. Многих Алексашка уже знал по именам. Широкоскулый, лобастый Парамон — из скорняжного цеха. Шустрый и крикливый Карпуха пошивает порты и армяки у Велесницкого. Приметил еще подслеповатого Зыгмунта. Этот лях пану Скочиковскому байдаки мастерит. Но что русскому мужику, что белорусцу или ляху от пана одна ласка.
Алексашка нащупал в поясе грош. Достал его и положил Ицке в протянутую ладонь. Тот улыбнулся, оскалив зубы.
— Налей браги. — Хотел еще попросить пирожок, но махнул и повторил. — Браги. Не кислая?
Ицка заморгал и с достоинством, нарочито громко сказал:
— В корчме у Ицки брага всегда свежая и сладкая. Но если ты хочешь кислую, можешь идти к Хаиму… — Ицка налил половину оловянной кружки. — Это тебе без платы. Понравится — налью полную.
Алексашка выпил. Брага действительно была резкой и сладкой. Крякнул от удовольствия и поставил кружку. К корчмарю подошел Карпуха..
— Лей еще, пане жид!
— Какой я тебе пане? — обиделся Ицка. — Давай плату.
— Лей в долг. Все отдам.
— Когда это ты отдашь, чтоб тебя волки драли!
— Не отдавал разве? — закричал Карпуха. — Говори, не отдавал?
— Ну, отдавал. Ну, и что?
— И за эту отдам.
Ицка почесал пейсы, потом поковырял в носу, вспоминая, сколько должен Карпуха.
— Полтора гроша. Слышишь?
— Слышу, пане. Лей!
Алексашка взял кружку и, покосившись на скамейки, которые были заняты челядниками, прижался к стене. Парамон поднял сонные глаза, подвинулся и кивнул:
— Иди, садись, человече…
Алексашка присел на край скамьи. Парамон раздавил на покатом лбу налившегося кровью комара, отпил браги и продолжал:
— Хлеба нонче уродило много. Будет, слава богу. А начнет куничник его делить… Подымные — отдай. Попасовые — отдай. На квартяных — тоже дай…
— Челядник не пашет, не сеет, — ответил Алексашка. — И про хлеб ему думать нечего.
— Как же нечего?! — возмутился Парамон. — Рот у челядника не зашит. Не будет у куничника хлеба, где взять челяднику?
— Свет велик…
Парамон положил тяжелую ладонь на Алексашкину голову и ткнулся бородой в самое ухо:
— Ты брось! Теперь не убежишь. Теперь никуда не денешься…
Он хотел было что-то сказать еще, да замолчал: вылез из-за стола захмелевший Карпуха, пустился плясать.
— Не топочи!
Парамон дернул за руку Карпуху. Тот обозлился и, брызгая слюной, полез на Парамона с кулаками. Мужики схватили Карпуху, посадили на лавку, поставили перед ним недопитую брагу.
— Что, схизматики, боитесь?
— Это ж ты схизматик, — смеялись мужики.
— Ничо-оо, — Карпуха рубил кулаком воздух. — Придет!.. Он тут, недалече…
— Кто придет? — допытывался Парамон, хотя хорошо знал, о ком говорил Карпуха.
— Небаба придет!.. Понял?
— Ты, Карпуха, сейчас ни мужик, ни баба… Пей брагу!
— Буду пить! За Небабу!.. За веру христианскую!..
Карпуха поднял кружку и с размаху ударил по столу. Брага плеснула на стену, на бородатые лица мужиков.
— Шальной! — проворчал Парамон, вытираясь подолом рубахи.
— Придет в Пинск Небаба — обниму и поцелую, как брата!
И вздрогнули в корчме мужики от сурового голоса:
— Поцелуешь?!
Обернулись к дверям и замерли: рыжеусый капрал и стража. Съежился, обомлел за столом Алексашка — сразу узнал Жабицкого. Как молния, пронеслась горячая мысль: искали и нашли его, Алексашку. И тут же овладел собой — Жабицкий знать его не может. Только если по приметам. Опустил Алексашка голову. Во рту пересохло, а в виски, словно молотом, стучит кровь.
— Поцелуешь?.. — снова спросил капрал. И приказал страже: — Веревку!
Два стражника вытащили Карпуху из-за стола и скрутили ему руки. Карпуха не противился, только сопел. Мужика увели. Несколько минут в корчме стояла тишина. Кто-то тяжело вздохнул.
Алексашка вышел из корчмы с тяжелыми мыслями. Почему Жабицкий оказался в Пинске? Искал он Алексашку или это случай? Куда повели Карпуху? Может быть, чтоб высечь батогами? Стража пошла в шляхетскую часть города.
А Карпуха, словно прощаясь, обернулся возле ратуши. И до корчмы долетел свирепый голос Жабицкого:
— Пшел!..
— Теперь ему все, — вздохнул на крыльце Ицка, вытирая передником руки. — Ай-яй! И брагу выпил, и рассчитался…
За домом войта Ельского — рейтарский двор. Возле конюшен хата без окон. Втолкнули Карпуху, наддали в спину. Ударился он в столб дыбы, прошел хмель. Капрал впился колючими глазами:
— Хочешь жить, смерд вонючий? Отвечай, да не думай лгать! Откуда тебе известно, что придет в Пинск Небаба?
— Мне неведомо, пане… Говорят так…
— Кто говорит? — Лицо Жабицкого побагровело.
— Люди, пане… Только и говору в городе про Небабу…
— Целовать будешь разбойника? Братом ему стал и змовой с ним связан? Говори!
— В какой же я змове, пане? Я его ведать не ведаю.
— В змове! — закричал Жабицкий.
— Помилуй, пане… Я ж пьян был. Сдуру…
— На дыбу! Будешь говорить, смерд…
Карпуха не успел опомниться. Его схватили, развели руки, привязали к столбам жесткими веревками и растянули. Хрустнули кости. Страшный крик огласил хату и оборвался. Свесилась тяжелая голова…
Карпуху сняли с дыбы и на голову плеснули ковш холодной воды. Пришел в себя, раскрыл мутные глаза.
— В змове?
— Смилуйся, пане… — прошептали сухие губы.
— Говори, от кого слыхал про Небабу?
— Мужики… в корчме говорили…
— На дыбу!
Снова подвесили Карпуху. Показалось ему, что рвут горячими щипцами тело. Изо рта и ушей пошла кровь. Все завертелось перед глазами, перевернулась вверх полом хата…
— Все, пане капрал! Больше ничего не скажет, — заметил палач, снимая ремни.
Жабицкий заскрипел зубами.
— Выбросить падаль!
Когда Карпуху развязали, он снопом свалился на пол. Подвели телегу. В нее стражники положили Карпуху и повезли за ворота шляхетного города…
Усадьбу свою негоциант пан Скочиковский поставил у самой Пины на меже шляхетного города и ремесленного посада. Хоть далекий род пана был мужицкий, Скочиковский презирал чернь и селился от нее подальше. Но и в шляхетный город не попал. Зато теперь со злорадством думал, что все же заставил шановное панство кланяться и подавать ему руку — не могут обойтись без его железа. Сейчас у Скочиковского хватает денег, и он все чаще подумывает о том, чтоб у ясновельможного пана графа Лисовского купить болотную землю возле деревни Поречье, под Логишином. В болотах тех железа много. Там хорошо бы поставить железоделательные печи. А потом по Ясельде и Струмени железо сплавлять на байдаках аж до Киева, где будут брать его за милую душу.
Дом Скочиковского высокий, добротный, обнесен крепким частоколом. Живности всякой полон двор, и холопы едва управляются с нею.
Утром Шаненя застучал в калитку, и пять злющих псов сразу же залились лаем. Выскочил холоп, разгоняя собак.
— Кто стучит? — спросил, не отбрасывая щеколду.
— Седельник Шаненя до ясновельможного пана Скочиковского, — ответил Иван. — Открой.
— Заходи!
Холоп открыл калитку.
— Не порвут? — хмуро покосился Шаненя на собак.
— Вон! — топнул холоп, и псы лениво отошли в сторону.
— Скажи пану, Шаненя пришел.
Через несколько минут на крыльце появился пан Скочиковский в широких синих портах и нательной рубахе. Из сафьянового мешочка он вынул щепотку зелья, затолкал пальцем его в ноздрю и чихнул. Вытирая слезу, уставился на Шаненю.
— Сбрую принес? Показывай!
Шаненя развязал мешок и, вытащив ременную сбрую, положил ее перед паном. Серебром сверкнули на солнце заклепки на падузах, загорелись искорками золотистые звездочки на седелке и уздечке. Старое, сморщенное лицо пана Скочиковского застыло в довольной улыбке.
— Пришел, ясновельможный пане, с делом к тебе.
Скочиковский согласно мотнул лысой головой.
— До Скочиковского все теперь с делом ходят. Скочиковский всем надобен. Дело у тебя большое, малое ли?
— Видно, не малое, — подумав, ответил Шаненя.
— Пойдем в покои.
Чутье у Скочиковского острое: если б дела не было — не нес бы Шаненя сбрую, а прислал челядника. Пан показал Шанене на скамейку, сам сел в кресло, накрытое медвежьей шкурой, и полез в карман за зельем. Шаненя выжидал, когда Скочиковский отчихается.
— Задумал я, пане ясновельможный, попытать счастье в новом цехе, — начал с достоинством Шаненя.
— Ну?
— Большой спрос нонче на дермезы и брички с железным ходом. Покупать будут, только давай.
— Что правда, то правда. Спрос есть.
— Вот я и нашел себе мастерового, молодого, работящего мужика. Коваль отменный. Мех раздобыл и поставил. А теперь и железо надобно, пане.
— Железо теперь в цене, — загадочно усмехнулся Скочиковский, сгоняя с лысины назойливую муху. — Куда ни сунься, везде железо, железо, железо…
— Так, пане ясновельможный. В неметчине рыдваны давно на железном ходу, с рессорами.
— Мне дела нет до неметчины. Там пускай хоть чертей на рессоры сажают. Сколько тебе железа надо?
— Сто пудов.
— В своем уме ли, пан седельник? Я за год четыреста пудов делаю. А время теперь, сам знаешь, какое. Все до фунта на казну идет. — Скочиковский понизил голос до шепота: — Сеймом приказано пушки и ядра лить, мушкеты делать… Схизматик в образе Хмеля грозит Речи Посполитой… Пять пудов еще могу дать. Да и то, чтоб… — Скочиковский приложил дрожащий палец к сухим губам.
— Об этом думать и говорить нечего, шановный пане, — успокоил Шаненя. — У меня язык за семью замками. — Скажи, что казна платит за пуд?
— Сколько там платит! — пан Скочиковский показал кукиш. Наморщив лоб, отвел глаза в сторону. — У казны не особенно возьмешь. А пока его выплавишь…
Шаненя знал, что пан берет у казны по два талера за пуд, но говорить о своих прибылях негоциант не хотел. Кроме того, в Несвиж и Варшаву Скочиковский отправляет железо на своих лошадях, за свой кошт.
— Три пуда, это два дермеза, — высчитал Шаненя. — Я по два талера и пять грошей уплачу. На первых порах тридцать пудов дай. А через месячишко еще тридцать.
— Столько железа десять цехмейстеров не выработают. А у тебя же один коваль. — Пан презрительно сплюнул. — Ты мне голову не морочь!
— А на сбрую, а на седелки, а на уздечки, — начал загибать пальцы Шаненя. — Инструмент делать надо. На одни молоты и клещи не меньше трех пудов пойдет.
Долго молчали. Скочиковский супил лоб, изрезанный мелкими морщинами.
— Ладно, когда брать будешь?
— Хоть сегодня.
— Но, гляди, чтоб… — и снова приложил палец к губам.
— Вот крест… — Шаненя подумал, что пан Скочиковский запугивает его, хоть у самого душа дрожит. Шаненя запустил руку в мешок, достал связку соболей, поднял их, повертел. Соболя были один в один, шелковистые, бурого цвета с белыми пятнышками на груди. У Скочиковского будто отняло речь. Таким соболям знал цену. И, словно между прочим, заметил:
— Ладный мех… А все плачешь, что деньгу не имеешь.
— Деньги нет. А соболей дочке на свадьбу берег. Да не выходит… Это тебе первый расчет, паве. — Шаненя свернул пустой мешок и вышел на крыльцо.
Скочиковский ковылял следом.
— Завтра до полудня чтоб в рудне был. С приказчиком разговоров не веди и глаза ему не мозоль. Сам приеду…
Шаненя кивнул. Косясь на псов, что лежали под акацией, высунув розовые языки, пошел к калитке.
Под вечер детишки с шумом прибежали в хату Гришки Мешковича.
— Тише! — сурово крикнул Мешкович. — Раскудахтались.
Самый старший, Васек, шмыгал носом и говорил, запыхавшись от быстрого, бега:
— Возле канавы дядька лежит пьяный… И весь в крови…
— Кто это может быть? — удивился Мешкович.
— Не наш…
— Сходи посмотри, — тихо сказала баба и заворочалась со стоном на полатях.
— А ты лежи, — в ответ проворчал Мешкович. — Бражничают, а потом бьют рыло на камне. — Гришка воткнул иголку в холст, положил недошитую шапку на стол и, не снимая фартука, тяжело поднялся. Детвора пустилась за ним следом.
На пыльной траве возле канавы с зеленой заплесневелой водой неподвижно лежал мужик. Мешкович подошел ближе, всматриваясь в измазанное кровью лицо, присел.
— Карпуха!
Тот раскрыл глаза, оскалил зубы. На губах его засохла красноватая слюна. Он застонал часто вздрагивая. И вдруг слабо, прерывисто, засмеялся.
— Ты чего, Карпуха?..
Страшное предчувствие овладело Мешковичем. Он покосился в сторону шляхетного города, наморщил лоб.
— Беги, Васек, зови Ивана Шаненю!
Мальчишка стрелой пустился по улице. Тотчас возле канавы стали собираться мужики. Расступились, когда широко ступая, подошел насупленный Шаненя. За ним — Алексашка и Ермола Велесницкий. Прибежал Парамон.
— Он про Небабу… Братом называл, — рассказывал Парамон.
— Отбили мужику память.
— Куда его теперь?
— Понесем в мою хату, — решил Шаненя.
Мужики подняли Карпуху. Положили его в сенях.
Устя, намочив тряпицу, боязливо вытирала лицо Карпухи. Алексашка наблюдал со стороны, как украдкой смахнула девка слезу и приложила конец платка к покрасневшим глазам. «Сердобольная все же», — решил Алексашка.
Вечером он рассказывал про то, что происходило в корчме.
— Как вошел капрал — подумал, что по мою душу. Ох и лютовал Жабицкий в Полоцке!
— Разве в одном Полоцке? По всей Белой Руси лютуют, — проронил сквозь зубы Шаненя.
— Как же очутился капрал в Пинске?
— Рейтар привел. Если лютый сам, у войта надежным псом будет.
— Значит, случай. Теперь с ним часто видеться буду, Да, слава богу, не знает меня.
— Это худо, — с сожалением заметил Шаненя. — Знать должен…
Глава шестая
Целый вечер Алексашка просидел на берегу Пины. Свежо возле реки, тихо. В такое лунное время любит играть на воде рыба. Иная выскочит из воды, сверкнет чешуей, и снова уходит в воду. Рыбы в Пине и Струмени много, да ловить ее боязно: смотрят за рекой экономы пана Луки Ельского. Поймают — не миновать плетей и клейма.
Второй день Алексашке нет работы — уехал Иван Шаненя за железом. Алексашка уже знает, что дермезы и дробницы на железном ходу Шаненя делать не будет. Неделю назад отковали две оси для передков, несколько швореней и поставили на виду, у дверей кузни: если придет кто, пусть смотрит.
Мысли Алексашки прервала Устя:
— Алексаашка-а!..
Приподнялся нехотя, подошел к хате.
— Соскучилась?
— Чуть не плачу! — фыркнула Устя. — Папаня приехал. Сказывал, чтоб в кузню шел.
Шаненя возле кузни распрягал вспотевшего коня.
— Едва дотянул воз, — жаловался Иван. — А дробницы словно пустые. Двадцать пять пудов железа запросто спрятались.
— Далеко брал?
— Далече… Давай снимем с воза, да побыстрее.
Железо перенесли в кузню и завалили мешками с углем. Потом присели на завалине.
Шаненя долго сидел молча. Алексашка понимал: неспокойно у него на сердце. В мужицких хатах все чаще говорят о казаках, которые должны прийти на выручку от панского гнета, и будет на Белой Руси вольница, как на Дону. Но в разговоры эти мужики не верят. Иван Шаненя решил сходить к православному владыке епископу Егорию. Владыка увел Шаненю в свою опочивальню и до полудня просидел с ним взаперти. С гневом рассказывал Иван о том, что чинят иезуиты. Епископ Егорий слушал, потупив седую голову.
— Знаю, человече. И патриарху Никону будет ведомо…
От Егория шел с легким сердцем. Теперь Карпуха разбередил душу снова.
— Пойдем-ка спать. Завтра на зорьке застучим…
На зорьке оба были в кузне. Шаненя приподнял горбыль, прижатый к крыше, и вытащил завернутую в тряпку саблю. Бережно вытер рукавом сверкающее полотно и, сжав деревянную рукоятку в широкой, сильной ладони, приподнял ее над головой.
Сабля была не длинная, с необычно широким полотном, вдоль которого от рукоятки и до носка тянулись две узенькие, ровные полоски. Возле рукоятки — сверкающие медью усы. Таких сабель Алексашке не приходилось видеть, хоть в Полоцк разный чужеземный люд заглядывал.
— Где такую раздобыл?
— Долгая история, — Шаненя рассматривал сверкающее полотно: не появилась ли ржавчина. — От деда досталась. Дед с Наливайкой ходил…
— Не на Руси кована, — заключил Алексашка, рассматривая саблю. — Железо отменное.
— Откуешь такую? — Шаненя хитровато прищурил глаз.
— Нет, пожалуй, — признался Алексашка и щелкнул ногтем по полотну. — Тут пазы. Их на станке делали… Такой станок видел в Полоцке. За кузней конь по кругу ходил и вертел дышло. От дышла привод на шестеренках. Он стружку снимает и паз точит. Заморский станок…
— А без пазов?
— Ежели без пазов, так откую.
Долго возились с углями — отсырел за ночь трут, и Алексашка насилу выбил из него искру. Раздул в ладонях и подсунул под сухую бересту. Та затрещала, свернулась в колечко, задымила и вспыхнула. Заухкал кожаный мех, и сразу запахло сладковатой гарью березовых углей. Алексашка закачал сильнее, и после каждого взмаха в лицо ударяла теплая упругая волна. Теребень подхватил клещами железо, проворно расшевелил им угли и сунул его поглубже. А рядом воткнул длинную ось, которую отковал несколько дней назад.
Пока железо разогревалось, Шаненя на доске прикидывал угольком размеры и контур сабли, топтался по тесной кузне, потом вышел и долго свистел Полкану — лохматому чуткому псу. Тот примчался, завилял хвостом, затерся ласково о ноги хозяина. Шаненя накинул на шею собаке веревку и конец прицепил к двери.
— Должно быть, готово, — Алексашка вытащил из горна железо. Бросил на наковальню и быстро застучал молотом, повторяя после каждого удара: «Га!., га!., га!..» Дождем сыпались белые искры.
— Мягкое, — неодобрительно покачал головой.
— Что поделаешь! Еще раза три выколачивать придется, — решил Шаненя. — Воздуха в нем много. А пан Скочиковский хвалил, что лучшего не найду…
Дважды Алексашка нагревал железо и выстукивал молотом. Потом калил, отпускал, снова калил и старательно выбивал. Покрылся испариной лоб, взмокла рубаха на плечах. Только к полудню вытянул железо в нужную длину, заострил конец, слегка выгнул в полудугу. Раскалил последний раз в горне и бросил в длинное деревянное корыто. Запузырилась, зашипела вода. Алексашка вынул из корыта саблю, долго рассматривал ее. И вдруг вздрогнул, круто повернувшись к двери. В одно мгновение бросил саблю в корыто. Выхватил из горна красноватую ось и яростно застучал по ней молотом.
Дверь в кузне заскрипела и знакомый голос спросил:
— Кто тут есть?
— Тьфу, напугал! — Шаненя уставился на Велесницкого. — Крадешься, словно кошка.
— Неужто испугался!
— Сам знаешь… И собака не тявкнула. — Шаненя отворил дверь. На щеколде болтался обрывок веревки. — Сбежал пес!
Велесницкий осмотрелся в кузне.
— Оси куете?
— Оси… — Алексашка достал из воды саблю и подал ее Ермоле.
Велесницкий повертел саблю.
— Будет рубать?
— Голову, пожалуй, сбросит, — усмехнулся Алексашка. — Только этого мало.
— Неужто? — рассмеялся Велесницкий. А я думал, что большего и не надо.
— Она панскую саблю выдержать должна.
— А выдержит?
— Сейчас посмотрим.
Алексашка неторопливо обмотал тряпкой черенок. Потом к наковальне обухом приставил топор.
— Отойди в сторону. Кабы в глаза не отлетело…
Велесницкий и Шаненя отошли к двери. Алексашка поднял саблю над головой, прицелился и, ахнув, опустил ее на топор. Втроем склонились над саблей.
— Слабовата, — с сожалением заметил Алексашка, ощупывая грубыми пальцами глубокую зазубрину. — Еще раз отбивать надо…
— Не бедуй, — успокаивал Велесницкий. — На пики разве?
— На пики железо в самый раз. Завтра ковать буду. Пика — дело не хитрое.
Алексашка снова встал к горну. Ходит дышло вверх и вниз. Тихо охает мех, и белым жаром вспыхивают угли. Стучит Алексашка молотом по сабле, выбивая воздух из металла. Плотнее становится железо. Стучит и думает, какая чудесная сила хранится в ржавых болотах Полесья! Саблями и пиками обернется панам собственная земля. Стучит Алексашка молотком. Устал за день, ломит спину, а дух бодрый. Когда закончил, бросил молоток, вытер вспотевшее лицо и, наклонившись к кадке, вдоволь напился холодной воды.
— Теперь должно покрепчать. Попробуем потянуть на камне.
Шаненя вертел ручку точила, Алексашка водил лезвие.
— Три не выковать в день? — спросил Велесницкий.
— Трудно, — Алексашка подумал. — Вот если б еще одного челядника найти.
— Да-а, — задумчиво протянул Ермола. — Было б за четыре недели сто сабель. Как потребны они!..
Алексашка спрятал саблю под хлам, забросал это место углями. Долго гремел железом, выбирая полоску на пики. Велесницкий и Шаненя вышли из кузни, присели на колоды неподалеку. Алексашка прикусил губу: доверять-то доверяют, а все же есть и такие речи, которые слушать ему не положено. Хоть и гремел железом, стучал, а разговор все же доходил до него. Слушал и не представлял, что в нем тайного? Долго говорил Велесницкий о некой братской школе, что имеется в Пинске. Участники братства там читают вирши и проповедуют христианскую веру. А пинский ксендз Халевский домогается от владыки Егория, чтоб братскую школу ту закрыли, а детей христианских отослали в римский коллегиум для обучения.
— Не быть тому! — сурово прервал Шаненя.
И еще Велесницкий называл некого Афанасия Филиповича, именуя великим мужем. Будто привез тот Афанасий Филипович в Пинск мудрую книгу, которую сам сложил и отпечатал в Вильне. А книга та направлена против унии.
И еще слыхал Алексашка разговор про то, что на всей Белой Руси застучали ковали. Холопы нападают на королевские дозоры и забирают порох. С мушкетами и саблями мужики не особенно ловки, а вот уж косы и топоры держат крепко. Под Слуцком, а может, под другим городом, ибо Алексашка не расслышал, мужики пришли к пану и миром просиди, чтоб уменьшил на один день барщину. Пан обещал подумать. А назавтра деревня была полна гайдуками. Троих мужиков на колы посадили. Услыхав о расправе, чернь окольных деревень схватила косы и обложила гайдуков. Одни бежали, других покололи. Потом имение перетрясли, нашли квиты попасовые, подымные, поборовые, сложили в кучу и огнем попалили…
— Славно! — похвалил Шаненя.
Потом Иван еще что-то говорил Велесницкому, но что — тут уж Алексашка совсем не слыхал.
За неделю так намахался молотом Алексашка, что к воскресенью не чувствовал ни рук, ни спины. Вставал на зорьке и дотемна не вылезал из кузни. Помогать Шаненя не мог, занят был седельной работой. Все пятнадцать сабель и десяток пик Алексашка выковал своими руками.
В это воскресенье Алексашка спал больше обычного. Раскрыл глаза — в хате светло. Лежал, растянувшись, в сладкой истоме. Скрипнула дверь. В хату вошла Устя, поставила на лавку ведро со студеной водой. Алексашка видит из-под полуприкрытых век ее крепкие загорелые ноги. Устя отбросила сползающие на лицо волосы, повернула широкое конопатое лицо. На лавке лежала рубаха Алексашки. На груди дыра, пропалил у горна. Устя осторожно, чтоб не разбудить Алексашку, приподняла рубаху, посмотрела и положила на место. Алексашка не сдержался.
— Может, зашьешь? — и раскрыл глаза.
Устя вспыхнула.
— Кто прожег, пусть и чинит!.. — и бросилась к двери.
— Устя, обожди!
— Чего надо? — задержалась на пороге, не поворачивая головы.
Алексашка посмотрел на Устю и подумал, что сердце у нее мягкое. Всю неделю, как дитя, досматривала Карпуху. То ячменную кашу даёт ему ложкой, то ядреным квасом поит и разговаривает с ним. Одного не может понять Алексашка, почему не смотрит в его сторону Устя, почему сторонится? В мыслях Алексашка говорит самому себе, что нет ему дела до девки. Но в душе обидно. Неужто он такой никудышный, что недостоин разговора? Ведь и девка не панского рода. Там, в Полоцке, заглядывали на него девчата. Знает Алексашка, что пора бы и ему семью иметь. Взять бы в жены такую девку, как Устя. Не ленивая, хозяйская. Вся домашняя работа горит у нее в руках.
— Что ты, Устинья, на меня все волком смотришь?
И вдруг усмехнулась Устя. Впервые за все время. Сверкнула белыми, как чеснок, зубами, повела плечом:
— Я на всех, одинаково смотрю. Говори, что хотел?
А он оробел, замялся. Мелькнул в глазах Усти загадочный огонек и погас.
— Зашьешь рубаху?
Устя не ответила. Вышла из хаты, грохнув щеколдой.
Глава седьмая
Вместе с подслеповатым горбуном-старцем Фонька Драный Нос дошел до большого города. Поднялся на косогор. Вдалеке, с правой руки, поблескивала река. К ней прижались домишки, над которыми возвышались купол церкви и две узкие, высокие башни костела.
— Бобруйск. — Старец приложил ладонь ко лбу.
— Большой град!
— Ба-альшой!.. Было время, что акерманския и крымский татары жгли его и не сожгли. Еще воевал его и обкладывал князь Михаила Глинский. А он, славный, не поддался. Выстоял. Потом, как построил Петра Тризна костел, так пустили корни иезуиты…
С горбуном-старцем было хорошо Фоньке. Все он знает, везде побывал. Харчевался вместе с ним, что бог давал и давали люди добрые. В деревнях понаслышались, что под Бобруйском неспокойно — бродят в лесах шайки, а город якобы обложили казаки. Фонька не боится казаков. Решил сам пробираться туда, где лежит славный и вольный остров Хортица. И вот Фонька уже у стен Бобруйска, а казаков пока не видал.
— Что тебе со мной?.. — говорил старец. — Ты молодец ладный. Иди на пристань в Бобруйске. Там купцы по реке вниз струги гонят. Купцам работный люд надобен.
— Берут ли беглых?
— Как не брать, человече ты милый! Беглые впору купцу. С беглым мороки меньше и харчи ему абы какие идут.
Фонька Драный Нос согласился. Подался сразу на пристань. Возле берега полно телег купеческих с разными товарами. Гомон и ругань. С телег мужики тянут мешки на барки, что бортами уставили весь берег. На одну из барок таскали пеньку. Пенька чистая и полегче, чем мешок с зерном, от которого пуп трещит. Посмотрел и подошел к мужику.
— Скажи, человече, работный люд нужен?
Мужик устало чмыхнул и подтянул спадающие порты.
— Сказывали, потребен. Иди до купца. Он тебе скажет. — И показал на хату возле самого берега.
Фонька Драный Нос робко вошел в избу. С порога поклонился щуплому, глазастому человеку в белой посконной рубахе и яловых сапогах. Тот, не ожидая, пока Фонька начнет говорить, равнодушно спросил:
— Чего хотел?
— Сказывают, пане, надобен тебе работный люд?
— Ну, надобен. А ты беглый?
— Со старцем хожу, — похолодело у Фоньки внутри.
— Молчи, лгарь! — фыркнул купец. — Я тебя насквозь, как через блону, вижу. Да леший с тобой! Возьму до Любечи. Харчеваться у детины будешь. Уразумел?
— Все, пане, — кивнул Фонька.
— Беги на пристань, — купец хлебнул квасу и вышел из хаты. — Вон барка моя. Пеньку укладывают.
Фоньке понравилось на барке. Судно хоть и старое, да крепкое, обшитое трехдюймовой доской. На воде его держали тяжелые якоря на жестких пеньковых канатах.
Грузили барку два дня. Каких только историй не наслышался Фонька Драный Нос за это короткое время! Вечером, усевшись трапезничать, мужик по кличке Косой, рассказывал, как неподалеку от Бобруйска, в селе Глусск, холопы подняли бунт, схватили графа пана Лубинского и повесили на воротах.
— Почему бунт подняли? — допытывался Фонька.
Косой хмыкнул и плюнул за борт.
А еще мужики на барке рассказывали, как холопы позвали в деревню казаков и рассказали им про обиды свои, что чинил пан. Казаки заставили пана сидеть под столом всю ночь и через каждый час кукарекать. Прозвище у пана было Петуховский…
Купец торопил работный люд. Ходили слухи, что конных казаков видели несколько дней назад в лесу под Бобруйском. Говорили, что казаков не меньше пяти тысяч. Может, и больше их. Разве кто считал?
На четвертый день барка отошла от берега. Фонька Драный Нос стоял рядом с кормчим на корме, длинным шестом помогал отводить барку от берега… Когда вывели ее на стремнину, сама пошла спокойно и ровно. Хороша река Береза! Вода в ней прозрачная. Берега высокие, крутые, заросшие березовым и сосновым лесом. Из чащоб к воде на водопой выходят кабаны, лакомятся осинником сохатые.
Через день барка миновала Паричи. В село не заходили: купец строго-настрого приказал, пока не минуют Паричи, к берегу не подходить. Боится купец, чтоб казаки не пожгли барку. А пристать все же пришлось. В двух верстах от Горваля наткнулась барка на дубовую корягу. Течение здесь быстрое, и корму занесло. Она ударилась о валун. Вылетела в корме смольная пакля, и тонкой струйкой заурчала вода. Мужики переполошились и сбросили якорь. Выход был один: снять часть груза и законопатить барку.
С низкого борта на песчаную отмель положили трап. Полдня носили на берег пеньку. Облегченная барка поднялась из воды. Мужики собрали хворост, разложили костер. Скатили бочонок смолы, который взяли про запас, снесли на берег чан и паклю. Конопатить дело не простое, и кормчий не доверил Фоньке эту работу, хоть и видел в нем человека мастерового. Фонька Драный Нос не обиделся. У берега — густой сосновый лес. Кругом ни души. Пошел в лес собирать ягоды. Земляники в лесу — ковшом черпай. Фонька Драный Нос собирал пригоршнями. Запрокинув голову, широко раскрывал рот и сыпал их, жмуря в блаженстве глаза.
Прошел на поляну, присел у гнилого пня, собрал полную ладонь. Едва опять запрокинул голову, как несколько сильных рук схватили, придавили к земле, прижали ладонью рот. Фонька Драный Нос и охнуть не успел, как оказался связанным. Три мужика в широких синих шароварах склонились над ним. Фонька увидел загорелые лица, черные усы, свисающие змейками. На голове — смушковые шапки. У двоих — серьги в ушах, на боку короткие кривые сабли. «Казаки!..» — мелькнула мысль.
— Щоб тыхо було! — приказал один.
— А чего мне кричать, — ответил Фонька Драный Нос, все же с опаской поглядывая на казаков.
— О цэ и добро! — Казаки поставили Фоньку на ноги. — Пишли!..
Фонька шагал за плечистым, рослым казаком. Руки у Фоньки были связаны, и он, спотыкаясь, едва поспевал за ним. Двое шли сзади. Идти пришлось около версты. Вскоре оказались на поляне, и Фонька Драный Нос раскрыл от удивления рот. Вся поляна в шалашах. Между ними — повозки. Дымят костры. Сверкают поднятые отточенные пики. Возле костров и на повозках казаки. Фонька Драный Нос впервые услыхал украинский говор. Много в нем понятных и похожих на белорусские слов. Подошли к шатру, у которого стоял часовой с мушкетом.
— Зови атамана. Языка привели.
Окинув беглым взглядом Фоньку, часовой тихо и протяжно свистнул. И тут же скрылся за пологом.
Из шатра вышел атаман — чубатый, в темно-синем кунтуше и насунутой набекрень смушковой шапке. За широкий пояс заткнута пистоль. По годам не молод, но и не стар. Настороженные глаза ощупывали Фоньку.
— Где взяли? — спросил атаман.
— С барки…
Атаман, подобрав кунтуш, уселся на березовый чурбак и сплюнул. Еще раз посмотрел на Фоньку.
— Какой это к бесу язык?!. Хлопа привели.
— Теперь и купцы холопское надевают. Кто его знает. У него, атаман, на лбу клейма нет.
— Хлопу не на лоб смотреть надо, а на зад…
— Гарно сказав, батько! — Казаки дружно загоготали.
— Скидывай рубаху, — приказал атаман Фоньке. — Сейчас увидим, какого он роду и племени.
Фоньке развязали руки и вмиг сорвали сорочку. Атаман посмотрел на иссиня-красные рубцы:
— Смотри, Микола, как оно панское письмо отпечатано. — И уже Фоньке: — Как звать?
— Фонькой, по прозвищу — Драный Нос.
— Нос и впрямь драный. Признавайся, напугали казаки?
Фонька не знал, что ответить атаману. То, что струхнул, так это было. Только не казаки в лесу страшны, а харцизки. Те бродят шайками в лесах и, грабят одинаково что пана, что холопа.
— Чего пугаться…
— И я о том. Рассказывай, куда путь держал?
— На Сечь хочу.
— От панов бежишь?
— Стало быть… — Фонька натянул рубаху, вздохнул. — Купец на барку взял до Любечи. А сам из Полоцка.
— Скажи, не ждут казаков в Полоцке? — атаман пытливо прищурил карие глаза в ожидании ответа.
— Ждут, — Фонька Драный Нос подтвердил с уверенностью. — Невмоготу стало под паном. Правда, бают, что и Хмель из шляхетного рода… — Фонька осекся, подумал, что сболтнул лишнее.
Стоявшие поодаль казаки засмеялись. И Фонька засмеялся. Только лицо атамана по-прежнему оставалось серьезным, даже строгим.
— У казаков своих земель хватает. Хмеля не равняй, дурень!
— Может, оно и по-твоему, — подумав, согласился Фонька. — Люд говорит, есть универсал гетмана Хмеля, чтоб белорусцам беды не чинить и брать под свою защиту. Правда ли это?
— Есть. Рукой гетмана писан.
Об этом универсале Фонька Драный Нос слыхал на барке. Из уст в уста передают всякие указы гетмана: чтоб беспрепятственно пропускали купцов с товарами, чтоб оберегали церкви и святых отцов от надругания иезуитов, чтоб с почтением относились к бабам и девкам. И еще всякое такое, чего не запомнил Фонька.
Атаман поднялся и, отыскав глазами Миколу, приказал:
— Принеси Фоньке мяса и хлеба. — Посмотрел испытующе. — Чего тебе на Сечь бежать? Там никого не осталось. Или, может, задумал в наших краях жениться?
Фонька Драный Нос усмехнулся:
— Чего бы нет? Там девки чернобровые.
— А может, пойдешь с нами? — Атаман ждал ответа. — Поразмысли. Неволить тебя не стану.
Словно искра проскочила в сердце Фоньки. Перед господом богом давал клятву расквитаться с панами за каждый рубец на теле, за каждую обиду, что лежала под сердцем, за святую веру, что попирают и топчут.
— С тобой пойду, атаман! — прошептал Фонька пересохшими губами.
— Сотник!
— Я! — отозвался живо казак.
— Дай Фоньке саблю и коня!..
Густой, белый туман стоял над Березой-рекой; лес терялся в синем ночном мраке. Спали птицы, и до рассвета было еще далеко. А сотники уже сидели в шатре атамана. Совещались недолго. Покинув шатер, стали поднимать сотни. Пофыркивали в тишине кони и звенели уздечки.
В какую сторону будет двигаться войско, Фонька Драный Нос не знал. Ничего не мог ему сказать и Микола Варивода, храбрый и ушлый полтавский казак. Фонька подружился с Миколой, спал с ним рядом, и тот отдал Фоньке старые, но еще целые чоботы и шапку, отороченную мехом.
— Бач, и ты казай! — Микола хлопнул Фоньку по плечу. — Шапку, хлопче, ховай, бо як зрубають голову, то нэ будэ на що надиваты!..
В первые же дни от Миколы Фонька узнал многое. Больше всего удивился тому, что атаман никакой не казак, а хлоп из-под Быхова-города, что на восток солнца от Бобруйска и стоит на земле Великого княжества литовского. Как попал он на Украину, сказать не мог. Но гетман Хмель дал ему загон в тысячу, сабель и послал на Белую Русь. Только дивно, что прозвище у атамана казацкое — Гаркуша. Человек он отважный, и если б было это не так — не пошли б за ним казаки. Да и у гетмана Хмеля был в почете, ибо не только рубался лихо, но и посольские дела вершил. Дважды бывал Гаркуша в Москве у царя Алексея Михайловича. О чем там вел разговор с государем, ведомо лишь царю, атаману да самому Хмелю.
Фонька присматривался к загону. Видел, что село на коней много мужиков в Белой Руси. Кто из-под Гомеля, кто из-под Хлипеня, кто из Бобруйска.
Вытянулись сотни из леса — светало. И пошли на рысях в сторону села с дивным названием Олба. До Олбы не доскакали верст пять и свернули со шляха. Только тогда Фонька узнал от Миколы, что держат путь к маентку ясновельможного пана Гинцеля.
Когда вышли из леса — увидели на пригорке богатый каменный дом, за которым виднелись сложенные из камня сараи и часовня с остроконечной крышей. Гаркуша привстал на стременах, пристально вглядываясь в дом. Там еще спали. Атаман махнул рукой, и сотня пошла вдоль леса, в обход.
Как по цепочке, полетели команды есаулов, и кони сорвались с мест. С гиканьем и свистом влетели в фольварк. Заскрипев, распахнулись ворота, и двор панской усадьбы наполнился топотом коней и людским гомоном. На крыльцо выбежали два гайдука с мушкетами и сержант. В руках у сержанта была сабля.
— Не вздумай стрелять! — закричал Гаркуша.
Но гайдуки поспешно поставили сошки и, не целясь, выстрелили. Пули никого не задели. Казаки бросились на крыльцо. Первого сержант рубанул саблей и тут же был схвачен сам.
— В сило! — приказал Гаркуша, заскрипев зубами.
Сержанта потащили к старому вязу. Гайдуков сшибли с крыльца, и в панских комнатах зазвенело стекло.
В зал, устеленный дорогими коврами, с шумом ворвались казаки. А навстречу им — в нательном шелковом белье, с обезумевшими глазами ясновельможный пан Гинцель. За ним в одной сорочке, с распущенными седыми волосами показалась старая пани и скрылась в своем покое.
— Кто дозволил?! — дряблые щеки пана тряслись.
А в ответ — казацкий гогот.
— У тебя еще есть время, пан Гинцель, надеть штаны, — Гаркуша кивнул на спальню.
И снова дружный казацкий смех.
— Вон сейчас же отсюда!.. — прошипел пан, теряя самообладание. Одной рукой он придерживал подштанники, второй показывал на дверь. — Вон!
Гаркуша укоризненно покачал головой.
— Кто знает, пан Гинцель, сколько жить тебе осталось, а кричишь «Вон!» Ослеп от шляхетского гонора. И под Москвой штаны держал, а сверкал саблей…
Пана Гинцеля словно варом обдало. Случайно получилось или нарочито так сказал атаман? Да, тридцать с лишним лет назад, он, молодой поручик, скакал с отрядом к Москве, чтоб навсегда покончить со схизматиками. А под Вязьмой встретил остатки армии пана гетмана Яна Ходкевича, которую сокрушил некий нижегородский князь Дмитрий Пожарский.
Обмяк пан Гинцель… Будто бисером, покрылся испариной высокий бледный лоб. Беглым взглядом окинул казаков и, качнувшись, устало спросил:
— Что тебе надо?
— Мне стало ведомо, пан, что ты откормил тридцать коней для посполитого рушения. Коней, тех я заберу.
— Кони мои! — снова вспылил пан Гинцель. — Не тебе судить, кому мне отдавать коней.
— Не дашь добром, силой заберу, а тебя прикажу повесить! — Гаркуша повернулся к казакам и, отыскав Вариводу глазами, крикнул: — Веревку!..
Пан Гинцель задрожал.
— Прошу пана в кабинет… — и скрылся за дверью.
Гаркуша прошел за паном. Казаки топтались в зале, швыряли кресла, плевали на ковры. Впервые попал Фонька Драный Нос в такие хоромы. Захватывало дух от богатства. Ощупывал полированные кресла, дивился тонкой и мудрой резьбе на комодах.
Вскоре из кабинета вышел Гаркуша. За ним — пан Гинцель. Он постучал в опочивальню пани.
— Альжбета, мы уезжаем!..
— Куда?!. — загудели казаки.
— Пусть едет! — Гаркуша махнул рукой.
Через час пан Гинцель и пани уселись в крытый дермез. Кучер стеганул коня, и он вынес коляску на шлях.
А в маентке бушевали казаки. Первым делом вывели из конюшен лошадей и забрали сбрую. Коням радовались: были сытые и холеные. Потом из панских погребов вынесли кадки с сырами и колбасами, копченые окорока.
О появлении казацкого войска в маентке сразу стало известно холопам окрестных деревень. Седая сгорбленная старуха, прижав к голове желтые, худые руки упала в ноги Гаркуше.
— Нету силушки нанюй, — выла она. — В ярину нашу коней пускал… Чиншами замучил… С каждой хаты по рублю грошей на войну с казаками брал… Откуда, сынку, у нас гроши?..
— Будет, мати! — Гаркуша положил на плечо старухи руку. — Иди в сарай и забирай свою живность.
Холопы уже сами бежали к хлевам. Кто барашка искал, кто свою телушку. И, не находя своего, выгоняли из сараев панскую скотину. В маентке шум и крик.
Фонька Драный Нос не отходил от Вариводы. Микола лазил по чердаку, заглянул в овин — искал панского эконома.
— Сбежал, баран безрогий… Иди, Фонька, тащи солому.
Фонька побежал за соломой. Когда принес ее, Варивода показал на крыльцо:
— Толкай сюда!
Варивода высек огнивом искру, раздул сухую губку. Потянул синеватый горький дымок. Варивода сдвинул на затылок шапку и, когда повалило пламя, удовлетворенно потер руки:
— Ось так… Щоб и не смердило панством!..
Глава восьмая
Всю весну водила Ховра шептух к бабе Гришки Мешковича. Шептали они на веник, брызгали в хате святой водой, перевязывали пальцы нитками. Ничего не помогало. Чахла баба с каждым днем. Болело у бабы в грудях, по ночам душил глухой кашель и тело все покрывалось холодным потом. В начале лета полегчало. Гришка Мешкович обрадовался: пошла на поправку. Но как-то в полдень прибежал в хату Шанени заплаканный Васек, уцепился за Ховрины руки и, глотая слезы, с трудом выговорил:
— Мамка… померла-а…
Отпел бабу Гришки Мешковика поп Глеб, и похоронили ее, соблюдая, по возможности, христианский обычай. После похорон собрались в хате. Ховра наварила каши, заготовила большую глиняную чашку медовой воды, накрошила туда хлеба и раздала на вечерней трапезе каждому по три ложки кануна.
На следующий день из костела святого Франциска в хату Гришки Мешковича пришел высокий и тучный дьякон. Ударился о низкий ушак головой, сердито сплюнул и потер ушибленный лоб.
— Его преосвященству пану ксендзу Халевскому стало ведомо, что почила баба твоя.
— Так, — подтвердил Гришка Мешкович, теряясь в догадках о цели прихода священнослужителя.
— С прискорбием узнал достопочтенный пан ксендз, что хоронил ты бабу не как подобает верному сыну ойчины…
— Не пойму, пане дьякон…
— Бабу надо откопать и захоронить, как повелевает вера наша. — Поджав губы, дьякон встал и подтвердил — Сегодня же…
Показалось Гришке Мешковичу, что расступилась твердь под его ногами. Закрыл веки, сжал зубы и полетел вниз, в темную страшную пропасть…
Очнувшись, нахлобучил на глаза шапку и пошел к Ивану Шанене. Шаненя слушал молча, потупив голову.
— Ховра, дай чистую рубаху, — попросил он жену.
Переоделся, подвязал сыромятным ремешком рубаху, старательно расчесал вскудлаченную голову.
— Пойдем к Халевскому… — хотел добавить резкое слово, да сдержался: Устя была в хате.
Дом ксендза Халевского в шляхетном городе. Тут Иван последнее время бывал редко. Сейчас удивился. Возле ратуши — стража. У моста — гайдуки. Возле дома пана войта Луки Ельского толпятся рейтары.
В дом пана ксендза Халевского служанка не пустила. Разрешила ожидать в сенях.
Ксендз вышел в черной накидке с желтым крестом на груди и черной шапочке. Тяжелое, одутловатое лицо было усталым и синие мешки висели под красными веками. Легким, почти незаметным кивком он ответил на поклоны и, полуприкрыв глаза, выслушал Шаненю. Ксендз не торопился с ответом. Наконец, вздрогнули желваки на лице Халевского. Ксендз разжал губы.
— Велено…
— Как же вынимать из могилы усопшую, пане ксенже?
— Похоронена не по обряду. Господь бог не простит этого во веки веков ни мне, ни ему. — Халевский выставил палец в грудь Гришки.
— Усопшую отпевали, — настаивал Иван.
— Кто отпевал? — вздрогнул Халевский. — Не Глеб?
Шаненя замялся: понял, куда клонит ксендз.
— Он.
Уста Халевского задрожали и опустились вниз. Он сцепил пальцы и положил руки на желтый крест.
— А ведомо ли тебе, что Брестский собор предал анафеме давно умершую и никому не потребную православную церковь? — Щеки ксендза Халевского задергались. С каждым словом голос его креп. — Холопы и работные люди Речи Посполитой разумом и душой давно приняли унию. — Епископы твои и Глеб — никто другие как схизматики. Мутят и уводят с пути праведного чернь.
«Епископы и Глеб… — сжал зубы Шаненя. — Не пинский ли епископ Паисий и митрополит Рутский воздвигли гонения на православных, ловили монахов, подвергали их истязаниям и бросали в темницы…»
— Я, пане ксенже, простой мужик, — заметил Шаненя. — На Брестском соборе не был и не моим умом думать, что решали отцы духовные. Я червь земной и воле божьей подвластен. Хочу спросить тебя, можно ли из покоя вечного выносить?
Шаненя смотрел в глаза ксендза и видел, как вспыхивали в них колючие огоньки. Если бы мог ксендз, наверно, проклял его, испепелил огнем. Сознавая, что бессилен в этом сейчас, со злорадством, как показалось Шанене, повторил:
— Велено. — И добавил: — Богом.
Согбенный и понурый выходил Гришка Мешкович из дома ксендза Хаского. Шел и не видел земли под ногами. Опустив голову, в тяжелом раздумье рядом шагал Иван.
Во второй половине дня вся ремесленная слобода Пинска знала о решении пана ксендза Халевского. Толпа мужиков и баб собралась на кладбище у могилы. Вскоре прискакали рейтары. Кладбищенский смотритель вытянул крест из еще не осевшей земли и, не глядя на присутствующих, начал раскапывать могилу.
Застучала лопата о доски гроба. Баба Ермолы Велесницкого, Степанида, не выдержала, сомлела. Ее подхватили, вывели с кладбища и посадили на траву возле дороги. Гроб поставили на телегу и повезли к костелу. За гробом потянулись мужики и бабы.
Иван Шаненя шел с мужиками, но не думал ни об усопшей, ни о ксендзе Халевском. Душу терзает мысль, с которой не расставался всю весну. Шаненя в который раз, задавал себе неизменный вопрос: а как жить дальше?.. С каждым годом труднее и хуже становится простому люду. Раньше четыре дня в неделю работал тяглый на пана. Теперь пять, а то и шесть. Особым указом сейма Речи Посполитой ремесленным цехам строго заказано торговать с русскими купцами, и на межах Речи с Московией выставился залог. У рубежей рыскает стража и ловит тех, кто бежит на Русь из Великого княжества. Пойманных травят собаками и секут нещадно.
По Пинску ходили слухи, что король Владислав перед смертью по просьбе униатов издал указ, который отменяет дарованные ранее права православного митрополита, а сейм угрожает отступникам изгнанием. Поговаривают еще о том, что писать по-русски в державных актах будет запрещено и мова русская, как и белорусская, изгнанию подлежит. Ученый муж золотарь пинский пан Ждан, хоть и поляк, а говорил однажды Ивану Шанене, что одно спасение для работного люда и холопов — под руку государя русского. А ведь и это миром дано не будет. Черкасы во имя этого второй год кровь льют…
Не смотрел Иван Шаненя, как ходил вокруг гроба дьякон в черном орнате, не слушал, как пели реквием митернум.
Потом все, как в тумане, проплывало мимо. И крышка гроба, и два кудрявых мальчика в белых костюмах с крестами в руках, и дьякон, и грустные певчие, поющие на чужом, непонятном латинском языке.
До кладбища дошли немногие. Мужики завернули в корчму. О случившемся корчмарю Ицке уже все было известно. Он сочувственно кивал кудрявой черной головой, чмокал, выставив вперед толстые замасленные губы и, наливая брагу, неизвестно кого спрашивал:
— Слушайте, ну скажите мне, где это было видно, чтоб два раза хоронили усопшего?
Парамон, ругаясь на всю корчму, кричал хромому мужику:
— Пан все может! И выкопать, и воскресить!..
— Не кричи, Парамон, — просил корчмарь.
— Буду!.. Налей, Ицка, еще. Придет время — сквитаемся с иезуитами!
— Тише! — слезно умолял корчмарь. — Иди на двор и там болбочи хоть до утра…
— Пойдем, — предложил хромой мужик.
Мужики вышли из корчмы, столпились на улице, недружелюбно поглядывая на белую громаду иезуитского костела Святой Магдалины. Вмиг выросла толпа неспокойная, шумная. Говорили об усопшей, ругали Ксендза Халевского и грозились, вспоминали всякие обиды, что нанесли иезуиты черни.
На тот час к шляхетному городу по улице катил крытый дермез. Повозка гулко стучала колесами по бревенчатой мостовой.
— Расступись! — закричал кучер.
— Не расступимся! — раздалось в ответ.
— Проч с дороги, быдло! — Кучер занес ременный кнут.
— Сам быдло, прислужник панский!..
И сразу десятки рук схватили за уздечку вороного. Кучер задергал вожжи, замахал кнутом. Но кто-то схватил на лету ремень и вырвал его вместе с кнутовищем из рук.
— Как смеешь, погань! — закричал кучер.
— Прихвостень!
— Чего с ним говорить! Тащи с козел!..
Гневно зашумела толпа. Затрещал частокол возле корчмы — мужики выламывали колья. Кучера стащили с козел и в воздухе замелькали кулаки.
Рванули дверцу дермеза.
— Вылезай, шановный пан!..
— Вон, пся крэв! — раздался из дермеза властный голос.
Мужики оробели, притихли на мгновение, но тут же снова загудели:
— Бери его, братцы, смелее!..
Из дермеза грянул выстрел. Люди отпрянули назад. У раскрытой дверцы остался один лишь Парамон. Схватившись за грудь, стоял, широко расставив ноги, и вдруг зашатался, упал.
Гневные крики и ругань огласили улицу. Полетели в дермез камни и колья. Толпа снова подступила, налетели все разом, перевернули дермез, повалили набок коня. Дверца оказалась прижатой к земле, В одно мгновение притащили охапку соломы и подсунули под дермоз. Но поджечь не успели — бабий голос остановил:
— Гайдуки, гайдуки!..
Со стороны шляхетного города мчалась с алебардами и пиками стража. Мужики бросились врассыпную. Гайдуки поставили коляску на колеса и помогли выбраться из нее пану Гинцелю. Бледный и трясущийся, он умолял гайдуков:
— Быстрее к пану Ельскому! Пани Альжбета сомлела!..
Глава девятая
Владыка Егорий устало смотрел на бледно-розовый огонек свечи. Пламя дрожало, и фитилек постреливал крошечными голубоватыми искорками.
— Дальше как было?
Шаненя отвел взгляд от иконы Казанской божьей матери, что висела в углу.
— Принесли его челядники ко мне в хату. Дочка поила зельем и выхаживала. Неделю вроде добро все, а потом на два-три дня рассудок теряет, смеется, говорит нескладно.
— Как звать раба?
— Карпухой… И еще могилу бабы Гришки Мешкевича осквернили. Все больше ропщет чернь в городе, из деревень мужики бегут в леса, ищут защиту у казаков… — Шаненя приумолк: что скажет на последние слова владыка? Тот как будто и не слыхал их. — И так уж чаша полна, а капли падают. Как бы не пролилось…
— Знаю, сын мой, все знаю, — тихо ответил владыка, качая головой. Он сцепил тонкие белые пальцы, они хрустнули. — Такова тяжкая доля земли пинской и остатних славных городов Руси.
— Нету Пинска, владыка, и нету здесь Руси… Речь Посполитая, — горестно заметил Шаненя.
— Пинск испокон веков был городом Руси. — Егорий поднялся. Большая, быстрая тень качнулась на стене, застыла. — Еще шестьсот годов назад великого киевского князя Святополка уговаривал волынский князь Давид Игоревич карать Василька, князя Требольского. За то карать, что посягал на города его. Так говорил волынский князь: узриши, еще ти не заиметь град твоих Турова и Пиньска, и прочих град твоих… Это тебе неведомо. — Владыка Егорий пошевелил, пальцами фитиль. Ярче вспыхнула свеча. — С часом Туров и Пинск отошли к Минскому княжеству. Позднее славный князь Долгорукий передал его сыну… Потом объявились ливонцы, а следом ляхи. Белой Руси и киевских земель им было мало. На Московию с мечом пошли… Спас господь от нашествия новых басурманов и землю уберег.
Шаненя снова посмотрел на икону Казанской божьей матери. С такой иконой собирали ополчение Минин и Пожарский. С ее чудотворной силой освободили Москву от нечисти. Божья мать освятила престол Михаилы Романова и нынешнего государя Алексея Михайловича, долгия лета ему…
— Отпиши патриарху Никону про беды наши и страдания.
— Отписал, сын мой. Послать не с кем. Ловят дьяков на дорогах, раздевают и смотрят одежки. — Владыка косо глянул.
Иван подумал о купце. Сказать о нем не решался. Не знал, как встретит Егорий его слова. И все же не умолчал:
— Есть достойный муж, владыка. Купец Савелий… Должен быть скоро в Пинске.
— Дай знать, — попросил Егорий.
Шаненя стал на колени. Взволнованно стучало сердце. Снова начал он про черкасов. Говорил все, о чем думал, что волновало его.
— Иди, сын мой. Устал от долгой беседы. — Егорий прикрыл глаза.
Оставшись один, владыка Егорий долго мерил келью тихими, короткими шагами. Пощипывая бороду, думал, хорошо ли поступил, дав согласие на сговор с казаками? Сердцем понимал, что сделал правильный шаг. А разум говорил: не стоило. Раньше-позже узнает об этом Халевский. Тогда уж не проминут иезуиты такого случая. Тогда не закроют, а попалят церкви, разгонят братства, пройдут мечом по бедной земле. Им лишь зацепка нужна.
Владыка открыл потайную дверцу шкафчика, достал бутылку с мальвазией. Долго шарил рукой по полке — посудину не находил. Отпил несколько глотков из горлышка. Обдало грудь жаром. Владыка спрятал бутылку, но через минуту достал ее снова: велик был соблазн. Утолив желание, вытер ладонью усы. Постоял возле двери, прислушался и задвинул в дверях щеколду.
В Евангелии, что лежало на столе, осторожно приподнял ногтем кожу на дощатой обложке и вытащил тонкий листок. Придвинул свечу и в который раз прочел написанное… «А на всей земле нашей униаты свирепо лютуют… а жолнеры королевские на колья сажают бедных людей невинных, разоряют маемость и сгоняют с земель, принимать веру католическую примушают…»
Прочитав, подумал, не следовало ли б дописать, что к Богдану-де Хмельницкому направляются в полки многие люди своевольные. Пусть знают и помнят в Москве, что Белая Русь с казаками вместе стоит, как с братами, и одной верой с великой Русью связана…
Глава десятая
— Была ли надобность, пане ксенже, вытаскивать эту мерзкую бабу и ховать заново? — Полковник пан Лука Ельский болезненно сморщился и отпил из кубка зубровку, разбавленную вишневым соком.
Зубровка была недостаточно холодной, и пан Ельский сплюнул. Схватил на столе звоночек. В кабинет вбежала служанка.
— Подойди, — процедил сквозь зубы войт. — На лед ставила?
— Ставила, ваша мость, — служанка побледнела.
— Пся юшка!.. — в лицо плеснул из кубка. — Неси холодную!
Не вытираясь, служанка бросилась к погребам.
Ксендз Халевский, сдвинув брови, продолжал прерванный разговор:
— Была, ваша мость. Хлопы должны помнить всегда, что нет другой веры. Неужто забыл владыка Егорий, что слово Брестского собора свято? Помнит. А ведь не вразумил чернь. С его ведома отпевали в церкви бабу. Делал сие с умыслом.
— Не перечу, пане ксенже. Непокорство каленым железом выжигать будем. Смотри, как спокойно стало в крае. Поняли схизматы, что приходит конец антихристу Хмелю — сейм объявил посполитое рушение. А ты разворошил осиное гнездо. Это совершить следовало позже, когда Хмель на колу сидеть будет.
Ксендз Халевский не согласился.
— Может, и присмирела чернь, но поверь, — ксендз приложил ладонь к груди, — что мысли бунтуют у нее.
Лука Ельский рассмеялся. В комнату вошла служанка и поставила на стол новую бутылку зубровки. Войт тронул пальцами и остался доволен. Посмотрел девке вослед и кивнул.
— Пусть чернь думает, что хочет. Мне надо, чтоб покорство было. Владыке Егорию наказать, чтоб не играл с огнем. Не то…
В саду тонко засвистела иволга. Лука Ельский прислушался, распахнул окно. В комнату влетел теплый ветер, пахнущий свежим сеном, — за Пиной косили луга. Ельский прошелся по комнате, заложив за спину короткие руки.
— Жалкие банды схизматиков, что прячутся в лесах, — не угроза для Речи Посполитой. В Несвиже стоят уланы и пикиньеры пана воеводы Валовича. Гетман Радзивилл нанял в Нидерландах рейтарское войско. Его ведет немец Шварцох, который был на службе у герцога Саксен-Веймарского и участвовал в штурме крепости Аррас под знаменами маршала Фабера. — Войт поднял палец и многозначительно кивнул. — Это что-то значит.
Лука Ельский остановился посреди комнаты, прислушался. Ксендз Халевский тоже услыхал далекие людские голоса.
— Что это? — войт взял звоночек.
И тут же со стороны ремесленного посада послышался гулкий выстрел. Вскоре к дворцу подкатил дермез. Гайдуки внесли в покои сомлевшую пани. С пистолью в дрожащей руке обессиленно опустился в кресло граф Гинцель. Прикусив губу, ксендз Халевский покосился на войта. «Нет угрозы для Речи Посполитой…» — презрительно сплюнул через окно.
Пани долго приводили в чувство. Наконец она раскрыла мутные глаза, окинула всех безумным взором и снова сомлела. Ей дали настой валерьяны. Графу Гинцелю поднесли кубок вина. Выпив его, он рассказал:
— Я не знаю, сколько их. Может, три сотни, может, пять. Рано утром с гвалтом влетели во двор на конях, повесили сержанта и запрудили маенток… Мне ничего не оставалось делать, и я предложил басурману выкуп. Он выгреб из шуфлядки до единого талера, взял золотой крестик и перстень с алмазом и только тогда выпустил меня из моего маентка! — Граф Гинцель сверкнул влажными глазами: — Из моего маентка!
Худые ладони графа с длинными пальцами и синевой под ногтями судорожно вцепились в подлокотники кресла.
— Кто он? — покусывая губы, процедил войт Лука Ельский.
— Разбойник и схизмат… Назвал себя атаманом Гаркушей… И в завершение здесь, в Пинске… — Гинцель покачал головой. — О, матка боска, если б гайдуки не подоспели…
— Поплатятся, псы!
— Ах, пан Ельский, оставь! — безнадежно простонал граф. — Я тебя знаю двадцать лет, и все годы ты обещаешь проучить чернь. А она пуще грабит и убивает. Теперь хлопы еще больше стали своеволить. От Бобруйска до Паричей горят маентки. Под Мозырем переправился через Струмень казацкий загон. Ведет его басурман Небаба.
Упрек пана Гинцеля не по душе пришелся войту, но обиду свою не показал. Нападение Гаркуши на маенток пана Гинцеля он, войт, предотвратить не мог. А вот за бунт в городе — спуску не даст.
Ксендз Халевский стоял, скрестив на груди руки. О, если б была его сила — заклял бы именем всевышнего этот бунтарский край! Он долго и пристально смотрел на Луку Ельского, и тот почувствовал этот взгляд. Раскрыл дверь и крикнул слугам:
— Капрала Жабицкого зовите!
Тот явился без промедления.
— Поскачешь с письмом в Несвиж. Чтоб отдал в руки ясновельможного пана гетмана Януша Радзивилла.
Войт Лука Ельский ушел к себе в кабинет, грузно опустился в кресло, придвинул чернила и бумагу. Начал с графа Гинцеля, а потом строчку за строчкой о положении в крае. Писал осторожно, сдержанно, ибо понимал, что гетман Януш Радзивилл не хуже знает, что теперь деется на Белой Руси. Все же осмелился предостеречь гетмана: если сейчас не покончить с Гаркушей, Небабой и прочими харцизками, то будет полыхать край в огне. А это, бесспорно, осложнит положение коронного войска на Украине, ибо ударить по Хмелю с севера, как это мыслят депутаты сейма, не будет никакой возможности.
Письмо пинского войта гетман Януш Радзивилл прочел, скомкал и стиснул в жестком кулаке так, что побелели пальцы. Бросил бумагу на стол: пинская крыса будет писать и говорить, что надобно делать! Подобное же письмо получил днями от воеводы из Слуцка. Гетман насупил седые брови и под худыми щеками заходили желваки. Знает гетман, что письма эти не последние. Возле Чечерска объявился еще один схизматик, посланный Хмельницким, — атаман Кривошапка. В коротком бою он разбил отряд пана Горского. Как удалось поганому Кривошапке саблями одолеть отряд, вооруженный мушкетами и двумя кулевринами, оставалось загадкой. Был склонен гетман даже к тому, что Хмель подкупил татар, и те подкрались на рассвете к спящему лагерю. Разбив Горского, Кривошапка пошел на Чериков и без боя взял его. К схизмату, как мухи на мед, слетается чернь. Теперь Кривошапка бродит возле Могилева. Но гетман спокоен: черкасам Могилева не взять.
Вышел Януш Радзивилл из кабинета и через голубой зал побрел, сам не зная куда. Остановился у балкона. Через раскрытые двери видна гладь озера, виден канал, что разделяет дворец и крепость. «Не посмеют… и не одолеть…» — прошептал гетман, на мгновение представив дазацких коней, скачущих вдоль крепостного рва. Грохнул дверями балкона и, ступая по мягким коврам, прошел в кунсткамеру. Покосился на картины, писанные маслом. Они висят здесь уже не один десяток лет. Некоторые, привезены из Италии неизвестно кем и когда, некоторые из Голландии. Смотреть на все это не хотелось. Носком сапога толкнул двери и сразу успокоилось сердце. Застыла неподвижно, как часовой, бронзовая фигура рыцаря. Сверкающий меч острием касался пола, а к ноге приставлен овальный щит, прошитый железными заклепками и разрисованный дивной насечкой. Возле рыцаря на оленьих рогах подвешены мушкеты и пистоли, кремневые, колесные и ударные. Висят две пистоли с золочеными рукоятками. Одна была за поясом короля Речи Посполитой Владислава IV, вторая — английского короля Карла I. Висят охотничьи мушкеты.
Почти бегом пролетел пять комнат и крикнул слуге:
— Зови в замок… — приложил палец к виску: кого же звать? — Хорунжего Гонсевского, зови главного писаря и этого… что привез письмо… капрала… Жабицкого. Пойду на охоту.
Через час из замка выехал на гнедом иноходце гетман Януш Радзивилл. Он был одет в короткий малиновый доломан с отделкой из черного бархата, высокие сафьяновые сапоги с серебряными шпорами. За плечом мушкет, а в руке длинный ременный кнут со свинчаткой на конце. Рядом с ним ехал хорунжий пан Гонсевский, поодаль капрал Жабицкий, псари с рожками, за которыми тащилось с полсотни злющих гончих псов.
Ехали молодым лесом. Пряный аромат сосны кружил голову. Дышалось легко, хоть воздух был теплый и густой. Гетман не разговаривал, поглядывал по сторонам на бархатно-зеленые вершины сосен и пощелкивал кнутовищем по сапогу.
Давно ускакали вперед загонщики с собаками и где-то далеко, то справа, то слева, и впереди слышался хрипловатый лай. Выехали к большому лугу, окруженному лесом. Здесь и стали ожидать затонщиков.
— Гонят, ваша ясновельможность, — заметил хорунжий пан Гонсевский и, вытянув шею, замер в седле.
— Обождем, — проронил гетман. Он снял мушкет, но, передумав, отдал его слуге. Поднял кнут. — Вот этим попробую…
— О, так, ваша ясновельможность, — одобрил Гонсевский.
Хорунжий пан Гонсевский уже не молод. Седина давно лежит на его длинной, угловатой голове. И, несмотря на то, что хорунжему шестьдесят, в седле он сидит крепко и, самое важное, что особенно ценит гетман, трезв умом. Особо Януш Радзивилл ценит храбрость хорунжего. Тридцать лет назад он лихо сражался с русскими войсками у Смоленска и не менее храбр был в бою с войском шведского генерала Горна. Шведов Гонсевский разбил. Теперь, когда стало неспокойно в крае, гетман Януш Радзивилл возлагал большие надежды на хорунжего.
Гонсевский оставил отряд перед Слуцком и прискакал в Несвиж. Зачем и надолго ли его вызвал гетман, Гонсевский не знал, да и было это ему безразлично. Все же тревога не покидала хорунжего. Под Слуцком бушует чернь. Гонсевский посадил трех мужиков на кол, многих высек. Чернь усмирилась, но злобу затаила. А возле Слуцка рейтары перехватили мужика с возом. На дробницах, под сеном, нашли десяток сабель, два мушкета и мешочек пороха с пулями. Пока рейтары удивлялись сей находке, мужик сбежал…
Лай собак раздался совсем близко. Справа и слева, вдоль поля, у самого леса замелькали красные островерхие шапки загонщиков. Радзивилл приподнялся на стременах.
— Идет, ваша ясновельможность, идет! — закричал Гонсевский.
Гетман увидел, как из леса на середину луга большими, тяжелыми прыжками вымахнул волк. А за ним — стая гончих с остервенелым лаем. Иноходец захрапел и, как ни дергал повод гетман, пятился боком, выгибая упругую шею.
— Ну!.. — выругался гетман и, дернув повод, дал шпоры.
Иноходец мотнул головой, прижал уши и пошел наперерез волку. Гетман поднял кнут, изогнулся крючком, прижался к гриве коня. Когда осталось два аршина до встречи с конем, волк припал к земле, ощерив бледно-малиновую пасть и, сделав прыжок в сторону, подался к лесу. А навстречу к нему мчался Жабицкий. Зверь остановился. И здесь, как вихрь, налетел гетман. Со всего маху ударил плетью по зверю. Свинчатка опустилась тяжело. Замахнулся второй раз, но налетели собаки. Какое-то мгновение Януш Радзивилл любовался страшным поединком, и на сухом лице его застыла улыбка.
Волк был силен и опытен. Он одним щелчком пасти разорвал шею черному псу, и тот, хрипя, покатился по траве. Но остальные гончие не отступали.
— Бейте, ясновельможный, бейте! — кричал Гонсевский.
Гетман дернул повод. Конь поднялся на дыбы и, дрожа, пошел на волка. А тот, обессиленный, метнулся в сторону. Но свинчатка ударила его по голове. Зверь перевернулся, вскочил на ноги и завыл, задрав окровавленную пасть.
Еще удар, и еще… Волк завертелся на месте и, наконец, упал, раздираемый гончими.
— Лежит… схизматик Хмель!.. — воскликнул Жабицкий.
Шутка понравилась гетману, и он весело рассмеялся.
Охота развеяла грустные мысли Януша Радзивилла. Он возвращался в замок в добром расположении духа.
— Завтра утром пойдем на сохатого с мушкетами…
Четыре дня таскался Януш Радзивилл по глухим окрестным лесам. Меткой пулей гетман положил красавца сохатого. Посадили на рогатину медведицу и разорили волчье логово.
Испортил доброе настроение старый друг граф Сапежка — пришло письмо от него из Варшавы. Опять смуты, опять заговоры черни… Есть вести, что связи с черкасами завели и работные люди в самой Варшаве. Да, времена настали!..
Гетман дал наказ Гонсевскому ехать в Слуцк, а капралу Жабицкому выделил двадцать пять рейтар и приказал скакать в отряд пана Валовича, который находится у Горваля. Хлопа и бунтаря Гаркушу предстояло разгромить наголову, а его самого поймать и на цепи привести в Несвиж.
На рассвете Жабицкий и рейтары покинули замок. Шли на рысях. Всю дорогу капралу Жабицкому думалось, как порубят Гаркушу, как будет казак стоять на коленях и просить пощады.
К концу дня конники увидели дым, поднимающийся из-за леса. Придержали коней.
— Гресск, — определил проводник.
Жабицкий насупился. Если черкасы обложили и подожгли Гресск, то шляхом не пройти.
— Обойти Гресск надобно. Нечего нам делать там.
Проводник зачесал затылок. Близких дорог не было. Сгорбленный, седой старик подсказал другой, забытый шлях. Что касается черкасов и почему горит Гресск, он ничего не знает.
Всю дорогу неспокойно было на душе у Жабицкого. В каждом лесу ждал засаду. Черкасы не внушали страха, но и внезапное появление их было нежелательным.
На второй день подошли к Горвалю. В двадцати верстах от села, на лесной поляне, у дороги, увидели мальчугана. Подобрались незаметно и схватили хлопца. Из берестяного лукошка высыпались на траву грибы.
— Где живешь? — строго спросил капрал.
— В деревне, — мальчуган показал рукой.
— Казаки стоят в хатах?
— Ночевал люд… — Мальчуган дернул плечом.
Жабицкий со злостью схватил хлопца за руку. Тот сморщился, но не заплакал.
— С саблями? — допытывался капрал.
Мальчуган показал на саблю Жабицкого.
— Черкасы, — заключил капрал. — Много их?
Тот снова пожал плечами. Жабицкий размахнулся и дал оплеуху хлопцу. Рейтары связали мальчугана, чтоб не сбежал и не дал знать в деревне. Жабицкий послал рейтара, дабы разведал все как есть. Разведчик вскоре вернулся и подтвердил, что в деревне действительно казаки, которых не более пятнадцати человек. Жабицкий приказал обнажить сабли.
Деревня небольшая — десяток хат. В деревню ворвались с двух сторон. Казаки не ждали, поздно хватились, и на коней, что скубли траву за хатами, вскочили немногие. Но сабли из ножен успели выхватить. Жабицкий пустил коня по деревне и с ходу срубил двоих. Третий казак прикрылся саблей, но боя не принял — конь его перемахнул через канаву и понес казака в лес.
Внезапный удар рейтар сделал свое дело. Те, которые остались живы, покинули деревню. Жабицкий подошел к раненому. Он лежал на траве у хаты, и его малиновый короткий кунтуш был мокрым от крови.
— Отвечай! — Жабицкий снял шлем и вытер ладонью вспотевший лоб. — Чей загон?
— Сам не видишь, что казацкий! — превозмогая боль, гордо ответил черкас.
— Вижу. — Жабицкий посмотрел на лохмоногого казацкого коня, что стоял поодаль. На коне было расшитое седло с высокой лукой и длинный, отделанный серебряной ниткой повод. — Кто атаман?
— Гаркуша… Дай воды!
Из хаты принесли коновку. Казак приподнял голову, осушил ее до дна, легко вздохнул.
Жабицкий был в недоумении. В деревне оказалось не более двадцати черкасов. Где загон в сотни сабель, о котором так много говорили в Несвиже? Это следовало немедля выяснить у раненого казака.
— Отвечай…
Казак устало повернул голову, посмотрел на Жабицкого:
— Пошел ты к чертовой матери!..
Жабицкий выхватил саблю и срубил казаку голову.
И все же задумался капрал: не совсем обычный черкас — добротные сапоги, шаровары из тонкой габы, сабля, скорее татарская, чем казацкая. На чердаке хаты рейтары нашли двух перепуганных хлопов. Привели их к Жабицкому.
— Кто такой? — капрал ткнул носком сапога тело черкаса.
— Неведомо нам, пане… — пролепетал мужик. — Черкасы батькой звали, атаманом…
— Атаманом?.. — Жабицкий прикусил губу. Неужто сам Гаркуша? Не хотел называть своего имени и подох гордо. Жабицкий корил себя за поспешность. Что поделаешь, если такой горячий нрав!
Когда отряд прискакал в Горваль — день клонился к концу. Местечко маленькое, да значимое: на перекрестке дорог, на большой реке.
Отряд Жабицкого остановился возле дома дьякона. Капрал устало переступил порог. Дьякон встретил радушно и сразу же попросил к столу. Трапезничать Жабицкий не стал, ибо поставил дьякон на стол остывший кулеш и толченый лук с квасом. Такую снедь капрал считал холопской и с брезгливостью посматривал на стол. Жабицкий похвалился, что имеет поручение самого польното гетмана Януша Радзивилла. Дьякон качал головой. Что касается черкасов, рассказывал все, что было ему известно.
— Подходили близко, а сам не видал, ибо в Горвале оные не показывались. Верст двадцать отселе попалили маенток и пропали.
— Один схизмат вчера душу отдал. Гаркуша.
— Гарку-уша-а? — Глаза дьякона округлились. — Он-то плюгавил здесь.
— Господь вынес вырок… Теперь ищу войско пана Валовича.
— Слыхал я, что к Мозырю ушел.
— Хорошо. И мне загадано к Пинску двигаться.
Ночь отсыпались рейтары в Горвале, а с рассветом сели на коней. В Мозырь пришли вечером. Ни огонька, ни людского говора. Возле городской ратуши Жабицкий увидел стражника. Стражник из охраны некого пана. Тот оставил маенток в Гомеле и едет с семейством в Варшаву. Про войско пана Валовича стражник слыхал. Говаривали, что войско ушло к Пинску. Жабицкий обрадовался: надоело болтаться в седле.
Под Житковичами пана Валовича не оказалось. Всю дорогу тревожное чувство не покидало Жабицкого: то засады ждал, то внезапной встречи с черкасским загоном. Неузнаваемы стали деревни Речи Посполитой. Где то золотое спокойствие, о котором много раз слыхал от шановных панов в Полоцке и Пинске? Полдня будешь ходить по деревне, пока найдешь хлопа. Разговаривать стали настороженно, в глаза не смотрят. Все больше и больше покинутых хат. Мужики с семьями бегут на Московию.
От Житковичей рейтары поскакали на Пинск. Когда перебирались через Ясельду, в деревушке увидели войсковый обоз. Обрадовался Жабицкий: наконец настигли отряд! Обозники подтвердили, что впереди войско. Погнали лошадей и через пять верст попали в лагерь пана Валовича. На опушке леса стояли рейтары при полной амуниции. Кони были не расседланы — значит, готовы к выступлению. На поляне пикиньеры расположены повзводно. За пикиньерами — отряд пищальников. Прикинул Жабицкий: не меньше тысячи воинов, притом не посполитого рушения, а обученного военному строю.
Дозорные сразу же отвели капрала к пану Валовичу. Низкорослый, крупнолицый, с маленькими, закрученными кверху усиками, в голубом камзоле, он совсем не походил на воина. Лицо озабочено. Капрал браво застыл перед паном Валовичем и передал ему наказ ясновельможного гетмана перенять и остановить схизмата Небабу. Потом, словно мимоходом, добавил, что под Горвалем порубил отряд Гаркуши.
— Гаркуши? — с недоверием переспросил пан Валович. — Как же это получилось?
Жабицкий рассказал.
— Дивно, весьма дивно… Как мне ведомо, у схизмата не менее пятисот сабель…
— Бог помог. Вылез тать из леса чернь грабить…
— Здесь, рядом, — пан Валович наклонился вперед и выкинул руку к лесу, — загон Небабы.
Много раз Жабицкий слыхал о загоне черкаса Антона Небабы, которого почему-то называют полковником. Какой может быть из хлопа полковник? И все же говорят, что он хитер, что умеет с чернью вести разговоры, а та льнет к нему… Что касается загона, капрал, как и шановный пан, не хочет слушать о силе подобного войска. Как можно сравнивать закованного в латы немецкого рейтара с казаком в папахе? Не знает казак приемов боя, не обучен военной науке. Больше на лихость рассчитывает да на удаль. Случай под Горвалем показал, что рассыпались казаки от одного блеска сабель.
— А что Небаба, ваша мость? Чернь на конях…
— Так, капрал, чернь, — согласился Валович. — Мерзка она и опасна тем, что сражается не по-рыцарски, а как ей вздумается. Поди, узнай, что она замышляет…
— Будем бить ее! — Жабицкий подкрутил усы.
Пан Валович помахал ладонью у лица и расстегнул камзол. Было жарко. А здесь, среди болот, еще и парно.
К шатру прискакал дозорный. Осадив коня, он соскочил с седла и, часто дыша, замер против Валовича.
— Что?
— Казацкое войско движется по шляху.
— Далеко? — насупился Валович.
— Верст пять отсюда, — и посмотрел в сторону шляха.
Валович застегнул камзол, прицепил саблю. Через несколько минут дозорные ускакали в разные концы, чтоб зорко следить за шляхом. Валович оценил обстановку. День клонился к концу… Теперь боя ждать нечего. Если завяжется он, то завтра утром. Небаба подтягивает сотни и готовится к сражению. Видимо, его лазутчики зорко следят за лагерем. Пусть видят силу. Позиция здесь выгодна для Валовича. С севера прикрывает река Ясельда. За рекой казаков нет. С востока — глубокие рвы и овраги. По ним казаки не пойдут. Потому боится, наверно, казацкий атаман Небаба, что там, дальше, прижмет его Валович к болотам. Выхода другого у казаков нет. Вынуждены будут рубиться здесь. И хорошо!
Через час снова прискакали дозорные. И первый, и второй подтвердили, что казацкое войско приближается к лагерю. Первый доложил: идет весь загон, в котором не менее десяти сотен. Второй недоуменно повел плечом: столбом стоит пыль над шляхом, а черкасов, как ему показалось, не больше сотни.
— Пошел вон, дурак! — разозлился пан Валович. — А куда девалось остальное войско? Глаза у тебя вывалились?
В душе у пана Валовича возникло сомнение: не подвох ли? Но, поразмыслив, решил, что засады здесь ждать нечего — через Ясельду и овраг не перепрыгнешь.
В лагере заиграла труба. Войско пришло в движение. Пан Валович сел на коня и выехал на опушку, что распростерлась вдоль шляха. Шлях шел под гору, потом сворачивал в сторону и терялся в дымном мареве. Пан Валович нетерпеливо вертелся в седле, злился на пикиньеров и махал им кулаком.
— Быстрее, черт вас побери!
Те поспешно вытягивались из леса и, рассыпавшись огромной полудугой, выстроились лицом к шляху.
— Поставить пики! — дал команду Валович.
Пикиньеры воткнули их в землю, наклонив остриями вперед. На фланге пикиньер зазевался, поглядывая на рейтар. Пика смотрела в небо. Валович подъехал и стеганул по спине плетью.
— Куда смотришь, собака?
Замер строй. Окинув придирчивым взглядом воинов, снова дал команду. За пикиньерами ровными рядами выстроились пищальники и мушкетеры. Воткнув сошки в землю, они опустили на них пищали и мушкеты, приложились к ним, словно целились, затем сняли оружие и застыли на месте.
С рейтарами было сложнее. Половину их Валович решил поставить в засаду. Поэтому приказал уйти с поляны в лес, удалившись на версту, чтоб ржание коней не выдало войска. Остальных расположил за пищальниками.
Когда рейтары построились, пану Валовичу показалось, что лучше будет, если их расположить ближе к левому крылу — в кустах можжевельника не так заметны кони. Приказал перестроиться. Посмотрел пан Валович и не понравилось расположение рейтар — слишком удалены они от правого фланга, по которому могут ударить черкасы. Разозлившись неизвестно на кого, закричал:
— На правое крыло, черт вас побери!
Кони сбились в кучу. Валовича обуял гнев. С правого крыла он переставил рейтар снова в центр и успокоился.
Пищальникам было приказано после первого залпа сбиться в две кучи и сразу же дать проход коням. Затем зарядить мушкеты и, когда рейтары разрубят строй казаков надвое, а из-за укрытия выскочит засада — дать второй залп. Рейтары строились за пищальниками и через четверть часа приняли боевой порядок. Валович остался доволен войском.
Он уселся возле шатра на душистую траву. Кухар подал ужин — вареную курицу и вино. Курица была жесткой, мясо застревало меж слабых и редких зубов. Разозлившись, крикнул:
— Эй, ты!
Кухар знал крутой нрав пана и сейчас по злому окрику определил, что беды не миновать.
— Ты что подал, собака?!
— Долго варилось, пане, — виновато оправдывался кухар. — Старая курица.
— Зачем брал старую?
Пан Валович швырнул курицу в лицо кухару и вытер жирные губы. Мясо сейчас же подхватил пес, что лежал у входа в шатер.
Кто знает, чем кончился бы гнев пана Валовича, если б не дозорные. Они принесли весть, от которой пан побагровел:
— По шляху идут?! Мерзкие схизматы и разбойники! — Лицо его налилось гневом. — Я проучу этих свиней! Трубач!.. Куда подевался трубач?
— Я здесь, ваша мость!
— Труби!..
От поля к лесу и дальше, к Ясельде, покатился призывный зов трубы. Пан Валович вскочил на коня, выехал на шлях и увидел вдали казацкое войско. Трудно было понять, сколько его, — пять сотен или целых десять. Над шляхом стояло облако пыли. В закатных лучах солнца пыль казалась розовой кисеей, сквозь которую, как призраки, показывались и исчезали кони. До черкасов было немногим больше версты.
— Порубим всех начисто!.. — сжал в руке поводья.
Одна за другой полетели по войску команды. Пикиньеры ощетинились, и вечернее солнце заиграло на острых наконечниках пик. Грозно стоят мушкеты на сошках. Уже сидят в седлах рейтары и ладони лежат на рукоятках сабель. Беспокойство людей передалось коням… Они храпят, перебирают ногами. Снова играет труба. Пан Валович всматривается в казацкое войско. Кажется, оно разворачивается, но не движется. Разворачивается для боя?..
И вдруг за спиной пана Валовича, за спинами стрелков и рейтар, как гром раскатистый, загрохотало и покатилось эхом:
— Сла-а-ава!..
Мороз пробежал по спине пана Валовича, сперло дыхание, и показалось ему, что лес и шлях, и рейтары перемешались, полетели в пропасть. Из леса, прямо на рейтар мчались, сверкая саблями, казаки. И сразу стало все понятным: оврагом, где не ждал никак Валович, прошли незаметно черкасы…
— Подлые псы! — в ярости закричал Валович, с ожесточением пришпорив коня. Тот взвился на дыбы.
Рейтары едва успели вырвать из ножен сабли и подставить их под казацкие удары. Рубились отчаянно на виду у пикиньеров и пищальников. А те не могли не приблизиться, ни сделать выстрела — по шляху, поднимая пыль, мчались на них сотни. Валович, а за ним Жабицкий и трубач, и рейтары охраны проскакали в угол поляны и, укрывшись за кустами можжевеля, наблюдали за боем, который вспыхнул мгновенно. Со стороны шляха стремительно шли черкасские кони…
— Трубач!.. Быстрее, собака!..
Запела труба, но ее никто не слышал. Сотни, которые мчались со стороны шляха, обошли пикиньеров и налетели на пищальников. Загремели беспорядочные выстрелы. В этот момент из леса примчались поставленные в засаду рейтары. Засверкали железные кирасы. Они не навели страха на черкасов. Пан Валович увидел казака на сером жеребце, в малиновом кунтуше. Рядом с ним мелькала хоругвь.
— Небаба! — прошептал пан Валович и на мгновение прикрыл глаза, судорожно сжав веки.
Когда посмотрел снова — конники встретились. Наблюдать за рейтарами было легче. Они в темных камзолах, поблескивающих кирасах. Свалился под ударами рейтар один казак, второй. Забилось сердце пана Валовича.
— Так их! — И приподнялся на стременах.
Казаки рассыпались, пошли кругами по полю, не выдержали ударов рейтар, но внезапно собрались в кучу и, сверкнув саблями, снова метнулись в бой.
Теперь все перемешалось. Носились без всадников перепуганные кони и кричали раненые. С поля бросились в лес мушкетеры.
— Назад! — потрясая кулаком, кричал Валович.
— Надо отходить, ваша, мость. — Жабицкий тревожно поглядывал на хоругвь, которая высилась у шатра пана Валовича. К ней упорно пробивались казаки.
«Отходить?! — беззвучно зашевелились губы Валовича. — От кого бежать? От мерзкой черни будет бежать он, воевода?!»
— Молчи! — заскрипел зубами пан Валович, хотя ему стало ясно, что, он проиграл бой.
— Ваша мость, берегите себя!.. — Жабицкий перегнулся в седле и цепкой рукой выхватил поводья у пана Валовича. — Едем!.. Сейчас… Иначе будет поздно.
— Да, будет поздно, — машинально согласился Валович. Рассеянным взглядом Валович окинул поле боя. Устало метались кони. Поляна возле леса была усеяна трупами. Сержант вел пикиньеров на казаков, но те рубили пики и теснили войско к оврагу…
Пришпорив коня, Валович пустил его за капралом. Следом поскакали двадцать рейтар охраны.
Краем леса миновали поле и, обходя шлях, свернули в овраг. Нашли тропинку и по ней версты три шли рысью. Тропинка вывела на дорогу, которая тянулась к западу. А дорога вскоре вывела на шлях. Он раздваивался. Прямо — к Пинску. Вправо — на Лунинец. Пан Валович остановил коня.
— Бери двух рейтар и скачи в Пинск, — не поворачивая головы, глухо сказал Жабицкому.
— А ваша мость? — удивился капрал.
— Скажешь войту пану Луке Ельскому, что воевода Валович укрылся в Слуцкой крепости. Еще скажешь… Ладно, — прикусив губу, ударил усталого коня в бока и закачался в седле.
Рейтары тронулись за паном Валовичем. Жабицкий смотрел им вослед, пока те не скрылись из виду. Потом потрепал коня по, упругой шее и, поглядывая в сторону, где еще кипел бой, процедил сквозь зубы:
— Небаба…
Всю дорогу до Слуцка хорунжий Гонсевский думал о друге молодости Витольде Замбржицком. Витольд жил в Слободе, в тридцати верстах от Слуцка. Гонсевский — в маентке Бучати. На добром коне час езды. Вместе с Замбржицким сражались под Смоленском и вместе делили тяготы походной жизни. Не расставались и позже, когда обзавелись семьями. Зимними вечерами любили сидеть в жарко натопленных комнатах и вести разговоры о былых сражениях, о славе, которую добывали для Речи Посполитой в походах. И теперь Гонсевский удивлялся тому, что сидит в своем маентке Замбржицкий, словно в берлоге, и нет ему никакого дела, что делается вокруг.
Гонсевский решил заехать к пану Витольду, хоть и не был уверен, что застанет его дома, — шановное панство стремится уйти подальше от огня. Но слуги сейчас же раскрыли ворота, и Гонсевский, бросив повод, широкими, быстрыми шагами пошел к дому. Замбржицкий встретил его на крыльце.
— Два года не видались.
— Ты совсем поседел, шановный, — осматривая друга, заметил Гонсевский. — Но все такой же.
Хорунжий видел ту же стройную фигуру, крутой лоб, тонкий нос и гладко выбритые щеки. Пану Витольду Замбржицкому было за шестьдесят, и годы эти выдавала только седина.
— Откуда путь держишь? — Замбржицкий потрепал хорунжего по плечу.
— Из Несвижа. Насилу добрался и устал до смерти.
— Понимаю. Хлопот много. Крепок ли ясновельможный пан Радзивилл?
— Крепок. Приехал из Кейдан и собирает войско. Вся Речь Посполитая поднимается.
— А я вот видишь, ни с места, — усмехнулся Замбржицкий.
— Стар стал? — слукавил хорунжий.
— Стар. А ты не угомонишься.
Гонсевский расстегнул мундир, снял саблю и сладко потянулся в мягком кресле.
— Как угомониться, если меч повис над ойчиной? Ты не взял саблю, да пан Шиманский не взял, да пан Любецкий… — Гонсевский поджал губы. — Шановный полковник пан Кричевский и тот где-то отсиживается…
Замбржицкий слушал, опустив голову.
— Кричевский не будет отсиживаться… Так мне кажется.
Гонсевский пожал плечами.
— У тебя, шановный, тихо? Кругом бушует чернь.
— Пока бог хранит. Разворошили гнездо и дивимся теперь.
— Кто разворошил? — насторожился Гонсевский. — Ты? Я? Или пан Шиманский? Кто?
— Так. И ты, И я… — согласился Замбржицкий. — Чинши непомерно велики для черни. Потому холопы наши и все подданные маентностей и взбунтовались. Немало шкод починили… А потом еще требуем униатский обряд соблюдать. Вспомни шановного канцлера Льва Сапегу. Не он ли писал, что владыка Полоцкий слишком жестоко начал насаждать унию и потому омерзел и надоел народу.
Гонсевский заворочался в кресле.
— Будет, шановный! Знаю твою приверженность к холопам.
Замбржицкий замолчал. Хорунжий Гонсевский понял, что не было и нету у него дружбы с Витольдом Замбржицким. Но сказал не то, что думал:
— Люблю я тебя, друже, за верное сердце и за то, что предан ты Речи. Но печешься о хлопах зря.
Сколько Замбржицкий ни упрашивал хорунжего остаться ночевать — не упросил.
— Не могу, шановный, тороплюсь в войско…
Все десять верст до лагеря ехал шагом. Качаясь в седле, думал о Замбржицком. И вдруг пришла дерзкая мысль: прикинув и рассчитав, решил, что шаг будет правильный — нечего размышлять.
Прибыв в войско, вызвал сержанта и вел с ним тайный разговор. Тот поклялся, что будет разговор держать в тайне. Сержант подобрал трех ловких воинов. Когда начало смеркаться, они сели на коней и поехали к Слободе пана Замбржицкого. Под самым маентком пана в кустах сели в засаду. Всю ночь не спускали глаз с дороги, что вела в маенток, вслушивались в темноту — не слыхать ли осторожного топота всадников, не скрипит ли холопская телега? Десять ночей сидели в засаде и на зорьке возвращались в отряд. Сержант в мыслях проклинал хорунжего за бессонные ночи и посмеивался над глупой затеей. На пятнадцатую ночь замерли в кустах — нет, не почудилось, а услыхали конский топот. Вскоре различили всадников. Один впереди, двое сзади. В маентке собаки учуяли чужих и залились хрипастым лаем, потом снова наступила тишина. Сержант строго выполнял наказ хорунжего и поспешно послал одного воина в лагерь. Сам же с двумя рейтарами приготовился к бою. Как только всадники будут покидать маенток, налетит и порубит. Так было приказано…
Еще не заалело небо, как в маентке прокричали первые петухи. Томительно тянулись минуты, и сержант потерял надежду, что появятся таинственные кони. Все же они появились. Из маентка вышли рысью и, ускоряя бег, направились по узкой дороге к шляху. Когда поравнялись с кустами орешника, выскочила засада, с саблями наголо. Сержант вырвался вперед. Сверкнула сабля, и человек медленно, со стоном сполз с седла. Тут же грянул выстрел пистоли, потом второй. Выронил саблю сержант. Поднялись на дыбы испуганные рейтарские кони, метнулись в сторону. И два всадника растаяли в густой синеве ночи. Рейтары взвалили на седло убитого сержанта, подняли раненого всадника и, усадив его на коня, подались к лагерю.
Было светло, когда, потирая заспанные глаза, вышел из дома хорунжий. Поеживаясь от утреннего тумана, приказал подвести ближе раненого. Тот стонал, но шел. Рана оказалась не опасной — спасла железная пряжка ремня, на котором висел ольстр.
— Драгун? — удивился Гонсевский.
— Так, ваша мость, — простонал раненый.
— А я-то думал, что черкасов порубили… — с притворством заохал Гонсевский, — Куда ты ехал?
— Не я дорогу выбирал, ваша мость. Господар указывал…
— Кто твой господар? — заметив, как морщится от боли драгун, приказал — Дайте ему воды!
Из хаты вынесли кружку. Драгун жадно выпил воду и ладонью, измазанной кровью, вытер мокрые усы.
— Господар мой, ваша мость, полковник пан Кричевский.
Хорунжий Гонсевский не выдал ни растерянности, ни удивления. Приказав вызвать цирюльника и перевязать драгуну рану, ушел в хату, сел на лавку и долго смотрел в раздумье через окно. Знал хорунжий, что родом Михайло Кричевский из маентка Кричева, что в Берестейском повете. Поговаривали, что имел он тайные связи с казаками. А так ли это? Как оказался Кричевский в здешних местах? Где войско его, если служит он в Киевском полку? Не тайные ли связи у Кричевского с Замбржицким? Вскочил с лавки и, распахнув дверь, приказал писарю нести бумагу и перья. Когда писарь положил все необходимое на столик, Гонсевский сел писать секретное письмо гетману Радзивиллу.
Глава одиннадцатая
Тяжко вздыхает мех, и после каждого вздоха белым, ослепительным светом вспыхивают угли в горне. Алексашка клещами шевелит железо, ворочает его из стороны в сторону.
Кончается железо. Может, хватит еще на три алебарды. А потом? Шапеня смотрит на горн. Ярко горят угли. И с каждым вздохом меха кузня озаряется бледно-рыжими всполохами.
— Неужто не упросить Скочиковского? — Алексашка вытирает рукавом вспотевшее лицо.
— Упросить можно. Да платить нечем. Должен был Савелий приехать, а нет его.
— В долг не даст?
— Не то время. Теперь купцы в долг не дают: смута по земле пошла. Тем паче, что у Пинска объявился Небаба.
Шаненя не ошибся. В Пинске только и разговоров о том, что у Ясельды-реки черкасский атаман Антон Небаба разбил тысячный отряд воеводы пана Валовича. Пересказывали даже подробности боя, удивлялись хитрости и отваге казаков. В этом бою черкасы взяли богатую добычу — мушкеты, порох с пулями, лошадей, много провианта и упряжи. Войско пана Валовича разбежалось, а сам он исчез неизвестно куда. Но знают, что объявится. Шановное панство соберет новый отряд, купит у свейского короля мушкеты. Говорили еще про то, что казацкий атаман не может миновать Пинска и пойдет к нему, а в городе у атамана есть свои, надежные люди, с которыми он в тайном сговоре.
Из кузни на обед шли молча. Шаненя был занят думами и не говорил, что собирается делать. Алексашка предполагал, что Шаненя не будет сидеть сложа руки. Если не возьмет у Скочиковского железо на этой неделе — упустит его совсем.
Ховра поставила на стол толченку. Шаненя взял пару ложек, и на том все. Поднялся тяжело — из-за стола и глухим голосом, не глядя на жену, спросил:
— Далеко заховала Устин крест?
— А что? — Ховра уставила на Ивана тревожные глаза.
— Давай его…
— Зачем понадобился? — у Ховры дрогнули губы.
— Надобен, баба, — решительно ответил Иван. Он понимал, что и Ховре не легко, что она догадывается, — зачем понадобилось злато. — Живы-здоровы будем, золотарь Усте другой сделает.
Глаза у Ховры затуманились. Дрожащей рукой она заправила под платок выбившиеся волосы и, пряча от Алексашки лицо, подняла крышку сундука. Не скоро отыскала на самом дне тряпицу и, не глядя Ивану в глаза, протянула руку.
Шаненя развернул тряпицу. На ладони сверкнул золотом массивный крестик. Он был отлит два года назад умелой рукой пинского золотаря Ждана. Крестик Шаненя берег для Усти, когда девку замуж отдавать будет…
Слуги пана Скочиковского долго не открывали калитку. Усмехнулся Шаненя: высматривают, кто стучит! Скочиковский вышел хмурый, но в хату запросил.
— Язычище у тебя длинный, мужик! Сказывай, кому говорил про железо?
— Никому! — решительно ответил Шаненя и перекрестился. — Как перед богом говорю. Али ты меня на слове ловишь?
— Нечего мне ловить, — потупил взор Скочиковский и, уже мягче, добавил: — Не говорил, так скажешь.
— Негоже, пане. Уговор я свято храню.
— Железа больше не проси, не дам и фунта. — Скочиковский развел руки. — Тебе сейчас оно ни к чему. Кто дермезы у тебя покупать станет, если полымем земля шугает?
— О, пане!
— Что, о? Ну что, о? — Скочиковский постучал согнутым пальцем по лбу. — Не пойму, для чего ты железо пудами заказываешь? Черт один знает, сколько из него дермезов и бричек наковать можно! Жадный ты, и глаза у тебя завидущие. Подохнешь от жадности.
— И ты не щедрый, пане. А железо не только мне надобно. Для войска те дермезы сгодятся.
— Ну и хитер! — сплюнул Скочиковский и вытер ладонью губы. — На твоих дермезах навоз возить, а не ядра и порох.
— Не зело ты любезен, пане, — притворно обиделся Шаненя. Он вынул тряпицу, развернул ее и протянул ладонь, на которой сверкал золотой крестик. Скочиковский хоть и смотрел равнодушно, а все же взял его осторожными пальцами, покачал, будто взвешивал, и положил в ладонь Шанене.
— Ладный, — согласился Скочиковский и снова покосился на крестик. — Было б железо…
Шаненя молчал. Знал натуру Скочиковского. Теперь надо не торопиться: купец сам на крючок возьмется, как пескарь. Шаненя завернул крестик в тряпочку, положил ее за пазуху.
— Жаль… Придется в Мозырь ехать. Там, сказывают, железо купить можно. А вот дорога далековата… — Шаненя помял в руках картуз и посмотрел на дверь.
— Нету, — повторил Скочиковский. — Все, что было, отослал в Несвиж… А сколько тебе надо?
— Пудов пятьдесят.
— Ошалел! — Скочиковский схватился за голову. — Столько не найду, Я казне задолжал двести сорок пудов.
— Отдашь на пятьдесят меньше. Казна в печи не смотрит.
— Дурень! Казна глаз не спускает… Посиди, Иван, — Скочиковский показал на скамейку. Он вытянул из шуфлядки бумагу, разгладил ее на животе ладонью, что-то высчитывал, прикидывал, почесывал затылок, заросший длинными курчавыми волосами. — Может, малость и наскребу.
— А чего не наскребешь, пане! Я не даром. Златом платить буду и соболями.
— Знаю, не хвались, — махнул Скочиковский, сворачивая в трубочку бумагу. — Ты мужик надежный.
— Господь с тобой, пане! — Шаненя снова полез за пазуху.
Он вышел за калитку и облегченно вздохнул. Шагал и думал: все делает всесильное злато. Купец отца родного может продать за него, а что касается ойчины, то говорить не приходится. Знает, что голову под топор ставит — указ сейма нерушим и свят. Из его, Скочиковского, железа в Несвиже теперь пушки льют да ядра, а потом из этого железа по мужицким загонам палить будут. Все знает купец. Велика и неуемна жадность к наживе, если свою веру продает…
Вошел к себе в сени — никого. Дверь в хату раскрыта. Показалось Шанене, что всхлипывает кто-то. Прислушался, заглянул, не заходя. Видит, сидит Устя на лавке, уткнулась лицом в угол, закрыв лицо руками. Поодаль стоит Алексашка.
— Слышь, Устя…
Плечи Усти вздрагивают. Она еще больше закрывается руками.
— Слышь, Устя, — тихо говорит Алексашка. — Будет другой крестик. Этот бате надобен был.
Защемило сердце Шанени. Иван тихо вышел из сеней. Остановился у изгороди, пожал плечами. Раньше замечал другое — пряталась Устя от Алексашки, в хате с ним наедине не была. Нонче слез не стыдится…
В минувших войнах, которые вела Русь с Ливонией и Речью Посполитой, Пинск оставался в стороне от больших шляхов, по которым тянулось войско. И все же город не раз палили и свои, и чужие. Час от часу налетали сюда крымские орды за поживой и ясыром. Оттого король Польши Стефан Баторий, дед короля Сигизмунда, велел обнести город с трех сторон высоким земляным валом и дубовым частоколом в три метра высотой. Пинск не считался крепостью, какими были Быхов или Слуцк, но укрепления делали город труднодоступным. Пятьдесят лет назад укрепления были частично разрушены грозным и жестоким предводителем повстанцев Северином Наливайкой. Только двадцать лет назад король Сигизмунд III, готовясь к войне с русским царем Михаилом Романовым, начал восстанавливать укрепления. Пятьсот подвод и еще столько же мастеровых холопов согнало панство к Пинску. Мужики валили лес, стаскивали его к городу и ставили новые, крепкие стены.
Теперь Пинску отводилось особо важное значение. Сейм имел намерение пустить войско через эти места на Украину, в тыл схизматику Хмелю. Но казацкие загоны и восставшая чернь Белой Руси расстроила эти планы. Более того, стало очевидным и другое — не миновать войны с русским царем. От лазутчиков уже известно, что Посольский приказ разослал тайную грамоту, в которой приказано быть начеку «стряпчим и дворянам московским и жильцом, помещиком и вотчеником муромским, нижегородским, арзамасским, саранским, темниковским, да городовым дворянам и детям боярским муромцом, нижегородцем, арзамасцом, мещеряном…» А ежели царь возьмет под свою руку черкасские земли, стрельцы царя Алексея дойдут до Пинска, и баталии здесь могут быть жаркие. Войт пинский, полковник пан Лука Ельский после разгрома отряда пана Валовича послал срочного гонца в Несвиж и просил гетмана Януша Радзивилла прислать арматы, порох и ядра. Януш Радзивилл прочел письмо, зло выругался и выставил кукиш: на плюгавый загон разбойника и схизмата Небабы не нужны арматы, и порох на него жечь — непристойно. Его порубят саблями рейтары. Вместо пушек в Пинск прибыл тайный нунциуш папы Иннокентия X монах Леон Маркони. Он имел долгую и трудную беседу с Лукой Ельским и достопочтенным ксендзом Халевским, а также с гвардианом пинским ксендзом паном Станиславом-Франциском Жолкевичем, приехавшим из Вильны. Нунциуш Леон Маркони поведал о решимости папы строго наказывать бунтарей и дал понять Луке Ельскому, что меч карающий должен падать со всей силой… Говорил еще конах Маркони о том, что Поляновский договор, по которому король Владислав отказался от своих прав на русский престол и признал за Михаилом Романовым царский титул — страшнейшая и непоправимая ошибка. Теперь царь Алексей себя великим государем именует и настолько укрепился в политической и светской жизни Европы, что ни один спор уже не может быть разрешен без участия Москвы.
На бунт черни в Белой Руси папа Иннокентий X смотрел с тревогой не потому, что горели панские маентки. Разве впервые поднимает голову чернь? Сейчас решается судьба земель, которые были под властью Речи. Потеря их — это прежде всего потеря престижа Ватикана. Русь медленно, но уверенно двигается к прибалтийским землям, где интересы короны были не меньшими. Радовали сейм и все шановное панство сложные отношения Руси с Турцией и Крымом, хотя в войне с Речью Посполитой султан и хан были союзниками Москвы, как, впрочем, и Швеция. Но сейчас свейский король претендовал на польскую Прибалтику и Литву; турецкий султан и крымский хан поглядывали на Украину. Борьба со свейским королем за Балтику толкала Русь к союзу с Речью Посполитой, конечно, если Русь откажется от своих претензий на Украину. А на это русский царь не согласится… Может быть, и легче было б решать все эти дела, может быть, и состоялся б тайный разговор с царем Алексеем Михайловичем, если б не хитрый, как лиса, и мудрый боярин Посольского приказа Афанасий Ордин-Нащокин, который благоволит к схизматику Хмельницкому. Правда, по другим сведениям Ордин-Нащокин мечтает о союзе с Речью Посполитой и о славе, которой покрылись бы славянские народы, если б все они объединились под главенством Руси и Речи…
Полковник Лука Ельский во всех этих сложных и запутанных отношениях разбираться не хотел. Это дело будущего короля, сейма, Януша Радзивилла, возглавлявшего посполитое рушение на Белой Руси. Он видел реальную угрозу Пинску — загон, казацкого атамана Антона Небабы.
Полковник пан Лука Ельский целый день самолично осматривал ров и стены, которыми обнесен Пинск, и остался доволен. Казаки армат не имеют, следовательно, штурмовать город им нечем. Задерживаться под Пинском и вести длительную осаду они так же не могут — под Несвижем стоит войско пана Мирского, под Слуцком отряд хорунжего пана Гонсевского, да еще закованные в кирасы наемные рейтары под командой немца Шварцоха.
После конфуза пана Валовича войт Лука Ельский дал строгий наказ: нести тайные дозоры вблизи Пинска. Дозорцы сидели в засадах днем и ночью. Изредка тянулись ленивые купеческие фурманки. Их останавливали, расспрашивали купцов, куда едут и что везут.
Теплым солнечным днем шел из Пинска пыльной дорогой монах. Дозорцы махнули было рукой: в Лещинском монастыре их проживает немало и все таскаются по селам. Осматривая согбенную фигуру, сержант все же подумал, что схватить его следует. Наказывал войт, что православные монахи — лазутчики. Дозорцы выскочили из кустов и накинули на монаха веревку.
— Куда путь держишь? — с подозрением спросил сержант.
Монах не торопился с ответом. Спокойно качнул головой и разжал покрытые пылью губы.
— Дорогу мою господь бог указал. Иду на Гомель…
— Какие дела у тебя в Гомеле? Не чернь ли ждет тебя?
— Молитвы ждут и печали господни, — вздохнул монах.
Сержант вырвал из рук молитвенник, потряс его. Монах укоризненно покачал головой.
— Чего пялишь чертовы очи?! — разозлился сержант. — Знаем тебя! — и стал разрывать молитвенник. Распотрошив кинжалом толстые, обтянутые кожей деревянные корки и убедившись, что там ничего не спрятано, швырнул молитвенник в кусты. — Снимай балахон и побыстрее!
Дозорцы старательно осмотрели все швы в подоле и рукавах.
— Вшей расплодил! — брезгливо сплюнул сержант. — В огонь бы их вместе с тобой.
Сорвали с головы шапку. Острием кинжала вспороли подкладку. Сержант хотел было и шапку бросить в кусты, да заметил желтый краешек бумаги. Потянул осторожно и вытянул сложенный листок.
— Это что? — бросил недобрый взгляд.
— Молитва, — не отводя глаз, ответил монах.
— Вяжите сатане руки, да покрепче!..
Монаха привели в Пинск, бросили в подвал и поставили стражу, а бумагу передали полковнику Луке Ельскому. Войт прочел письмо и послал за ксендзом Халевским. Тот, стоя, слушал, что читал войт.
— «…а около Пинеска на палях многие люди, а иные на колье четвертованные… и лютуют веле и бысьмо веру чужую принимали и лямонтовати некому…»
Лука Ельский читал и поглядывал, как покрывалось мелом сухое лицо ксендза Халевского.
— Тайные доносы в Московию шлет и на милость царя уповает. А то, что чернь из повиновения вышла, — не пишет.
— Владыка Егорий… — прошептал ксендз Халевский. Сошлись брови на переносице, поджались губы.
Ксендз Халевский вопросительно посмотрел на войта. Тот после долгого раздумья проронил:
— Терпеть не будем…
Долго сидели, не зажигая свечей, советовались…
Ночью монаха вытащили из подземелья. Сержант развязал ему руки и вывел на шлях.
— Куда ведешь? — спросил монах, предчувствуя недоброе.
— Тебе же в Гомель надобно…
Отошли от города верст шесть. Кончился сухой лес и начались болота. Сержант пропустил вперед монаха, сам пошел следом. Шли не долго. Монах не видел, как сверкнул кинжал, не почувствовал ни удара, ни боли. Свалился замертво. Сержант оттащил монаха в болото и бросил там.
Глава двенадцатая
Молва о том, что Иван Шаненя мастерит дермезы на железном ходу, быстро разлетелась по городу. После полудня у кузни зло залаял пес. Шаненя посмотрел в щель двери и шепнул Алексашке:
— Прячь алебарду!.. Капрал…
Алексашка торопливо выхватил из горна уже раскрасневшуюся алебарду, окунул в корыто и ткнул в угли. Тревожно застучало сердце и сам себя успокоил: капрал его ведать не ведает и не видел ни разу в Полоцке. Шаненя раскрыл двери, цыкнул на пса и поклонился. Стражники остановились поодаль. Капрал заглянул в кузню: полумрак, пахнет окалиной и чадом. Дальше порога не пошел.
— Что мастеришь? — и покрутил рыжий ус.
— Все, что прикажешь, пане, — развел руками Шаненя. — Дермезы, брички, на колеса обода натягиваю, атосы кую.
— У ясновельможного пана Гинцеля в дермезе шворень согнулся. Выровнять надо.
— Это наладим. — И подумал: согнется, если мужики дермез набок завалили.
— Спешно надо, — повысил голос капрал и вдруг спросил: — А где железо берешь?
Вспыхнула и зашевелилась у Шанени мысль: случайно спросил Жабицкий или хитростью берет. Тревожно стало на душе. Может, никакого швореня не надо, а стало ему известно о том, что купил железо у пана Скочиковского?..
— Плохо с железом, пане. Нет его теперь. Дорогое.
— Дорогое, а куешь… — капрал кивнул на оси, что лежали в песке возле двери.
— Раньше из Гомеля купцы возили. Вот и ковал.
— А теперь пан Скочиковский продает? — загадочно усмехнулся в усы капрал.
— Хотел купить, да не дает пан, — с сожалением вздохнул Шаненя.
— Добро! — буркнул капрал и приказал стражнику: — Беги, пусть волокут дермез…
Отлегло сердце у Шанени.
Капрал не задержался. Еще раз оглядел кузню, стрельнул глазом по горну, разбросанным кускам железа и вышел, не говоря ни слова. И все же допытывался не случайно у седельника. Намедни стало ему ведомо, что три дня гостевал у Скочиковского некий купец из-под Орши. А потом тайный дозорца выследил, как из железоделательных печей наложили шесть возов железа и фурманки потащили его шляхом к Бобруйску. Вечером долго думал об этом Жабицкий, вертелся на сеннике, строил догадки. Сожалел, что упустил такой случай и не перенял оного купца. Конечно, если схватить фурманки да завернуть их во двор войта Луки Ельского — не снести головы пану Скочиковскому. Только какая будет от этого выгода ему, капралу? Никакой. А выгода может быть. Теперь он, капрал Жабицкий, в почете и славе. Дважды слушал пан войт Лука Ельский рассказ капрала о том, как под Горвалем был разбит отряд казаков и предводитель черни Гаркуша сложил голову. Войт Лука Ельский за храбрость и за верность Речи поднес капралу саблю. Рукоять и ножны отделаны серебром и чеканкой.
Утром капрал Жабицкий долго думал и, наконец, решился на шаг, который представлялся ему безошибочным. Прицепив саблю, вскочил на коня и поскакал улочкой к дому купца пана Скочиковского. Слуги раскрыли ворота. Пан Скочиковский был удивлен появлением капрала, сообразил, что приехал он, видимо, не случайно, и сразу же запросил в гостиную.
— Эй, девка! — крикнул служанке. — Стол!
Жабицкий не успел оглянуться, как было подано тушеное мясо, пирог с ливером и бутылка мансанильи. Оглядывая статную фигуру капрала, Скочиковский льстиво заметил:
— У пана капрала бравый выгленд.
Жабицкий безразлично махнул рукой и покосился на мансанилью, поданную на стол.
— Надоело качаться в седле. Как только поставим на место быдло, покину войско. Я с юных лет тяготел к духовному сану.
— О, пане капрал, это благородное решение! Мир знает не мало святых, которые прославили себя вначале как храбрые воины. Ведь и достопочтенный Игнатий Лайола носил шпагу.
Лесть Скочиковского понравилась капралу. Жабицкий хорошо знал жизнь Игнатия Лайолы. Любой пан был бы счастлив быть похожим на великого иезуита. Да, в тридцать лет он храбро защищал крепость Памплоны от французов и был ранен в обе ноги. После выздоровления отдал себя целиком святой цели — созданию ордена. Жабицкий помнил наставление Лайолы и сейчас повторил его слово в слово:
— Тот, кто хочет посвятить себя богу, должен отдать ему кроме своей воли свой разум… — и вдруг добавил: — Пан Скочиковский не воин, а так же славен делами.
— Какие дела?! — Скочиковский развязал сафьяновый мешочек с табаком. — Купецкие дела стали бедные и ничего не стоят. Я тяну кое-как — железо надобно короне. А казна платит гроши. Попробуй выделать его, железо!
Что правда, то правда. Выделать железо не легко. Видел Жабицкий, как мужики из рыжей болотной воды вытаскивали тяжелые, пористые, как пемза, и крохотные куски руды. Ее промывали, сушили и прокладывали углями в железоделательных печах. Пылали жаром угли, и крупицы руды плавились в крицу.
— Пан купец не стоит у печи и не колотит молотом. А за железо платят не мало.
— В чужих руках и грош толще талера… — Скочиковский второй раз налил в кубок мансанилью.
Капрал убрал руки со стола. У пана Скочиковского похолодело внутри: не зря отодвинулся!
— Дозорцы переняли фурманки с твоим железом. — Капрал в упор смотрел на пана Скочиковского и наблюдал, как задергалась у купца щека, задрожали пальцы. Скочиковский шмыгнул носом и зашарил ладонью по скамейке — понадобился мешочек с табаком. Капрал продолжал — Железо фурманы прикрыли тряпьем, пустыми кадушками из смолокурни. Я, пан Скочиковский, повинен был завернуть коней на двор пана войта… Да пожалел твою седую голову.
Такого поворота купец не ожидал. Отпираться было бессмысленно, хотя и славна поговорка: не пойман — не вор.
— Пан войт знает о моем железе… Там его вот было… — купец поднял мизинец и чихнул.
— Не знает пан пулкувник! — твердо оборвал капрал.
И поднялось в душе Скочиковского смятение: неужто этот рыжеусый мерзкий капрал пронюхал что?
— Седельнику Шанене не продавал?.
— Нет, не продавал!..
— А он признался… — схитрил капрал.
— Брешет хлоп! Я негодное отдал. Оно ни на арматы, ни на мечи не годно.
Жабицкий негромко засмеялся. Он положил тяжелую руку на стол и забарабанил пальцами по сухим доскам. В комнате стало тихо. И тишину эту нарушало тяжелое, глубокое дыхание пана Скочиковского. Капрал неподвижно смотрел в окно, сидел гордый, чувствуя сейчас свою власть над купцом.
— Я еще не говорил пану войту, — Жабицкий, чеканя слова, сжал ладонь в кулак. — Но сам понимаешь, пан Скочиковский… Долг повелевает.
Скочиковский тяжело поднялся. Грохотала в висках кровь. Думал: правильно ли понял капрала? Да как не понять! Вышел из комнаты и вскоре вернулся. Положил на стол двадцать соболей.
— Что ему говорить, пану войту?.. Бери да знай, что сердце купеческое щедрое…
Жабицкий раздумывал, брать или не брать? Уж слишком дешево хочет откупиться пан Скочиковский. Пожалуй, этими соболями не отделается. Выпил еще кубок вина, забрал шкурки и вышел в сени. За ним — пан Скочиковский. А в сенях у дверей Зыгмунт. Скочиковский рассвирепел:
— Ты чего топчешься?! Ухо приложил?..
— Храни господь, пане! — испугался хлоп. — Не ты ли загадывал заново стелить в сенях полы?
— Замри, быдло! — у Скочиковского запрыгали губы. Слезящиеся глаза стали сухими и свирепыми. Размахнулся и огрел хлопа кулаком по переносице. — Разговоры слушаешь?!
— Помилуй, пане, и в думах не было! — Зыгмунт упал на колени.
— Слушаешь!.. — истошно закричал Скочиковский.
— Срежь ему ухо! — капрал Жабицкий с презрением посмотрел на хлопа. — Чтоб не прикладывал его больше к дверям.
Зыгмунт припал к пыльным ботам пана. Скочиковский носком оттолкнул голову мужика:
— Эй, похолки, сюда!..
На крик пана Скочиковского сбежались похолки. Капрал Жабицкий махнул рукой страже и два рейтара влетели в сени.
— Срезать ухо ему! — задыхался от гнева пан Скочиковский. — Быдло поганое!..
Резать ухо Зыгмунту похолки не решались. Непривычная была экзекуция. Вот если б отполосовать лозой — другое дело.
— Чего стоите?! — гаркнул капрал рейтарам.
Рейтары бросились к Зыгмунту. Один из них выхватил нож и, цепко схватив пальцами ухо холопа, в одно мгновение полоснул острым лезвием. Зыгмунт с воем покатился по траве размазывая кровь по лицу…
Весь день не мог успокоиться пан Скочиковский. Не о мужике думал, нет. Правильно сделал, что приказал отрезать ухо: будет чернь знать свое место. Думал о капрале. Выходит, он теперь в цепких руках Жабицкого. Какой захочет, такой и станет брать чинш. Придется давать, коль сразу промах сделал. Надо было стоять на своем. И ушел бы с носом!
До вечера никого не впускал к себе пан Скочиковский и никого не хотел видеть. Поздно вечером подошел к окну и замер: в стороне Лещинских ворот небо светилось малиновыми сполохами. «Пожар!..» — подумал в тревоге. Вышел на крылечко, замер, вглядываясь в ту сторону, и не мог понять, далеко ли горит и что объято пламенем? Вроде бы за Пинском, в стороне Лещей. До монастыря пять верст. И монастырь, кажется, немного левее. Слуги тоже не знают, пожимают плечами и на лицах, ни тревоги, ни удивления. Показалось Скочиковскому, что злорадством полны глаза черни.
Уже под ночь приехали холопы из железоделательных печей и рассказали, что на панский маенток, который в двух верстах от Лещей, налетели казаки, спалили дом и оборы, а скарб разграбили.
Пожар затухал. Зарево становилось меньшим, и густо-синее августовское небо в стороне Лещей подсвечивалось бледными сполохами. И вдруг мужицкие голоса заставили вздрогнуть пана Скочиковского. Обернулся и расползлись мурашки по спине — уже в другой стороне, за Северскими воротами, засветилось небо и разлилась кровавая заря.
— Горит, — прошептал пан Скочиковский, с тревогой вглядываясь вдаль. — Вся земля кругом горит…
Пан Гинцель отъезжал рано утром. С вечера войт Лука Ельский приказал приготовить завтрак. Кухари не спали всю ночь. На жаровнях запекали буженину, тушили кур с морковью, пекли пироги. К завтраку был приглашен ксендз Халевский. Пан ксендз плохо спал ночь. Лицо его стало пепельным, под глазами повисли синеватые мешки. Он пришел, как обычно, в черной накидке с оранжевым крестом. Лука Ельский вышел к завтраку в светло-зеленом сюртуке, расшитом серебряными галунами. С левого боку на коричневой перевязи висела шпага с позолоченным эфесом. Несмотря на то, что неподалеку от Пинска черкасы сожгли два маентка, войт был в добром расположении духа.
— Они храбры потому, что за них еще не брались…
— Само собой. Кроме того, Хмель поддает им жару, — пан Гинцель усердно жевал буженину беззубым ртом.
С этим доводом не мог не согласиться Лука Ельский. И все же он не верил в успех наступления Хмельницкого. Победа под Желтыми Водами, Корсунем еще ни о чем не говорит. Войт скептически усмехнулся.
— Помяните мое слово, — Ельский потряс над головой пустым кубком. — Скоро снова придет золотой покой.
Пан Гинцель приподнял глаза.
— О-о, не говори, шановный. Хмель замутил воду, и теперь придется долго ждать, пока она отстоится!
— Не так Хмель, как православная церковь! — с жаром выпалил войт и, поймав тревожный взгляд ксендза Халевского, осекся. Понял: сболтнул лишнее — стоят за спиной слуги.
Допив в кубке вино, Гинцель поднялся. Лука Ельский не стал задерживать — до Варшавы далек и труден путь. Гости уселись в дермез. Пан войт приказал десяти гусарам сопровождать дермез до Кобрина. Приоткрыв дверцу, Пани Гинцель помахала на прощание желтой костлявой рукой и приложила платочек к влажным, покрасневшим глазам. Конь тронул, и коляска загремела по мостовой.
Ксендз и войт вернулись в покои. Долго сидели в глубоких креслах. Думали об одном и том же.
— Владыка Егорий доподлинно знает, что деется вокруг, — тихо заговорил ксендз Халевский. — Молчанием своим дает негласное благословение черни, чтоб маентность жгла и пакостила. Долго ли будем терпеть подобное своевольство?
Пан Ельский повел бровью:
— Говорил мне епископ Паисий…
— А ты, ясновельможный, не внял, — с укором заметил Халевский. — Не для молитв собираются православные в церквах, а мятежные действия противу короны обсуждают.
— Изгнать его? — призадумался войт.
— Что даст это? — Халевский скрестил руки и перешел на шепот. — Король Владислав статьей своей Белую Русь выделил в особую епархию и даже архиепископа в Могилеве посадил. А митрополиту киевскому дозволил снова взять под свою руку православные монастыри и церкви. Нельзя было подобное делать. Нельзя!
— Стоит ли говорить об этом? — Ельский недовольно поморщился: обсуждать статьи короля не хотел.
Ксендз Халевский согласно кивнул и посмотрел на дверь.
— Изгонишь Егория — Никон другого пришлет.
Взгляды их встретились, и, кажется, они поняли друг друга. В тонких щелочках глаз пана Халевского сверкнул огонек, и в знак подтверждения своих мыслей он снова кивнул.
Лука Ельский взял звоночек. В дверях показалась служанка.
— Зови капрала Жабицкого и неси «зубровку».
Пан Ельский стоял у окна, задернутого тюлем. И слышался ему шепот Халевского:
— Изгони схизмата от дверей святой божией церкви… Да будет он проклят всюду, где бы он ни находился: в доме, в поле, на большой дороге и даже на пороге церкви! Да будет проклят он в жизни и в час смерти! Да будет проклят он во всех делах его, когда он пьет, когда он ест, когда он сидит или лежит… Да будет проклят он во всех частях своего тела… Да будет проклят… Да будет так! Аминь!..
Жабицкий явился немедля. Он стоял возле двери, слушал тяжелые, страшные слова молитвы и ощущал холодок, который волнами прокатывался по спине. Вослед за ксендзом повторял: «Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..» Капрал смутился, когда пригласил его войт к столу и наполнил кубок.
— Не я звал тебя, а пане ксенже.
Войт вышел из комнаты, а ксендз Халевский испытующе посмотрел на капрала, поднялся во весь рост, и показалось Жабицкому, что стоит он один на один с всесильным и всемогущим желтым крестом. Ксендз говорил долго и вразумляюще. Он напомнил о трудном испытании, которое выпало на долю Речи, о том, что любой ценой надо идти к победе, а кровь, пролитая врагом, — высшая награда господа за те муки и страдания, что терпит ойчина. Причина всех нынешних бед — коварный и осатаневший от злобы владыка Егорий…
Капрал все понял. Он стал на колени и склонил голову.
А с пола вскочил поспешно — за раскрытым окном послышался конский топот и гневный окрик часового.
— Пусти повод! — раздался хриплый бас. — До ясновельможного пана войта!
В комнату вбежал пан Ельский и за ним в изодранном синем сюртуке и без шлема вошел сержант из охраны пана Гинцеля.
— Что?! — закричал войт и сжал кулаки. Лицо его стало белым.
— Черкасы… ваша ясновельможность… — сержант разжал сухие губы.
— Говори!.. — не выдержал войт.
— В двадцати верстах от Пинеска, в лесу наткнулись на завал… Налетели вороньем со всех сторон черкасы… Сабли повытаскивали, сквернословят… Потом вытащили из дермеза пана Гинцеля и запросили выкуп. О чем говорил атаман черкасский с паном — не слыхал. Видел только, что налились очи кровью у злодея, рассвирепел, показал перстом на дерево… Пана Гинцеля схватили, поволокли к дубу и засилили…
— Говори!.. — заметался по комнате пан войт.
— Потом… — сержант передохнул. — Пани не трогали… Накинулись на рейтар, порубили… Меня вынес конь.
— О, свента Мария!.. — шептал ксендз Халевский.
Пан войт Лука Ельский опустился в кресло. От злости и бессилия сперло дыхание. Схватил звоночек. Когда служанка приоткрыла дверь, закричал в лютой ярости:
— Вон!.. Пшекленто быдло!..
О смерти достопочтенного пана Гинцеля гетман Януш Радзивилл узнал через три дня после случившегося.
Думая об этом, гетман ходил возле пруда, заложив руки за спину. На берегу кормили лебедей. Черные, о серебристым отливом птицы доверчиво брали крошки хлеба из рук садовника. Гетман подошел ближе. Но далекий конский топот заставил обернуться. Гетман видел, как мимо каплицы проскочил всадник и, стегая коня, помчался к замковому мосту. Через несколько минут к пруду прибежал слуга:
— Срочный чауш, ваша мость. От пана, хорунжего Гонсевского.
Януш Радзивилл прочел написанное цифирью письмо и, пройдя в кабинет, стремительно заходил из угла в угол. Не хотелось верить сообщению хорунжего. Но события в Варшаве научили многому. Появилась мысль схватить пана Замбржицкого и в Варшаве пытать. Но прежде чем сделать это, стоило выведать, где полковник Кричевский.
Гетман взял звоночек. Слуга явился недостаточно быстро, как хотелось сейчас гетману. Сверкнул сухими глазами и приказал, почти не раскрывая рта:
— Ротмистра Довнара… Живо!
Слуга знал, что ротмистра гетман вызывал в особых случаях для тайных поручений. За верную службу гетман недавно подарил ему пару штанов и рубаху. Такой милости удосуживались не многие. Слуга со всех ног бросился из замка.
Гетман Януш Радзивилл увел ротмистра в кабинет.
Через час, в сопровождении двадцати гусар, Довнар скакал в Варшаву. В тот же день тайные гонцы были посланы в Киев. Неделю гетман не выходил из кабинета, был молчалив и угрюм, пребывая в томительном ожидании. Наконец появился Довнар. Запыленный и исхудавший, он вошел в кабинет и преклонил колено.
— Полковника Кричевского, ваша мость, ни в Варшаве, ни в Вильне нет. Сказывают, давно не было. Пану канцлеру, как было велено, передал…
Не оказалось Кричевского и в Киеве. Гетман решил немедля схватить Замбржицкого. На рассвете гусары подошли к маентку, обложили его и постучали в дверь. Открыл заспанный слуга. Перепугавшись, упал на колени и, не сводя взора с грозных лиц, сказал, что пан Замбржицкий неделю назад уехал из маентка, но куда — не знает. Гусары не поверили хлопу, прошли в покои. Убедившись, что они пусты, ускакали в Несвиж.
А тут от войта пинского полковника Луки Ельского пришла депеша, что под Лоевом объявился загон, которым командует Михайло Кричевский…
Глава тринадцатая
Почти всю базарную площадь, что прилегает к шляхетному городу у ратуши, запрудили крестьянские возки. Собрались на воскресный базар ремесленники и чернь из окрестных сел, разный работный люд. Торгуют мужики живностью — полно свиней, овец, уток. Коров на базаре почти нет. И лошадей совсем не видно. Может быть, потому, что лошадь теперь не только тягло. Приехали мужики на старых меринах, что от ветра валятся, и на хромых кобылах.
Вывезли на базар ремесленники свои товары. Ермола Велесницкий развесил на шестах холстяные сорочки и порты на любой рост. Рядом с ним Гришка Мешкович разложил на постилке малахаи и треухи, шапки, шитые из заячьего меха. Ни малахаи, ни шапки теперь не берут: время жаркое. Неподалеку выставил седелки и сбрую Иван Шаненя. Разложил упряжь на новых дробницах, поставленных на железный ход. Железный ход у дробниц — мечта мужицкого двора. Ломаются деревянные оси на весенних, размытых водами дорогах. Но где мужику взять денег на такую роскошь? И сбрую теперь не особенно покупают. «Седло бы вынести на базар!..» — с усмешкой думает Иван Шаненя и жмурится от яркого солнца.
Сняли с телег и расставили гончары свои изделия — глиняные кувшины, миски, горлачики, гладыши с ручками, паленные на жарком огне и покрытые глазурью.
Между рядов, вдоль телег ходят мужики с корзинами и лотками. Зазывают отведать пирогов с рыбой, ватрушек с сыром, капустников, маковок, варенных на меду. В Пинске мед продают добрый — пахучий и сладкий. На липах собирали его пчелы и на сочных лугах. На нем такую медовуху варят, что пьют мужики, не нахвалятся, кряхтят от удовольствия и быстро хмелеют.
Алексашка ходит между рядов, присматривается к люду. Бабы хватают за руки:
— Отведай, хлопче, преснаки с потрохами!..
— Много ли коштуют?
— Грош. Чуть не даром!.. Горячие, пышные… Бери, хлопче, не пожалеешь… Ну, полгроша…
На высоком возу сидит крамник, скалит желтые зубы и горланит на весь базар:
— Редька с медом, варенная с медом, варил дядька Семен, ела тетка Ганна, хвалила, не дала заганы, дед Елизар пальцы облизал. — Моргает крамник хитроватым глазом и тянет нараспев: — Па-атока-а с инби-ирем, па-атока-а…
Коробейники, переваливаясь с ноги на ногу, постукивают пальцами по коробам. В них всякой всячины полным-полно: иголки, шилья, ножницы, перстеньки, стеклянные бусы, раскрашенные во все цвета. Алексашка нащупал в поясе монету и подумал: купить бы Усте бусы в подарок, да вряд ли возьмет девка…
Идет горластый мужик, перевесив через плечо овчины, трясет выделанной шкуркой.
— Тулуп кому, тулуп кому?!
Не заметил Алексашка, как подошел он и ткнул в лицо мягкой, нагретой на солнце шерстью.
— Покупай, детина!
— Чего тычешь в нос?! — разозлился Алексашка.
— Бери! Бабе тулуп на зиму сошьешь… Овчине сносу не будет, и баба крепче любить станет.
— Не надобен мне, — буркнул в ответ.
Тот не отстает, снова тычет в лицо.
— Пошел ты!.. — Алексашка занес тяжелый кулак и онемел: — Савелий!..
Сам серьезный, только глаза смеются и хитро поблескивают из-под насунутой на лоб шапки. Бороду и усы отрастил. Теперь купец настоящий.
— Кулачище у тебя ладный стал, — смеется Савелий, поглядывая на Алексашкины руки. — Если б огрел…
— Мало осталось до того… Чего же к Ивану не заехал? — удивился Алексашка.
— День велик и не сразу все делается. Говори, как тебе живется у седельника?
— Как видишь.
— Пошиваете?
— И постукиваем малость.
— Славно! — Савелий замотал овчиной. — Тулуп кому, тулуп.
Шли по рядам, обходили гончаров, повозки с живностью и снова подавались в шумную толпу.
Увидав коробейника, того самого, у которого Алексашка рассматривал бусы, Савелий остановился, заглянул в короб, зацокал удивленно:
— Ладные иглы и ножницы!
— Бери, чего думаешь!
Они посмотрели друг на друга.
— Парень тот вон купит, — Савелий кивнул на Алексашку. — Сведешь коробейника к Ивану. Ему иглы да ножницы пригодятся. Еще спасибо мое передай.
Алексашка мельком взглянул на коробейника. Среднего роста, худощавый, с изогнутым орлиным носом. Волосы аккуратно подстрижены в кружок. Алексашка понял, что Савелий зайти к Шанене не может. А коробейник — вовсе не коробейник.
Пошли к Шанене.
— Савелий поклон тебе передавал.
И замолчал: проходили по базару стражники с бердышами, расталкивали людей. Следом на коне ехал капрал Жабицкий. Строго поглядывал по сторонам. В седле сидел, как влитый. Сияли на солнце серебром отделанные ножны.
— Здесь он? — Шаненя покосился на капрала и вопросительно посмотрел на коробейника.
Коробейник кивнул.
После полудня втроем сидели в хате Ивана Шанени. Макали преснаки в конопляное масло и запивали квасом. Звали коробейника Любомиром. О себе он ничего не рассказывал, был молчалив и на разговор Шанени только согласно кивал головой. От ночлега отказался. Выпил коновку свежего, терпкого кваса и, вытирая ладонью губы, сказал, что ему велено привести Шаненю в лес на потайное место. А ждать будут в том лесу ровно в полночь. Кто будет ждать, не сказал.
Горбатый седой пономарь передал владыке Егорию все, что было велено: ксендз Халевский просил его прийти на весьма срочный и конфиденциальный разговор. Пан ксендз Халевский сам намеревался наведать владыку, да не вовремя захворал. Владыка Егорий ухмыльнулся: какие могут быть разговоры, если от Брестского собора ненавидят друг друга? Тогда униаты предали анафеме верных православию, а православные во главе с Львовским епископом Балабаном ответили такой же анафемой униатам. Теперь — конфиденциальный разговор. Не о том ли, что пинское шановное панство увеличило на злотый налог работным людям, а ксендз Халевский чинит обиды православным? А может быть, переняли письмо патриарху Никону? В это не хотелось верить…
— Приду… — коротко ответил пономарю.
Псаломщик Никита, подавая одеяние, гундосил:
— Не ходил бы, владыка. Не к добру униаты зовут. От них годности ждать нечего.
— Знаю, да надо идти…
Встретил Егория не ксендз Халевский, а капрал Жабицкий. Не понравилось это владыке, хотел было повернуть к двери. Жабицкий поклонился и, звякнув шпорами, попросил в гостиную.
— Тебе ведомо, владыка, о злодеянии, совершенном черкасами и чернью в лесу под Пинеском. Мученической смерти предали пана Гинцеля и порубили рейтар. Тело пана Гинцеля привезли в Пинеск, и пан ксендз у ног покойного. Просил пождать.
Егорий сел на лавку, обитую кожей.
— Прошу сюда, до стола, — предложил капрал и отодвинул дубовое тяжелое кресло.
Егорий пересел. На столе была снедь. Слуга положил в миску заливную рыбу, придвинул соленые огурцы с медом. Трапезничать владыка Егорий не стал. Жабицкий поставил две чаши, взял с края стола бутыль. Налил в чаши. Когда подавал одну владыке, Егорий заметил, как слегка дрожит толстая, обросшая мелкими рыжими волосками рука.
— Кагор…
Капрал говорил о схизматах, возмутивших спокойствие в крае, о том, что мужики бросают поля и уходят в шайки. Егорий слушал, свесив тяжелую голову. И, не вытерпев, заметил:
— Мирские дела, пане капрал… — и дал понять, что о шайках вести разговор не будет.
Жабицкий пожал плечами:
— Прости, владыка, в тяжкий час живем.
И начал разговор о войске, которое собрал гетман Януш Радзивилл. Потом поднял чашу.
— Дабы пришло спокойствие краю!
Егорий чаши не поднял. Только тронул белыми пальцами тонкую изящную ножку. Смутное, тревожное предчувствие овладело им. Далекий, осторожный голос настоятельно твердил: «Не пей!» Но взял кубок, подумал: из одной же бутылки наливал.
— Долго не быть покою, пане. Паки звенят мечи, не быть покою, — недвусмысленно намекнул Егорий.
Капрал одним махом выпил вино, снова налил кубок и, приподняв его, метнул на владыку кроваво-остеклянелый взгляд. Егорий почувствовал, как похолодело внутри под этим взглядом.
— Прошу, пана… — Жабицкий приподнял кубок.
Владыка Егорий отпил глоток и поставил кубок. Плеснулось багрово-красное вино на шелковую скатерку и расплылось фиолетовым пятном. Непомерно сладким показался владыке кагор.
Владыка пробыл еще с Жабицким четверть часа, почувствовал легкую боль в животе и жжение, поднялся и, не говоря ни слова, вышел. Домой добрался уже с трудом.
— Молока, Никита… Скорее! — и повалился на постель, обливаясь холодным потом.
Псаломщик побежал за молоком. Пил владыка, а оно пеной шло обратно. До вечера терзался на постели владыка Егорий. Наконец боли стали тише. Сошла мелкая испарина с высокого воскового лба. С трудом раскрыл помутневшие глаза. Искусанные до крови губы тихо зашептали:
— Кагор… Принеси, Никита, воды…
Никита бросился к ведру, обрадованный, что владыке полегчало. Дрожащей рукой черпал воду. Она плескалась из коновки, когда нес в покой. Остановился у постели. Владыка лежал тихо, не шевелясь, с широко раскрытыми глазами. Никита прикрыл веки и тихо вышел из покоя.
Иван Шаненя притянул дробницы к самой кузне и долго возился, укладывая в два ряда доски. Вспотел, пока сделал все, что задумал. Теперь осталось набросать в дробницы сбрую — седелки и лямцы. Разогнулся устало и крикнул:
— Устя!.. — Не слышит девка. Снова крикнул. Из хаты выглянула Ховра.
— Чего тебе?
— Устя где?
— Не хожу за ней. Придет — скажет, где была.
— Устя! — сердито окликнул Шаненя.
Из-за верболаза, что на краю огорода, показался Алексашка. Шел лениво, ковыряя травинкой зубы. И в тот же миг заметил, как с другой стороны огорода замелькал платок Усти. Бежала девка к дому, услыхав голос батьки.
Алексашка помог Шанене уложить упряжь и увязать ее веревками. Шаненя зазвал Алексашку в кузню..
— Спрашивать кто будет, говори поехал продавать сбрую. Куда поехал, не знаешь. Понял?
Хотел, еще сказать, чтоб не морочил Усте голову, да вместо этого строго наказал:
— Гляди, в кузню никого не пускай. Выколачивай железо потихоньку. Завтра к вечеру, может, и вернусь.
Те, кто видали, как проехал с товаром по кривым улочкам Пинска седельник Иван Шаненя, — не удивились. Знали, что в городе некому покупать седелки и хомуты. Потому и повез ремесленник сбрую на панские маентки. Не обратили внимания и на то, что рядом с телегой шел коробейник.
Раскрылись Лещинские ворота, проехали ров, и телега запылила по шляху. Коробейник примостился на дробницах позади.
По обе стороны шляха стояли густые спелые хлеба. Пришла пора жатвы. Кое-где уже виднелись бабки, и там ржаное поле, как желтая щетка, простиралось грустно и неуютно. За лесом садилось солнце, и от берез, что стояли на шляху, ползли длинные серые тени.
Проехали верст пять, поднялись на косогор, поросший дубами. Сгущались сумерки. В конце дубовой рощи, у старого ельника, от шляха отходила лесная дорога, по которой некогда холопы вывозили дрова. Дорога заросла травой и орешником.
— Верни на нее! — приказал Любомир.
Дробницы запрыгали по жилистым крепким корням. И только лошадь различала дорогу — было уже темно.
— Обожди! — снова подал команду Любомир.
Шаненя натянул вожжи, и лошадь остановилась. Тишина вокруг, даже лес не шумит. Любомир тонко и протяжно свистнул, В ответ, где-то совсем близко, послышался короткий тихий свист. Потом раздался хруст ветки и спокойный голос:
— Джура?
— Я, — ответил Любомир.
Глаза привыкли к темноте, и Шаненя заметил приближающуюся фигуру. За ней — еще одна тень.
— Держи дорогой! — сказал человек.
Дробницы закачались и заскрипели. Проехали немного и выбрались на поляну. Шаненя увидел лошадей. Мелькнул между деревьев костер. За ним дальше — второй. Возле первого остановились. Шаненя распряг кобылу, стреножил ее и пустил на поляну. Потом подошел к костру. Навстречу ему поднялся дюжий, хоть и не очень высокий казак в темном кунтуше, перевязанном ремнем, за которым торчала рукоять пистоли.
— Вот и повстречался с Антоном Небабой!
— Бог свел, — скупо улыбнулся Шаненя, рассматривая казака.
— Садись, отдыхай с дороги. И ты, джура, садись.
Любомир подбросил в костер валежника. Он на мгновение пригасил пламя, а потом вспыхнул, весело потрескивая и стреляя голубыми искорками. Возле костра стало светло, и Шаненя рассмотрел широкоскулое с бронзовым оттенком лицо, изогнутые широкие черные брови над острыми проницательными глазами, бритые щеки и небольшие, свисающие вниз усы. Серая смушковая шапка была заломлена набекрень, и вьющийся черный оселедец, выбившись из-под шапки, сползал на высокий лоб. Небаба пошевелил палкой костер и вдруг, подняв раскрасневшееся лицо, спросил:
— Как жив пан Лукаш Ельский?
— Не ведомо мне, — пожал плечами Шаненя. Не могу сразу понять, спрашивает Небаба шутя или серьезно. — Я про мужиков знаю, атаман. Спросишь — скажу.
— Остер на язык, — рассмеялся Небаба. — Говори про мужиков, если про панов нет охоты.
— А ты мужицкую жизнь сам знаешь не хуже моего. Живет мужик в муках и печали, терпит обиды от пана. Вот и все, что сказать могу… — Подумав, продолжал: — С того дня, как услыхали про гетмана Хмеля, гудит люд, будто улей. Теперь одна надежда на то, что придут казаки на Белую Русь, принесут волю и воспрянет вера наша…
— Воспрянет… — недовольно скривил губы Небаба. — Она, что, померла?
— Жива!
— А коли жива, значит, будет жить. Тяжко сейчас казакам, — Небаба поднял голову, пристально посмотрел в темень, словно искал там казаков и, не найдя, продолжал: — Бьются с панами насмерть. Думаю так: кровью изойдем, но осилим. Гетман Хмель меня на Белую Русь послал и сказал: там наши браты, доля у нас одна и дорога у нас с ними одна.
— И вера одна, — добавил Шаненя.
— Мне говорил Савелий, что пойдут мужики и челядники Пинска под наши хоругви. Так ли это?
— Пойдут, — уверенно ответил Шаненя.
— Пинск надобно обложить и взять. Тут иезуиты гнездо свили, и зараза эта по земле растекается. Ведомо мне, что приезжал тайный нунциуш папы Леон Маркони и благословение дал папское на огонь и меч. Паны ретиво выполняют завет. Но придет час — сочтемся за кровь…
— Город брать не легко тебе будет, — озаботился Шаненя. — В городе рейтар с пикиньерами полно.
— Все это знаю. А ты не поможешь? — испытующе посмотрел Небаба.
Шаненя неопределенно пожал плечами.
— Чего жмешься? — спросил Небаба. — Ворота городские открыть силишек хватит?
— Открыть не мудрено. Стража у ворот поставлена.
— Трех стрельцов с алебардами порубить не сможешь? Или рубить нечем?
Шаненя замялся от колючего вопроса атамана. По его же задуме Алексашка больше месяца махал молотом. Оружия наковали на целую сотню. Шаненя поднялся и пошел к телеге. Залез под дробницы, из потайного места, что устроил между досками, вытащил куль. Развязал, сверкнули, лезвия сабель.
— Привез тебе десяток, чтоб посмотрел.
Небаба встал, потер затекшие ноги.
— Сейчас посмотрим, какие они. — Кивнул Любомиру. — Неси, джура, татарскую.
Любомир исчез в темноте. Небаба взял саблю, сжал рукоятку и, словно желая убедиться в ее весомости, покачал слегка. Когда Любомир вернулся, Небаба поднял саблю над головой.
— Руби! — приказал он.
— Ты руби, атаман, — замялся Любомир. — Твоя рука крепче.
Шаненя не успел моргнуть, как цокнула сталь. Небаба подошел к костру и с любопытством осматривал то место, куда пришелся удар. На лезвии сабли оказалась неглубокая зазубрина.
— Добре отковано. Кто мастерил?
— Есть у меня коваль! — с гордостью ответил Шаненя. — Окромя сабель, алебарды кует.
Небаба отдал джуре саблю, посмотрел на небо. Оно висело над головой, густое и звездное. Через час должно было светать, и Любомир сладко зевнул.
— Иди, джура, поспи. Жаркий день будет.
Иван не понял, что имел в виду Небаба, но подумал, что утром пойдут казаки из леса. Когда Любомир ушел, Небаба пересел поближе, протянул к костру ладони.
— Теперь слушай…
Шаненя насторожился.
— Слушай и держи язык за зубами. Штурмовать Пинск — дело сложное. Нет у меня ни гаковниц, ни ядер. Единый выход — завладеть городом хитростью. Сможешь открыть ворота — влетим на конях. Нам только за улицу зацепиться. Там рейтары не выдержат.
— Открыть сумею. Знать надо когда.
— Не перебивай! — рассердился Небаба. — Савелий больше к тебе не придет. Он под Слуцк пошел. Явиться к тебе Любомир. Ему будет известно, в какой час выступать будем. А ты на всякий случай знай, мало ли какая оказия с джурой статься может. Гарцевать будем против Северских ворот, а ворвемся в Лещинские. Пусть Лукаш Ельский в другой бок глядит.
— Уразумел, — ответил Шаненя.
— Теперь слушай, как ворота открывать будешь…
Спал Шаненя в эту ночь мало. Часа два подремал в телеге, и разбудили людские голоса. Раскрыл глаза и удивился: откуда столько войска на поляне? Казаки в синих кунтушах и широких шароварах разожгли костры и варят в горшках кашу. Люд разный: молодой, с легким пушком на лице, и старый, бородатый, с сединой. Среди казаков много белорусцев. Их сразу отличить можно — шаровар и кунтушей не носят, на голове не оселедец, а копна путаных русых волос. И кожей белорусцы белей. Высокий, круглолицый и розовощекий казак с серьгой в ухе подошел к телеге, посмотрел на сбрую.
— Чы ты купець?
— Купец, — кивнул Шаненя. — Покупай товар.
— Та що ты прывез?! — набежало сразу несколько казаков. Посмотрели на седелки и сморщили носы. — Йому дружину треба. Цэ предбаемо…
— Купишь нашу? Белоруску…
— Чом ни? Вона ж православной веры, своя…
— Приезжай в Пинск. Там продам.
— Будемо в Пиньску! Будемо!.. — Казак хлопнул по ляжкам. Появился Любомир, посмотрел на черкасов злым глазом, щелкнул плетью по сапогу.
— Геть звидси! Тэж мени купець, сучи диты! Гець! Небаба идэ…
Казаков от телеги словно ведром сдуло. К дробницам быстрым шагом подошел Небаба.
— Выспался? Или дремал, как курица на шестке? Упряжь оставляй. Есть в ней потреба. Только платить тебе нечем. Казна казацкая пуста.
— Не прошу, — обиделся Шаненя.
Небаба ушел так же быстро, как и появился. Шаненя ставил в оглобли лошадь и думал о том, что только половину ночи посидел с атаманом, а показалось будто давным-давно знакомы…
Прошел душный и солнечный, август. Дни еще стояли яркие, но по утрам плыли над Струменью и Пиной туманы. По утрам на березах зябко дрожали листья. В лесах стало совсем тихо — не заливаются песнями птицы. Только щеглы поднимают крик над горящими гроздьями рябин. Таким сентябрьским днем в Пинск кто-то принес весть о новой победе черкасов. Весть эта ходила по хатам, будоражила мужичьи умы. Мужики крестились и просили бога, чтоб помог черкасам в трудный час.
В корчму не зайти — полно люда. Стало известно, что сейм избрал новым королем Речи Яна-Казимира. Теперь люд будет ждать королевских указов, положений, грамот. Пошел слух, что Ян-Казимир увеличит налоги в связи с войной.
Корчмарь Ицка, наливая в оловянную коновку брагу, перегнулся через стол, к самому лицу Ивана Шанени.
— Ян-Казимир? Пускай Ян-Казимир. Мне и так хорошо, и так.
— Время покажет, хорошо ли. — Иван повел бровью.
— Ну, а ты не знаешь, где эти Пилявцы? — Ицка наморщил лоб.
— Не знаю. Не был там.
— А я там, думаешь, был? — зевнул Ицка. — Может быть, слыхал… Скажи, это правда, что Хмель разбил тридцать тысяч коронного войска?
— Не считал. Может, и тридцать.
— И что за холера! У кого ни спрашиваю, никто сказать толком не может. А все говорят, что тридцать тысяч под Пилявцами. Кто же знает?
— Пан войт, пожалуй, знает.
— Ты что, совсем одурел?! Как это я спрошу у пана войта? Ты знаешь, что он мне ответит? Скажет: пошел вон!..
— Ну, у ксендза пана Халевского.
— Ай, Иван, ты слышишь, что говоришь или нет? Налить еще браги? Пей, пока пьется…
В корчму вбежал чумазый мальчонка. — Татка, татка!
— Чего тебе? — послышался сиплый бас.
— Казаки пришли!..
На мгновение стало тихо. Кто-то опустил кружку на стол, и оловянное донце грохнуло о доски, как выстрел.
Шаненя вышел из корчмы и направился в сторону ворот. В городе уже было неспокойно. Метались по улицам детишки. К воротам скакали рейтары с обнаженными саблями. В стороне ратуши призывно завыла труба и появились пикиньеры. Шаненя направился в хату знакомого мужика Пилипа, который жил возле Лещинских ворот. Пилип был дома.
— Хуже, Иван, не будет…
Шаненя не ответил. Как будет — не думал.
— Дай мне с крыши глянуть, что деется за стеной.
Вдвоем залезли на чердак. Под коньком, где старую солому давно растрепал ветер, была дыра. Иван просунул голову и посмотрел в поле. Замерло сердце у Шанени. У леса, что тянется с левой стороны шляха, стояли казаки. Ветер трепал бунчуки сотников. Появилась тревожная мысль: почему не пришел Любомир? Как теперь он проберется в город?
Слез с чердака и пошел прямо к Ермоле Велесницкому. Вдвоем уселись на завалинке и строили догадки, что могло произойти с джурой? Ермола высказал самую вероятную мысль: Любомира схватили — стража или тайный залог. Выход оставался один — сесть Алексашке в челнок и спуститься по Пине версты на полторы. А оттуда — к казакам.
Шаненя шел домой и думал, как доберется назад Алексашка. Вошел во двор, а Устя навстречу бежит из хаты.
— Где ходишь, батя?
— Что тебе? Соскучилась?
Вошел в хату и на лавке увидел Любомира…