Императорские месяцы июль и август заменили нам языческие липень и серпень. В этом августовском серпне 13 числа, преследующего меня с самого дня рождения, мои родители скромно отметили «золотую» свадьбу. А сентябрьский вересень мать уже не пережила, в начале жовтня ее похоронили на Чуколовке. Последние годы в сердцах она часто поминала этот местный синоним смерти. Пронзительнее ненавистной Цветаевой об этом никто не сказал: любите меня хотя бы за то, что я умру.
Перед отъездом мне пришлось развить бурную деятельность, чтобы добыть денег на поездку и расходы. Ко всему позвонил сын хозяина квартиры сообщить, что тот собирается приехать в середине августа и рассчитывает, что мы оставим для него плату за четыре месяца, а лучше за полгода, потому что ему необходимо отправить младшего сына учиться в Америку. На телеканале «Культура» меня кормили обещаниями и поблагодарили за звонок, в «Гео» надо было дожидаться выхода сентябрьского номера, половина уже вышедших изданий по разным причинам тянула с выплатой гонорара. Неожиданно подвернулся странный заказ от Славы Курицына на очерк о нашем спальном районе для путеводителя «Неофициальная Москва». Как оказалось, едва возникшая СПС решила для своей осенней предвыборной кампании в Госдуму привлечь столичную арт-тусовку. В галерее Марата Гельмана было устроено совещание с участием всероссийского «киндерсюрприза» и экс-премьера. Тусовка рыла землю, очарованная личностью гостя и размерами его кошелька. Меня же удивило, как разительно профиль политика отличается от его фасада и больше говорит – возможно, так и стоит на них смотреть и показывать их с близкого расстояния. За три странички текста мне предложили полтораста баксов, и я состряпал его за пару дней, упаковав в него трехлетний опыт своего проживания в Ясеневе. Забрать несколько фотографий и дискету прислали курьера. На фотографиях были сняты с одной точки грозное двойное небо и треугольный клин закатных облаков над ясеневскими высотками, а также монументальная пустотелая колонна дощатой усадьбы в Узком. В бумажное издание они не вошли и, повисев на сайте, бесследно пропали вместе с негативами.
В итоге нам с женой удалось с грехом пополам наскирдовать больше тысячи долларов, оставить треть их хозяину, купить лекарства моим старикам, гостинцы родне, а себе железнодорожные билеты и 7 августа выехать во Львов. На Украине тем временем обвалилась гривна, повторив с запозданием судьбу рубля, что в данном случае было нам отчасти на руку. С собой мы везли американские доллары, которые нельзя было декларировать, поскольку после дефолта действовал запрет на их вывоз для нероссиян. Попутчиком оказался тюремный врач из Иванова, ехавший в Трускавец отдохнуть и подлечиться. В вагоне было пекло, кондиционеры не работали. Проводница пожаловалась, что весь фреон проводники давно попродавали на сторону за полсотни долларов. По мере продвижения на юг пошли поля выгоревших подсолнухов, пашни со всходами на мягких склонах, отяжелевшие яблоневые сады, ряды тополей и вязов вдоль дорог, под Тернополем поезд накрыл обильный летний ливень.
Сестра жены, воспользовавшись ее приездом, отправилась со своим неофициальным мужем на машине в Киев, куда настроена была перебираться из Львова, чтобы быть подальше от его официальной семьи и поближе к нам. Предоставив жене тешиться с племянницей и отцом, я занялся неотложными делами. Пустовавшая после смерти ее матери и предназначенная к продаже квартира уже год не находила покупателя – спрос и цены на жилье упали ниже плинтуса. Из-за протечки от соседей пошел пятнами и струпьями потолок на кухне и в прилегающих помещениях, требовался неотложный косметический ремонт. Но прежде следовало заняться своим гражданством и зубами.
Со справкой о предоставлении гражданства я вышел из российского консульства во Львове в среду пополудни в самую минуту начала солнечного затмения – черная шутка природы, а может, и судьбы. Двумя днями ранее в России слетел очередной глава правительства, и чеченские боевики вторглись в Дагестан себе на погибель. Двумя днями позднее Ельцин потребовал от Думы введения в стране чрезвычайного положения, и на московских улицах опять появились броневики.
С зубами оказалось сложнее, я выбрал опытного частного стоматолога – бывшего спортсмена, который, как мне показалось, не рассматривал мою голову как болванку для внедрения сверхдорогих протезов. На этот раз я не ошибся, он оказался добросовестным специалистом и славным малым, но все равно полтыщи долларов на верхнюю челюсть мне пришлось занимать у младшей сестры, которая научилась копить деньги. В следующем году ей удастся купить двухкомнатную квартиру в Одессе за пять тысяч долларов, а наша трехкомнатная во Львове еще через год уйдет наконец за семь тысяч. Впрочем, я где-то читал, что квартиры намного лучше в Кракове, Варшаве и Братиславе в конце беспокойных восьмидесятых стоили не больше. На другой день после посещения консульства зубной врач выдрал у меня изо рта почти все, кроме языка, и с такой брешью отпустил погулять, покуда заживет десна.
Появилась призрачная возможность хоть неделю отдохнуть вдвоем после нескольких трудных лет в Москве. Выбор был невелик. Мне давно хотелось показать жене гениально безлюдный Днестровский каньон с уровня воды, но все, кто мог поплыть с нами на каяке, разъехались кто куда, а взвалив все на свои плечи, я возвратился бы из плавания от Галича до Залещиков, как загнанный злой конь, – чтобы с ходу угодить в зубоврачебное кресло. Оставался хутор в Карпатах, с остановками по пути туда и обратно у моих родителей в Ивано-Франковске. Вернувшаяся наконец из Киева в пятницу за полночь сестра жены не раздумывая решила с дочкой составить нам компанию.
Тихим субботним вечером раховский поезд пересек Днестр в том месте, откуда могло начаться наше плавание. Тоскующим взглядом проводил я плавные воды широкой реки – сколько ни переезжаю Днестр, всегда прикипаю к окну, даже зимой жадно гляжу на черные промоины во льду. Первую свою женщину я не любил так, как все еще люблю эту реку.
А через полчаса мы, чертыхаясь, спрыгивали с подножки вагона на кучи песка и щебенки. Я принимал рюкзаки, сумку на колесиках, женщин, ребенка. Высадили нас не на ту сторону, прибывшим пассажирам приходилось с багажом обходить весь состав по этим колдобинам, шпалам и рельсам. Перроны отсутствовали, вместо них сплошные насыпи и ямы, как после бомбежки, и над всем этим разгромом царило сияющее глянцем здание вокзала. Сотни строителей и ремонтников под крики надсмотрщиков копошились на развороченных путях. Оказалось, готовятся к приезду в город Кучмы со свитой. Я выматерился: совсем зализали дырку в заднице своему президенту – подхалимы, чинодралы, хапуги! Посмотришь на пути – какая-то массовка из кино о войне, поднимешь взгляд – узришь мираж светлого будущего. Я вспомнил, как на одной из станций подергал как-то двери такого же пряничного вокзальчика. Они оказались заперты, и внутри ни души, – то был вокзал не для пассажиров, а чтобы глаз проезжающего начальства радовать. Впрочем, храм Василия Блаженного, резные наличники и подкованная блоха – из той же песни. Слова и музыка народные, сиятельный Потемкин здесь ни при чем.
Нас встречала живущая вблизи вокзала тетка сестер с дочкой и сыном – их ровесниками и друзьями с раннего детства. Мы с женой договорились со всеми ними встретиться и пообедать завтра, оставили у тетки сестру с ребенком, рюкзаки и пешком отправились к моим родителям.
Город со времен моего детства вырос в несколько раз, но практически не изменился. Часто и подолгу гостившая здесь у родни моя жена, кажется, любила его больше моего. Не знаю, любил ли я его вообще, но чем-то он был мне дорог. Я его жалел, по выражению русских баб, он же за десять детских лет успел пропитать меня так, что уже ничем не вытравишь. В свое время этот почти старинный, невысокий, ухоженный и на редкость зеленый город идеально годился для школьников и пенсионеров – был мирком, соразмерным детству и старости, но ужасающе тесным для молодости и удушливым для зрелости. Город-питомник, откуда или на волю, или в клетку.
Дверь была открыта, нас ждали. Дедка, бабка, внучка, приехавшая из Одессы сестрица и киска. Мать оплыла еще больше, дряблая кожа свисала буфами над локтями полных рук, волосы совсем поредели, серые глаза обесцветились, вид усталый, но подкрасила яркой помадой губы – наш приезд ее взбодрил. Матери мы привезли лекарства от давления, какие-то семена и новый «Витафон» – электрическую игрушку для самолечения, род панацеи. Опробовав его на себе, мои старики перелечили им от всех болезней десятки знакомых пенсионеров и жителей соседних подъездов, так что за год старый аппарат совсем износился. Отец согнулся и похудел, на почти голом черепе с торчащими ушами разрослись насупленные брови над карими быстрыми глазами, кожа присохла к костям, но была от загара кофейного цвета, и под ней выделялись бугры натруженных мышц. Ему мы привезли сумку-тележку, чтобы не таскал урожай с дачного участка в руках. Мне никак не удавалось уговорить родителей не сажать хотя бы картошку и не хранить ее в подвале по советской привычке. Продавалась она теперь свободно круглый год, стоила недорого, и уж на это мы бы с сестрой деньги нашли. Но они были непробиваемы. Это было какое-то хозяйственно-агрономическое помешательство – целебное для отца, но не для матери. Он ездил за город, копал, сажал, окучивал, поливал, опрыскивал, собирал, таскал, взвешивал, вел учет урожая и заготовок на зиму в особой тетради. А она с утра до вечера в теплое время года все это «перерабатывала», не выходя с кухни: перебирала, сортировала, сушила, солила, закатывала и готовила, готовила, готовила.
Вот и сейчас, дав нам с дороги только умыться и переодеться, мать принялась накрывать на стол, а отец всех поторапливал. Накануне у них были гости, семья галичан – Иван да Ольга, с которыми они дружили почти сорок лет. Раньше у них было несколько институтских друзей, живших в приморских городах, и близкие приятели здесь, но в итоге остались одни бывшие сослуживцы, соседи, добрые знакомые и, конечно, родня. Иван с Ольгой были из одного прикарпатского села, и их тяготение к городской образованной семье было не столь уж распространенным явлением. Иван, – строитель, как и мой отец, – был округл, крепок, как дуб, и столь же недалек, соединял хитрость с простодушием и хохотал всегда резко и громко, как отставник или подросток. Ольга – медсестра областной больницы – хорошо сложенная и русоволосая украинская красавица, что заметно было даже в старости, начисто лишенная чувства зависти, веселая и по-женски чуткая, умеющая ладить с людьми и при этом весьма практичная. Притяжение, несомненно, существовало между нею и моим отцом, первыми в своих тандемах, но поскольку это был роман непроявленный, едва намеченный, выражавшийся исключительно в шутливой симпатии и воодушевлении при встречах, это всех устраивало. Видимо, Ольге важно было общение с кем-то поумнее мужа, а отец, общаясь с женщинами веселыми и симпатичными, на время утрачивал тяжесть своего нрава и воспарял. С мужчинами он соперничал всегда и, как мальчишка, остро нуждался в женском восхищении. Умные женщины быстро это понимали и не отказывали ему в такой малости.
В былые времена, собираясь за столом, они много ели, пили, обязательно танцевали, потом азартно сражались в подкидного дурака – отец с Иваном кипятились, похвалялись и дулись, ровно дети. Но заканчивались походы в гости всегда пением украинских народных песен, разрывающих сердце и омывающих его запредельной печалью. Ольга с Иваном красиво затягивали на два голоса песню о какой-то бывшей или будущей неминуемой разлуке, мать подпевала, а мой безголосый отец пытался им вторить во всю глотку, помогая себе руками и дирижируя. Как хотелось бы, чтобы так же было и вчера. И всегда! Но больше так не будет никогда. Двух певцов уж нет, остальные на подходе. Мои старосоветские помещики…
В понедельник перед полуднем мы были под горой в Карпатах – после четырех часов езды с одной пересадкой, – две женщины, ребенок и я. Выгрузились из рейсового «пазика», под навесом остановки перепаковали вещи и перекусили. Я выкурил сигарету и отхлебнул из фляжки, хотя мог бы этого и не делать – от горной речки внизу и карпатского леса на противоположном склоне шел такой запах, что можно было улететь. Надели рюкзаки – нести с собой надо было все, как в поход, от провизии до спальников. Спустились к речке и по паре бревен с поручнем перешли на другую сторону. Мосток крепился тросом к стволу дерева на высоком берегу, чтобы не унесла вода после таяния снега или ливней. Отсюда начинался крутой подъем в гору вдоль ручья. Вскоре одежду можно было выкручивать от пота, но дышалось легко, со дна оврага доносились журчание и плеск ручья, дорога шла через лес. Женщины и девчонка по пути подъедали ягоды и высматривали грибы. Сделали пару коротких привалов. Наконец пошли горные луга, и скоро на фоне неба нарисовались сперва крыши хозяйского хутора, а затем показался и он сам. Цепной пес огласил горы заливистым лаем.
Старый гуцул Никола умер полтора года назад. Возможно, его душа переселилась в младшего правнука Николку, родившегося той же зимой и похожего на него – светловолосого, лобастого и задумчивого, – славянской породы. Этот Николка сидел теперь в покосившейся гуцульской хате вместе с братцем в люльке под потолком, как в лодке. Мальцы отчаянно раскачивались, вцепившись в веревки и отталкиваясь ножками от печки, чтобы привлечь к себе внимание. У меня был припасен для них кулек конфет. А родным Николы я привез диктофонную кассету с записью его баек. От неожиданности все опешили, услыхав голос покойного, словно с того света, но живее живого – знакомый бодрый говорок, с прибаутками травящий веселые истории. Его старуха заморгала и вышла из горницы в предбанник, будто по делу. Дочка слушала без всякого выражения на вытянутом восковом лице, словно это был голос постороннего. Любимая дедова внучка Васюта, смущаясь, жадно впитывала родной голос деда, а муж ее сестры Иван уволок кассету в каменный дом, построенный Николой для детей, и слушал зачем-то весь остаток дня на раздолбанном кассетном магнитофоне. Рядом на кроватях валялись одетыми, перебрав самогону, в отрубе, Николин зять Васыль и сосед Иван – им примерещился какой-то всадник-«шелестинь».
Женщины напоили нас свежим молоком и хотели накормить обедом, но мы поспешили засветло на Николин хутор – в бревенчатую гуцульскую хату в полутора километрах по хребту отсюда. Сестру с девчонкой мы поселили в этой опустевшей крепкой избе, срубленной еще отцом Николы, – с безутешной Николиной кошкой, лежанкой на печи и хлевом для коров и для овец по бокам хаты. А сами с женой устроились на крытом сеновале, в обороге – месте, в котором я бывал почти счастлив в любое время года на протяжении почти двадцати лет и в котором мне когда-то хотелось прожить и умереть, да не судьба. Та жизнь закончилась, я изменился, ХУТОР ПРОТУХ.
Поначалу меня даже забавляло, когда по выходным стали в нижних селах палить в воздух из ружей. На смену нам потянулись в Карпаты знакомиться с родиной и закалять волю диковатые команды скаутов, которые сожгли уже несколько сараев и кошар в округе. Они разбивали палаточные лагеря, разводили костры где ни попадя, торчали на скалах, шастали по местности и никогда не здоровались – а в горах и сегодня еще при встрече все здороваются со всеми так:
– Слава Исусу!
– Навеки слава.
Особенно воротило меня от мужа Николиной внучки, попивающего бездельника Ивана с завидущими глазами:
– Вот вы «Бонд» курите, а у меня на базарный самосад грошей нет.
Он прикидывал, как можно заработать на белых грибах, которые кооперация принимает по два доллара за килограмм, жаловался, что его провели с приданым – дали за Марийкой всего телку да десяток овец, что его побил тесть и вернул свою дочку с внуками из села на гору, что дед Никола похвалялся в подпитии, будто у него припрятано в разных местах одиннадцать стволов так, что никто не найдет, а он уже трижды облазил и перерыл все на обоих хуторах, но не нашел даже старой рушницы.
На Яблочный Спас к нам пожаловали гости. Пришел протрезвевший Васыль с тем же соседом Иваном и бутылкой «смаги», картофельной самогонки. Васыль сообщил, что теперь-де он «депутат» – то есть главный чабан, и потому большую часть лета проводит дома, а не на полонинах с отарами овец. Дел по хозяйству хватает, несколько семей на его плечах – и всё одни бабы, не считая внучат. Не успел я с гостями допить самогон, как из села в долине подняли к нам на гору троицу детей, чтобы сфотографировать их в гуцульских нарядах и выслать цветные фотографии. Их мать также принесла могарыч, ту же «смагу».
И все же нам удалось целую неделю поспать на сеновале, надышаться горным воздухом, попить ключевой воды и молока коров с альпийских лугов, погулять по горам и пособирать в знакомых лесах ягоды и грибы (Никола научил меня сушить их за одну ночь на остывающем поду гуцульской печки, ничем не отличающейся от русской печи), а в солнечный день еще и в траве поваляться на крутом склоне просеки (в свое время мы с женой прозвали этот луг «змеиной горкой» из-за змей, прячущихся в камнях на солнцепеке). Приходили бродячие грозы, зной сменялся похожими на водопад ливнями, облака и туманы переползали хребет, как живые существа. Каждый вечер я глядел на закат в горах, выкуривая сигарету у ограды, откуда обзор был на все стороны света. И, конечно, как стемнеет – звездное небо над головой, которое в городе даже захочешь не увидишь.
У внучек Николы мы купили для моей сестры «лижнык», домотканое овечье покрывало. Что-то подарили нам, что-то подарили мы, договорились и пообещали подняться на хутор будущим летом в том же составе. Так и случится, только будет это уже в последний раз. Да и сама Николина родня засобирается через год переселяться вниз, в Косов. Потому что: хутор протух – протух хутор.
Главный галицийский ужас – паническая боязнь сквозняков, крестьянская черта.
На косовском базаре мы запаслись рассыпчатой овечьей брынзой, какой уже даже в соседней Коломые не сыскать. Я съел раскаленный чебурек и выпил холодного бочкового пива, глядя на вывеску «МагазNн» и почитывая граффити на стенке автостанции: проклятие «Геть з партиями!», здравицу «Хай живэ Пиночет!» и меланхолическое чье-то свидетельство для моих хроник: «Тут був Кифир».
Кто ты, Кефир? И почему «Кефир»? За какую доблесть или оплошность получил ты свое прозвище? Побывал ли ты на киевском Майдане через пять лет и расписался ли так же на колоннах Почтамта? Сам-то ты употребляешь с бодуна просроченный кефир, завезенный к вам клятыми москалями и радянской властью? Нет ответа.
Ровно неделю спустя, к вечеру выходного дня по случаю празднования Незалежности, мы вернулись из Карпат в Ивано-Франковск. У моей сестры заканчивался летний отпуск, и наутро она уехала в Одессу. А через день и мы вернулись во Львов, где предстояло еще переделать кучу дел до отъезда. Старики остались одни с внучкой.
От последних полутора дней пребывания в родительском доме запомнилось только, как я прилег после обеда отдохнуть в бывшей своей, затем сестрицыной, а теперь уже внучкиной узкой, как каюта, комнате, а мать присела на край широкой тахты у меня в ногах. Ей хотелось со мной о чем-то поговорить, но она не знала с чего начать.
– Как вы живете там в Москве?
– Да ничего. Оба работаем, на жилье и пропитание хватает. Нелегко, конечно, но это жизнь, а не прозябание, как здесь. Вот гражданство получил, буду что-то теперь предпринимать, а дальше – как бог даст.
– С сыном виделся?
– Нет, жду начала занятий в школе. Его мать по-прежнему, сразу вешает трубку.
Мать помолчала.
– Твоя сестра обидела меня, назвала выжившей из ума старухой, знаешь?
– Ты рассказывала по телефону, да и с ней я объяснился тогда. Она же приехала к вам – вы что, не помирились?
– Не могу ее простить. Она была моей гордостью – круглая отличница, умница, а вышла замуж за уголовника! Как она могла мне такое сказать?!
– Ну, мама, ты же знаешь, что ее несет иногда, как и отца. Уверен, что она жалеет об этом. Вы так долго держали ее при себе и так плотно опекали, что, вырвавшись из-под надзора, она доказывает теперь собственную самостоятельность, а вам демонстрирует своеволие, типа что хочу, то творю…
– Никто ее не держал насильно! Папа говорит, ну вышла бы за простого работягу без всякого образования, но честного, мы бы поняли. Но она же нашла себе рецидивиста, психопата, наркомана! И какую дочку они могут вырастить вдвоем?!
– Опять сказка про белого бычка! Вы ее клюете, она в ответ дерзит. Когда я пытаюсь вас утихомирить и примирить, вы с двух сторон на меня набрасываетесь: ага, ты на «ее» – или на «их» стороне! Да нет же. Тогда другое: ага, чистеньким хочешь остаться? Потому что тебе безразлична твоя семья! Да очнитесь вы. Она сама его выбрала – ей и жить с ним, это же ее жизнь, в конце концов. Зато внучку вам родила, вон девка какая замечательная растет!
– Он мне говорит: скажите еще спасибо, что я не сделал вашу дочь наркоманкой!
– И правильно, ты бы и сказала ему «спасибо» – потому что с дурехи сталось бы.
– Да он обворовывает ее! И кричит на весь двор ей: «А это твоя мать украла деньги!» Я с внучкой приехала к ним, кроха говорит мне: «Бабушка, куда мне спрятать мои денежки, чтобы папа не забрал у меня?» Ой, не могу о нем говорить, давление поднимается. Такая мерзость!
– Ты и не говори, и не приезжай больше к ним, и сами его здесь больше не принимайте. Вас же только дочка ваша волнует? Так и думайте о ней, а не о нем. Отнеситесь к ней не как к скверной дочке, а как к тяжело заболевшей. Она же не сделалась наркоманкой или воровкой, а тяжело трудится, зарабатывает уроками. Писала мне, что этот козел все стены их кухоньки исписал фразой «Да будут прокляты деньги!» – почувствовал, что не удалось ему подчинить ее целиком себе.
– Да, да, пусть будут трижды прокляты эти деньги!
– Ну, мама, деньги-то здесь при чем?! Ты радоваться должна, что твоя дочь заработает в конце концов на покупку квартиры и уйдет от своего наркомана. Сможет с дочкой своей жить, которую вы для нее растите. Ее он тоже со своей стороны клюет: ты – не мать, ты – кукушка. Постарайся понять свою дочь. Ей нелегко.
– Что же нам делать? Я говорила как-то папе: чтоб нашим детям было где жить, нам надо умереть. Давай откроем газ…
Тут я вскипел:
– Что ты несешь?! Как тебе не стыдно! Да для меня, как никогда, важно, чтоб вы с отцом были здоровы и жили долго, чтобы я был спокоен за вас и мог решать свои проблемы – а их у меня выше крыши! Даже не думай о таких глупостях, ваша квартира – это ваша квартира, не говоря о том, что и речи не может быть о моем возвращении! Я иду до конца, мама. И моя жена тоже знает об этом.
Мать посидела молча. Я взялся за книгу. Но она еще не все высказала.
– Еще, когда меня старой дурой обозвала, она сказала: вот вы, такие-сякие, с вами невозможно жить! И правильно брат сделал, когда сразу после школы ушел от вас и никогда не приезжал дольше, чем на неделю, а в последние годы вообще на день-два…
Я разозлился на сестрицу – так и есть, но что же ты меня приплела как союзника в своей склоке с родителями?! – и ответил матери с нарастающим раздражением:
– При чем здесь это?! Я уехал учиться, женился, разводился, менял работу, терял работу, не имел жилья – ты же знаешь все. Я по-прежнему трудно живу и давно забыл, что такое отпуск и отдых. Сейчас во Львов вернусь, надо зубами заниматься, мастерской, ремонтом и продажей квартиры, с сыном увидеться, пару текстов написать и отослать – и все это галопом. А потом в Москву возвращаться и опять впрягаться… О чем ты говоришь?! Прошу тебя, давай с этим закончим – закроем тему!
– Да, да, сыночка, поезжай, я все понимаю…
И помню еще мать в тесном коридоре квартиры в день отъезда. Остающимся всегда тяжелее. Поздно уже о чем-то говорить, последние неловкие и дежурные слова на прощанье: вы же звоните хотя бы раз в две недели, а вы берегите себя и не ссорьтесь, а ты будь умницей, учись хорошо и не огорчай дедушку с бабушкой, и вы будьте умницами, и удачи вам!.. Кажется, уже второй раз в этом году я видел стоящие в глазах матери слезы. Хотелось поскорее расстаться, не длить сцену прощания перед разлукой до следующего лета, чтобы мать смогла закрыть дверь и понемногу успокоиться. Отец вызвался проводить нас на вокзал. Старики всегда нервничают перед дорогой, даже когда только провожают. Его деятельная натура требовала двигательной активности, да и на свежем воздухе легче справляться со стрессовыми состояниями, чем в закрытом помещении.
Теперь я понимаю, что матери в дверях хотелось сказать мне напоследок что-то такое, чего она никогда прежде не говорила, – например, «я люблю тебя, сыночка», – но она не умела этого и оттого нервничала.