Миграции

Клех Игорь

IV. ГОРОДА

 

 

 

Что было и что будет?

Воздух городов и изобретение денег позволили человеку освободиться от двух тяжеленных ядер на ногах: выпасть из круговорота органической жизни и выйти из банды. Города во многих отношениях ужасны, а деньги — зло, однако человечество упорно уже не первую тысячу лет голосует ногами, выбирая города и свободу от захребетников или участия в шайках мародеров. Грубо говоря: от вассальной зависимости от природы и кормления со стола или из рук господина. Не всем и не всегда это удается, но небо свободы размером с овчинку стоит труда. Об этом писал Адам, который Смит, которым зачитывались Пушкин и его Евгений Онегин и книжку которого даже сегодня взрослым стоит взять в руки, а ее адаптированный перевод раздать детям. Село — родное, сено и навоз пахнут чудно, в лесу замечательно в любую погоду — но только если там грибы и ягоды, а не лесные разбойники с большой дороги, возникающие немедленно, как только Город отступает.

Европа полтыщи лет пролежала в Темных веках без заметных городов, дорог и мостов только потому, что под натиском варваров пал Рим. Подниматься в Средние века она стала оттого, что наши предки видели Рим или Константинополь, и Город как образ, как идея, стал отстраиваться в их душах. Тогда они принялись мостить дороги, восстанавливать мосты и возводить стены и башни, то есть структурировать и расстраивать окружающий их мирок до размеров большого, Божьего по замыслу, мира. Для начала им пришлось с большой неохотой отказаться от дерева и полюбить камень. Средневековые горожане начали со смешных изобретений — пуговицы, штанов, очков, — от них перешли к полезным — конской сбруе, пороху с компасом и печатному станку — и увенчали все сооружением механических часов. Обзаведясь действующей наглядной моделью устройства вселенной, они очень быстро научились таскать время из закромов у Бога. Рыночная площадь с часами на ратуше сделалась сердцем городов, а сами города фабриками цивилизации.

И вот что интересно: у каждой из таких «фабрик» имелся свой профиль — характер, норов и говор. Древние греки, знавшие толк в городах, считали, что первое условие для счастья — это родиться в правильном городе (Лукиан). И еще: что город — это не его стены и корабли, а люди, в нем живущие (Фукидид). Это и сегодня так. То есть у всякого настоящего города есть свое лицо, свои прошлое и будущее, что позволяет уподобить его живому существу — не просто вегетирующему организму, но персоне с собственными привычками и способностями, чувством юмора и придурью, привязанностью к ландшафту и климату и, непременно, памятью о поступках предков. Поэтому в Иене все еще шлифуют линзы, в Женеве собирают часы, а в Киеве продолжают трудиться «киевские художники», и по-прежнему не страдают от недостатка сумасшедших в Петербурге — где белые ночи и анемично цветет месяцами сирень. Именно по этой причине утопился полвека назад великий архитектор-утопист Ле Корбюзье, разочаровавшись в собственных попытках превратить город в стерильную, безотказно функционирующую «машину для жилья».

А за четыре года до того, с легкой руки его соотечественника и уроженца Харькова, географа Жана Готтмана, привился термин с онкологическим оттенком для описания того, что происходит в наше время с городами: мегаполис. Что стало означать не просто очень большой город, а лавинообразный процесс расползания агломерации — почкования, распространения и поглощения. Тогда это бросалось в глаза в Рурской области, в районе Большого Лондона, между Бостоном и Вашингтоном на востоке США и Эл-Эй и Фриско на западе, между Токио и Осакой. А к концу века таких «новообразований» с населением более 10 миллионов человек насчитывалось уже два десятка, а городов-«миллионеров» и свыше того несколько сотен. Все бы ничего, — не зря в них стекаются люди, значит, на прежнем месте им было хуже, — кабы не трущобы и все более полный отрыв от природы. Но главный фокус состоит в том, что уйти из них так же просто, как пришли, мы уже не сможем — иначе сбудутся самые кошмарные сновидения Голливуда. В мегаполисах падает рождаемость, растет агрессивность, но стекаются в них люди затем, чтобы что-то сделать — предпринять сообща. Это как бы испытательный полигон человечества: глаза боятся — руки делают. Здесь возможны варианты.

 

Заметки о немецком Берлине´1995

Желание сравнивать — одно из самых сильных искушений. И частично оно оправдано. Есть динамика мировых культурных столиц — городов, где интересно, куда все стремятся, где смешивается все со всем и где зарождаются, высказываются и проходят испытания некие новые творческие идеи, — как правило, художественные, — распространяющиеся затем отсюда по всему миру. Таков был Париж — артистическая столица (и все это запомнили) и интеллектуальная, куда более «нелегальная» Вена. После Первой мировой войны самые радикальные идеи, в том числе художественные, стали исходить из Москвы и Берлина. Тоталитарные режимы — там и там — положили этому конец, принеся культуру своих стран в жертву имперской политике. Со Второй мировой войны и поныне, полстолетия, диктовал вкусы, стереотипы поведения и порождал все новые художественные направления и моды Нью-Йорк, в чем-то также очень имперский город. В результате перемен, произошедших в Европе, вновь воспрянули и оживились Москва и Берлин. В них происходит ныне специфическое культурное брожение, которое может иметь последствия. Так мерещилось… Сейчас при всем желании я не смог бы сравнить Берлин с Москвой. Возможно, это вопрос будущего. Уместно сравнивать с тем, что знаешь, и все тот же бес подмывает меня теперь сравнить Берлин… с Киевом.

В первую очередь — это масштаб: три с половиной миллиона жителей, шестиэтажная застройка центра, темп жизни, характер городской среды и метро, акватория и обилие парков (район Ванзее и Павлиньего острова порой неотличим от киевского Гидропарка), умеренность климата. Разве что придется исключить наличие рельефа, потому что в Берлине горбик высотой в десять — пятнадцать метров уже считается возвышенностью и располагает смотровой площадкой. Это два «недобольших» амбициозных города, разбежавшиеся быть совсем большими, но пока ими не ставшие. К тому ж они стали столицами НОВЫХ, в определенном смысле, государств (говоря точнее, призваны играть новую — хорошо забытую старую — роль в своих странах, травмированных по-разному Историей). В них нет того запредельного лихорадочного темпа, что свойствен Москве, — темпа мегаполиса, метрополии, имперского, по существу. Хотя кое-что в них уже начинает происходить. В них начинают стекаться ДЕНЬГИ. Однако размеренность жизни по-прежнему придает определенный окрас культуре, развивающейся в этих городах. Зоны сумасшествия наличествуют и в том, и в другом городе, но если в Киеве художественное и артистическое безумие южного происхождения широкой волной растекается по всему городу, то в упорядоченном Берлине его «сумасшествие» четко локализовано географически — на его востоке. Восточным берлинцам, после эйфории «братания» и недолговечной иллюзии немедленно их «цивилизовать», кто-то сумел внушить, что они все же не люди второго сорта, а артисты — художники, поэты, панки, наркоманы. И восточный Берлин — во всяком случае, его центральная часть, Пренцлауэрберг — сделался неожиданно самой большой арт-зоной Европы. Как когда-то Монмартр, как нью-йоркский Сохо. Это оказалась лежащая под самым боком самая дешевая, сердитая и запущенная зона экзотики, куда вскоре принялась перебираться в отремонтированные дома наиболее экстравагантная и состоятельная часть берлинской богемы из своего регламентированного пластикового западноберлинского рая. Ремонт растянется на многие десятилетия. Разбитые тротуары, выселенные кварталы, в Потсдаме под Берлином — целые улицы. Котлованы — как на Потсдамер-плац на бывшей границе двух Берлинов, где расположилась крупнейшая в Европе стройка. Территория куплена на корню «Даймлер-Бенцом». Вырыта яма до горизонта, по дну ее ходят поезда, и перейти на другой ее берег возможно, только нарушив все правила уличного движения, спустя полчаса-час, — это как повезет. А под остатками СТЕНЫ по соседству — заблокированная в годы «холодной войны» станция подземки, — облупленный бетонно-дощатый бункер, сочится вода, длиннющие коридоры, — лучше на этой станции не делать пересадки!

(Месту этому на карте Киева зеркально соответствует мистическая и магическая Поскотина, что по-над Подолом; выемке — горб, размаху строительства — загадочная и фатальная невозможность что-либо построить на этом месте, его утилизовать.)

Бродя по Пренцлауэрбергу (берлинцы и живут не в Берлине, а в Пренцлауэрберге, Шарлоттенбурге, Цилендорфе и т. д.), вы обязательно наткнетесь вблизи уцелевшей охраняемой синагоги на кафе «Пастернак», где русская только вывеска. На заселенную водонапорную башню в сквере напротив, где комнаты и квартиры треуглы, словно нарезанный пирог. На приземлившуюся посреди закрывшегося пивзавода художественную галерею, словно инопланетный корабль, — все по западным стандартам, светится в сумерках. Выставка художницы, придумавшей меховой чайный прибор. На этот раз это была полная пивная кружка с беличьим хвостом, хотя художница давно уже умерла. И другие выставки — в каких-то гаражах, поставленных на капремонт домах, квартирах. Театральные труппы в подвалах. Ночные пивные и кафе с раздвижными стенками, выплескивающие на тротуар не уместившихся в них «пиворезов» с пенящимися кружками и притягивающие в ночи на огонек свирепо-добродушный, в меру интеллигентный сброд. Один писатель, приехавший в Берлин из русской провинции, в один из первых дней поинтересовался, можно ли здесь получить «по мусалам», и очень воодушевился и ожил, когда узнал, что нельзя. И действительно за три месяца ни разу не получил. Правда, другая писательница все же получила. Правда, от своих. За то, что назвала их чужими. Здесь действует некий запрет западнонемецкого происхождения, запрет на спонтанность (понятно почему), допускающий только «комнатные» ее формы и делающий уныло неинтересным немецкое ТВ. За исключением канала, передающего часами, скажем, океанский прибой на пустынном пляже. Это может быть также поездка на автомобиле из города в город — фильм для обездвиженных. Например, крайне редко можно увидеть на экране палящего из пулемета в никуда Лимонова, которому разрешил пострелять Караджич. Немцы показывали эту сцену так долго, пока у Лимонова не кончились патроны. Между тем западная гуманитарная культура все чаще готова переходить на птичий язык: «да и нет не говорить, черное и белое не называть…» Так еще один писатель, никогда прежде с этим не сталкивавшийся, именно в Западном Берлине впервые в своей жизни подвергся политической цензуре. Редактор потребовала от него убрать из текста или заменить выражение «перуанские карлики, поющие на улицах». Имелись в виду живописные, азартные и чуточку потешные хороводы музыкантов в пончо, забавляющие народ на центральных площадях всех крупных европейских городов (говорят, их видели уже и в Москве на Тверской). Никакие ссылки на сленг, авторское право и прочие доводы не действовали. Призрак расизма витал над текстом. Писателю объясняли, что обидятся не перуанцы — на то, что они маленькие, и в чем они не виноваты, — обидятся белые рослые немцы и немки за перуанцев, что значительно хуже. Пока писатель не взорвался:

— А чем провинились карлики?! — вскричал он. — Что ж, с ними и сравнить уже никого нельзя?? Я за «меньшинство» карликов!

И неожиданно… это подействовало. Фразу оставили.

Но это немцы западные. Восточные немцы, в отличие от них, не обременены «комплексом исторической вины», поскольку волею судеб оказались в стане победителей. Большей их части ныне кажется, что им недостает только близости к источникам капитала. А пока поговаривают, что здесь даже профессура моется в тазиках, используя затем воду для слива. Но, конечно, это не так — и про слив, и про капитал.

Западные (тепличные, отчасти) берлинцы сами, строго говоря, не являются вполне западными немцами. Их как бы держали для представительства, и значительную часть средств они получали благодаря федеральным вливаниям. Два разделенных стеной фасада, два фронтона с подпорками — вот что в значительной степени представлял из себя Берлин всю вторую половину века. И что поражает на самом деле — это проникающая сила режима, идущая поверх и сквозь народы. Открытие это примитивно, но оно ошеломляет. И у гэдээровских немцев, чехословаков и, скажем, украинцев гораздо больше между собою общего (не считая некотороых различий в уровне телесной и социальной гигиены), чем у каждого из них с немцем западным, то есть капиталистическим. Или, говоря другими словами… социалистическим, только без присущей имперскому миру «уравниловки». Отличие это не в формах жизни даже, а глубже — в жизненной ориентации. Говоря грубо — в возрасте. В конце концов, детство подавляющего числа людей протекает в таких условиях, которые идеологически могут быть представлены как… коммунизм. И, вероятно, в этом его глубокая «правда» и секрет его привлекательности. Так же как совсем не секрет, что характер работы госслужб, бюрократический стиль что западного, что восточного мира по существу мало чем отличаются друг от друга. И чиновник в Германии оказывается тем, что не так давно звалось у нас номенклатурой, — его можно перевести на другую должность, но нельзя уволить. Так же как плата за восьмикомнатную квартиру в Берлине зачастую значительно ниже, чем за трехкомнатную, — просто потому, что домовладелец имеет право повышать квартплату на шесть процентов в год, а если ты вздумаешь переехать в квартиру поменьше, то столкнешься с ценами, выросшими за десять лет в пять-шесть раз. Так и живет одинокий человек в восьми комнатах… по которой ползают почему-то всю зиму божьи коровки.

Просто работают другие деньги, сами — результат труда. И западный мир легко представить себе чем-то вроде священного скарабея, катящего перед собой огромный навозный ком времени и денег. Исчезла только магия. Достоевский оказался временно посрамлен: Чудо и Авторитет исчезли, а Великий Инквизитор остается. Никогда, впрочем, не исчезают бесследно проблемы, беспокоившие из ряда вон выходящих художников и мыслителей.

Как бы там, однако, ни было, на сегодня самыми интересными — беспокойными — поэтами, художниками, фотографами, людьми театра и пр. оказались в Германии, по общему мнению, восточные берлинцы. Можно было бы рискнуть распространить это утверждение на весь восточный блок, но подобное не входит в наши задачи.

Немец щедр, когда у него есть деньги. Безделье и бездельников не одобряет. К музыке чувствителен всегда. Музыка, соединенная с трудом, работой, повергает его в род экстатического транса. На подступах к Кудамму я видел как-то церебрального паралитика в коляске, почти ребенка. Каким-то непостижимым образом он умудрялся азартно крутить свою поставленную рядом шарманку, также на колесиках. Улица была безлюдной. Он трудился. На лбу его выступила испарина. Видно было, что эта работа доставляет ему удовольствие.

Я видел также, как туманились глаза немцев и неотмирная улыбка блуждала на их лицах, когда в вагоне надземки, конкурируя с продавцом газет, какая-то группка русских, по виду советских инженеров, сбившись в кружок, с чувством исполнила «смертию смерть поправый», разложив песнопение на несколько голосов. Затем один из них прошелся по вагону с пластмассовым стаканчиком, вероятно зарабатывая таким образом на пиво для всех. Притихший было продавец газет вновь заголосил.

Вообще, следует признаться, что встречи с соотечественниками за рубежом трудно отнести к разряду приятных. Как правило, заслышав родную речь, они делаются настороженными, недоброжелательными, — проходи скорее, — это в том случае, если тут же не прикидывают, как, не сходя с места, тебя использовать.

Славянская, не только русская, речь звучит повсюду либо приглушенно, либо нарочито. Музыканты в метро и подземных переходах остались одни русские — ни поляков, ни румынов больше нет. Работают по часам, зачастую со сменщиком. И все, включая и самых «непримиримых» художников, озабочены исключительно выживанием. Русский Берлин представляет из себя, к сожалению, интеллектуальную пустыню. Немцы относятся к нему большей частью достаточно ровно — скептически. Еще кто-то, сильно нас перебоявшись, теперь желает, чтобы его забавляли. Что исправно и делается — на то и существует «выездной вариант» русской культуры. Хотя многие немцы испытывают искреннюю симпатию и интерес к русским, а тем, что повоевали, кажется даже, что они любят Смоленск или Витебск (то есть места сражений молодости), — и помогают сейчас, скажем, тем же белорусским врачам попасть на работу в Африку, приглашают с чтениями молодых поэтов, устраивают квартирные выставки. Есть целые корпорации на общественных началах, избравшие своей целью заботу о каких-то совсем далеких странах, людях и — почему нет? — животных. Сравнительно многие, и не только восточные, немцы знают вполне прилично русский язык, то есть это не редкость.

Никто не знает, сколько проживает в Берлине русских. Полиция говорит, что по документам — двенадцать тысяч. Хотя число их, как минимум, на порядок больше. По устойчивым слухам, русская мафия контролирует до десяти процентов берлинской проституции. Это много, поскольку Берлин постепенно превращается в европейский центр этого бизнеса. И на улицах встречается теперь гораздо больше красивых женщин, чем еще год-два назад. По всему видать, Берлину быть столицей. В таких вопросах красавицы редко ошибаются.

При этом в немецком обществе царят достаточно пуританские нравы, возможность флирта сведена к минимуму, что несколько дезориентирует прибывающих русских — равно мужчин и женщин. Первые страдают и вынуждены обращаться к услугам проституток, да еще и платить за это. А вторых самих принимают зачастую за таковых. По той простой причине, что наши девчонки и матери семейств не в состоянии оценить скромное обаяние и естественность западной буржуазной ненакрашенной и не вызывающе одетой женщины и ищут образцы для подражания у дам полусвета и тех других, которым отведено место для прогулок каждой — метров десять тротуара на Курфюрстендамм, ежедневно, начиная с девяти вечера. Хотя следует сказать, что и без того современный русский тип женской красоты отличается повышенной степенью «блядовитости», как говаривал, правда по другому поводу, Вен. Ерофеев. Итак, мужчины оказываются разочарованы тем, что проститутки их не любят на самом деле, а только так прикидываются. А женщины возмущены тем, за кого их принимают турки и подвыпившие немцы. Даже институт бойфрендов и герлфрендов — «друзей» и «подруг» — в Германии оказывается системой отношений куда более прочных, надежных и, если угодно, патриархальных, нежели в браке советского образца.

Интересно также, что немецкая молодежь, исключая панков и количества серег в бровях, носу и прочих местах у всех остальных, — немецкая молодежь мало значения придает своему внешнему виду. Если вы в городе увидите по-настоящему стильно одетую женщину, естественно движущуюся и с хорошей фигурой, не торопитесь обгонять ее. Вас ждет горечь разочарования. В подавляющем большинстве случаев она окажется особой предпенсионного возраста с лицом, которого не пощадило время, — а то и просто крокодилом. Я догадался почему. В этом примерно возрасте немцы перестают выплачивать взятые в молодости кредиты, страховки и принимаются усиленно следить за собой, позволять себе то, в чем отказывали прежде. Грустное открытие.

Конечно, у немцев всего много. А «совок» голоден и хочет всего побольше, сразу и чтоб ничего не платить. Это такое ребячество. Спорт. Чтобы само. Это же такое естественное желание, когда результат так отчужден от труда, — так, кажется, учил Маркс.

У каждого немца есть свой «русский», а у каждого русского свой «немец».

Я своему сказал:

— Слушай, во многом дело еще и в климате. Так уж исторически впечаталось в психофизиологию русских, когда летом приходилось надрываться, а зимой вылеживаться на печи, — отсюда, может, этот рваный ритм труда.

— Да, — отвечал он мне, — конечно. Итальянцы тоже не хотят летом работать, — говорят, очень жарко.

Он знал, что говорит.

Темп работы западной цивилизации, — который некий остроумец сравнил, по ненужности, с четырехметровым хвостом фазана-аргуса, служащим ему один раз в году для привлечения самок для спаривания, — такой темп, конечно же, где-то существует. Однако представления о потогонной системе сильно преувеличены. Скорее можно говорить о методичности труда, — так, взрослый знает, что какую-то работу за него никто не сделает. И потому моются в городе окна и вытирается пыль не в конце недели-месяца-года и для кого-то, а регулярно и для себя, чтоб не было места для трудовых подвигов. Потому что в конце недели всем следует отдыхать — это свято. И строители торчат на стройплощадках статично, на первый взгляд, но каждые несколько минут каждый из них переносит какой-то пруток с места на место или нагибается и что-то к чему-то приваривает. Кстати, и канавы в Восточном Берлине роют, как и у нас: по многу раз в год разрывают, закапывают, затем опять разрывают и опять закапывают. Создают рабочие места.

Конечно, от такого труда, от постоянно действующего ровного напряжения в организме развиваются застойные явления, которые надо как-то гасить, рассеивать. Для начала — пивом в конце дня. В конце года этому служит празднование Рождества. Затем карнавал, знаменитый «розенмонтаг», когда все или почти все дозволено и можно оттянуться за целый год, если получится. Что касается Рождества, то это целая культура. Празднование его начинается за три недели до собственно «святой ночи». Человек, который не усердствует в украшении своего окна, балкона, грядки, выглядит, по меньшей мере, странно и сильно теряет в глазах окружающих. Без сомнения, это центральный праздник западного христианства. Послание его примерно таково: Спаситель рождается; все будет хорошо; человеку остается только хорошо работать. В отличие от восточного христианства, преклонившегося в сторону куда более страшного и драматического праздника, говорящего о мучениях и смерти, а также — о воскресении Бога, а с Ним и человека. Русские — большие любители невозможного. А Россия — это такая страна с механизмом ходиков, сами они не ходят — надо все время подтягивать гирьку.

Смешная деталь, о которой свидетельствуют сами немцы, — в рождественские дни в немецких семьях часто начинают вспыхивать ссоры по пустякам. Просто все ждут чуда, как ждали его в детстве, как ждут вместе с ними их дети, — а оно не приходит. Приходится ожидание отложить до следующего года. Взрослые — смешные люди, иногда.

Все взрослые — в большей или меньшей степени «немцы».

А «русские» (в том числе и мой) все ломают себе голову: как же так сделать, чтобы человек человеку был не «немец»?

 

Львовские аптеки

Аптека обычно в нашем представлении связывается со стерильностью, минималистской эстетикой и тихой деловитостью. Она оживает во время эпидемий гриппа, а в промежутках между ними — особенно по утрам — в ней царит затишье, как в районной библиотеке.

Аптеки Львова более всего напоминают внешне букинистические лавки: старинные интерьеры и мебель, высокие застекленные шкафы, ящички картотек, нередко антресоли или металлические балконы по периметру. Как и почему советская власть, все унифицировавшая, не тронула их — загадка. Наверное, уж больно хороши были, и кто-то из высокопоставленных чиновников аптекоуправления или заслуженных фармацевтов вступился за них. Далеким от идеологии медикам позволялось быть просвещенными консерваторами — и интерьеры большинства львовских аптек, расположенных в центральной части города, уцелели. Они разбросаны были и вживлены в ткань его кварталов, подобно каютам давно пошедшего на дно «Титаника». В них задержался ностальгический аромат цивилизации, еще не знакомой с мировыми войнами, будто фармацевтам был известен и передавался из поколения в поколение секрет консервации прошедшего времени. Большинство этих интерьеров относится к концу XIX — началу XX века. До прихода Советов вместо порядковых номеров у них всех были личные имена — как у кораблей, ресторанов, кондитерских: «Под черным орлом» (1775), «Под золотой звездой» (1828), «Под золотым оленем» (середина XIX века), «Под Фемидой» (1901), «Под венгерской короной» (1902), «Под Святым Духом» (1913), «Под Святым Иоанном» (1915) и так далее — до сентября 1939 года.

Тебя посылали в аптеку на угол купить каких-нибудь порошков и горчичников или заказать микстуру. Аптека могла быть уже новой, похожей на десятки других таких же — с большими витринными стеклами и типовым прилавком. Ты становился в хвост очереди и, дойдя до застекленного кассового окошка, вдруг выпадал из времени и напрочь забывал — за чем же тебя послали сюда? Лязг и хруст шестеренок, мелодичный звон и подпружиненные щелчки, сопровождавшие обслуживание каждого покупателя, исходили от американского кассового аппарата «Огайо», помнившего героев вестернов и сиявшего матовым тисненым серебром, будто инкрустированная рукоятка дорогого револьвера с вращающимся барабаном, помогавшего делать такие предложения, от которых невозможно было отказаться.

Что тогда говорить о центральных аптеках с травлеными стеклами, с которых, будто туманные призраки, выступали безымянные персонажи античной мифологии, с воинством старинных аптечных пузырьков и фарфоровыми банками с вплавленными надписями прописной латынью на боку, с ореховым и красным деревом панелей, отливающим червонным золотом, потемневшими латунными ступками, резьбой, ковкой и литьем и прочим скарбом — сиречь сокровищами!

Царствовала и продолжает царствовать над всеми ними, конечно же, аптека-музей, выходящая углом на площадь Рынок ренессансной застройки — средневековый центр города со зданием ратуши посередине. Ее обожают туристы и экскурсоводы. Музеем она сделалась в советские 60-е годы, в 80-е расстроена — отремонтированы были (или восстановлены реставраторами по аналогии) подвалы, лестницы и чердаки этого здания, возведенного в 1775 году на месте дома, купленного армейским провизором Вильгельмом Ф. Наторпом, где и была им открыта в компании с Карлом Шерфом старейшая из сохранившихся в городе аптек (как раз напротив Черной каменицы, или палаццо Бандинелли, — первой в городе почты, открывшейся полутора веками ранее, — дверь в дверь). Только здесь вы можете купить пузырек с так называемым железным вином — дозу бодрящего темного сиропа с вяжущим вкусом и эффектом плацебо, — сувенир на память о пребывании в старинном городе.

Но, воля ваша, я больше люблю другие аптеки, не страдающие от наплыва туристов и ведущие более органичную жизнь. «Любить аптеки» звучит сюрреалистически, как «изысканный труп хлебнет молодого вина», — сказать что-то такое может себе позволить только чудовищно здоровый человек. Нет, я болею, как все, — и во Львове, и в Москве теперь. Но в аптеки ведь ходят не сами больные, а их родственники или близкие: болезнь в них, со всей ее физиологией, как бы отгорожена щадящей ширмой, а набор средств, респектабельность стоящих за аптеками науки и международной кооперации производителей, загадочные «каляки» на рецептах и ученый язык терпеливых служителей — все это вместе внушает твердую надежду, что нет такой болезни, от которой нельзя было бы вылечить, нет таких страданий, которые нельзя было бы облегчить (см. эпиграф литературного классика Галиции), — все обойдется, больные подымутся с постелей, выпишутся из больниц. За это и можно любить аптеки. И за хранимый ими здравый смысл: можно ли было в советской среде оставить этот немой укор заболеванию духа и дегенерации материи?!

В безумии может быть своя красота, но не может быть какой-то нескоропортящейся правды. И я безумно люблю самую красивую из львовских «аптечных» историй — все приводимые факты поддаются проверке, это не легенда. В ней зафиксирован причудливый сюжет изобретения первой в мире керосиновой лампы.

Северо-восточные предгорья Карпат сочились нефтью, однако описываемые события происходили задолго до изобретения двигателя внутреннего сгорания, дизельного мотора и реактивной авиации, когда не очень ясно было еще, какую пользу может принести человеку нефть. И вот один предприниматель из Борислава, желая все же выжать какую-то пользу и извлечь выгоду из этой маслянистой жидкости, доставил во Львов огромную бочку нефти. Он сгрузил ее в самом центре города у аптеки «Под золотой звездой» (ныне ул. Коперника, 1), договорившись с фармацевтами, что за щедрое вознаграждение они найдут способ перегнать нефть в алкоголь, — таков был его план фантастического обогащения. Йоган Зег и Игнацы Лукасевич, лучшие специалисты в своем деле, забросив приготовление лекарств, бились больше месяца с неаппетитной жижей — заказчик уже стал терять терпение, — но спирт у них так и не получился. Зато в процессе дистилляции, при нагревании нефти в промежутке температур от 150 до 315° Цельсия, они научились выделять из нее какую-то похожую на мочу горючую жидкость — это был керосин. С паршивой овцы хоть шерсти клок: не сумев перегнать нефть в водку, они соорудили осветительный прибор — стеклянный цилиндр из двух отделений с выведенным в верхнюю часть фитилем. Так был создан опытный образец первой в мире керосиновой лампы, служащей и поныне источником света кое-где в глухих местностях Карпат. Тогда же шел 1853 год, до изобретения Эдисоном электрической лампочки оставалось еще четверть века.

Дальше история темная: по некоторым сведениям, все участники предприятия перессорились друг с другом, заказчик увез опытный образец лампы в столицу, Вену, где поначалу с большим успехом демонстрировал ее, но, будучи по своей природе «выскочкой», быстро сгинул в ней без следа вместе с лампой, засосала столичная жизнь — наверное, запил. В результате Львов получил несколько несуразный и быстро вышедший из употребления дополнительный предмет для гордости, а аптекари — пионеры прогрессивных видов освещения — строчку в энциклопедиях (в которой поляки оставляют у себя только одну фамилию — Лукасевича).

Такой вот «аптечный» след во всемирной истории изобретений, неожиданно для автора придавший этому ностальгическому очерку о львовских аптеках жанровые черты басни или даже притчи.

 

Деурбанизация Львова

Пустыня — и город. Степь — и город. И самая красивая оппозиция: город — и конница. Так было в 1920 году, когда, простояв три месяца подо Львовом, Сталин с Буденным так и не отважились напустить Первую конную армию на разлегшийся на холмах город, опасаясь погубить ее в его тесных многоэтажных улочках.

Но есть невидимые сражения.

В последний приезд во Львов меня сразил подземный переход перед Управлением железной дороги. Он был завален слежавшимися сугробами, говорившими, что этой зимой пешеходы им не пользовались. Селу, в которое упорно стремится превратиться Львов, ни к чему городские подземные переходы. Сопротивляются и мешают окончательному превращению только пять веков его камня — окаменевшая история и застывшая музыка. Приношу извинения за банальную цитату, но музыка привлечена здесь не ради красоты слога или интеллигентских стенаний. Это особая музыка, которую расслышать способен только горожанин. Для сельского уха она такой же сумбур и какофония, какой погонщику верблюдов показалась бы настройка инструментов в оркестровой яме. (Справедливости ради стоит отметить, что и горожанину медведь наступил на ухо, только с другой стороны: лишив способности слышать таянье снега, говор дождя или упиться шелестом трав. Но не об этом сейчас речь.)

Городские башни способны дать представление, как может и должен «правильный» город звучать в ангельском ухе. Как-то летом мне повезло так услышать Киев с большой колокольни Киево-Печерской лавры, а буквально через день — Львов, с кругового балкона на башне бывшего Бернардинского костела. То, что внизу было разбито кварталами на такты и фрагменты, поднимаясь кверху, создавало невыносимой красоты мелодию живого старинного города. Скрежещущие и визжащие звуки трамваев на поворотах не раздражали, а ласкали слух. Резкие клаксоны автомобилей трубили о радости жизни, о том же фыркали их моторы, сипели тормоза, шелестели шины. В гуле людского базара можно было разобрать отдельные голоса, как в пении а капелла, женские, мужские, детские. Ветер также не мог молчать и шевелил кроны каштанов внизу — те еще и раскачивались, отчего начинала кружиться голова. Вдруг проснулись часы на ратуше, прокашлялись и принялись отбивать полдень. И все эти звуки существовали неслиянно и нераздельно, вибрируя в моем тесном костяном черепе, как в резонаторе, барабаня по перепонкам и вестибулярным молоточкам и давя на слезные мешки.

Таким свой город я не видел еще никогда, хотя и раньше нередко поднимался на его башни, холмы и крыши. Возможно, ощущения были обострены чувством потери — дело шло к окончательной разлуке. Это был мой личный «Дублин», так гениально воскрешенный когда-то ирландцем на бумаге — выторгованный Джойсом у судьбы на один нескончаемый летний день. Сто лет спустя в руках у меня оказалась видеокамера. И звуки города поймались на ее пленку, как мухи на липучку, жужжат, как насекомые в запертом спичечном коробке. Поднесешь к уху — и все вернется. Но ничего не возвращается.

Десять лет прошло, как я покинул Львов. Копилось долго, но произошло это так. Как-то вечером выходного дня я пытался перебраться с одной окраины города на другую. Почти миллионный город лежал в транспортном параличе. Первыми исчезли городские такси, отреагировав на пустоту в карманах населения и дороговизну бензина. Остатки общественного транспорта больше походили на жертвы кораблекрушения, а пора юрких турецких «пежо» на улицах еще не наступила. Вечер успел перейти в глухую ночь, прежде чем показался наконец один из таких летучих призраков — раздрызганный «пазик», едва освещенный и набитый пассажирами под завязку. На остановке к его передним дверям прицепился еще целый свисающий рой. К тому времени меня уже полтора часа дожидались на другом конце города. Жестами я показал шоферу, чтобы он открыл задние двери, и денежку на билет. Он кивнул, и с шипением открылись двери, куда с трудом можно было еще втиснуться, стоя на одной ноге. Чувство благодарности дернуло меня расплатиться с ним поскорее, и я попросил кого-то с передней площадки передать деньги. Уцепившийся обеими руками за дверной проем молодой мужик попытался взять их… зубами. Я так и застыл с украинскими «купонами» в вытянутой руке. «Хлопче, — сказал я ему тогда, — зубами не надо. Мы пока еще люди». В тот вечер я уже никуда не поехал, а вскоре уехал в Москву — как в прорубь головой, никто меня в ней не ждал. О личных мотивах здесь не место распространяться. Но та мизансцена на автобусной остановке стала для меня последней каплей. Я перестал соглашаться и прекратил сопротивляться.

На всех платформах и перронах Подмосковья и Москвы прогуливались наряды с автоматами за плечом или на груди. Но метро работало как часы, в кранах была вода, и все кругом разговаривали по-русски. Однажды электричка проскочила мою платформу без остановки — стоило пропустить ее, чтобы увидеть, какую головомойку устроили возмущенные пассажиры бедным кассиршам, захлопнувшим окошечки и схватившимся за трубки служебных телефонов. Мой рот непроизвольно разъехался в дурацкой улыбке до ушей, с которой я ничего не мог и не хотел поделать. Столько людей в одном месте, не желающих позволить, чтобы их опускали, я не видел давно.

Во Львове таких тоже хватало, но разлетаться по всему свету они стали еще в «перестройку». Нечто загадочное и даже неполитическое тому виной, когда на тротуарах городов перестают встречаться так называемые красивые люди (по выражению не то Гиппиус, не то Блока, на которого перестали оборачиваться на улицах Петрограда). Исчезают не как кошки перед землетрясением или крысы с корабля, как кому-то это видится, — просто бывают условия, в которых они не размножаются и не живут.

Реванш села и его пиррова победа над городом — тема, которую я всячески развивал в своих статьях, — тоже только часть правды. Нелюбовь, активная неприязнь, даже ненависть к городу — печальный факт самочувствия многих запоздалых выходцев из села (я был изумлен и даже ошарашен, когда глаза на этот факт мне открыли молодые львовские реставраторы). Блажен поэтому тот, кто сумел полюбить нечто чужое смолоду — город, язык или страну. Но и сами горожане часто не имеют иммунитета к эпидемии деурбанизации — упадку города, распадению тонких и сложных связей, расползанию тканей, которые есть только следствие.

В один из приездов во Львов в середине 90-х меня поразило обилие на улицах внезапно охромевших мужчин среднего возраста. Своим внешним видом (а хромота, да еще с палочкой, самый наглядный вид увечья) они как бы сигналили окружающим: я калека, не обижайте меня, пропустите без очереди, уступите место. Может, это началось, когда пожилые матери семейств стали тайком поднимать с тротуаров окурки для своих мужей-пенсионеров?

Если ты десятилетиями жил с водой в кранах по расписанию, то и к отключениям света легко привыкнешь. Все происходит незаметно и очень быстро. В Петрограде, Афганистане, Сомали или Грозном. Во Львове, к счастью, далеко не так драматично и, считай, бескровно, но оттого не менее наглядно. Потому что город пропитан овеществленной Историей, как губка, каждый дом в центральной части и старых районах сочится ею, каждый холм источает ее пряный аромат.

Пятьсот лет, начиная с пожара 1527 года, здесь не прерывалось каменное строительство. Вырос удивительной красоты организм, оттого что предки горожан, несмотря на конфликты интересов, умели договариваться между собой и действовать сообща. Вроде и учили нас этому в советских школах и дома, но как-то плохо: говорили одно, делали другое.

А ведь это азы экономики, цивилизации и культуры — вообще всего хорошего. Где этого нет, наступают одичание и немедленное обнищание — просто потому, что два соседа, два человека одной веры и даже происхождения, не способны или не хотят договориться друг с другом. И тогда, как Наполеон говорил, народ, который не желает кормить свою армию, будет кормить чужую. Или же вкалывать на чужом поле. Население Украины, десятая часть которого, только по официальной статистике, подалась в гастарбайтеры, лишь подтвердило это общее правило. На Кавказе, в Средней Азии, Молдавии дела обстоят и того хуже.

Гастарбайтеры сами-то работать умеют. Не умеют работать заработанные ими деньги — для этого нужны какие-то другие способности. Так вырастают просторные дома, в которых некому жить, которые некому продать, между которыми некому убрать кучи ничейного мусора. «Дикие» предприниматели захватывают первые этажи городов, выше которых хоть трава не расти — точнее, именно расти; карнизы и балконы — вались на голову, а штукатурка — сыпься. На центральной площади Львова все 90-е простояло два выгоревших многоэтажных дома — каких инвесторов вы заманите в такой город? Слава богу, на месте разукрашенных аляповатой рекламой руин один из банков построил наконец какую-то уродину. Возмущению безработных реставраторов и архитекторов нет предела — а пепелище что, было лучше? Сколько людей в цвете лет за это десятилетие вымерло в городе от безысходности? Сколько людей постарше, не столь чувствительных, дегенерировало, опустилось, спилось? Тяжело писать об этом, стыдно прибегать к пафосу, но замалчивание размеров происходящего было бы равносильно предательству.

Отчего-то самыми ломкими оказались тридцатилетние. Вспоминаю одного такого — молодого отставного офицера, вернувшегося из Крыма во Львов и за гроши служившего чьим-то личным шофером. Как-то в компании на мои нападки и инвективы он сказал: «Послушай, ну а ты вот, сидя в этих кабинетах, не делил бы пирог в свою пользу — не для себя лично, а для родных, близких?» Что я мог ему ответить? Во всяком случае, он заслуживал своей участи. Еще год-другой он побрыкался на «гражданке» и помер ни с того ни с сего, оставив жену с дочкой, окрещенной им как-то сдуру, по неопытности и невнимательности, в греко-католическую веру.

На круг своих знакомых и их детей я гляжу сегодня, как на прореженную и уже незнакомую рощу. Кучи мусора, свалки кругом.

Картина «хронической деурбанизации», конечно, намного сложнее. Организм города сопротивляется, вырабатывает антитела. Он покуда не труп, он только тяжело болеет, и ярким заплатам первых этажей не скрыть его худобы и лохмотьев.

С мая по сентябрь здесь по-прежнему бывает хорошо. Удвоилось число кофеен, и размножились без счету крохотные ресторанчики с отменной кухней — готовить здесь любят. И это самая привлекательная сторона нынешнего Львова. А вот уникальные городские парки становятся все более запущенными (после присоединения в 1940 году сюда командировали из Москвы советских градостроителей набираться ума-разума, тоже без толку). Оно и понятно: парки ведь нужны горожанам, а где они теперь? «Село» в выходные разъезжается по селам. Львовяне и сами не заметили, как оказались виртуальным клубом, существующим где-то во Всемирной Паутине — вне климата, погоды и времени. Самые юные, естественно, смотрят на сегодняшний день иначе. Границы открыты — одно это сделало бы меня когда-то счастливым. Но сегодня мой взгляд упирается в некий воображаемый кинотеатр в аварийном состоянии, где крутят теперь другое «кино»: вместо польских межвоенных мелодрам или советских военных фильмов торгуют мелочовкой в полутемном фойе, где играл некогда живой оркестр. В «перестройку» я отчего-то прекраснодушно был уверен, что архитектура переварит нашествие очередных варваров — не сразу, но переварит. Теперь у меня уже нет в этом уверенности — осталась только надежда. Города Прикарпатья захлестывает сегодня волна вторичной криминализации, надвигающаяся из обнищавших и обезлюдевших сел. И лучше не оказываться в этих краях в сезоны дождей и холодов, когда злая бедность и тщета особенно лезут в глаза.

Недавно воду в квартиры стали подавать во Львове не с шести до девяти часов утром и вечером, как в позднесоветское время, а на два часа дольше. Злые языки утверждают, что городской голова, желая переизбраться, выполняет таким образом свои предвыборные обещания решить проблему с водой. Решить ее сегодня можно: какой-то всемирный банк выделил средства на такую целевую программу, да вот беда — не позволяет властям растворить их в местном бюджете. А кому нужны такие деньги, которые нельзя украсть? Вот и слоняются жирные коты по своим коридорам и кабинетам, облизываются, мяучат, а дотянуться не могут. Год так продолжается уже, говорили мне чудом уцелевшие горожане, за целую жизнь так и не привыкшие обходиться без воды в своих домах большую часть суток.

Ничего нового или исключительного в том, что происходит, нет. Для деурбанизации не существует границ. Так, население немецкого Лейпцига, культурной столицы восточных земель, в 1997 году составляло 600 тысяч жителей, а к началу нового века — без всяких войн и депортаций! — уменьшилось на треть.

По контрасту с саморазрушающимся Львовом меня удивил вычищенный и вылизанный на немецкий манер, но без немецкой тщательности центр Ивано-Франковска по соседству. А ларчик просто открывался: сюда прибывает президентский кортеж. В тридцати километрах от города сооружена одна из резиденций для отдыха и встреч украинского гетмана с высокими зарубежными гостями. Естественно, вся инфраструктура подтянулась: банки, леспромхозы, егеря, молочные фермы, дороги — точнее, пряничные вокзальчики (для глаз САМОГО, остальное-то все для свиты). Короче, как в России: всё в центр — и всё из центра. Киев и является таким центром — светилом, единственным украинским городом, который не терзает деурбанизация.

И последнее. Как выразился один мой рано умерший друг, — а ведь каждому придется ответить за то, что натворили все. И это ужасно несправедливо, но правильно.

 

Спящий пробуждается

Есть что-то в том, что по железной дороге от Москвы до Питера и Киева примерно одинаковое расстояние — длиной в ночь. Поэтому отправляться в Киев удобнее всего поездом с Киевского вокзала российской столицы. Самые скорые и комфортабельные — фирменные № 1 и № 41 (отличающийся от первого только наличием плацкарт). Ими не ездят бригады украинских гастарбайтеров, и пассажиров поэтому меньше беспокоят пограничники с таможенниками. Оба составлены из новых днепропетровских, с иголочки, вагонов. Поначалу их дизайн и мягкие полки приятно удивляют, и только присмотревшись в пути, замечаешь, что они тесноваты, а зимой на окнах с внутренней стороны еще и образуется наледь. Старая история: внешний вид важнее удобств. То же с «пряничными» вокзальчиками, которые всегда легче привести в божеский вид и глаз проезжающего начальства порадовать, чем заниматься изношенными шпалами да рельсами.

Киевский вокзал в Киеве не меньше, чем в Москве, но есть у него один существенный недостаток. Он единственный пассажирский железнодорожный вокзал столицы Украины. Все пятидесятимиллионное население страны устремляется в эти ее главные ворота или прокачивается через них во всех направлениях. Чтобы уменьшить образование заторов хотя бы на вокзальной территории, нашли остроумный выход. Был возведен по другую сторону путей европеизированный хай-тековский «двойник» сталинского вокзала, с которым он соединен длиннющим надземным переходом со спусками на платформы. К этому зданию вокзала удобнее стало подъезжать из западной и южной частей города. А вот покидать район вокзала вам придется одним из трех способов: на такси (что, кстати, недорого), на городском транспорте, с пересадками, или через самое узкое место — вход в метро, где не исключено, что придется выстоять очередь за пластмассовыми жетонами, от которых Москва отказалась лет пять назад.

Эти пять лет и представляют собой примерную величину отставания во времени украинской столицы от российской, поскольку обе они движутся в одном и том же направлении. Обе переживают строительный бум и, имея около 7 % общего народонаселения, распоряжаются на порядок большей долей национального достояния. Киев сегодня фактически единственный бурно развивающийся город Украины и безусловный лидер «капиталистического соревнования».

Спускаясь в киевское метро, непроизвольно отмечаешь, что платформы и поезда здесь на треть короче московских. Зато и ветки короче, не успеваешь истомиться под землей. Только темновато как-то. Уже поднимаясь на эскалаторе, соображаешь, в чем дело. Лампы светятся строго через одну. Легко можно представить, что творится тогда в областных городах, райцентрах, вплоть до кромешной темени в селах. Из которых уже несколько миллионов жителей регулярно трудится на сельхозработах в странах Средиземноморья или на стройках у соседей — в России, Польше, Чехии. Или в Киеве, где можно сегодня заработать довольно приличные деньги и куда наметился отток рабочей силы и интеллектуального потенциала: молодых компьютерщиков, журналистов, дизайнеров, архитекторов. Не говоря уж о политиках, финансистах и украинских красавицах, которыми Киев славился всегда.

Две остановки метро — и мы на Крещатике, главной улице города, чье имя волнует слух и отсылает к его тысячелетней христианской истории. В Крещатицком яре Владимир крестил когда-то в греческую веру своих сыновей. Князь-идолоборец сам в виде истукана уже больше столетия озирает свои владения с Владимирской горки, а прах его тысячу лет как покоится в Киевской земле, по соседству с прахом Юрия Долгорукого, основателя Москвы. Киев — город святынь и захоронений трех сегодняшних народов и стран. В одной из пещер Киево-Печерской лавры, купив билет, всякий желающий может лицезреть высохший череп летописца Нестора, первым описавшего для потомков, «откуда есть пошла Русская земля». Отчего на собственном черепе посетителя волосы начинают шевелиться — когда тысячелетие прессуется у него на глазах в один нескончаемый, долгий день, а промелькнувшие века — в сон.

У украинца вообще, а у киевлянина в частности «пунктик» на почве подземных кладов. Может, скифские курганы пробудили в их предках кладоискательский азарт и он передается по наследству? Еще в советское время в подземном переходе под Крещатиком, прозванном Трубой, пооткрывались стекляшки, где можно было перекусить и выпить кофе. Этакая фантазия проектировщиков на тему ночной жизни крупных западных городов. Сегодня киевляне просто помешались на роскошных подземных торговых центрах, на манер Манежной площади в Москве. В районе Крещатика сооружено уже два таких. На Майдане Незалежности — многоярусная «теплица» со стеклянным куполом и фонтанами. И на другом конце Крещатика — «Метроград» с бутиками. От чего обитатели ветхого жилого фонда в районе знаменитого продуктового Бессарабского рынка пришли в сильное беспокойство, ожидая со дня на день, когда под ними начнет проваливаться земля. Пока что в Киеве только кряхтят и трещат старые здания от надстроенных этажей с мансардами и перепланировок — история москвичам и россиянам знакомая.

Самым живописным Крещатик был в начале XX века, когда Киев за 20 лет вырос вдвое, превратившись в крупный европейский город. Город этот сохранился в фотографиях и замечательных описаниях — от Лескова до Паустовского и от Нечуй-Левицкого до М. Старицкого. Его языком служил двуязычный суржик, так и не дождавшийся своего Жванецкого. На литературную карту мира этот город нанес Михаил Булгаков, описав в своей «Белой гвардии» его «апокалипсис» и покинув его навсегда. Булгаков вообще специализировался на превращении городской топографии в миф, привязывая своих героев к конкретному адресу и месту — в Киеве, Москве, воображаемом Иерусалиме. В Киеве таким мемориальным, культовым местом является дом № 13 на Андреевском спуске, в который можно зайти, как внутрь романа, — и это потенциально сильное переживание.

На крученом Андреевском спуске я оказался впервые в год Московской олимпиады. Стояла зима, улица была выселена под корень. Трущобы, безлюдные дворы. Из звуков — только звук льющейся из уличной колонки воды, сбегающей по обледенелой брусчатке вниз к Подолу, ремесленно-торговому посаду Киева. С этого началось преображение обветшалой, но живописной улочки в нынешний «кичок». Так на Украине зовут места, отведенные для уличной торговли предметами искусства (от слова «кич» — безвкусная поделка, попса). С годами «кичок» вырос в настоящую арт-зону со стильными галереями, уличными самодеятельными концертами, в место оживленной туристической и молодежной тусовок. Здешняя живопись переслащена, а вот народные промыслы, антиквариат и подделки под него, прикладное искусство представлены очень сильно. Украинец, так уж повелось, ценит в красоте прежде всего пользу. И никому не удастся уйти отсюда, не позарившись на крутобокий звонкий горшок, аптекарский флакончик с застывшими пузырьками воздуха в толстом стекле, изобретательное женское украшение или хотя бы полтавскую глиняную свистульку-«сракодув». Начало Андреевского спуска от изумительно поставленной Андреевской церкви пополнилось еще одной достопримечательностью. Памятником в «натуральную величину» героям фильма «За двумя зайцами» — а фактически киевской старине, так любезной сердцу киевлян. Поэтому здесь охотно ставят памятники актерам, сумевшим ее «сыграть». Борисову в роли Голохвастова, Гердту — Паниковскому, поразительному киевскому комическому актеру Яковченко, умудрившемуся в киноэпизодах выразить само существо украинского народного юмора (например, в роли Пацюка из «Ночи перед Рождеством», где в позе йога он поедает вареники без помощи рук). Эти памятники, работающие на воссоздание городской среды, резко контрастируют с идеологическими «новоделами». Помпезными Кием, Щеком, Хоривым и сестрой их Лыбедью — на месте правительственной трибуны для праздничных демонстраций советской поры. С которой 1 мая 1986 года на оживленные толпы киевлян, накрытых чернобыльским облаком, взирали последние партийные секретари, в надвинутых шляпах и плащах с поднятыми воротниками, кутаясь в шарфы, будто человеки-невидимки. Стоит помнить, что с этого все началось. С признания Горбачевым неделю спустя «утечки радиации» на Чернобыльской АЭС начался неудержимый оползень, похоронивший в конце концов советскую империю. А в те дни была похоронена антиалкогольная кампания — каберне «Оксамит Украины» («бархат» то есть) лилось на улицах Киева рекой. Кто из киевлян не разбежался, спасался от развития лучевой болезни красным сухим вином — считалось, что это помогает. Что имело неожиданные последствия для самочувствия современных киевлян, вдруг осознавших, что их замечательный южный город, будто нарочно созданный для удобства и радости жизни, так же не вечен, как и его обитатели.

И все же хочется верить, что Киев — город вечный и в перспективе — мировой. Как вечен Рим и всемирен Нью-Йорк. Ему, конечно, до них далеченько. Но, во-первых, ему идет уже вторая тысяча лет. Во-вторых, он очень красив — оттого что гениально расположен. Кажется, нет на свете другой такой столицы, которая была бы вписана в столь живописный ландшафт. Бывает генетическая удача. Этот город красив от рождения. Виднее всего его физическая красота со стороны киевского Ист-энда — плоского, унылого левобережья или с реки. Не забуду, как на железнодорожном мосту через Днепр меня подтянул за шиворот к вагонному стеклу китайский студент, которому я помог объясниться с пограничниками на российско-украинской границе. Он являлся сыном предпринимателя из Харбина (где от русских осталась одна память) и одним из 2 тысяч китайцев, составлявших киевскую диаспору. Это была форма его благодарности мне. По-китайски стыдливо кося, он сказал: «Глядите, какой красивый город!» )

Но не хуже любоваться им и с некоторых мест на правом высоком берегу. Со смотровой площадки за филармонией, с Гончарки или Поскотины — дикого луга на холме в 10 минутах ходу от Крещатика, валяясь в траве. Но лучше всего с большой колокольни Киево-Печерской лавры — незабываемое и фантастическое зрелище, достойное описания.

Я поднимался на смотровую площадку этой колокольни года два назад. Когда в Киево-Печерскую лавру доставили из Афонского монастыря чудотворные мощи св. Пантелеймона — его череп в ларце (отсюда мощи повезли в Москву и выставили в храме Христа Спасителя). За месяц поклониться им пришло около миллиона больных, страждущих и их родственников со всей Украины. С колокольни мне были видны: залитая солнцем пойма Днепра, от горизонта до горизонта; территория лавры с вьющимся хвостом паломников с детьми, терпеливо простаивающих в очереди не меньше суток; прямо под ногами строители, стуча молотками, заканчивали восстанавливать Успенский собор, взорванный в годы войны, — от его золоченых куполов было больно глазам; на пляжах Гидропарка купались люди, и речные трамваи доставляли к ним новые порции горожан; по фарватеру шли груженые баржи, их легко обгоняли «Ракеты» на крыльях; над горой справа от лавры господствовала колоссальная фигура из нержавеющей стали с поднятым мечом в руке — внутри монумента, я это знал, были проложены ходы и инженерные коммуникации для равномерного подогрева, охлаждения и текущего ремонта статуи; оттуда же, с невидимого склона, доносилась громкая музыка и развязные голоса ведущих концерт под открытым небом, с лотереей и розыгрышем призов; весь правый берег, как и город за спиной, залег в прохладной зелени, а над крышами домов чуть колыхался раскаленный воздух. Все эти разнородные впечатления совместились, образовав нечто вроде пасьянса, из которого не могло быть вынуто ни единой карты. Мне оставалось только пить их — как моллюску, дождавшемуся прилива, в полосе прибоя.

Это и был Киев.

 

Главная улица Украины

Точка отсчета

Крещатик — одна из самых широких и самых коротких главных улиц в мире.

Уже одно это делало ее привлекательной в глазах прилетевшего со мной фотографа Александра Лыскина: не придется «наматывать» километры в поисках кадра — ведь в ногах правды нет. В Киеве он был впервые, и чтобы задать масштаб предстоящей съемке, собственному очерку и самой улице Крещатик, я предложил к вечеру первого дня выйти на смотровую площадку над Днепром, в которую мысленно упирается начало Крещатика — всего в сотне метров за Европейской площадью. От вида свободно текущей по бескрайней равнине великой реки, что открывается с этих холмов, у меня всегда захватывало дух. Здесь замысел города Киева, от которого дышать хочется полной грудью. Если говорить об общедоступных местах, то лучший обзор открывается только с большой колокольни Киево-Печерской лавры.

Профессионалу объяснять ничего не надо, и Александр лишь сетовал, что не прольется никак сквозь облака рассеянный вечерний свет, способный обратить фотографию в живопись. Чтобы не терять времени, он уговорил симпатичных молодых киевлянок отставить пивные бутылки и попозировать у парапета на фоне реки. Кроме освещения наш фотограф, как мне показалось, помешан еще на поиске острохарактерных лиц. Особенно ему хотелось выловить где-то на Крещатике миловидное лицо типичной киевлянки, такое, как на полотнах Боттичелли или Кранаха. Нелегкая задача, когда глаза разбегаются, а лучшие из лучших давно разобраны состоятельными женихами, шоу-бизнесом и секс-индустрией.

Я же тем временем думал, как удачно и точно зовутся по-украински фотографии — «свитлынами» (от слова «свет»), а слайды — «прозирками» (по-русски было бы «прозрачнями»). Будто старовером каким придумано, с «мокроступами» заодно — вместо калош. Но куда конь с копытом, туда и рак с клешней. И, не дожидаясь нужного освещения, я тоже щелкнул несколько раз своей мыльницей, чтобы увезти на память незабываемую панораму: с Владимирской горкой «ошую», Речным вокзалом и Подолом внизу, похожим на раскрашенную почтовую карточку начала XX века, с вытянутыми облаками над равниной, речным трамваем и вьющимся около него, как назойливая муха, водным мотоциклистом; и с мурашами «одесную», тянущимися вереницей по пешеходному мосту на Труханов остров, чтобы искупаться на его песчаных пляжах. Короче — весь этот предвечерний Киев.

Стараясь при этом не слышать грохочущих за спиной аттракционов, не замечать суровых советских скульптур под советской же Аркой дружбы — колоссальной металлической дугой, окрещенной диссидой тех лет «московским хомутом». Вкус киевлян, впрочем, рассевшихся за столиками павильонов в бывшем Царском саду (Купеческом, Пролетарском, Пионерском саду, а сегодня Крещатом парке), ничто здесь не смущало. С видимым удовольствием они попивали свое бутылочное пиво и вели неторопливые беседы. Как и положено летним вечером в южном городе.

Почему «Крещатик»?

Всякий древний город — как пергамент-палимпсест, где скоблятся старые записи, чтобы сделать поверх них новые.

Серьезные люди утверждают, что название «Крещатик» произошло от Крещатого яра — «крещатого», то есть изрезанного поперечными балками, словно оттиск рыбьего хребта. Но ухо и что-то еще заставляет расслышать в этом названии также отголосок крещения князем Владимиром своих детей в ручье, сбегавшем по дну этого самого яра.

В любом случае несомненно, что Крещатый яр существовал, а подобный рельеф — небольшое удовольствие для разрастающегося города. В промежутке между Киевом — столицей Киевской Руси и современным Киевом, начавшим складываться в нынешних очертаниях лет двести назад, на этом месте соседствовали три поселения городского типа. Внизу — ремесленный Подол, над ним старый Верхний город (на месте древнего Киева, сожженного почти дотла Батыем), а за Крещатым яром, горбами и оврагами — процветающий Печерск. Через лесное Перевесище и Конную площадь в начале нынешнего Крещатика проходила дорога, связывавшая все три поселения. За то и недолюбливали тогдашний Киев русские цари, от Екатерины II до Николая I, что Киев тех лет на город был мало похож. А самострой на берегах яров больше напоминал «нахаловку», с расставленными как попало хатками, будками-«халабудами» и дымящими винокурнями. (Киев всегда считался еще и столицей самогоноварения. В советские годы я знавал здесь одного химика, презиравшего «монопольку» и добавлявшего в бутыль щепотку какого-то порошка со словами: «Так, а сейчас мы разрушаем длинно-молекулярные связи…»)

Фактически из этого императорского неудовольствия и начал возникать постепенно современный Киев — с того, что Крещатый яр засыпали, а на его месте стала расти Крещатицкая (поначалу Театральная) улица. Подол и Печерск были обречены отойти в тень, и самые сообразительные и состоятельные их обитатели принялись переселяться сюда — с царями не поспоришь. На несколько десятилетий самой востребованной и хлебной в городе сделалась специальность землекопов-«грабарей», перевозивших срытый грунт и засыпавших бессчетные овраги, колдобины и ямы. Нечто похожее, кстати, происходило в конце XVIII века повсеместно в Европе, где сносились остатки городских стен и укреплений и засыпались рвы, мешавшие городам расти. В результате рельеф Киева сильно изменился, перестал быть таким раздробленным, и город принялся бурно развиваться. Чему немало способствовал приток капитала, когда в 1797 году царским указом Контракты (помесь ежегодной оптовой ярмарки с биржей) были переведены из Дубно сюда — вначале на Подол, а впоследствии на Крещатик.

Движение Крещатика в направлении Бессарабки подстегнуло строительство железнодорожной станции, и во второй половине XIX века Крещатик приобрел свою нынешнюю длину — 575 саженей, или 1225 метров, — дотянувшись до Бессарабского рынка и Бибиковского (теперь Тараса Шевченко) бульвара, ведущего к вокзалу.

Вернемся, однако, в нынешний день.

Из Борисполя на Майдан Незалежности

Внешне наш таксист до смешного походил на загримированного Штирлица, собравшегося на свидание с Борманом. А вот темперамент у него оказался прямо-таки неаполитанский. Ему явно недоставало еще одной пары рук, потому что все 40 километров от международного аэропорта он постоянно бросал баранку своего поношенного «вольво», принимаясь на пальцах и в лицах изображать то, что ему так не терпелось сообщить. А именно: как он возит немцев и турок к украинским невестам, а донбасских братков к народным депутатам; как извозом зарабатывает на учебу сыну, чтобы выучить его на дипломата; как купить настоящий киевский торт — только в магазине при кондитерской фабрике! А также — где недорого и сытно поесть на Крещатике: в бистро «Здоровеньки булы» на углу Лютеранской! Он загибал пальцы на руке: шесть только первых блюд, которые в ресторане обойдутся в десять раз дороже и будут вдвое хуже. Пальцами по баранке он показывал, как и куда следует пойти, чтобы самому взять поднос. При этом отвлекаясь и комментируя самое пустячное событие на улице, словно записной комик. Мы с фотографом сразу «догнали», что мы на Украине, что здесь юг, где смесь корысти с простодушием разит наповал, и никого ни о чем не надо расспрашивать — сами все расскажут. Напоследок мы записали номер мобильного телефона, чтобы Василий — так звали таксиста — отвез нас в аэропорт в начале следующей недели, скрасив нам расставание с украинской столицей.

Гостиница «Украина», бывшая «Москва»

Наша гостиница нависала над Майданом Незалежности, как недостроенная уменьшенная копия московской высотки. В Варшаве и Риге успели отгрохать похожие, а вот киевским Хрущев в свое время посносил башни и шпили своим указом о борьбе с архитектурными излишествами. Три «звезды»: как и положено, вода в кранах еле теплая, рассохшийся паркет, высоченные потолки, за завтраком вместо шведского стола носится не меньше дюжины бестолковых официантов, скудное меню общепитовской столовой и отметки в гостиничных пропусках, чтобы кто-нибудь не позавтракал дважды. Фотографу, конечно же, номер с окном на Майдан — пусть любуется. Зато у меня в номере гигантская двустворчатая балконная дверь с видом на бывший парк Шато-де-Флер, со спрятанным в нем футбольным стадионом «Динамо». А еще стрижей на моем этаже можно рукой ловить. Далеко внизу — угол Майдана. Прямо — старинное здание института благородных девиц с ротондой и залом на 2000 мест, сегодня его занимает культурный центр. Направо вверх карабкается улица Институтская в направлении респектабельнейшего киевского района с уютным названием Липки. В целом неплохо.

Пятизвездочный отель, не считая президентского, в Киеве один — как раз бывшая «Украина» на другом конце Крещатика, напротив Бессарабского рынка. Теперь, как и сто лет назад, она зовется снова «Палас-Ройяль».

Но пора выходить на улицу — на главную улицу Украины. Повезло же ей.

Крещатик пульсирующий и мерцающий

Архитектурную и бытовую философию Крещатика мне изложил самый любопытный из сегодняшних киевских краеведов Анатолий Макаров, человек 60 с лишним лет с неожиданным хвостиком волос на затылке (даже никогда не бывавшим в Киеве рекомендую для чтения его восхитительную «Малую энциклопедию киевской старины»). Архитектурное обоснование придумано сталинскими градостроителями, за полтора десятилетия построившими новую улицу на месте взорванной в войну подпольщиками старой, еще дореволюционной (из столичных городов так горела разве что Москва в 1812-м; вскоре после отступления Красной армии взлетело на воздух и выгорело свыше 300 домов на Крещатике и прилегающих улицах, что стоило жизни трем сотням немцев и нескольким тысячам расстрелянных фашистами заложников; при своем отступлении Киев жгли и фрицы, но это уже другая тема). Как ни превозносили себя московские и киевские архитекторы того времени, мало кого убеждает помпезная застройка Крещатика. Весь пар уходил в детали наружного оформления: использование фигурной и глазурованной цветной плитки и коростенского гранита в отделке фасадов, «протаскивание» элементов украинского барокко, осторожные заимствования из архитектуры Юго-Западной Европы (где похожий климат) и бывших испанских колоний (в помешанной на шпиономании стране даже удалось отправить бригаду архитекторов в загранкомандировки для изучения и копирования образцов). Хотя что с того, что на доярке бижутерия почти как у испанской королевы? Парадокс, однако, что при всей своей, мягко говоря, художественной вторичности улица получилась славной — в первую очередь благодаря градостроителям (мыслящим Город как живой организм), а не архитекторам (отвечающим за отдельные здания). И в этом градостроительном смысле современный Крещатик уникален: гибрид бульвара (это его левая нечетная сторона — тенистая, просторная, людная и гульливая большую часть суток) и монументальной административной застройки советского образца (по правую руку, с широким лысым тротуаром в самый зной). Шарма добавляют ему изгиб в районе «поясницы», у так называемой административной дуги, и высокие склоны со старой городской застройкой по обе стороны улицы. Но главное — это своеобразная пульсация (по выражению академика Чепелика, «соловья» послевоенного Крещатика) его площадей, полуплощадей и открывающихся перспектив — в обоих концах улицы и по пути, — отчего прогулка по Крещатику никогда не кажется монотонной. Короче: праздник для зевак.

Мой персональный «кайф» состоял еще и в том, чтобы через сиюминутный и плоский Крещатик прозревать слои его прошлого и сам его мерцающий замысел. Странное все же имя — Крещатик. Временами он даже мерещился мне каким-то древнекиевским ящером, засыпанным «грабарями» землей, чей хребет застраивается то так, то этак — безостановочно. Ведь не зря в Киеве так любят дореволюционного архитектора Городецкого, и особенно его знаменитый «Дом с химерами».

От Европейской площади до Майдана Незалежности

Повернемся спиной к Днепру и начнем свою прогулку по Крещатику с «истока» — от Европейской площади (побывавшей поочередно Конской, Театральной, Европейской, Царской, III Интернационала, Сталина, Ленинского комсомола и вот теперь снова Европейской — чувствуете, как мерцает и «глючит» виртуальный Киев?). Свое имя площадь получила от гостиницы, построенной на месте первого городского театра, а уже на ее месте было возведено похожее на киберпаука здание музея Ленина (никогда не бывавшего в Киеве даже проездом), превращенного после провозглашения государственного суверенитета в Украинский дом. Отсюда сбегает Владимирский спуск к Подолу и поднимается в старый Верхний город крутая Трехсвятительская улица. А в противоположную сторону, по направлению к Киево-Печерской лавре, разгоняется улица Михаила Грушевского, первого и самого образованного украинского президента.

С этим начальным отрезком Крещатика связан один драматический исторический сюжет. К пятидесятилетию отмены крепостного права в России у входа в Царский сад, между зданием Купеческого собрания (теперь Национальной филармонией, побывавшей в промежутке еще и Дворцом пионеров, где как-то Хосе-Рауль Капабланка провел сеанс одновременной игры на 30 досках с киевскими школьниками) и зданием киевской Публичной (сегодня Парламентской) библиотеки был установлен памятник царю-освободителю. Это на его открытие прибыл в Киев с царской свитой премьер-министр Столыпин, где день спустя и был застрелен в партере театра. Убитому реформатору памятник поставили всего через два года перед зданием гордумы на Думской площади (нынешнем Майдане), но уже через четыре года, в марте 1917 года, возмущенный народ не оставил и следа от обоих памятников. Александру II не простили антиукраинского «эмского указа», который самодержец подмахнул, отдыхая в немецком Эмске, а Столыпину, надо думать, приверженности идее великой России. Любопытно, что из всего дома Романовых киевляне делают исключение только для богомольной супруги Александра И, которой он почти в открытую наставлял рога. Оскорбленные чувства униженной императрицы легко находят отклик в украинских сердцах — оттого и уцелел в Киеве такой осколок проклятых времен царизма, как восстановленный стараниями Марии Александровны Мариинский дворец елизаветинских времен (использующийся сегодня для официальных приемов на государственном уровне).

К чему ни прикоснешься в Киеве — под ним века истории. Постараемся не проваливаться в них очень глубоко и для начала пройдемся по правой, четной стороне Крещатика. Первое угловое здание принадлежало АПН, теперь УНИАН, о чем до последнего времени свидетельствовала фотовитрина. Далее — впечатляющий ряд банковских зданий и более или менее доходных домов начала XX века, периода интенсивного соперничества Киева с Ригой за статус третьего после Петербурга и Москвы города Российской империи (обошедших на вираже купеческий Нижний Новгород и портовую Одессу). Здания солидные, стильные и на самом деле напоминают своей внушительностью и тяжеловесностью застройку немецкой Риги. В крупных европейских городах перед Первой мировой войной сделалась нормой 6–7-этажная застройка, и Киев старался наверстать упущенное. Молодой капитализм любил аллегории, но среди типовых Вулкана (Промышленность), Меркурия (Торговля) и Нептуна (Судоходство) резко выделяется на одном из фасадов копия рельефа бельгийца К. Менье «Индустрия» с изображенной на нем бригадой «ударников капиталистического труда» — качественная работа во всех смыслах. Чтобы рассмотреть ее, необходимо задрать голову — благо ширина тротуара это позволяет. На пустынном тротуаре только девушки-зазывалы из ресторана «Кавказская пленница» да колченогие стенды пунктов обмена валюты. Между банками и учреждениями, только уже нынешними, затесался последний уцелевший продуктовый магазинчик на четной стороне Крещатика. Особенно меня в нем умилил последний из советских «рокфоров» (их и делали только в Москве, Ленинграде и Киеве), на ценнике которого было написано «сыр „Рошфор“», и стоил он вдвое дешевле суррогатного немецкого «Дор-блю».

Об отелях «Хрещатик» и «Дтпро», по обе стороны улицы, можно только сказать, что лучше бы и честнее называться им по-советски гостиницами (хотя последний и гордится своим рестораном и списком именитых постояльцев, по Софию Лорен и Джину Лоллобриджиду включительно). Нечетная сторона стала еще скучнее четной, когда пару лет назад снесли следующий за «Днепром» конструктивистский дом 1930-х годов с рестораном «Столичный» и крытой галереей перед ним (после расширения Крещатика вдвое, а кое-где и втрое пришлось выпотрошить часть первого этажа, чтобы старый дом не перегораживал нового тротуара). Эта пешеходная галерея была одной из немногих изюминок советского Крещатика. Место ныне пустует, что возведут в образовавшейся прорехе, говорят по-разному, спросить не у кого. Однако чемпионы скуки — это глядящие на Майдан Незалежности бывшие Укркоопспилка (теперь банк) на нечетной стороне и Дом профсоюзов на четной (с главными киевскими электронными часами на угловой четырехгранной башне).

Только машина времени способна как-то оживить этот самый казенный квартал Крещатика. Ведь на месте пресс-агентства «Новины» находилась когда-то знаменитая ювелирная фабрика с магазином Иосифа Маршака, уступавшая в России мастерством и знатностью только фирме Фаберже. А строго напротив, где теперь «Днипро» с прорехой в застройке, находился легендарный дом певца и хормейстера Агренева-Славянского, затеявшего строительство самого большого концертного зала в Европе на 5 тысяч мест. Не получив финансовой поддержки, амбициозная затея затмить «Ла Скалу» провалилась, дом был перестроен и сдавался в аренду многочисленным общественным организациям, офицерским клубам, землячествам и т. п. Место дореволюционной Биржи в конце концов заняла Укркоопспилка, а Дворянского собрания — Дом профсоюзов.

Характерно, что за все время существования Крещатика не было даже попыток воздвигнуть на нем церковь. Все первые этажи, как правило, отводились под всевозможные магазины, рестораны и кондитерские, фотоателье и кинозалы, театрики и кафешантаны. Вторые этажи занимали конторы и учреждения, верхние этажи — жильцы, а полуподвалы, подвалы и дворовые постройки использовались под склады и мастерские. Таково было устройство главной торговой улицы Киева, хотя даже на ней власть денег никогда не была безраздельной и уравновешивалась просветительской и меценатской деятельностью корпораций.

В громадном зале с лучшей в Киеве акустикой Купеческого собрания давали концерты приглашенные знаменитости. Дворянское собрание приютило и поддерживало городскую публичную библиотеку и устраивало в своих залах первые выставки передвижников, пробудившие в киевлянах увлечение живописью (увы, сменившееся стойким отвращением к реалистической живописи к XL такой выставке, открывшейся в 1913 году). Самыми «продвинутыми» оказались биржевики, поддержавшие новые направления в искусстве и охотно отдававшие второй этаж Биржи в свободное от торгов время под выставки современной живописи и фотографии (здесь даже провели как-то свой II съезд фотографы России).

Занятно, что у Биржи, самого денежного заведения в Киеве, имелся теневой двойник через дорогу, на углу нынешнего Майдана. В респектабельнейшей и воспетой журналистами, литераторами и мемуаристами кондитерской швейцарца Семадени заключались сделки в обход официальной биржи — здесь с утра до вечера околачивались авантюристы, аферисты, черные маклеры, евреи-нелегалы из черты оседлости и всевозможные любители скорой и легкой наживы. Особенно живописным это заведение сделалось с началом Гражданской войны, когда из северных столиц хлынули на юг богачи и аристократы, увеличив население почти полумиллионного Киева еще на треть. Заканчивался самый колоритный отрезок («отрезок» — нечаянный каламбур) истории города — так называемый киевский ренессанс, двадцатилетие с 1895 по 1914 год, — который кто-то сегодня идеализирует, кто-то клеймит, но уж в живописности ему точно не откажешь.

Потому и обрел тот канувший в Лету старый Киев многочисленные отражения в искусстве и литературе (от пьесы «За двумя зайцами» до романа «Белая гвардия»), чудесным образом избежав забвения. Можно разрушить дома, но нельзя, невозможно стереть матрицу. Подобно грибнице она прорастет сквозь тротуарную плитку то бронзовым Паниковским, «косящим» под слепого на Крещатике, то Голохвастовым в исполнении Борисова. Есть подозрение, что зоны грустного и смешного расположены по соседству в нашем сердце…

О некоторых национальных особенностях киевской фотографии

Пересекая Майдан Незалежности, мы с фотографом приостановились у парня, гревшегося на солнце с крохотным крокодильчиком на руке.

— Его можно погладить, — сказал парень, не вставая с парапета.

Глаза крокодильчика были широко раскрыты, а пасть стянута аптечной резинкой, что придавало ему комический вид. Гладить его не хотелось, как и задерживаться на солнцепеке. Фотограф все же присел и щелкнул для коллекции парня с крокодильчиком, да и я потянулся за «мыльницей» и снял жанровую сценку на память. Парень наконец поднялся и заявил, что фотографирование стоит денег:

— С вас пять гривен (то есть $ 1), и с вас тоже пять гривен.

Мы не сразу даже сообразили — о чем это он? А парень между тем становился все недружелюбнее, вырастал и раздувался, будто кобра, с крошечной черной бейсболкой на голове.

— Мужчины, вы зря теряете время. Вы что ж думаете, я здесь просто так сижу? Хозяин вон там, видел, что меня снимают, я должен сдать ему деньги.

— Во-первых, предупреждать надо, — возмутился фотограф. — Какой хозяин? Влад? Давай сюда своего Влада. Разберемся!

Парень принялся высвистывать своего запропастившегося босса, а по газону к нам потянулся целый зверинец со всего Майдана. Такие же молодые парни с соколами и белыми совами на руках, симпатичными мартышками в детских памперсах, варанами и прочей живностью. По мобильнику они сообща вызвонили Влада, дружно уговаривая нас тем временем разойтись по-хорошему.

— Зверям ведь кушать надо! Содержание их тоже стоит денег…

Выяснилось, что крокодильчиков разводят в Черниговской области на какой-то ферме. Наконец показался и Влад с двухметровым питоном на шее. Мы ожидали появления какого-то братка, «крышующего» прибыльный бизнес на Крещатике, но Влад оказался самым интеллигентным из них, возможно даже киевлянином. Несмотря на явное недовольство своей бригады, он согласился, что о плате за съемку надо предупреждать заранее, а не попрошайничать на улице. На этом мы и разошлись, не став «лохами», но услышав по своему адресу от виновника инцидента что-то совсем уж несуразное про «украинских жлобов», что нас изрядно развеселило. Такой вот аттракцион. Знакомая журналистка еще в тот же день рассказала мне, что этот вид полулегального фотобизнеса рассчитан на приезжих и семьи с детьми, а обезьянки, при случае, очень умело обследуют карманы простофиль, чему она сама как-то стала свидетельницей. Досадно, когда детская в своей основе любовь к диким животным становится заложницей диковатых нравов вида гомо сапиенс. Массовое распространение «мыльниц» свело на нет заработки уличных фотографов. Тогда комбинаторами был придуман новый ход, а устаревший фанерно-чучельный антураж заменен живой натурой.

Еще два фотоэпизода приключились с нами на другом конце Крещатика. Первый — даже какой-то чрезмерно светлый, точнее, сладкий. Симпатичная украинка (вот как-то сразу было видно по ней, что украинка) садилась в иномарку с умопомрачительным фруктовым тортом в форме сердца, но неожиданно легко разговорилась с нами и согласилась попозировать со своим изделием на фоне Бессарабского рынка. Она оказалась, ни много ни мало, шеф-поваром торгового комплекса отеля «Палас-Ройяль». Зовут Татьяна, едет поздравлять с днем рождения киевскую телезвезду, сама родом из Закарпатья, за рулем сын Дима — спортивный и хорошо воспитанный парень, к своим 23 годам имеющий два юридических диплома, Киевского университета и Пизанского.

— Ой, «Вокруг света»! Это же был любимый журнал моих родителей — с детства помню. Приходите к нам завтра в 7 вечера на фуршет в «Палас-Ройяль»!

Увы, именно на это время у нас были обратные авиабилеты на Москву.

Живая, смущающаяся, открытая — настоящая южанка. Для своего кондитерского шедевра она использовала ликер на апельсиновых корках «Куантро». Я поинтересовался:

— Отчего же не «Гран-Марнье» на диких померанцах?

После чего мы обсудили сравнительные достоинства того и другого в тортах и мороженом, обменялись телефонами и распрощались, обоюдно очарованные, словно Чичиков с Маниловым. Типа: жизнь удалась. Здесь-то и подстерег нас очередной фотоинцидент.

Собственно, мы направлялись напоследок в художественный музей Ханенко, зятя сахарозаводчика Терещенко, собравшего в специально построенном здании и заказных интерьерах компактную и со вкусом составленную коллекцию западного и восточного искусства. Всем рекомендую — счастье Украины, что такое применение находили в ней когда-то шальные сахарные деньги (когда догадались добывать дешевый сахар из свеклы). Конечно, коллекция выглядит неухоженной, плохо освещена, что-то оказалось в запасниках (французские готические витражи, например, о которых я, как витражист в прошлом, «напел» нашему фотографу), потемневший лак на полотнах (Веласкеса, Рембрандта, Гварди и др.!) не обновлялся, наверное, с 1917 года. Александра, как и ожидалось, не захотели пускать с его фотокофром в экспозицию. Ему о терактах в Лондоне, о правилах в Лувре — а он только что оттуда, насилу убедил. Какое-то нездоровое местами в Киеве отношение к человеку с фотоаппаратом. О чем свидетельствует следующая история.

Еще умиленные после расставания с шеф-поваром лучшего киевского отеля, через несколько десятков шагов мы поравнялись с этим самым пятизвездочным отелем. Александр привычно потянулся за фотоаппаратом, но из тени, от входных дверей шагнул к нам на упреждение гостиничный охранник и попросил отказаться от фотографирования.

— На каком основании?! — возопили мы.

— Это частная собственность, — отвечал охранник.

— Памятник архитектуры в центре Киева, и нельзя фотографировать?! А кто этот собственник?

— Акционерное общество и совет директоров. Без их согласия фотографировать не разрешается. Поймите меня, я человек маленький, выполняю распоряжение.

Дикость распоряжения и нелепость всей этой сценки были восхитительны. Собственно, отель как объект нас не интересовал, а тратить воскресное утро на разборки с секьюрити, администрацией, а там и милицией очень не хотелось. Да пусть живут, как хотят, — вот только самих киевлян неужели не возмутило до сих пор нечто такое, или киевлянам не до того? Тогда и наша хата с краю — и, не тратя нервов, мы продолжили свою воскресную прогулку. Ничто, кстати, не мешало нам сфотографировать эту дореволюционную постройку с противоположной стороны бульвара — но зачем?

Стоит упомянуть, пожалуй, еще о поисках изображений старого Крещатика. Альбомов с раскрашенными почтовыми карточками начала XX века издано множество, но качество печати в них, как правило, не ахти. Мне показалось, что то, что нам нужно, мы найдем в музее истории Киева, — но не тут-то было. Здание Кловского дворца, где располагался музей, недавно оттягал у него Верховный суд, и музей временно перевели на верхний этаж Украинского дома. Вся экспозиция в ящиках, посмотреть ничего не возможно. Нам посоветовали посетить «Музей одной улицы» на Андреевском спуске. Подходящих открыток мы там не нашли, зато обнаружили нечто превосходящее их по силе воздействия. Киевское общество любителей старины собрало впечатляющую коллекцию утвари и обстановки столетней давности и воссоздало в застекленных боксах типичные интерьеры того времени. Особенно хороши лавка с колониальными товарами и кассовым аппаратом, уголок портнихи, обстановка за карточным и за обеденным столами, из-за которых все на минуту вышли по какой-то надобности (будто на «Марии Целесте»!). Кто неравнодушен к ретро — посетите обязательно. Вряд ли крещатицкие интерьеры сильно отличались от любых других в центральной части города.

А вот сам Андреевский спуск на этот раз меня сильно разочаровал. От бывшей самой оживленной уличной арт-зоны в Восточной Европе осталось одно воспоминание. Ни тебе полтавской керамики, ни кривобоких аптекарских пузырьков и толстостенных штофов. Из гуцульского — одни овечьи одеяла-«лижныки». Интересных художников и неисхалтурившихся ремесленников — раз-два и обчелся. Всё вытесняют китайский ширпотреб и собственного изготовления мещанские безделушки-обереги. Иностранцев почти не видно, молодежь, тусовавшаяся здесь, перешла на Майдан или куда-то еще. Может, об этом плакала скрипка уличного «Яши Хейфица» посреди брусчатки на крутом спуске? От чистого пронзительного звука, когда ничего такого не ожидаешь, мы с Александром остановились как вкопанные. Скрипачу с подпухшим лицом подыгрывал гитарист постарше. В паузе я переговорил с ними и купил два CD с их записями. Они сказали, что, если понадобится, они могут выступить на корпоративной вечеринке — на дисках есть контактные телефоны. После чего заиграли ощутимо хуже и торопливее. Похоже, обоих мучила жажда.

Но пора, давно пора приступить к описанию сердца Крещатика — Майдана Незалежности. За мной, читатель!

«НА МАЙДАНИ… РЕВОЛЮЦИЯ ИДЭ»

Когда-то эта местность звалась Козьим болотом. Только когда это болото замерзло, Батый сумел наконец подойти вплотную к стенам Киева и начать отсюда штурм города.

Большую часть XIX века здешняя площадь называлась Крещатицкой, а после постройки здания городской думы с фигуркой небесного покровителя Киева Архистратига Михаила на шпиле (1874–1878) площадь получила название Думской. Как она звалась в советское время, не так уж интересно, если сам Крещатик полтора десятилетия числился улицей Вацлава Воровского. Майданом Незалежности она сделалась после провозглашения Украиной государственного суверенитета в 1991 году. Облик площади так часто менялся и продолжает меняться сегодня, что нет смысла на этом задерживаться. Оглядимся лучше и обойдем ее по часовой стрелке, от здания Почтамта начиная.

Выходящий на площадь фасад этого здания украшен портиком, который отчего-то считается самым красивым на Крещатике. В 1989-м во время ливня он обрушивался, похоронив под обломками 13 человек. Его восстановили и укрепили, и под ним опять безбоязненно назначают встречи киевляне — под квадратными часами с циферблатом, по которому легко узнать время во всех 24 часовых поясах и мировых столицах. Перед Почтамтом колонной обозначен нулевой километр, ее постамент испещрен расстояниями отсюда до городов Украины и все тех же мировых столиц — только уже в километрax (расстояния между городами и принято считать от почтамта до почтамта).

Эта разрезанная Крещатиком на две части площадь немало повидала на своем веку исторических и драматических событий. Из того, что еще живо в памяти: кошмарную первомайскую демонстрацию 1986 года, после взрыва в Чернобыле (о чем знали только закутанные, подобно человекам-невидимкам, люди на правительственной трибуне); голодовку студентов, требовавших здесь осенью 1990 года провозглашения независимости Украины; и, конечно же, двухмесячный политический «марафон» оранжевой революции в конце минувшего года. От тех последних горячих событий победители решили оставить граффити на одной из колонн Почтамта. На часть этой колонны на уровне глаз надели стеклянный «бандаж», все остальные надписи смыли. Читать там особенно нечего, но получившаяся мемориальная витрина греет сердца участников противостояния со свергнутым режимом — каких-то хлопцев из Стрыя, каких-то «влюбленных на баррикадах», расписавшихся здесь. Площадь и до того была одним из излюбленных мест молодежи — даже когда здесь били не то в 500, не то в 5000 струй советские фонтаны. Но теперь Майдан приобрел для большинства киевлян и украинцев еще и сакральный смысл. В отличие от остального Крещатика, жизнь на нем продолжается большую часть суток — чуть не до утра, но об этом чуть позже и отдельно. Пивных павильонов, террас, ларьков на этой четной полукруглой стороне площади немерено. Хуже с туалетами. Биотуалетов я просто не видел, а в Макдоналдсе, выжившем отсюда единственный гастроном, дверь в туалет «закодирована» и открывается кодом на чеке. Ловко придумано: чтоб с улицы больше не ходили (тоже отголосок оранжевых событий).

С торца площади веером разбегаются шесть улиц — две параллельно Крещатику и четыре ведут в старый Верхний город, так что над площадью в отдалении виднеются позолоченные купола Святой Софии. Недурное градостроительное решение. Архистратиг Михаил, долго отсутствовавший, лет десять назад вернулся на площадь. Постояв на колонне над нулевой отметкой, он уже в новом веке перелетел на восстановленные Лядские, или Печерские, ворота, через которые проходила дорога из Верхнего города на Печерск. Архитекторы рассказали мне, что при постройке аналога подземного комплекса на Манежной, который зовется здесь «Глобус», действительно был обнаружен и срыт фундамент Лядских ворот. Чтобы реабилитироваться перед реставраторами и общественностью, срочно соорудили на этом же месте новодел. Надо сказать, выглядит он довольно неуклюже, поскольку расположен под углом к оси площади и боком прислонен ко вздувшемуся стеклянному пузырю «Глобуса».

Прежде чем перейти на другую сторону площади, стоит поговорить о подземном Киеве. Может, я и ошибаюсь, но мне кажется, что просвечивают какие-то очень архаичные слои украинского менталитета в том энтузиазме, с которым киевляне относятся к освоению подземного пространства. Что-то тянущееся от кладоискательства в скифских курганах и монашеских пещер лавры. Вскоре после пуска киевского метро и сооружения первого в Украине подземного перехода под Европейской площадью был построен разветвленный подземный переход под Крещатиком с торговыми точками и входами в метро — знаменитая Труба. Здесь к началу 1970-х пооткрывались «стекляшки», в которых можно было ночью выпить кофе и перекусить, будто ты не в скучном советском Киеве, а в каком-нибудь Нью-Йорке, где бурлит ночная жизнь. Кстати, и сегодня в Трубе популярны крошечные заведения, в которых очень прилично готовят вареники и драники.

Любопытно, что на другом конце Крещатика, также уже в новом веке, был сооружен еще один подземный торговый комплекс — «Метроград». Хотя против «Глобуса» он легковес — тесно, душно, низкие потолки, как и в переполненной Трубе. Так что «Глобус» пока что безусловный фаворит подземного Киева, за что его и полюбили киевляне, охотно гуляющие здесь, среди дорогих бутиков, фонтанов и кафе, переходя с яруса на ярус и устремляясь по подземной галерее в еще более просторный и фешенебельный «Глобус-2» на другой стороне Крещатика. В этом новом «Глобусе» — западные эскалаторы, стеклянный лифт, легко дышится, под самым куполом вертится самолетных размеров пропеллер вентилятора, а внизу варится прекрасный крепкий кофе, доллара за два, и есть столики, где можно курить.

Доминантой этой стороны Майдана, да и всей площади, является высоченная колонна с женской фигурой, символизирующей независимую Украину, — монумент Незалежности Украины, воздвигнутый уже в новом веке. Эстетически этот белоснежный камень с позолотой выглядит несравненно лучше простоявшего здесь последние четырнадцать советских лет десятиметрового Ильича из красного гранита под охраной четырех грозных бронзовых гигантов — матроса, солдата и работницы с рабочим, — охранявших заодно правительственную трибуну с членами ЦК уже вполне человеческих размеров. Сегодня здесь ступени, газоны, замечательный тротуарный фонтан, где в жаркие дни топчутся босые дети и молодежь, — небольшие прохладные гейзеры бьют здесь из-под ног, и радостный гомон стоит в воздухе, словно над детской площадкой. Здесь же описанный уже мной зверинец — с фотографированием за деньги с гадами, хищными птицами или катанием на печальном черном пони по кличке Барон. За монументом Незалежности вход под купол «Глобуса», а полукруглые каменные скамьи предназначены для меломанов — с галереи бывшей консерватории (теперь это оперная студия Национальной музакадемии) транслируют ненавязчивую, как правило, современную музыку. Положение центральной площади столицы, однако, обязывает, и в левом углу площади возвышается «эскорт» — четверо в одной лодке: князья Кий, Щек, Хорив и сестра их Лыбедь. А в правом углу — суровый бронзовый козачина с бандурой и прекрасно вылепленным конем. На народных картинках этот козак Мамай чаще всего лиричен, меланхоличен — здесь же он на державной службе и потому суров и грозен, как истинный степной ариец.

Вернемся все же на четную административную сторону Крещатика и пройдем ее до конца скорым шагом. А потом развернемся и возвратимся не спеша по бульварной стороне.

От Почтамта до ЦУМа

Боковой фасад Почтамта и следующее за ним административное здание образуют в месте изгиба Крещатика так называемую административную дугу, что очень украшает улицу (много скучнее было бы, если бы совсем недлинный Крещатик просматривался из конца в конец). Здесь удачно расположилось заведение «Шато» с пивоварней «Славутич», где разливают свежесваренное пиво — серебряное, золотое и платиновое, отличающиеся степенью дороговизны, но по причине кислого привкуса уступающие любому пиву, в том числе марки «Славутич», выпитому мною в Киеве. Получается, что платишь не за качество, а за антураж — но это повсеместное явление в украинской столице.

Две большие арки в 7-этажном здании открывают проходы к 4-этажному зданию государственной телерадиокомпании, уцелевшему с дореволюционных времен (для киевского уха «Крещатик, 26» звучит, как для уха коренного москвича звучала, наверное, «Шаболовка»). Во время оно по соседству находился «Гранд-отель», а при нем — один из магазинов кондитерской фирмы семейства Балабухов. Прославленное киевское «сухое варенье» этой фирмы (уваренные в сиропе цукаты, их так и звали иногда — «балабухами») считалось образцовым и стоило рубль за фунт. Его чуть не с XVIII века пудами закупали состоятельные гурманы и монархи Европы (как выясняется, бывшие изрядными сластенами). На углу Крещатика и Прорезной расположен телерадиокомитет, а до войны здесь стояло здание, спроектированное архитектором Городецким, — в 1941 году в нем расположилась немецкая комендатура. Его в числе первых и подорвали советские подпольщики 24 сентября — именно отсюда начал расползаться по Крещатику пожар, уничтоживший то, что не взлетело на воздух. Но более всего этот крещатицкий угол знаменит тем, что на нем «работал» Паниковский, если верить Ильфу с Петровым. Симпатичный памятник этому комическому персонажу, сыгранному в кино Зиновием Гердтом, установлен в сквере чуть выше по улице Прорезной, ведущей к Золотым воротам.

В этом месте через дорогу глядят друг на друга два жутковатых идентичных портика (считающиеся не столь удачными, как портик Почтамта) и два ультрамариновых киоска с золоченым растительным орнаментом, которым не откажешь даже в некой тяжеловесной извращенной стильности, какой полно на ВДНХ, — этакие безделушки сталинского Большого стиля. Кстати, киевские острословы гениально обыграли местный аналог ВДНХ, сократив «Выставку передового досвиду (опыта то есть)» до… «Выпердос»: «Поехали на Выпердосы!» (Прости мне, читатель, эту грубоватую шутку, которой захотелось поделиться, — не хмурься, здесь и не такое можно услышать.)

Следующий квартал Крещатика начинается с министерского здания с большим книжным магазином «Планета» внизу — раньше, помнится, здесь торговали книгами соцстран, и публика сюда ходила начитанная, все чем-то не удовлетворенная. В отличие от многих сегодня, я отлично помню чем. Дальше — чудом уцелевшее здание дореволюционного Внешторгбанка архитектора Лидваля. Если бы не фасад цвета серой пемзы или спекшегося вулканического пепла, оно смотрелось бы очень выигрышно, поскольку очень напоминает итальянские ренессансные палаццо и, как ни странно, не выламывается из застройки. И снова админздание с просторным магазином «Фарфор» на первом этаже. А дальше… палатки. Что за палатки? Революция же закончилась. Но нет, молодежь требует отставки городского головы Омельченки — главного «руйнатора» исторической застройки и злостного врага зеленых насаждений, чем-то мешающего ныне победителям (а ведь это он предоставил под их штабы Украинский дом и другие муниципальные помещения меньше года назад). Пока что это предложение голове и кому-то еще по-хорошему уйти в отставку, здание мэрии не блокируют — только около полудня устраивают малолюдный митинг с мегафонами на солнцепеке, а в остальное время парятся в синтетических палатках, где можно только спать или совещаться до опупения, — не сезон. Нашему Александру с его фототехникой опять не повезло: юный бунтарь обозвал его агентом СБУ (службы госбезопасности) и в крайнем раздражении скрылся в палатке. Александр недоумевал:

— Вы же вышли на площадь, у вас здесь политическая демонстрация — и вы против того, чтобы вас фотографировали?!

Однако не под натиском уличной демократии отступило вглубь квартала 10-этажное здание мэрии с арками по бокам, не уступающими высотой аркам на Тверской (улице Горького — вот она, «рука Москвы»), По замыслу послевоенных архитекторов, здесь должна была взметнуться к небу одна из высоток со шпилем, да не судьба.

Заканчивается квартал еще одним уцелевшим в войну и достроенным конструктивистским зданием ЦУМа. У входа в него, на углу растет неказистая липа, которой, по словам краеведа Макарова, лет полтораста. Зачем и как пощадили взрывы и пожары это единственное на Крещатике довоенное дерево — загадка. Снимите головные уборы, господа! Этой бы липе прочесть краткий курс истории и теории роста где-нибудь в Киево-Могилянской академии, где русский ученый Аверинцев, в связи с присуждением ему степени доктора «гонорис кауза» незадолго до смерти, вынужден был читать свою лекцию… на английском языке.

Необходимо сказать, что представлял собой прежде этот квартал между Прорезной и Фундуклеевской (в честь штатского губернатора Фундуклея), сегодняшней Богдана Хмельницкого. Здесь находился Старый, или Малый, пассаж, но своей популярностью у киевлян квартал обязан был огромному скоплению кинотеатров. Кино в Киеве знали с 1896 года, сюда приезжали сами братья Люмьер, братья Патэ десятилетие спустя открыли здесь свой филиал, здесь гастролировал в 1913 году комик Макс Линдер, тогда же познакомивший крещатицкую публику с «последним писком» — танго. Кино поначалу крутили в паноптикумах, цирках и ярмарочных балаганах (а на Крещатике их было немерено, особенно в праздники; кстати, в одном из них демонстрировали бородатую женщину Юлию Пастрану, мое поколение должно помнить ее по рисунку в советском школьном учебнике анатомии). Изысканную публику знакомили с новинкой в обычных театрах и ученых собраниях — как с волнующим аттракционом. Как только не называли эти первые кинопередвижки и иллюзионы в наспех приспособленных помещениях (вроде перестроечных видеосалонов): и электрохроматограф, и эдисоноскоп, и даже генеральный электробиограф. Только с появлением кинопроката возникли стационарные, специально оборудованные кинотеатры с наклонным полом (и в этом их отличие от «синематографов», а киносеансы — достижение уже советского времени). Самый большой из этих кинотеатров, на 1100 мест (это в 1912 году!), находился как раз на месте нынешней мэрии. Его владелец Шанцер еще «немного шил» — сам выпускал фильмы. Он нанял прославленного летчика Нестерова (чья «мертвая петля») пролететь на высоте полутора километров от Киева до Нежина с посадкой в Козельце, а его оператор заснял перелет на кинопленку — можно представить себе разинутые рты зрителей тех лет в течение этого получасового кинозрелища! Злые языки утверждают, что Шанцер работал на австро-венгерскую разведку — что ни доказать, ни опровергнуть сегодня невозможно, а, может, уже и не нужно.

Последний квартал

Очень хорошо, что дома с № 40 по 52 признаны историко-архитектурными памятниками. Хотя последний, уцелевший практически целиком, квартал на правой стороне Крещатика несколько разочаровывает. Для мифа о «киевском ренессансе» и старом Крещатике было бы лучше, чтоб его взорвали в первую очередь. Типичная застройка рубежа XIX–XX веков, как в любом другом губернском городе. Но именно ее заурядность доказывает одну очень важную вещь.

Город — это не сумма более или мене удачных зданий, даже лучшие из которых рано или поздно превращаются в руины. Город — это даже не его обитатели, сегодня одни, завтра другие. Город всегда «в голове» — это некий замысел, который его обитатели пытаются осуществить сообща, часто об этом даже не подозревая, и когда их витальность и творческая энергия бьют ключом, самые заурядные декорации преображаются и расцветают. Выдерните фантастически окрашенную тропическую рыбку из родной среды, будто почтовую карточку, и через полчаса на воздухе она у вас посереет. Город — это постоянно меняющийся, разворачивающийся миф, сочинителями и действующими лицами которого мы все являемся (Городецкий со своими зданиями, Сикорский с моделью первого вертолета, Макаров с ворохом газет столетней давности, шеф-повар с тортом и парень с крокодильчиком — кто во что горазд).

Красочность истории с лихвой искупает архитектурную недостаточность Крещатика. На углу Крещатика и Фундуклеевской, где сегодня закрылся на ремонт гастроном «Центральный», столетие назад находились магазин швейных машинок американской фирмы «Зингер» и гостиница, где останавливались художник Врубель и без пяти минут гетман Скоропадский. Самое интересное здание в этом ряду — предпоследнее, занимаемое сегодня Театральным институтом им. Карпенко-Карого. После киевского еврейского погрома 1881 года здесь выступала актриса Сара Бернар, приглашенная из Парижа богатыми киевлянами, чтобы поддержать соплеменников (в зале на втором этаже, выделяющемся на фасаде непропорционально большими окнами). А в начале 1920-х здесь открылся муздрамтеатр имени композитора Лысенко, где некоторое время был деканом и вел занятия «украинский Мейерхольд» — Лесь Курбас.

Если вычесть из этих ветхих зданий их историю, что останется? Корчма «Козацька втиха (утеха)» в глубине двора, с запахами, доносящимися с кухни (а знакомый ресторатор советовал мне в таких случаях уходить немедленно: в хороших ресторанах запах должен исходить от блюда, а не из кухни). Я поискал вареничную «Старый Киев», о которой был много наслышан от ностальгирующих бывших киевлян. Заведение с таким названием в этом квартале я нашел легко. В середине дня зал его был пуст, не считая скучающего за столиком кавказца, который оказался буфетчиком и официантом в одном лице. Вареников не было вообще, а про свой борщ он отозвался так: «А что борщ — красный борщ он и в Африке борщ!» Двух его ответов мне хватило, чтоб развернуться и выйти вон, а ему — снова разочарованно плюхнуться на свой стул.

О, если бы этот борщ был красным, кисло-сладким, обжигающим, со всем, что ему положено! Увы, такой в Киеве мне не удалось съесть ни разу — даже в заведениях с неплохой репутацией. Отчего побурел украинский борщ? Почему повсеместно «киевской котлетой» зовется ее грубый муляж без всякой косточки? И отчего вареные раки у торговки на конотопском перроне вкуснее, чем у ресторанного повара в Киеве? Почему в 9 из 10 случаев у него не получается элементарная сочная свиная отбивная? Или здесь не рассчитывают, что вы придете или приедете еще раз? Официанты, по-прежнему нерасторопные, но уже вежливые, а повара — святых выноси, кулинарный техникум на практике. А ведь кухня — одна из опор жизни страны. Если немецкий пивовар или французский винодел нарушат технологию, их или посадят, или свои же оторвут им голову. Пригодился бы достоверный кулинарный гид по Киеву — да где ж его взять? Пользуясь случаем, я спросил Татьяну из «Палас-Ройяля» об одном из крещатицких ресторанов, куда подумывал заглянуть. Ответ ее был красноречив: «Если я его не знаю, он не может быть хорошим».

Вот и повод перейти к следующей главе.

Чрево Киева

Если Майдан — сердце Крещатика, то Бессарабская площадь с главным киевским рынков несомненно, его брюхо. Рассказывают, что ни по чему так не убиваются бывшие киевляне в Новом Свете, как по творожку «как на Бессарабке» и прочим украинским эксклюзивам. На Бессарабском рынке почти все они высшего качества, что подтверждается их ценой. Вообще-то, цены на всех киевских продуктовых рынках в этом году обогнали Московские на 30–50 % — и это на Украине, где земля гудит от плодородия и все растет, — киевляне глазам своим не верят. Но Бессарабка и в этом отношении чемпион — килограмм колбасы домашней выделки здесь стоил этим летом $ 20. С такой ценой, кстати, я сталкивался в Киеве до смешного часто. Столько же стоит такси из Борисполя (если, потооговавшись, снизить ее вдвое), в дождливую погоду — зонт в подземном переходе на Крещатике, в книжной лавке уцененный англо-украинский путеводитель по Киеву (лучший на сегодня, изданный в 2001 году львовским издательством «Центр Европы»). Логика такая: больше вряд ли дадут, но запросить стоит по максимуму, и сто гривен — самое то.

Под крышей Бессарабки чуть не половину площади занимают цветы и похожие на торты красивые букеты — за ними подъезжают к рынку представители фирм, для которых вопрос цены букета не стоит. Много красной и черной икры браконьерского вида — говорят, азовской. Для мяса и молокопродуктов места осталось чуть-чуть, в одном из углов идет ремонт. Нам с Александром удалось взглянуть на торговый зал сверху. Охранники подвели нас к директору рынка, и тот, слегка удивившись, любезно согласился проводить нас на галерею, где расположилась администрация. Он производил впечатление «человека на своем месте»: знающего и любящего свое дело и рабочее место, дорожащего собственным положением в городе и испытывающего скрытое удовольствие от всего этого. Все, что о рынке знал я, было ему известно: что по завещанию и на деньги сахарозаводчика Лазаря Бродского здание Бессарабского рынка в модном стиле модерн спроектировал варшавский архитектор Гай, а построил к 1912 году и насытил изобретательными стальными конструкциями киевский инженер Бобрусов (один из многих в Европе, завидовавших тогда белой завистью своему французскому коллеге Эйфелю, — так в Риге колоссальный крытый рынок уже в 1920-е годы соорудили… из разобранных конструкций ангаров для дирижаблей). Из окон галереи рынок смотрелся как произведение прикладного искусства. Директор с гордостью сказал, что высота от пола до потолка в центре зала 40 метров. Я спросил: а кто покупатели, новые украинцы? Он уклонился от ответа, сказав, что люди готовы платить за качество и что этот рынок никогда не был дешевым. Между тем это не так. Задрав голову, вы увидите на главном фасаде два рельефа с фигурами сельских жителей — крестьянина, везущего на волах товар в город, и разносчицы молока с десятком кувшинчиков на шесте, вроде коромысла. Молока в каждом было 0,4 литра, около фунта, горожанин прямо на улице выпивал прохладное молоко, возвращал кувшинчик и рассчитывался с босоногой наверняка крестьянкой. Сбоку от Бессарабки, перейдя дорогу, мы повстречали сегодняшних ее сестер из сел — прямо на крещатицком тротуаре они разложили свои овощи и фрукты, поскольку заплатить за место на рынке им не хватило бы дневной выручки. Неподалеку сидел на деревянном ящике мужчина с картонкой, на которой от руки было написано «Раки». Я поинтересовался: где же раки и почем? По $ 12 за килограмм, в багажнике машины вон там, в тени деревьев, можно пройти. Солнце уже припекало вовсю.

Но прежде, чем покинуть Бессарабскую площадь, стоит оглядеться кругом. Крещатик упирается здесь в очень импозантное здание в стиле французского неоренессанса, бывшее столетие назад гостиницей «Орион». Сегодня его слегка привели в порядок и сдают под офисы. Уже в новом веке за ним понастроила каких-то офисных башен австрийская фирма «Макулан», но самоустранилась, а новые владельцы никак не разберутся, что со всем этим хозяйством делать. В этом квартале родилась когда-то Голда Меир, чем киевляне гордятся, словно грузины Сталиным. Здесь же проживал Шолом-Алейхем, который хотя и дал в своих книгах Киеву малозвучное прозвище «Егупец», киевляне и ему в конце 90-х установили памятник.

Налево вниз отсюда уходит улица Бассейная (название подходящее — весь XIX век сюда устремлялись воды с Крещатика, из канавы в канаву, а затем в специально проложенную огромную трубу, через которую сбрасывались не то в Кловский поток, не то в Тартар, — в газетах писалось, как в трубу в ливень затягивало неосторожных прохожих с Крещатика, где они тонули; а «бессарабами» называли селившихся здесь бродяг и беглых — место то еще было).

Крещатик переливается здесь в узкую горловину улицы Червоноармейской (которая не выглядела бы такой тесной, не будь Крещатик на своей финишной прямой так широк — 130 метров!). А направо вверх круто поднимается в направлении вокзала бульвар Тараса Шевченко, обсаженный в два ряда тополями. Собственно, в этом и состоит изюминка, заставляющая меня здесь задержаться.

Из энциклопедии Макарова я выудил любопытнейший сюжет о ботанической войне между тополями и каштанами. Суть его вкратце такова. От изменения городского рельефа и ландшафта в первой половине XIX века пострадали в первую очередь деревья (в результате — пыльные бури, непролазная грязь и прочие прелести). В южных городах хорошо растет акация, деревце неказистое, низкорослое, дающее дырявую тень. Альтернативой могли стать липы (ау, Унтер-ден-Линден!) и вязы с их плотной тенью и шаровидной кроной — их сторонницей была гордума. Царизм в лице Николая I и его верного служаки, героя Бородино, однорукого генерал-губернатора Бибикова настаивал на тополях, которые тени почти не давали, зато хорошо строились в шеренги и придавали вертикальное измерение малоэтажной застройке (подобно кипарисам в средиземноморских городах). А вольнодумство киевлян проявлялось в упорном и злонамеренном высаживании ими конских каштанов — деревьев цивильного вида, в пору цветения похожих на букет, с кронами, волнующимися от дуновения ветра, словно женские юбки. Принимались указы, чиновники лишались постов, деревья вырубались и вновь насаждались. Уже в послевоенное время победу на Крещатике отпраздновали каштаны (дореволюционный Крещатик был почти гол). Но Бибиковский бульвар, сменивший название, не сдался и выстроился в торец Крещатику колонной тополей, которую возглавляет уцелевший памятник Ильича на цилиндрическом постаменте (трудно и даже невозможно представить его под сенью каштанов, согласитесь). Такие вот неслышные битвы кипят в городе — и на утомленной зноем плеши Бессарабской площади это бросается в глаза, как нигде в Киеве.

Каштановый бульвар

Благодаря густой каштановой аллее утренние прогулки по нечетной стороне Крещатика — просто роскошь. Покуда бульвар не переполняется народом. Тогда улица становится, в понимании большинства, оживленнее и живописнее, ну а для мизантропов вроде меня, отдельных снобов и самих жителей Крещатика — невыносимее. Однако положение обязывает нас гулять. Что ж, пошли.

Тесно расставленные под каштанами скамейки заняты отдыхающими людьми всех возрастов и состояний. На одной скамье солдатики в увольнении лопают мороженое и глазеют по сторонам. На другой — стайка девчонок, не обращая ни на кого внимания, громко обсуждает свои проблемы, попивает пиво и время от времени проверяет мобильники. На третьей скамье присели пенсионер, вытирающий потный лоб носовым платком, и бомж, оценивающий количество собранных бутылок-банок в своем пакете. Вот сухощавый старик тащит куда-то два «тещиных языка» в вазонах — один катит за собой в сумке на колесиках, другой прижимает к груди. Еще один бомж, облюбовавший Крещатик, сидя на поребрике, сосредоточенно читает журнал «Деловые люди». Продавщица соседнего лотка не выдерживает, обращается к нему: «Слушай, вода в Днепре уже теплая, ты бы сходил хоть искупался, что ли!» — но тот не слышит ее, статья журналиста его явно увлекла. Мне кто-то говорил, что крещатицкая разновидность бомжей воспряла и окрепла духом в ходе оранжевой революции, накормившей их досыта, обогревшей и приодевшей. На тротуаре часто встречаются электронные весы. Скучающая барышня периодически тычет пальцем в кнопку, и тогда механическим бодрым голосом они предлагают прохожим взвеситься, чтобы таким же голосом сообщить результат. Желающих немного. Перед аркой с выходом на Лютеранскую (когда-то здесь была немецкая колония, со своими школами, кирхами, конторами и пивными) два исполнителя брейк-данса в окружении плотного кольца молодежи извиваются на тротуаре на лопатках, будто укушенные змеей (я-то полагал, все уже позабыли этот лежачий танец перестроечных времен). Еще один парень что-то при этом говорил в мегафон. Говорят, на этом пятачке часто устраиваются всякие отборочные конкурсы самодеятельных исполнителей.

«Монмартр» на Крещатике

На ступенях под этой аркой я договорился в один из дней встретиться с любимцем киевской молодежи и местной артистической богемы, художником и драматургом Лесем Подервянским. Вот уж кто на Крещатике свой, проживший здесь за малыми вычетами все свои пятьдесят лет, крещатицкий денди с младых ногтей, входивший в круг чрезвычайно талантливых молодых художников, часть которых очень скоро перебралась в Москву. Росший в на редкость культурной семье, славой своей он обязан в первую очередь… матерным пьесам на украинско-русском суржике, местами гомерически смешным и часто с философским подтекстом (первая из них, написанная четверть века назад, называлась «Гамлет, или Феномен датского кацапизма»). А во-вторых — своей патрицианской внешности писаного красавца, в молодости — Аполлона, сегодня — тронутого увяданием путти или Купидона (качество скорее натурщика, чем художника, но молодые киевские журналистки млеют от одного его вида).

Мне хотелось взглянуть на Крещатик сверху, и Лесь согласился отвести нас с фотографом в мастерскую своего отца в мансардном этаже одного из зданий на Крещатике, в самом живописном месте на нечетной стороне улицы. Это одно из трех зданий наиболее удачного архитектурного ансамбля послевоенного Крещатика — дома № 23, 25, 27 архитектора А. Добровольского. Центральная высотка отступает вглубь и поднимается на гору, к ней ведут ломаные марши лестниц, а в горе спрятан грот с кафе и рестораном (был еще фонтан). Короля играет свита — и эскортом высотки симметрично застыли внизу два 11-этажных здания, массивных и стройных одновременно, с могучими и витиеватыми эркерами по углам, что делает их похожими на испанские галеоны.

В одно из этих зданий мы и поднялись на последний этаж. Внутри все выглядело не так роскошно, как снаружи. В подъезде попахивало, лифт тесный, какие-то двери с решетками — и то, что когда-то воспринималось как «Монмартр на Крещатике», сегодня явило свою природу областного худфонда или общаги с коридорной системой.

За тонкой дверью оказалась комната с неожиданно высоким потолком и такими же давно не мытыми окнами. На подоконник пришлось взбираться по лестнице, а оттуда уже через открытое окно выходить на разогретую крышу, залитую битумом и огражденную грубым подобием балюстрады. Вид отсюда открывался замечательный в обе стороны Крещатика, но мне отчего-то было невесело, а Александра огорчило освещение в этот вечер, и он почти не снимал. Поэтому мы скоро вернулись в душную мастерскую, где, обливаясь потом, распили фляжку коньяка. Поговорили о Швеции, где Лесь прожил год на гранте, о Киеве и Москве, об общих приятелях, об оранжевой революции, наконец. Лесь ее горячий сторонник и предсказывал такой сценарий за полгода до событий, когда никто не верил, что полмиллиона людей выйдет на улицы, — а вышло два миллиона, по его словам.

— Ты что, еще и политолог теперь? — спросил я.

— Та нет, я просто пророк, — отвечал он (вот он, фирменный киевский стеб).

После чего мы с ним немного попререкались, кто из нас больший пророк.

Лесь принялся расхваливать традиционную украинскую хату как экологически чистое жилье: глина, камыш, хозяин умирает, стены обрушиваются, земля всасывает и переваривает ее бренные останки, не оставляя никаких отходов и следов.

Я возразил:

— А способен ты представить себе город из таких хат?

На этом мы закончили спор и вышли немного пройтись по Крещатику. Уже через минуту повстречали каких-то знакомых Леся, пивших пиво за столиком на уличной террасе, но присоединяться не стали. Лесь признался мне, что сегодняшний плебейский Крещатик выносит с трудом и снимает с молодой женой квартиру на другом берегу Днепра, а сюда приезжает только навестить родителей. Вот если бы уличная оранжевая революция никогда не кончалась — другое дело, это было что-то! После этих слов мне сделалось совсем грустно. Напоследок Лесь показал мне закамуфлированный гастроном на этой стороне улицы, где я встал в очередь за сухим вином, чтобы вернуться в гостиничный номер и принять душ — июльский зной меня достал. Мы распрощались. Александр остался на улице дожидаться несказанного вечернего света в тротуарной толчее.

Кстати, в той «генеральской» высотке № 25 на Крещатике были и однокомнатные квартиры. В одной такой жил как раз генерал Макаров с семьей, отец будущего краеведа. Хрущев запретил своим указом надстраивать в числе прочих и эту высотку, зато предоставил генеральской семье двухкомнатную квартиру в «хрущобе» — можно представить себе, какой свирепствовал в стране жилищный голод.

Что было, что стало, что будет?

На нечетной стороне улицы также кое-что сохранилось от старого Крещатика. Двухэтажный дом 27-А был флигельком в глубине двора за зданием «Интимного театра», где всходила когда-то звезда киевлянина Вертинского и одессита Утесова (Вейсбейна, как дотошно уточняет большинство киевских краеведов), выступавшего поначалу в разговорном жанре. По этому зданию можно судить, насколько уже был довоенный Крещатик. Сейчас его делят Союз журналистов Украины, с входом с Крещатика, и казино, с входом со двора. В крещатицких дворах меня удивило обилие машин с номерами вроде 1111, 2222, 5555, из чего я заключил, что иметь жилье на Крещатике по-прежнему считается престижным.

Помимо ансамбля с высоткой, эффектнее всего на нечетной стороне Крещатика смотрятся две великанские арки. Первая, высотой 5 этажей, с выходом на поднимающуюся вверх улицу Лютеранскую, и вторая, пониже, являющаяся входом в жилищно-торговый Пассаж, построенный в начале Первой мировой войны. По проекту немало поработавшего для Киева петербургского архитектора П. Андреева Пассаж должны были накрыть еще стеклянной крышей размером в полквартала, да не успели, не до того стало. Но Пассаж и без стеклянной крыши выглядит чрезвычайно солидно, на уровне аналогичной питерской или рижской ансамблевой застройки — где-то между эклектикой, неоклассицизмом и модерном (куча реминисценций, Большой стиль — каменный «Титаник» с прибамбасами, короче). Здесь было и есть самое элитное жилье на Крещатике. Здесь долго жил забулдыга-архитектор, окопный офицер и лауреат Сталинской премии по литературе, диссидент в берете Виктор Некрасов, эмигрировавший, когда стало окончательно ясно, что Крещатик в Монмартр, а Киев в Париж не превратятся никогда. Хотя кому нужны эти клоны «маленьких Парижей»? Крещатик есть Крещатик, есть Крещатик, есть Крещатик. И каким он будет завтра, мы можем еще догадываться, но уже послезавтра — только гадать.

Между упомянутыми двумя арками — здание 1960-х годов, не вписывающееся в общий стиль застройки. На первом его этаже был и остается вход на центральную станцию киевского метро «Крещатик», с замечательным плиточным панно в фойе — сочной абстракционистской вариацией мотивов народного искусства, орнаментальных и колористических. Когда-то моднейшее место — с мюзик-холлом и рестораном «Метро» (теперь с Макдоналдсом и «Эльдорадо»). Фарцовщики — в баре, богема — в стекляшке по соседству…

На слова «Крещатик», «Киев» нанизаны такие разные города и улицы, что только диву даешься. Где все эти крещатицкие иллюзионы, советские вареничные и кинотеатры? Где магазины поставщика двора ЕИВ (Его Императорского Величества) Брабеца, изготовлявшего, среди прочего, сейфы с самострелами от взломщиков и пищеизмельчители для беззубых? Кому что-то говорит сегодня имя Павла Германа, которого комиссары свозили в 1920 году на военный аэродром, и он сочинил для них текст «Авиамарша» («Мы рождены, чтоб сказку сделать былью»), а затем написал романс «Только раз бывают в жизни встречи» и «Кирпичики», прославившие Клавдию Шульженко? Где друзья-поэты Гумилев и Мандельштам, добывшие в Киеве жен — Аню Горенко и Надю Хазину? Где киевские философы Бердяев, Шестов и Булгаков — почему не на киевских кладбищах? Как и другой Булгаков, нанесший Киев на литературную карту мира? А были еще Скоропадский с Петлюрой, Серж Лифарь. Но не станем множить пустые вопросы. Я хотел только, чтобы читатель ощутил, какой вал времени проносится в каменных берегах Крещатика — и пока он легко вертит вами, как спичкой, вам не ощутить его сокрушительной мощи и скорости.

Чтобы понять Крещатик, стоит сойти с него на углу Майдана и подняться вверх по улице архитектора Городецкого (бывшей Николаевской или Карла Маркса — кому как угодно) — глупо не потратить на это пятнадцать минут. На правом углу внизу находился Елисеевский гастроном, оформленный не так роскошно, как в Петербурге и Москве, но ассортиментом и постановкой дела им не уступавший. Левый угол занимал отель «Континенталь» (то, что осталось от него, «разжаловали» в учебный корпус консерватории/музакадемии). В его номерах останавливался весь цвет русской и советской культуры, не будем тратить времени на перечисление имен. Эта улица более, чем уцелевшие здания на Крещатике, дает сегодня представление о богатстве и даже роскоши этого города до революции. Смотрите на фасады, не пропустите на левой стороне фешенебельный дом № 9 владельца строительной фирмы Гинзбурга. Напротив него сквер с бюветом — таких немало в Киеве, с питьевой артезианской водой для горожан. Улица приходит в тупик, заканчиваясь сквером перед украинским драмтеатром, современником МХТ. В сквере на лавочке сидит с любимой таксой отлитый в бронзе актер этого театра Яковченко — самый поразительный и недооцененный комик украинского кино и театра, запредельным простодушием напоминающий нашего питерского Трофимова. Выпивал, конечно, в исчезнувшей с площади рюмочной. Жил здесь же, рядом с театром.

А над театром нависает здание, ради которого стоило подняться, — легендарный «Дом с химерами» архитектора, чьим именем названа улица. Отлитая из бетона хищная нечисть демонстрировала беспредельные возможности нового строительного материала. Главный фасад здания выходит на улицу Банковскую, но она теперь перерыта и перекрыта. По сообщениям украинских СМИ, новый украинский президент намерен в будущем принимать официальных гостей в «Доме с химерами», а не в Мариинском дворце. Странная фантазия, чтобы не сказать больше.

Воскресный Крещатик

Уже семь лет по выходным дням с утра и до одиннадцати вечера Крещатик превращается в пешеходную улицу — и это самая старая киевская традиция, насчитывающая больше сотни лет. Даже когда посередке улицы текла клоака, по асфальтовым (с 1820 года!), плиточным и мощеным тротуарам ежедневно совершался киевлянами променад, наподобие описанного Гоголем в Невском проспекте. Бомонд знал, по какой стороне гулять ему, проститутки знали, на которую и в котором часу выходить им, «гранильщики тротуаров» — жиголо, аферисты и бездельники — с них и не сходили. В праздники на Крещатике устраивались всякие развлечения, сооружались качели-карусели — и это тоже давняя киевская традиция, ожившая в наши дни. Особое удовольствие от выходных прогулок по Крещатику получали окраинные жители, принаряжавшиеся по этому случаю в специальные, как правило, светлые платья и костюмы.

Сегодня Крещатик пестр и во все дни недели заполнен новыми окраинными жителями, преимущественно молодежью, и чинными приезжими провинциалами с детьми, приехавшими «отметиться» на главной улице столицы. Ни местного бомонда, ни толп иностранных туристов, увы, на Крещатике вы сегодня не встретите. Сегодня это такой бесплатный луна-парк для малоимущих, желающих недорого развлечься во все дни недели, но особенно по выходным.

Уже с утра в выходные дни он наполняется гуляющими людьми. С полудня начинаются всякие массовые развлечения на огороженных площадках: конкурсы скейтбордистов, брейк-дансистов, велосипедистов и караоке с массовиками-затейниками и диджеями с мегафонами. На каждой площадке своя, достаточно громкая музыка. Гоняют по проезжей части, перестраиваясь, бригады роллеров с длинными флажками и какие-то два балбеса на мотороллере с собственной музыкой — туда-назад. Степенно катаются велорикши, с пассажирами и без (было уже: в 1920-х такие трехколесные «такси» звались циклонетками). Сектанты расставили стулья на проезжей части, негромко проповедуют свое и раздают прохожим печатную продукцию. На бульваре под каштанами не протолкнуться — все тусуются отчаянно. У большинства девчонок не надо больше спрашивать, какого цвета у них трусы. Короче, удовольствие на любителя, и в основном молодого.

После праздника

Из интереса я вышел как-то на Крещатик к концу всех развлечений. Перед одиннадцатью вечера Крещатик стал на глазах пустеть. Разбирались последние площадки, смолкала музыка, перестали бить фонтаны, пошли гурьбой машины. На тротуары, не дожидаясь утра, вышли уборщики. Им на добровольных началах «помогали» многочисленные сборщики пустой посуды с огромными мешками — для них это самое время заработка.

Проводив приятеля, возвращался в гостиницу я уже за полночь. В закрывающемся лотке купил эскимо на палочке, на улице было все еще душно. На Майдане я задержался рядом с уличными музыкантами, которые, расставив аппаратуру, все никак не начинали выступление. Сидящий на стульчике гитарист все что-то говорил в микрофон, тянул — не то ждал чего, не то кокетничал со слушателями. Он был вдвое старше своей аудитории, явно собиравшейся провести эту ночь на Майдане. Наконец он запел. Песню Цоя, в его же манере. Слушать Цоя на Майдане мне совсем не хотелось. «Глобус» был уже закрыт, и я стал спускаться в Трубу, чтобы выйти к гостинице. Переход вымер, но на ступеньках мутузились двое нетрезвых мужчин — не дрались, а именно что хватали один другого за одежду, один порывался уйти, другой удерживал, нащупывая что-то в кармане, возможно нож. Подбежал третий, и двое прижали одного к стенке, тот наконец подал голос: «Вызовите милицию!» Милиция не заставила себя ждать — всем скопом она выводила из закрытого уже метро шестерых молодцев, скованных попарно наручниками. Так что ночная жизнь в Киеве имеется.

Проституток на Крещатике я не видел, раз только какие-то страшилки, которым не нашлось места в заграничных борделях, всучили карточки с предложением секс-услуг — массаж, стриптиз и что-то еще. Проститутки стараются быть поближе к своим клиентам — в том же холле гостиницы «Украина» часам к одиннадцати вечера полный сбор, за журнальным столиком в креслах полдюжины относительно симпатичных, но главное — рослых киевских девок. Таких обожают низкорослые ближне- и дальневосточные мужчины. Чаще всего в лифтах я встречал именно такие асимметричные пары, направляющиеся в номер с бутылками в руках или пакетах. Есть, есть ночная жизнь в Киеве. И секс-туризм тоже.

Таксист Василий по этому поводу сказал какому-то турку, что украинским мужчинам не хватает одного: денег.

Прощай, зеленый город…

Кажется, в песне как-то иначе пелось, да и про совсем другой город — но тоже южный. Командировка в целом удалась. Последний день мы провели с Александром на природе — на зеленом холме Поскотины или Гончарки, в пятнадцати минутах ходу от Крещатика. Взяли пару бутылок шабского белого вина, последний кусочек «рошфора» в знакомом магазинчике, полежали на травке, посмотрели на облака над поймой Днепра. Место сакральное, знают о нем только те, кто в Киеве вырос, да их друзья. Патриарх украинской фантастики с окладистой белой бородой утверждал, что это место падения корабля инопланетян, от которых, сами догадайтесь, кто произошел. Холм пока не тронут, табу — тракторы земля засосет, руки отсохнут! — но он и снизу, и сбоку уже обложен и окружен новоукраинскими постройками.

«Да ладно, да ну!» — любимые выражения фотографа Александра.

Не наш холм, мы полежали и улетели. Сами пусть теперь разбираются.

В аэропорт нас отвез тот же Василий. Он уже не был так разговорчив и, пока бегал за квитанцией счета, нашел очередных пассажиров. Жизнь — это такая штука, которая способна продолжаться без нас.

Но странное дело, что этот Крещатик, который я никогда не любил и торопился всегда пересечь поскорее, завладел на целый месяц моим сознанием и что-то с ним такое сделал. Я его знаю теперь так, как можно знать только близкого человека или родственника (с которым можно поссориться, но невозможно порвать, потому что родственные отношения не мы устанавливаем — это не вопрос доброй воли).

Такая вот история приключилась у меня с Крещатиком.

 

Кишинёв now

Добирался я в Кишинев на машине в канун Пасхи и, проезжая по Украине, удрученно думал, что не видать мне молдавской весны, как своих ушей. Каково же было удивление, когда сразу за съездом с одесской трассы на бетонку все вокруг зазеленело, а затем стали взрываться цветением деревца по обе стороны дороги. Их перестрелка перерастала в канонаду наступления весны, на фоне которой показались газетной карикатурой два бэтээра в маскхалатах, нацеленные коротенькими стволами друг на друга на мосту через Днестр. Приднестровские и молдавские таможенники норовили ободрать наш «Опель-вектру» с московскими номерами как липку, а подневольные солдатики стреляли сигареты. Впрочем, шесть КПП меньше чем за сутки пути слились для меня в один общий коридор, и уже сложно сказать, кто и где усердствовал больше. Тем более что и часа не прошло, как мы катили уже по пустынным автострадам распаханной, зацветающей Молдовы. Чтобы в Кишиневе сразу сесть за стол с дымящейся мамалыгой и непременным кувшином домашнего вина.

В первый вечер у меня недостало уже сил выйти в город, и я только «листал» телеканалы с трансляцией пасхального богослужения в многочисленных кишиневских церквах. Преимущественно это были православные храмы с этническим «окрасом» — русской, румынской, украинской, чуть ли не греческой и армянской церквей. Всего многолюднее было в приходе румынской, имеющей свою молдавскую митрополию. Мои коллеги, кстати, в тот же вечер уехали в Сороки на севере Молдавии — снимать «цыганскую» Пасху.

День первый, он же второй

Похристосовавшись, отведав кулича с крашеными яйцами, водки с вином и кольцом жареной украинской колбасы (это я уже отоварился в ближайшем супермаркете поутру, разобравшись с рублями, долларами и молдавскими леями), я отправился со своими новыми знакомыми на прогулку по городу. После затяжной московской зимы хотелось на природу, и мы поехали в парк при Комсомольском озере — сейчас это место зовется VaLer Morilor, «Долина мельниц», а озеро Кишиневским. Здесь всегда было туго с водой, и в начале 1950-х коммунистический наместник Молдавии, еще не генсек, Брежнев подрядил комсомольцев города насыпать дамбу. Из вертевших когда-то мельницы ручьев образовалось озеро площадью 38 гектаров — единственное в столице место отдыха на воде, что совсем нелишне в пыльном городе, задыхающемся летом от зноя. От местной ВДНХ тех лет сохранился павильон «Молдэкспо», а место каруселей занял слышный за версту луна-парк. Плавают лодки, на пляже пасется стадо коз. Пустуют Зеленый театр и парашютная вышка на противоположном берегу, где виднеются на горе виллы богачей и депутатов. Гордость Кишинева — ведущая к озеру «потемкинская» лестница, с сухими чашами фонтанов и некогда подцвеченным каскадом, выглядела бы живописной руиной римских времен, если бы не советские материалы — гипс с цементом вместо мрамора и прочая труха. О воде ей сегодня напоминают только вид озера внизу да дожди.

Этот же парк сделался местом последней ссылки Ильича и его «единоверцев», Карла Маркса с Димитровым, снятых с постаментов в центре города. Место их сходки у уцелевшей «Доски почета» окружают странного вида деревца, изумившие меня когда-то в Германии. Их крона имеет вид корневищ: садоводы додумались выдергивать крошечные саженцы и втыкать обратно в землю в перевернутом виде. Бедному растению остается либо засохнуть, либо еще раз выпустить корни (каждый, кто весной ставил ветку вербы в воду, мог наблюдать, как это происходит). Вынужденное соседство на одном пятачке с окаменелыми преобразователями человечества этих по-своему красивых карликовых деревьев привело меня в восторг. Хотя кишиневцы уверяли меня, что это их карликовая шелковица и просто она так выглядит. Они правы или я — не суть важно. Произвольно или непроизвольно, но жизнь сделала красивый ход.

Если подняться по описанной выше лестнице, вы окажетесь в старой верхней части города, дающей представление, как выглядел зажиточный Кишинев между двумя мировыми войнами (потому что были еще и трущобы в подтопленной зловонной низине). Это тенистые улицы и преимущественно двухэтажные дома, с дворами, палисадниками и крыльцом, выходящим на тротуар. Даже ветхость большинства строений не мешает ощутить очарование города неторопливого, созданного для удобства жизни и соразмерного человеку. И это то, за что любили его не только местные жители, но и сильные мира сего, делая городу «царские» подарки. О Брежневе уже упоминалось. Но и Александр I, побывавший здесь после включения Бессарабии в состав своей империи (до того Кишинев числился монастырским селом с населением в 7 тыс. человек, живущих в глинобитных мазанках, крытых камышом), сразу же поинтересовался: а отчего это у вас нет городского сада? Находчивая жена наместника отвечала: «Вашего приезда дожидались, Ваше Императорское Величество, чтоб Вы нам указали для него лучшее место». Так Кишинев обзавелся городским садом, ставшим позднее парком Пушкина, а теперь Стефана Великого — воинственного Штефана чел Маре, первого и, кажется, единственного независимого молдавского господаря, великого князя то есть (когда Византия уже пала, а османы еще не пришли). Аналогичную фразу молва приписывает гостившей здесь Фурцевой: все замечательно, но почему в вашем городе нет цирка (оперного театра, органного зала)?! Но не только она, советский министр культуры, пыталась таким образом угодить высокому «патрону» города, занявшему кресло генсека в Москве. После двух разрушительных землетрясений Кишинев сделался общесоюзным полигоном монолитно-бетонного строительства. Специалисты со всей страны сразу получали государственные квартиры в молдавской столице — и город вздымался как на дрожжах. Но особенно отчего-то гордились здесь жилыми домами из котельца, твердеющего на воздухе местного известняка. Если его не чистить раз в три года наждаком, из белого он становится грязно-серым — как парусиновые штаны Остапа Бендера, спутавшего пыльный Бобруйск с Рио-де-Жанейро. Расплата последовала. Бендера обобрала на днестровском льду румынская сигуранца, а на воспетые Софией Ротару белокаменные хрущобы Кишинева в наши дни тяжело смотреть.

Кишинев, — обветшавший, «совковый» и парадный, многонациональный и безалаберный, испещренный сегодня броскими вывесками и надписями на латинице — поразительно похож на плод воображения Великого Комбинатора, придуманного двумя веселыми одесситами. А вся остальная Молдавия сделалась похожа… на мотоцикл с коляской: ни то ни се. Потому что до половины взрослого населения страны сегодня гастарбайтеры. Заработанные на стороне деньги поступают сюда, тратятся и крутятся (особенно это видно в Кишиневе, где потребительские цены почти не отличаются от московских), но отчего-то крутятся вхолостую.

Это же «алиментарэ», Ватсон!

И все же самый большой подарок будущим молдаванам сделал древнеримский император Траян, завоевав их и создав Дакию. Два века спустя та развалилась, но с тех пор предки молдаван заговорили на одном из языков романской группы, что породнило кишиневцев с римлянами, парижанами, мадридцами и даже обитателями пресловутого Рио-де-Жанейро. После обретения независимости молдаване получили редкую возможность совершенствовать собственную версию латыни на сельхозработах в других странах.

Наталкиваясь повсюду в Кишиневе на вывески «Alimentare», я усиленно думал: ну же, Ватсон, прикинь, что за ними может скрываться? Мне хотелось решить эту задачу логически, и я угадал: конечно же продмаги! Это и есть те заведения, на которые работает молдавская экономика. А куда еще с таким товаром сунешься, если он не доведен до кондиции? С вином, часто неплохим, но с неустойчивыми характеристиками, — и всем остальным таким же. Разве что в Россию. Есть еще работящие руки, но и этого тоже оказывается мало. Молдаване, народ беззлобный, злятся, потому что сами не понимают, что с ними произошло и продолжает происходить — кто кукловод? Интеллигенция настроена прорумынски (язык-то один, писатели общие), а вот народ попроще «голосует» ногами (как гастарбайтеры), языком (все более замусоривая речь непереваренными русскими словами) и «за коммунистов» (а где они эти коммунисты? Взявшие сегодня верх хоть в батраки не отдадут нищей Румынии — в селах еще помнят, как это выглядело лет 70–80 назад). Такой вот «капиталистический застой», упирающийся в отсталость технологий, когда деятельная воля населения ослаблена застарелой привычкой к вину с раннего детства. Бабки в селах и сегодня бранят своих взрослых городских дочерей: «Что ты ребенку сырую воду даешь — что, в доме вина нету?!» При том что даже в лучших домашних винах с густым вкусом присутствуют следы остаточного брожения. Водка выставляет пропащего человека напоказ, а такое вино мягко обволакивает и вводит в расслабленное состояние. Поэтому молдаванский мелос — музыка, пение, танцы — всегда с «подскоком», чтоб не позасыпали, этакий «техно-фольк». Часть городской молодежи сегодня «подсела» на пиво, все же не одурманивающее так, как невыдержанное молодое вино. Молдаване научились варить светлое пиво вполне приличного качества.

Один из способов знакомства

Город лучше всего узнавать через людей, но для начала стоит затеряться в нем одному — и найтись. На третий день я измерил весь центр Кишинева шагами во всех направлениях и остался доволен уловом впечатлений. Начал с городского сада с опекушинским бюстиком Пушкина в натуральную величину на столбе, гласившем: «Ку лира нордикэ…» — «Где лирой северной пустыни оглашая, скитался я…». Установлен он был еще в 1885 году. На такой памятник, как в Москве или Петербурге, собранных горожанами средств не хватило, но Кишинев стал третьим городом, почтившим память опального поэта, сравнивавшего себя с Овидием. Разница только в том, что Пушкина сослали на юг, а Овидия на крайний север (древнеримского поэта потрясали замерзшие реки, но он так и не смог привыкнуть к замерзавшему в кувшинах вину, что не мешало придунайским варварам колоть его и грызть).

Сегодня это небольшой и самый ухоженный парк города. В нем растут даже калифорнийские кедры, но как-то неохотно. На входе в парк с центрального проспекта был установлен при румынах памятник Стефану Великому (как и парк, центральный проспект длиной 4 километра теперь носит его имя). В задней части парка разрастается аллея с бюстами классиков румынской и молдавской литературы. Похоже, композиторы и художники им не конкуренты — писатели были в особом почете не только в России. Кстати, единственный здесь, кто не пережил распада СССР и покончил с собой, был Павел Боцу — молдавский Фадеев.

Выше парка пролегла параллельно парадному центральному проспекту улица 31 августа 1989 года (когда был принят закон о государственном молдавском языке и переходе на латиницу). Эта тихая, обсаженная платанами улица Большого Колониального Стиля, как где-то в Рангуне, совершенно покорила меня. В ней чувствовалось «скромное обаяние» исчезнувшей империи и начисто отсутствовала агрессия.

Для тех, кого не терзали амбиции сделаться первым в метрополии, лучшего места было не сыскать. И я как-то по-человечески ощутил природу той ностальгии по жизни в свое удовольствие, что испытывал один из последних генсеков КПСС: в этом был корень его странной любви к Кишиневу. Сталин заметил его — «какой красивый молдаванин!» — и выдернул в Москву, откуда назад дороги уже не было. Разве что приехать погостить — и в одном из здешних переулков была построена для него подхалимами двухэтажная резиденция с лифтом.

В других местах верхнего города я натыкался вдруг на скрытую за высоким забором виллу Марии Биешу — победительницы конкурса на «лучшую в мире Чио-Чио-Сан», как рекомендуют ее местные патриоты (здесь гордятся всеми прославившимися соплеменниками — от Бранкузи и Цары до Фрунзе, Лазо и величайшего подводника всех времен Маринеско, списанного на берег за пьянство). А через дорогу — разоренный особняк с колоннами, но без крыши и с выбитыми окнами. По одну руку отсюда — водонапорная башня, сооруженная по проекту Бернардацци, обожавшего исторические стилизации и насытившего ими Кишинев и Одессу. Он и Щусев, местный уроженец, — главные архитектурные корифеи этого города. Один на рубеже XIX–XX веков украшал его, другой после Второй мировой планировал. На башне имеется смотровая площадка, а один из уровней отведен под крохотный музей Кишинева. А в противоположной стороне — консерватория и американское посольство с тоскующими солдатиками в бушлатах с меховыми воротниками (кто-то забыл распорядиться сменить форму). В скверике на углу — уличный шахматный турнир без болельщиков, одни мужчины. Десяток досок, двадцать игроков. Старичок при галстуке и в шляпе выходит с веником подмести тротуар перед домом. На соседней улочке разместился в псевдомавританском особняке краеведческий музей со скелетом звероящера в подвале. Его череп своими клыками и размером напомнил мне автопогрузчик. В музее богатейшая коллекция чучел зверей и птиц, изготовленных свыше ста лет назад немецкими таксидермистами. Для сохранности они пропитывали их… цианистым калием. Звучит пугающе, но дает превосходный результат.

Центральный проспект мне пришлось пройти весь в тщетных поисках карточки для таксофона. При том что у каждого уличного телефона ошивались люди, предлагающие позвонить по их карточкам за двойную цену, — такой малый бизнес по-кишиневски. Неудивительно, если зарплата в сто долларов, большую часть которой съедают коммунальные платежи, считается здесь завидной. На «Молдтелеком», торгующий карточками, я набрел только в самом конце улицы. Через дорогу у телефонов невозмутимо торчали все те же мелкие комбинаторы с веерами карточек в руках. На ту сторону можно было перейти по подземному переходу, запирающемуся на ночь решетками. Этот конец центрального проспекта упирался в конную статую здоровенного гайдука и красного комбрига Котовского, охраняющего ныне казино и банки, которые он больше был не в состоянии ограбить. Жизнь вновь сделала «ход конем». Я последовал ее примеру, набредя на «Чрево Кишинева» — центральный рынок, тянущийся параллельно главной улице города. Где днем позже мне посчастливилось отовариться нежной овечьей брынзой и золотистой кукурузной мукой крупного помола, чтоб в Москву вернуться законченным «мамалыжником».

Путешественник в панике

А ведь я не успел еще ничего рассказать по существу!

Ни о здании Парламента, похожем на волну цунами, и позолоченном утесе Президентуры строго напротив — поднятом как перст в назидание, чтобы депутаты не забывались. Ни о светлом квасе из отрубей, на котором готовятся зама и чорба, гениальные летние супы. Ни об андерграундном ночном арт-клубе «Black Elefant» и его антиподе «Aero-cafe» в стеклянной трубе над улицей — стилизованном под салон дирижабля, с моделями летательных аппаратов над столиками. Ни как на пустой террасе ресторанчика в Рышкановке мне предложили бутылку самого дешевого саперави за $ 40. Кто-то здесь явно «отмывал» деньги, потому что через дорогу бутылка марочного каберне стоила в десять раз дешевле. За отдельным столиком сидели три молодые проститутки. Одна кричала в мобильник кому-то: «Христос, блин, воскрес!» Красивых женских лиц в Кишиневе избыток, зато явный недостаток длинных пальцев на руках, удлинить которые много труднее, чем ногти. Предпоследними исчезают хриплый голос и отрывистая речь. А дальше — только «изюминка», которая или есть в девушке, или нет ее. Я даже не упомянул о местном театре им. Эжена Ионеско, основателя театра абсурда. И не рассказал о поездке в винодельческое Криково в 12 км от Кишинева и в Старый Оргеев в 40 км, где самый удивительный в Молдавии ландшафт. Будто летающая тарелка диаметром в десятки километров приземлилась в излучине Реута. В XV веке Стефан Великий основал здесь крепость, а молдаване нарыли келий в каменистых берегах и на гребне поставили церковь. О раскопках в древнем Орхее и прелестях пейзажа мне рассказал молдавский археолог Октавиан. Увидев фотографии местности в советских путеводителях (за последнее десятилетие не было издано ни одного), удержаться от поездки было уже невозможно. При восстановленном лет пять назад пещерном монастыре (кстати, относящемся к Московской патриархии) живет сегодня несколько послушников. С одним я познакомился. Николай — бывший электрик, работавший на советских атомных станциях. Год назад оставил жену с дочерью в столице, потому что не стало работы. Гости в монастыре не редкость, случаются экскурсии из Кишинева. Узнав, что не иностранцы, а из Москвы, он разговорился на полную катушку. Рассказал легенду о поисках золотой кареты, которую уже несколько столетий ищет вся Молдавия. Поговаривают, что она где-то здесь зарыта.

Времени присоединиться к поискам у меня уже не оставалось. Наутро я улетал домой. Рейсы на Вену, Прагу, Стамбул, Тель-Авив отправлялись полупустыми. В самолете на Москву не оказалось ни одного пустого кресла.

 

Вольный Вильнюс

Легко ли заблудиться в Вильнюсе?

Литва начинается еще в поезде «Maskva — Vilnius», отходящем с Белорусского вокзала, чистеньком, с дезодорантами в туалетах и подкрахмаленным постельным бельем. Утром, правда, любопытные и подозрительные белорусские пограничники разберут ваш багаж до мельчайших составных частей, но их можно понять — когда в Гудогае все еще советская власть, а на соседней станции Кена уже скандинавского вида вокзальчик и рядом с литовским флагом гордо полощется звездное знамя Евросоюза. Граница настоящая, как когда-то, с нескончаемой изгородью под током вдоль путей и телекамерами. Я уж подумал, грешным делом, что литовцы со своими новыми друзьями соорудили для нас такой «калининградский коридор», но, к счастью, через десяток километров все эти «вохровские» прелести закончились. А через полчаса был свежий после ночи и залитый утренним солнцем Вильнюс.

Я обменял в привокзальном банке евро на литы (здесь в ходу еще литы, хотя по литовскому паспорту уже можно ездить по всей Западной Европе, не пачкая его штампами и не заботясь о визах). Рубли с собой лучше не брать. Соотношение рубля к литу примерно 1:10, но в большинстве обменников купят его у вас по 7 центов, а продадут за 14. С прочими валютами ничего подобного не происходит — и это единственное проявление «русофобии», с которым я столкнулся здесь за пять дней. Если не считать, что поездное радио попрощалось с пассажирами по-литовски и по-английски. Видимо, по пути все россияне сошли, а в поезд загрузилось до черта англичан.

Сразу скажу, что Вильнюс приятно меня поразил и рассеял осадок, который оставил по себе на рубеже 90-х. Тогда он выглядел взвинченным и плоским — будто в нем остались одни площади и тротуары, а стены исчезли. Справедливости ради: другие города тогда выглядели так же голо, но у каждого оказались своя судьба и участь. В литовскую столицу по прошествии десяти лет возвратилась наконец ее История и прилила, как кровь, к анемичным щекам современности. Чего не скажешь, например, об украинском «близнеце» Вильнюса — приходящем в упадок Львове.

Я прогулялся пешком по центральному проспекту Гедимина, наслаждаясь солнцем и прохладой в старинном просыпающемся городе. Это уже потом я «забраковал» эту главную улицу: зачем срезали на ней старые тенистые липы, оставив одни литые решетки на тротуарах? Зачем стерилизовали и стилизовали ее под какой-то усредненный и ничейный «европейский город», когда весь шарм Вильнюса в другом? Настоящее и будущее Вильнюса, конечно же, в решающей степени зависит от развития международного туризма. Люди недалекие думают, что поэтому следует отмыть его шампунями, надушить дезодорантами и зализать, на немецкий манер, до бесчувствия. И поэтому в Вильнюсе стоит побывать сейчас, пока этого не случилось. Он того стоит. Город посмотреть и погулять по нему — довольно трех дней, с окрестностями — пяти дней, а если еще и отдохнуть на взморье или на природе — то от недели до месяца. Дольше нельзя, рискуете сделаться литовцами, да и виза не позволит. «У вас пятидневная виза, не опаздывайте», — «любезно» сказал мне литовский пограничник, клеймя мой паспорт. Я с негодованием ответил: «У меня куплен обратный билет!»

В чем секрет притягательности и обаяния литовской столицы для несметных толп приезжих поляков (а здесь покуда и собственных хватает), небогатых немцев, многих англо-американцев, уже даже японцев и петербуржцев? Вероятно, в его разноликости, многоголосии и неодномерности. А еще в редком контрасте ухоженности и неухоженности — их смесь и чередование необычайно бодрят.

Население Вильнюса к туристам расположено и не пугает их больше своими массовыми выступлениями. А с чего ему было жить, если не с транзита товаров (легального и нелегального) между Западной Европой и Россией и туризма? Сегодня только треть литовской продукции с трудом дотягивает до стандартов ЕС. Проклятую Игналинскую АЭС сами литовцы не торопятся теперь заглушать, все прикидывая, как продлить срок ее жизни (да и почетно иметь АЭС — не всякому это дано). Опять же бензин дорожает, а вся Литва ездит на малопоношенных и совсем новых иномарках. Заезжает такой алый «феррари» в травяной вильнюсский двор с покосившимися сарайчиками — кино!

Пятизвездные отели, национальные ресторанчики, кафе и пивные на любой вкус, кое-где подают даже дичь, приличный сервис. А отправишься гулять, обязательно набредешь на глухие облупленные стены, просторные монастырские дворы и замкнутые цветочные дворики или же на аккуратные руины. Тесные улочки увлекают, ломаются и начинают гнуться во все стороны: вправо, влево, вниз и вверх. Неприступности ради великий князь Гедимин основал свою новую литовскую столицу в междуречье на холмах, когда приснился ему сон о железном волке, почти семь веков назад. В изданном через двести лет кёльнском атласе городов кварталы ее выглядят вполне регулярными. Может, позднее евреи намутили — ремесленники, купцы и раввины? Я путешественник бывалый и планы городов «срисовываю» в голове почти моментально. Легко поэтому представить мой восторг, когда к концу первого дня — после долгой пешей прогулки по старому городу, куда ноги выведут и куда повлечет свободный ум, — я вдруг понял, что… слегка заблудился. Город подкручивал меня, как бильярдный шар. Он так играл со мной, как живой! Думаю, это и есть то, из-за чего люди устремляются в города вроде Вильнюса. Они сбегают ненадолго из мира, в котором все примелькалось до отвращения, чтобы, оказавшись в незнакомом месте, просто без дела погулять по городу, будто нарочно созданному для пешеходов. А захочется перекусить, это можно сделать, почти не сходя с места. Хотя собственно литовская современная кухня в основе крестьянская и ничего чрезвычайного собой не представляет. Белорусское влияние породило литовские «цепеллины» из тертого картофеля с мясной начинкой, а крымско-тюркское — бульонные ушки с мясо-грибной начинкой «колдунаи». Но в Вильнюсе вам подадут и украинский борщ, и кавказский шашлык, и суши, а хорошо поищете, так и медвежатину.

Сегодняшнего искусного равновесия удобств и разрухи Вильнюсу хватит еще лет на двадцать от силы — поэтому советую поспешить. Слухи об астрономической дороговизне жизни после присоединения к ЕС, кстати, сильно преувеличены. За исключением телефона, бензина и коммунальных платежей (в отопительный сезон в среднем около 200 евро в месяц), цены на услуги и продукты питания здесь по-прежнему ближе к российским, чем к немецким. Мой одноместный номер с завтраками категории ВВ («Bed & Breakfest») в зеленом Жверинасе (Зверинце, тихом старом районе за рекой) обходился около 50 евро в сутки. Почти за такие же деньги можно найти номер в самом сердце старого города. Ассортимент и разнообразие гостиничных услуг в Вильнюсе огромны: от 10 до 500 евро за ночлег, в зависимости от категории, района и пр.

Утопающее в зелени правобережье являет собой сегодня причудливую смесь и чересполосицу дощатых крашеных домиков столетней давности, типа подмосковных довоенных дач, и 20–30-этажных башен, за пару лет выросших вдоль многополосной автострады шириной с МКАД. Здесь легко соседствуют и уживаются советский планетарий со старинным монастырем или стеклянный небоскреб цвета неба с закрытой навсегда будкой приема стеклотары, превращенной кем-то в… жилье. Занавеска отдернута, и на железной кровати, упирающейся в стены, сидит мужик в трусах, натягивает штаны. Особенно причудливо эти выращенные самой жизнью коллажи и инсталляции смотрятся с металлического речного моста — на фоне соцреалистических скульптур. Шахтер с отбойным молотком на плече и ударной капиталистической стройкой за плечами или чопорные студенты образца 1952 года — с рекламой кока-колы на гигантском мониторе за рекой на крыше…

Куда направить стопы и взгляд?

Естественным образом центр городской жизни переместился в старинные кварталы, причисленные ЮНЕСКО к памятникам мирового значения. Главная улица — отныне и присно — Замковая улица (Pilies), переходящая в Большую (Didzioji) и упирающаяся в Острую Браму, единственные уцелевшие городские ворота («брама» по-польски и есть «ворота», Медининкские ворота, Аушрос Вартай — в Вильнюсе принято всему иметь несколько названий).

Уникальна в Вильнюсе ткань, а не какие-то пики и достижения. Здесь практически нет шедевров, а замечательно все. И даже облака над городом, по наблюдению местного поэта-нобелиата, повторяют завитки барочных храмов. Здесь развился когда-то дар самых прославленных польских стихотворцев — Мицкевича и Словацкого, в XX веке — Милоша, столетие назад здесь поселился и создал музей отца младший сын Пушкина, сюда любил приезжать, чтобы побродить и пообщаться, Бродский. Музеи, памятники и мемориальные доски о том свидетельствуют. Культурный туризм привлекает сюда многих. Здесь помнят Столыпина с Дзержинским и Яшу Хейфеца с Романом Гари. «Приманками» могут служить первопечатник Скорина, композитор Монюшко, философ Карсавин, поэт Галчинский или диктатор Пилсудский. В историю с последним просто верится с трудом. Он завещал расчленить свое тело на несколько частей и сердце похоронить в Вильне вместе с прахом матери на одном из старейших в Европе (1790 г.) и живописнейшем кладбище Росса. Родись такой несколькими веками раньше, и карта континента, возможно, могла бы выглядеть сегодня иначе.

Из других уникумов самый громкий — икона Божьей Матери Остробрамской, в каплице над древними городскими воротами. Эту икону знают во всем мире, появилось даже несколько ее дубликатов в разных странах. Икона считается чудотворной с XVII века, а списана, возможно, столетием раньше с Барбары Радзивилл, сумевшей стать польской королевой, но не сумевшей подарить наследника бесплодному Зигмунту Августу, на котором пресеклась могучая ягеллонская династия. Не место здесь, к сожалению, пересказать дивную историю любви, страстей, придворных интриг и ранней смерти этой ренессансной «принцессы Дианы». В виленской часовенке над Острой Брамой молилась Ахматова, проводив Гумилева на фронт. Какая-то специфическая женская нервность и сегодня звенит в ее воздухе с иконой печальной Мадонны без младенца…

Доминирующий стиль вильнюсских храмов — барокко и производные от него архитектурные гибриды. Поэтому образец чистого стиля — «пламенеющей готики» (то есть закатной и слегка упадочной) — миниатюрный и стремительный костел Св. Анны многим здесь кажется чуть ли не «гением чистой красоты». Существует легенда, что Бонапарт сожалел, что не может забрать этот карманный шедевр архитектуры с собой в Париж. А вскоре, помнится, ему не до того стало.

Легенды, мифы и виды

В начале 1990-х годов литовцы обзавелись собственным «географическим центром Европы» — французские картографы преподнесли такой подарок независимой Литве. Аналогичные центры, между прочим, есть еще у поляков, румын и даже у украинцев в Закарпатской области, еще со времен императора Франца-Иосифа. Место было выбрано красивое — целый ландшафтный парк на месте древнего языческого городища, ныне украшенный морем флагов (российского среди них я так и не смог найти, что непонятно с географической точки зрения). Напротив белоснежная колонна с золотыми звездами Европейского союза. А посередке вымощен цветным камнем круг с розой ветров, в центр которой (и Европы заодно) я, не раздумывая, установил рюмку коньяка и опрокинул ее с чувством. Именно здесь 1 мая сего года с большой помпой было отпраздновано вступление Литвы в ЕЭС. Этот «пуп» континента находится в 26 км севернее Вильнюса.

А где-то на полпути в дачной местности расположился замечательный Парк Европы, через который проходит ежегодно до 60 тыс. посетителей с детьми. Предприимчивый недоучившийся скульптор приобрел лесопарк и на 55 га устроил общенациональный аттракцион. Скульпторы со всего мира приезжают сюда поработать за свой счет, чтобы расставить на просторе и приволье свои произведения, больше всего похожие на игрушки для великанов. Подвесить на дереве гигантский рыбный садок или вывести на тропу скопление бетонных яиц, за которыми можно играть в прятки. Да еще норовят назвать свою работу как-то позаковыристее: циклопическое недовитое гнездо в кустах — «Место для раздумий о Литве», например. Установлен там и самый маленький в мире монумент нашего Церетели: Георгий Победоносец на коне размером с кошку крушит и топчет скорлупки американских крылатых ракет «Першинг». Называется «Добро побеждает зло».

Но главное, что есть в Вильнюсе и его окрестностях посмотреть, это потрясающие виды с холмов. Литовцы умеют ценить точку обзора. Кроме всем известной башни Гедиминаса, сохранившейся от средневекового Верхнего замка (сегодня к отреставрированному замку легко и быстро можно подняться на фуникулере), это, например, вид от барбакана — артиллерийского каземата на холме. Устав от скучных и безжизненных берегов реки Нерис (экс-Вилии), я влюбился в ее приток — речушку Вилейку, производящую впечатление каменистой горной речки с быстрым течением. Изумительный вид на нее открывается с загородного Пушкарского откоса — будто ты где-то в Швейцарии или, по крайней мере, в Карпатах, а не в низинной Литве. Чуть выше по течению на месте бывших мельниц вырос на Вилейке целый туристический комплекс с ресторанами и отелем у мельничного каскадного водопада.

А еще эта речка отделяет старинную часть Вильнюса от самой живописной его «трущобной» части — самопровозглашенной «республики Ужупис». Что означает по-литовски «Заречье», но русский-то все помнят — и фраза «господа, мы в Ужуписе» звучит как пароль местной артистической богемы и по-прежнему веселит путешественников из бывшего Советского Союза. Здесь когда-то давали мастерские художникам. Худфонд с тех пор обнищал, а жилфонд обветшал. Дома с подворьями всего в нескольких сотнях метров от Замковой улицы скупаются сегодня новыми хозяевами и переводятся в частное владение. Чтобы как-то противостоять этому, художники, музыканты и поэты провозгласили Заречье республикой. Раздали министерские портфели, издают газету «Герольд Ужуписа» и устанавливают памятники. Трубящему ужуписскому ангелу на колонне и вилейской русалке под мостом, ведущим в сердце Ужуписа — к ангелу. Паводки русалку смывают и уносят, но недалеко поскольку она отлита из металла в натуральную величину и сама плавать не умеет. Народ Ужуписа срывается тогда с ресторанной террасы над речкой, выскакивает из мастерских и сквотов и принимается ее ловить в расшалившейся речке. И всегда находит и возвращает на место. Недавно власти Вильнюса разрешили гражданам Ужуписа установить на одной из городских площадей памятник рок-музыканту Фрэнку Заппе, что не перестает изумлять иностранцев. Где Вильнюс — где Заппа, и при чем здесь он? Невдомек им, что этот калифорнийский бунтарь был кумиром молодых литовцев в годы «застоя».

А теперь вот еще карнавал придумали, которого здесь отродясь не было.

Вильнюс и сам сегодня слегка похож на карнавал. Концерты под открытым небом и уличные музыканты, городские чичероне и кладбищенские гиды, желтые экскурсионные автобусы с сиденьями на крышах и охотно позирующая конная полиция, состарившиеся бомжи и молодые наркоманы, уговаривающие уличных лоточниц отрезать кружок лимона, чтобы «закусить». Попрошайничество в Вильнюсе сделалось спортом, профессией, азартной игрой — при таком-то обилии туристов:

— Пан из Польши? Из России? Не мог бы пан помочь своими деньгами?

Вильнюсцы, в массе своей, народ неторопливый, в общении, скорее, приятный. И, кажется, они наконец расслабились, успокоились и принялись просто жить. Трение между людьми, конечно же, сохраняется, но без перегревов. Атмосфера в целом как-то провинциализовалась, кругозор людей сузился. Самое волнующее всех событие, например, конкурс Евровидения, в котором участвует пара литовских певцов, не вошедших даже в десятку. Удобства жизни тоже имеют свою цену.

Отступление в историю вопроса

До Второй мировой войны Вильнюс был городом наполовину польским, наполовину еврейским и отчасти русско-белорусским (около 16 % населения). Доля литовцев составляла здесь всего 2 % (по польской переписи 1928 года). К Литве вместе с третью ее нынешней территории ее древняя столица отошла по пакту Риббентропа — Молотова с легкой руки Москвы, о чем здесь не очень любят вспоминать. Так и получилось, что современные вильнюсцы хоть люди и «тутейшие», но в древнем городе сравнительно новые, пришлые, послевоенные, как в Гданьске или Вроцлаве (по замечанию одного из них, Томаса Венцловы, чья переписка с Чеславом Милошем, довоенным вильнюсцем, лучшее из всего, что когда-либо говорилось и писалось на эту деликатную и болезненную тему). Вильнюс — Вильно — Вильна — пример того, как изменяет и облагораживает «правильный» город людей, когда те начинают его понимать и принимать.

Гедимин построил когда-то могучее языческое государство, опиравшееся на людские ресурсы Белой, а также Черной, Червонной и отчасти Малой Руси. Мало кто знает, что языком Литовских статутов, официальным государственным языком Литовского княжества, до 1840 года являлся старобелорусский, то есть древнерусский язык. Династия Ягеллонов, потомков Гедимина, правила поочередно Литвой, Польшей, Чехией и Венгрией. Сегодняшние представления способны лишь запутать историю и навести тень на плетень. Литовцы оказались последним европейским народом, принявшим христианство в конце XIV века. Войдя на почетных условиях в Речь Посполитую, Литва едва не растворилась в ней, сыграв для Польши ту же примерно роль, что для нее самой Беларусь, для Австрии — Венгрия, для России — Украина. Поляки вывели литовцев из лесов и замков в города и поделились с ними короной, магдебургским правом и своим католицизмом (чего не сумели сделать агрессивные крестоносцы).

Как колобок, уйдя из-под Польши и России политически, независимая Литва сегодня сделалась площадкой жесткого экономического соперничества американских, российских и европейских монополий (в этом подоплека импичмента президента Паксаса — никто из моих вильнюсских собеседников и не собирался этого отрицать).

Жизнь тем временем идет и даже как-то налаживается. Растут зарплаты у медсестер и строителей — тех специалистов, чьи профессии пользуются спросом в странах ЕЭС. Строителей, как мне говорили, удерживают сегодня зарплатами порядка 700 евро (то есть раза в полтора выше, чем в Москве и Подмосковье, но в несколько раз ниже, чем в Западной Европе).

Студенты, чтобы оплачивать свое образование на родине, почти поголовно на все лето уезжают на заработки за рубеж — уборщиками, судомойками. Если попасть в Скандинавию, а тем более в Штаты, и не лениться, то можно и $ 5000 за сезон привезти, уверяла меня жительница Каунаса (не такого многонационального, как Вильнюс, и уже совершенно прилизанного). Из всех прибалтов литовцев в эмиграции живет на порядок больше, чем латышей и эстонцев, вместе взятых. Может, это они и помогают студентам-землякам.

Так Литва инкорпорируется сегодня в большой мир, а Вильнюс претендует на место в первой десятке туристических центров Средней Европы — после Праги (до которой ему, как до неба) с Дрезденом, Будапештом и Краковом (которые уже поближе). В отличие от них всех вильнюсским музеям нечем особо похвастаться. Картинная галерея — хоть плачь. Ну фрески Репшиса на филфаке университета, ну фотографы в Литве сильные и прикладные ремесла всякие — страна-то до сих пор еще лесная, озерная, крестьянская. Но ведь далеко не все туристы предпочитают всему тишину музеев…

Больше чем сувенир

Для прогулок по кривым улочкам старого Вильнюса пригодились бы очки, на которые я набрел в знаменитом Музее янтаря. В тонкую стальную оправу этих очков вместо стекол вставлены были шлифованные пластинки янтаря, «с дымком» и щербатыми краями. Авторская работа, к ушной лапке прицеплена бирка «Made in Lithuania». В таких очках, пожалуй, и я смог бы почувствовать себя стопроцентным вильнюсцем и немножко литовцем. Но в Москве зачем они мне?

Вместо них я увез из Вильнюса янтарное прозрачно-мутное яичко размером с куриное. Пишу и грею его в ладони, напоминая сам себе, что есть его нельзя. Такое оно съедобное с виду, сочное, напитанное светом. Целая маленькая вселенная, в которую как-то хочется проникнуть.

 

Рига — сегодня и всегда

Бедный родственник Гамбурга

Вокзал Риги меня приятно удивил. Внешне здание не изменилось, но рижане выпотрошили его, углубили и расстроили, а интерьеры привели к евростандарту. Стало чисто, просторно, удобно. Преобразилась и унылая привокзальная площадь — здесь похозяйничал бог торговли Меркурий, расставив по ее краю стеклянные кубы и башни супермаркетов и офисных зданий. По сравнению со зданиями старой Риги через дорогу выглядят они, конечно, уродливо, но по сравнению с сооружениями советского времени куда как стильно. В этой части города издалека видна облупленная «сталинская» высотка, уменьшенная копия московских. В ней и сегодня размещается захиревшая местная Академия наук. Получше выглядят необычная треногая телебашня за рекой и вантовый мост через Даугаву — не все и в недавнем прошлом было так уж плохо.

Я жадно всматривался в знакомые очертания Риги, ища в них приметы новизны. «Хайтековские» стекляшки заставили меня увидеть Ригу с неожиданной стороны. Даже в улочке, ведущей от вокзала к центральному проспекту Бривибас (так он теперь зовется), стали проступать черты… немецкого Гамбурга — и я уже не мог избавиться от своего дежавю. Правда, для этого пришлось сперва побывать в Германии. И действительно: это два старинных купеческих города, расположенные в устьях рек и входившие в средневековый ганзейский торговый союз. Готические шпили рижских кирх посреди застройки XIX века (поскольку оба города не раз выгорали и перестраивались) почти неотличимы от гамбургских. Воображение дорисовывало смелых мастеровых, карабкающихся, как муравьи, по хлипким деревянным стропилам на головокружительную высоту. С тех пор многое изменилось: Гамбург — богатейший в мире порт, а Рига — бедный родственник в ЕЭС, живущий с российского транзита в это самое Европейское сообщество. Риге очень хочется выглядеть балтийским Гамбургом хотя бы в мелочах. Я отметил, что на вокзале расписания отправления и прибытия разного цвета, как в Германии. На трамвайных остановках также появились расписания на вращающихся барабанах, хоть и не заметно, чтобы кто-то придерживался графика. Зато уж объявления в трамваях звучат стопроцентно по-немецки: те же музыкальные ноты в начале и в конце, те же интонации и даже голос. Приятным сюрпризом оказался функционирующий регулятор нагрева батарей в гостиничном номере. Пусть со стороны это выглядит немного комично, но не так смешно, как довоенные машины для чистки обуви с вращающимися щетками в старых отелях Вильнюса и Варшавы. Все же это движение в верном направлении.

Рига с высоты птичьего полета

Странное дело, но насколько Рига беднее Гамбурга, примерно настолько же она оказалась красивее его. Так как в обоих городах отсутствует рельеф, увидеть целиком их можно только с колоколен. В Риге лучшие виды открываются с колокольни собора Св. Петра. Туда я и направился на второй день На смотровую площадку на высоте 72 метра меня, как и в Гамбурге, поднял лифт. Чем-то моя особа заинтересовала пожилого лифтера. Как оказалось, он всего-то хотел продать гостю из России компакт с органной музыкой из Домского собора. От него я узнал две вещи. Что Домский собор закрылся этим летом из-за аварийного состояния стен и что смотровая площадка, куда он меня доставил, обнесена железными прутьями, чтобы помешать самоубийцам. Прошлой осенью с нее выбросился молодой парень. От панорамы Риги, от черепичных крыш под ногами захватывало дух, но, как я ни напрягал зрение, моей дальнозоркости не хватило, чтобы увидеть хоть полоску моря на горизонте. Зато я провел отсюда рекогносцировку местности и у меня созрел план дальнейших действий. Как у полководца Барклая де Толли, которому, кстати, недавно в Риге установили памятник. Первая часть плана не отличалась оригинальностью. Я захотел теперь взглянуть на то же самое снизу, с тротуаров.

Спускаюсь на землю

Каждый желающий попасть в средневековую Ригу должен был принести с собой два булыжника — именно такой была плата за вход. А как еще можно построить каменный город в устье реки? Самое сильное впечатление на приезжих с востока и юга производят основательность и масштабность здешних каменных построек. Возводили их немцы, и назови их хоть остзейскими, курляндскими или лифляндскими, строить от этого хуже они не стали. От времени пострадали только облицовка фасадов и коммуникации, а стены домов способны простоять еще бог знает сколько веков.

Сегодня интуристов в Риге хватает, хоть они и не бродят по ней такими табунами, как в эстонской и литовской столицах. Местный «бродвей» — это отрезок проспекта Бривибас, ведущий от памятника Свободы в сердце Старого города. У монумента гости и просто гуляющие любят фотографироваться с часовыми, чьи картузы и мундиры слегка напоминают Польшу времен Пилсудского. Затем они пересекают кукольного вида канал с лодочками и растекаются по узким улочкам, чтобы, побродив по ним, собраться за столиками ресторанных террас. В особый восторг всех приводит памятник сказочным бременским музыкантам (подарок города Бремена, откуда епископ Альберт и привел сюда крестоносцев, основавших в 1201 году Ригу; говорить об этом вслух — и раньше, и теперь — здесь считается неприличным). Местные живые музыканты под стеной Домского собора бременским не конкуренты. Не они привлекают сюда туристов, а золотые петушки на башенных флюгерах и всяческие забавные истуканы. В музее истории Риги и мореходства, скажем, это деревянная статуя босого покровителя рыбаков Св. Христофора, много веков простоявшая на берегу Даугавы (сегодня на берегу установлена ее копия). Там же можно увидеть великанское украшение-«устрашение» с носа парусника — жуткая харя! — и уморительного заводного барабанщика в рост человека, в чью деревянную спину врезан пружинно-шестереночный механизм. Мне позволили сфотографировать этого барабанщика, но сказали, что завести его нельзя, ключ утерян. Я живо представил себе, как лихо выстукивал он когда-то дробь, сзывая горожан с городской стены или балкона магистрата. Бедная кукла!

От самой древней части Риги автотранспорт отпугивает высокая плата за въезд. Ее к 800-летию города подновили, обустроили, открыли проходы и пассажи для пеших прогулок. Появились и новоделы. Замечательно выглядит восстановленный дворец Братства Черноголовых — полуторговой-полувоенной организации молодых ганзейских купцов, избравшей своим покровителем христианского мученика-арапа Св. Маврикия. Трудно только забыть, что всей этой красе три года от роду. Оказавшись на площади перед его фасадом и оглядевшись вокруг, я поразился странности соседства зданий разных эпох. Капризы истории и торжествующая бесстильность превратили самое сердце Риги в образец постмодернизма. На фоне великолепных шпилей и крыш Старого города — огромные латышские стрелки из красного гранита соображают что-то «на троих» под черной стеной Музея оккупации, переделанного из Музея революции. А в зеленоватых стеклах административного здания одинаково отражаются игрушечный розовый фасад Братства Черноголовых и потемневший от времени шлем Домского собора.

Не менее странное впечатление производит игривый вид здания бывшего рижского КГБ, — с пузатыми балкончиками, колоннами и арками, — не то отель, не то бордель. Здание запущенное, на его балконы выходят сегодня на перекур злосчастные латышские милиционеры. А построено оно было в те годы, когда Рига соревновалась с Киевом, Одессой и Варшавой за место третьего по величине и значению города в Российской империи. В Риге вам непременно покажут улицу той поры, застроенную по проектам архитектора Эйзенштейна, отца великого кинорежиссера. Именно тогда Рига ненадолго сделалась богатым и динамичным европейским городом — с пульсом торговой столицы, который ни в советское время, ни теперь я нащупать не смог.

Сегодня крупнейшие рижские заводы стоят, один вагоностроительный еще как-то дышит. Таких марок, как ВЭФ и рижский фарфоровый завод (бывший «кузнецовский»), больше не существует. Все жалуются на тяготы, но не бедствуют. Нередко расселившиеся семьи съезжаются в одну квартиру, чтобы вторую сдавать и оплачивать коммунальные платежи за обе. А живущие подаянием собирают самую весомую в мире мелочь — здешний сантим стоит дороже любого цента и пенса, не говоря уж о копейке. Для сбора милостыни повсюду в Прибалтике служат круглые крышечки от банок. Всем ясно без слов: мне немного нужно, сущую мелочь на пропитание…

В свое время латышские госчиновники переусердствовали, и чуть не половина исторической части Риги оказалась причислена ЮНЕСКО к памятникам мирового значения. Теперь приходится репу чесать: как же такой лакомый кусок распродать, приспособить и перестроить, если это запрещено? Как современный торговый центр с подземными гаражами встроить в кварталы Старой Риги или еще один нефтяной терминал открыть в устье Даугавы? Этому мешают экологи, «спевшиеся» с художниками, краеведами и журналистами. Да еще Россия собирается нефтепровод по дну моря в обход Латвии протянуть. Где же тогда масло на хлеб брать?!

Поездка в Болдерай

С удивительным союзом художников с экологами и краеведами я познакомился в этом самом отдаленном районе Риги, в устье Даугавы. Началось с того, что художникам предоставили для выставок разрушенный старый форт, а затем решили отобрать помещение, да еще соорудить по соседству нефтяной терминал. Самой активной оказалась русско-латышская семейная пара, купившая когда-то заброшенный деревянный дом в Болдерае. Картин они не пишут, но организуют выставки, издают журнал, собирают материалы по истории этого таможенного пригорода Риги, воюют с чиновниками. Короче, интересно живут: в доме с обгорелой стеной (поджог устроил сосед, в чем сам покаялся), с двумя детьми и коллекциями престранных вещей — антикварного хлама, фотоальбомов умерших людей, деревянных болванок для изготовления шляп и целой пластилиновой армией в сундуке. Эту армию всех родов войск годами лепил болдерайский сутяга, вышедший на пенсию и, видимо, впавший в детство. Владимир с Сандрой не могут решить: то ли выставку устроить из этого, то ли роман написать о болдерайском сумасшедшем?

Вообще, за благопристойным рижским фасадом, как в классическом романе, непременно таятся скелеты в шкафу. Лужков открывает здесь помпезный Дом Москвы, а британский университет платные школы менеджмента для взрослых. По улицам ходит победивший средний класс, демонстрируя преуспеяние, а чуть с тротуара сойдешь, такое можно найти, что только где-нибудь в российской глубинке сыщешь. Классическую советскую «рюмочную», например, и не одну. При том что с пьянством в Риге строго, здесь даже пиво стали продавать только до 10 вечера.

Не от хорошей жизни и не из любопытства рижане всех конфессий, русские с латышами выстаивали этим летом в огромных очередях к иконе Тихвинской Богоматери в местном кафедральном соборе. Семнадцать часов простоял в такой очереди и мой приятель-художник. Когда-то он лепил фарфоровых крыс, сегодня отливает из бронзы карикатурные фигурки, которые зовет «колобахами», инкрустирует их полудрагоценными камнями и сдает в галереи. Всем они нравятся, но мало что из них продается. С женой развелся, мастерскую потерял, сын-подросток — расист оголтелый. Как жить дальше натуральному «митьку», которому хотелось бы, чтобы у всех все было хорошо, бог весть.

Чрево Риги

В свое время рижский рынок являлся самым большим в Европе крытым рынком. Его павильоны — это последовательно соединенные… ангары для дирижаблей времен Первой мировой войны. Когда знаешь об этом, бродить по этому Чреву Риги становится вдвойне приятно. Мне удалось набрести здесь и на кое-что сугубо латышское. В том числе на замечательный крестьянский ржаной каравай «лачи» (то есть «медвежий», «из медвежьего угла»). Латыши — мастера смешивать муку разных сортов и помола. Заинтриговали меня конопляное масло зеленого цвета (наркоманы могут не беспокоиться) и серый горох, который готовят обычно с беконом. Но в огромном рыбном павильоне, увы, не оказалось ничего из свежего улова. Как мне объяснили, в месяцы, в названии которых нет буквы «р», рыба в Балтике не ловится.

Огорчился я и отправился в Старую Ригу — перекусить и разливного пива попить с чесночными гренками или местным пармезаном. В ресторане системы «Лидо», куда меня завел приятель, кухня оказалась на редкость обильной, вкусной и относительно недорогой. Поэтому я и впоследствии не искал от добра добра, а сразу искал знакомое название. Здесь я попробовал знаменитый десерт «хлебный суп» — полукисель-полупудинг со вкусом солода и бородинского мякиша. Хороши свежие рижские марципаны в шоколаде. А вот кофе в Прибалтике, по-моему, никогда не умели готовить. Местный «заварной» можно пить только со сливками, которые нынче стали не те. Слава богу, теперь на каждом углу в Риге можно заказать чашечку «эспрессо».

Спальный район Риги — Юрмала

Злые языки так стали называть «золотые» 32 км Рижского взморья. Сами-то рижане ездят отдыхать в противоположном направлении — на восток, к устью Гауи. Меня тоже туда звали рыбу поудить знакомые, но нельзя же разорваться — и я выбрал Юрмалу. С приятелем мы доехали электричкой до Лиелупе, с которой Юрмала начинается, и прошлепали босиком по мелководью мимо Булдури и Дзинтари до ее центрального поселка — Майори. Рижское взморье и предназначено для воздушных ванн, окунаний и променада. Для взрослых — небо с облаками, хвоя, песок, волны, лирическое или меланхолическое (в зависимости от погоды) настроение. Для детей — один песок и никаких тебе крабов, медуз и водорослей. Чтобы утонуть, надо очень постараться. Все чистенько, чинно: новые скамейки, кабинки для переодевания, цветные мусорные баки. Наплыва людей только не заметно в зените лета, которое, впрочем, никогда особо не баловало отдыхающих. Их все еще пытаются сюда заманить, но, похоже, поезд ушел.

Больше всего народу на центральной улочке Майори, где царит век минувший. Курортный дух, тротуарная плитка, афиши «Юрмалины» Задорнова с Петросяном — ба, да вот и он собственной персоной! — масляковского «КВН», концертов Розенбаума. Но чуть совершенно не сбила меня с копыт растяжка с забытым именем Ларисы Мондрус — я еще в школе учился, когда певица эмигрировала из СССР, а она все поет, оказывается.

Другим сюрпризом оказался местный музей техники, чем-то похожий на приют для потерявшихся домашних животных. Сердце щемит при виде всех этих первых пылесосов, неуклюжих велосипедов, шедевров и уродцев ширпотреба. Я исторг крик радости, узнав среди них свой пропавший радиоприемник «Фестиваль», отмеченный Гран-при Всемирной выставки в Брюсселе в 1957 году. Это чудо механики и акустики с дистанционным пультом на толстенном шланге было изготовлено напоследок немецкими военнопленными, трудившимися после войны на рижском радиозаводе.

Хотите погрустить — поезжайте в Юрмалу. Сегодня этот курорт неудержимо превращается в район престижных загородных особняков. Властям Юрмалы чудом удается все еще сохранять за собой и обихаживать береговую полосу. Пляжи остаются доступными для всех.

Забавная история напоследок. По приезде собрался я позвонить в Москву из уличного автомата. Гляжу список стран: на букву «Р» — только Руанда и Румыния (как в мультфильме: «Чебоксары» и «чебуреки» есть, а «Чебурашки» нет). «Простота, — говорят мне, — не там ищешь, смотри „Криевия“. Это и есть Россия». Я и не знал, что для наших соседей мы все поголовно «кривичи».

 

Ускользающий Таллин

Старый Таллин — пьяный Таллин?

Построившие здесь каменную крепость немецкие крестоносцы называли этот город Лиданисой. Владевшие им датчане и шведы — Ревелем. Русские — Колыванью, Леденцом и тоже Ревелем. Сами эстонцы остановились в конце концов на Таллине, то есть «Датском городе». С 1 мая сего года вместе со всей Эстонией Таллин вошел в ЕЭС, а де-факто давно уже захвачен туристами, и в особенности горячими финскими парнями и девушками. Именно для них, начиная с порта, повсюду виднеются броские вывески с единственным словом «Алкоголь». В соседней Риге, где даже пиво теперь продают только до 10 вечера, знакомая эстонка отозвалась с усмешкой о современном Таллине: «Пьют» (как некогда Карамзин об основном занятии россиян: «Воруют»). К счастью, она преувеличила масштаб гульбы. Во всяком случае, до наступления ночи пьяных вдрызг людей на улицах Таллина я попросту не встречал. А в погребках, на террасах, в скверах, конечно, все попивают — пиво, сухое вино, кое-кто и покрепче. Так середина лета же, пик туристического сезона. Но обо всем по порядку.

Эстония для украинцев?

В эстонскую столицу из латышской я добирался пять с половиной часов комфортабельным двухэтажным автобусом «Евролайн». Не скажу, чтобы я вышел из него отдохнувшим, но точно неуставшим. Пограничные процедуры заняли едва четверть часа, на автостраде длиной 450 км оказалась всего пара «проблемных» участков. Смущало меня только обилие украинцев в соседних креслах. Они быстро перезнакомились. За исключением немолодой любовной пары из Донецка, все они возвращались домой или же ехали погостить к родне, осевшей на Эстонской земле. Смешно, но и полуночный таксист в Таллине тоже оказался «с Украины». Бывалый морячок с контрабандистским прошлым — о чем он немедленно поведал мне, когда мы проезжали мимо здания бывшего КГБ. Всю недолгую дорогу он поносил дороговизну после вступления в ЕЭС (сахар подорожал втрое, а он запасся всего-то парой мешков), а также «понаехавших»: турков, цветных, узкоглазых и нетрезвых финнов. Что для таксиста было совсем уж нелогично. Мой отельчик находился в самом центре Старого города, в двухстах шагах от Ратушной площади, в перестроенном здании XIV века. Но я рано радовался.

Таллин — Чайна-таун?

Доставшийся мне номер оказался… гостиничной сауной. По спальне можно было кататься на велосипеде, в душевой бегать трусцой, но из окон наружу имелся один экран телевизора. Включив вентилятор и погасив свет, я ощутил себя в склепе и впервые за многие годы испытал приступ клаустрофобии. Утром, еще чумной со сна, я первым делом отправился не в ресторан завтракать, а на рецепцию, где с ходу заявил, что даже не слышал о существовании подобных гостиничных номеров. Это произвело впечатление, и после полудня я смог переселиться в освободившийся номер — втрое меньший, но с настоящим окном, выходящим в узкий двор-колодец. На следующий день, правда, меня разбудили строители, что-то затеявшие в этой узкой щели. Очень скоро кто-то уронил уже кому-то на голову кирпич, и послышалась знакомая родная речь: «Вы что там, совсем не смотрите куда бросаете?!» Бригада гастарбайтеров откапывала своды помещений ярусом ниже. Жадина хозяин намеревался еще глубже под землю отправить своих постояльцев. Быть может, и найдутся желающие спать под землей за 80 евро в сутки, только не я. Теперь я знал, когда день, когда ночь, и в мой номер поступал живой некондиционированный воздух.

В то первое утро я вышел на улицу и ошалел сразу от обилия туристов в Старом городе. При ближайшем рассмотрении чуть не половина из них оказалась представителями желтой расы. Возможно, день такой выдался, типа «уик-энд в Прибалтике для китайцев». Поскольку уже в понедельник все они куда-то испарились. В отличие от немцев, англичан, финнов и русских, исправно занимавших все ресторанные столики в так называемые «счастливые часы» — с 12 до 14 и с 21 до 23, когда все блюда и напитки предлагаются с ощутимой скидкой.

В середине июля на Прибалтику снизошло наконец лето, и над Ратушной площадью с прилегающими улицами висело ровное гудение, будто над разогретым лугом в полдень. Роль транспорта здесь выполняли повозки велорикш, похожие на пластмассовые биотуалеты с возницей, приводом и коробкой передач. Я не очень люблю людскую толкучку и потому решил в первый день избегать достопримечательностей и даже не соваться в музеи. А отправиться-ка лучше в порт — поглазеть издали на финский десант и поискать местечко на морском берегу. Направление указал мне накануне таксист, а разнообразные схемы города предлагаются в Таллине бесплатно в любом заведении — от гостиницы до банка (выгодный курс обмена безошибочно узнается по небольшой очереди — например, перед входом в Старый город, в одном квартале от Вируских ворот). Так я и сделал.

Имперский Таллин

Оживленность морского трафика и вид порта меня поразили. Выход к причалам перекрывал бетонный зиккурат — усеченная пирамида, как в Мачу-Пикчу, только более пологая и совершенно циклопических размеров. Люди у ее подножия, на маршах лестниц и наверху казались муравьишками. Нечто такое могло быть воздвигнуто только в империи. Величие сооружения подчеркивалось тем, что все ведущие в него двери были заперты, а в зарешеченных арках подвалов виднелись могучие спины грузовиков — будто прикованных титанов, мне даже почудились их стоны и вздохи.

Это сильное впечатление не рассеялось, даже когда день спустя я узнал о своей ошибке. Сооружение оказалось местным «колизеем», возведенным к Олимпиаде-80. Тогда кроме парусного спорткомплекса в Пирита таллинцам много чего «обломилось»: новые аэропорт и телебашня, высотная гостиница «Олимпия», огромные деньги на реставрацию Старого города, да еще этот Горхолл, принятый мною за здание морского вокзала. На деле же это ледовая арена и концертный зал на 4, 5 тыс. мест под одной крышей. Естественно, что гигантские залы сегодня пустуют и оттого почти всегда заперты. Но чтобы постройка не пропадала без дела, к ней пристроили причалы для судов на подводных крыльях (рейсы на Хельсинки каждые 2 часа, билеты от 20 до 30 евро, в пути 1,5 часа) и вертолетную площадку (эти в Хельсинки доставляют пассажиров за 20 минут и полсотни евро). Основное же здание порта с 4 терминалами и нескончаемой круговертью современных большегрузных паромов находится в бухте правее. Меня, как российского гражданина, отделяло от Хельсинки не 80 км, а отсутствие финской визы, и мне ничего не оставалось, как упиться своим настроением: мочить ноги в заливе, греть их на гранитном валуне, попивая сухое вино и поглядывая на рыбаков с удочками. Таких, как я, бездельников оказалось на берегу немало.

Пряный Таллин

Это и есть вкусовое определение Таллина: вкус глинтвейна из бара «Каролина», вкус крепкого ликера «Вана Таллин» и горячих миндальных орешков, обвалянных в «секретной смеси» с преобладанием кардамона в медных чанах, установленных прямо на улицах Старого города. А еще дразнящий вкус перечного печенья или чесночных гренок к свежесваренному пиву в «Бирхаусе», где разрешается самому себе наливать, если сядешь у трубы со счетчиком. Даже цветочные клумбы, что бы на них ни росло, источают здесь душный аромат гиацинтов.

История древнего Таллина была драматичной, но века спустя город очутился в закоулке всемирной истории и только оттого смог дойти до нас в такой сохранности. Лет двести назад повсеместно в Европе на месте городских стен, валов и рвов разбивали бульвары. В Таллине этого не произошло, и сегодня его Вышгород с Нижним городом — это каменный цветущий пень, плодоносящий кронами и евро. Еще в советское время из него принялись сооружать декорацию. Москва больших начальников нуждалась в карманном макете Запада — для отдыха, фильмов и представительских целей. Сегодня эстафету подхватил международный туризм, поскольку люди по-прежнему любят сказки и готовы за них хорошо платить. Таллинцы немало их насочиняли за свою историю. Былины о великанах Калеве, его жене Линде и их сыне Калевипоэге. Страшилки о старике, выходящем раз в году из озера и готовом немедленно затопить Таллин, если ему ответят, что он уже построен (мораль: не почивай на печи), или о свадьбе самого дьявола в одном из таллинских домов (пришлось даже окна в нем замуровать). Не говоря о всяческих симпатичных персонажах — Старом Тоомасе или трубочистах (куда они, кстати, подевались — в городах ЕС теперь трубы чистят?). Воля ваша, но куда больше мне нравятся бородатые таллинские шутки. Улицы Длинная Нога, для всадников, и Короткая Нога, для пешеходов. Сорокачетырехметровая башня Кик-ин-де-Кёк, то есть Загляни-на-кухню (что там таллинцы в Нижнем городе себе готовят), — можно прямо через дымоход, если трубочист-зараза трубу почистил. Того лучше: башня Длинный Герман с флагом, а на противоположном кордоне Старого города пороховая башня Толстая Маргарита, — если б они встретились, вздрогнула бы земля! Или названия городских ворот, звучащие как детская считалка или кришнаитская присказка: Виру — Карья — Харью — Нунне — Суур-Ранна — Вяйне-Ранна…

Колыванская полемика

В принципе она поутихла, хотя горячие головы с эстонской и русской стороны никогда выяснения отношений не прекращали. Странности их спорам добавляло то, что для эстонцев молчание издавна служило выражением несогласия. Сегодня вышло так, что госчиновниками и владельцами недвижимости сделались эстонцы, купечеством — русские, а рабочей силой в городах — все остальные. В моей гостинице разделение труда и ролей выглядело так: все портье — эстонки (не говоря уж о хозяине), все официантки — русские, а большинство горничных — украинки и белоруски. Но все заняты общим делом, и особых трений между ними я не заметил. Чего не скажешь о публичной сфере. Начиная со второго «н» в слове «Таллинн», не пойми как навязанного русскому языку. К примеру, министр без высшего образования, позаимствовав образ у нашего же дедушки Крылова, вдруг объявляет Россию… Моськой, лающей на ЕС. А ему «в торец» не очень успешный русский издатель провозглашает существование новой исторической общности — так называемых русских прибалтов. Хотя все понимают, что русские были не чужими в Таллине уже с XV века (улица Вене-«Русская» и герб Новгорода на фасаде Братства Черноголовых; творение Петра I Кадриорг — Екатерининский летний дворец с парком и коллекцией живописи; комендант Абрам Ганнибал и романист Федор Достоевский; могилы кругосветного мореплавателя Ивана Крузенштерна в Домском соборе и поэта Игоря Северянина на Александро-Невском кладбище; уроженец Эстонии и таллинский митрополит Алексий Ридигер, возглавивший впоследствии РПЦ, — места недостанет всех только перечислить).

При том что самая северная и лютеранская из трех бывших прибалтийских республик оказалась в итоге и самой «богатой» (жирный кусок российского транзита плюс туристический бум), и самой «западной» из них (здесь к Интернету подключено 70 % населения, а ипотека, кредитование, лизинг, страхование, кондоминиумы и операции с недвижимостью, работа в странах ЕС — все это давно привычные для большинства людей вещи). Эстония уже входила в состав западных стран, входила в состав России, собственным умом пыталась жить (оба раза не очень успешно). Теперь переживает смесь паники с эйфорией, пускаясь в новый тур вальса слонов с моськами, — глаза боятся, руки делают. Хочется искренне пожелать успеха на этом пути всем жителям Эстонии, независимо от цвета их паспортов — синих, серых или краснокожих…

Маленькие удовольствия на фоне больших напастей

Таллин хорошо разглядывать в перевернутый бинокль — таким он и откладывается в памяти путешественника. Для знакомства с шедеврами надо ездить в Италию и мировые столицы, а здесь стоит просто гулять, пялясь по сторонам и иногда заходя в помещения разного назначения. Шедевром являются здесь не частности, а сам город как целое. Не зря еще в 1997 году историческая часть Таллина была внесена в охранные грамоты ЮНЕСКО. К тому же гулять по Таллину приятно. В тени старых деревьев и древних стен прохладно в самый жаркий день, а чуть в стороне от экскурсионных маршрутов легко найти уединение. Пару лет назад наметился сюда приток гостей из России. «Ностальгический» туризм достиг сегодня пика, но вряд ли имеет будущее. Для этого у страны должна возникнуть новая привлекательность, а этого не заметно. Сервис здесь не российский, но и не западный. Так: пока еще сравнительно недорогая и симпатичная страна, имеющая серьезные проблемы. На Вышгороде, например, мне показали туалетную будку, на установку которой из эстонского бюджета испарилось несколько сот тысяч долларов. Кстати: всегда предпочтительнее в чужом городе не ходить с экскурсиями, а взять «языка» из местных жителей — и до сих пор мне с этим как-то везло.

Вышгород — Тоомпеа по-эстонски. Название происходит от «Дом» — «собор» по-немецки, с которого и начался каменный Таллин. Просто эстонцы не любят звонкие Б, Г и Д — оттого у них Тоомпеа, Палдиск вместо Балтийска, «пеекон»-бекон и прочее. Место Вышгород замечательное — но именно смотровые площадки с упоительными панорамами, стены и башни. Оплот феодалов, замок Тоомпеа, несколько раз выгорал подчистую. Поэтому, за исключением чудом уцелевшего Домского собора, вся его застройка намного моложе и велась от балды. А вот прижавшийся к нему купеческо-ремесленный Нижний город — наслаждение для историков, архитекторов, да и просто ценителей. Вот где «доколумбова» Европа XIII–XIV–XV веков! Средневековая таллинская ратуша вообще не имеет аналогов во всей Прибалтике — ее строительство было завершено ровно 600 лет назад. Недавно таллинцы шумно и напоказ отпраздновали ее день рождения.

Что еще? Один из самых высоких в мире когда-то шпиль церкви Олевисте (и соответствующая таллинская байка о ее строителе, что разбился, а изо рта у него выскочила жаба и выползла змея!). Стройностью на нее похожа невезучая церковь Нигулисте, служащая сегодня музеем и концертным залом (скамьи в ней с поворотными спинками — к алтарю и к органу на хорах). Мало того что в войну ее разбомбили, уже отреставрированная, она горела дважды. В 1982 году пожарные струи попросту не добивали до ее шпиля. Тогда были закуплены по распоряжению Москвы шведские пожарные машины, настолько большие, что не проходили в ворота таллинских депо. Выход нашли: их выставили на одной из городских площадей для всеобщего обозрения — на такой «экскурсии» и я побывал в середине 80-х. Очень характерная история для почившего в бозе развитого социализма. В экспозиции Нигулисте (то есть Николаевской церкви, а церковь Олевисте — от Олафа, крестителя Норвегии) особого внимания заслуживает огромное полотно (7,5 х 1,6 м.) любекского мастера конца XV века Берндта Нотке «Пляски смерти» — знаменитый в Средневековье сюжет и жанр. Каждой из изображенных здесь фигур костлявая Смерть говорит что-то свое, но смысл ее речей сводится к одному: настал твой черед плясать. Серьезный был город — Таллин. О чем напоминает и муляж Черного Доктора, похожего на пингвина чумного лекаря в башне Кик-ин-де-Кёк. В наружную стену той же башни вмурованы угодившие в нее пушечные ядра — каменные, Ивана Грозного, и железные, Петра I. Еще любят в местных музеях пыточные приспособления выставлять, и домик городского палача вам непременно покажут, как и руины последней войны рядом с Нигулисте. А в сегодняшнем Таллине вам разве что штраф угрожает: если в машине ремнями не пристегнетесь, скорость в 50 км превысите или, упаси боже, рюмку за рулем пропустите. Здесь трамвайных «зайцев» на 40 евро штрафуют. Недавно таллинцы перестали переходить улицу на красный свет. В ответ водители стали притормаживать перед ними повсюду, где нет светофоров.

Пешеходам-то здесь хорошо, а вот гастрономам скучно. Я не смог найти свежей балтийской салаки горячего копчения — не сезон, говорят, и сельдь повсюду только норвежская. ЕС вообще строго следит за квотами, и эстонцы только начинают испытывать прелести этого на себе. Повышенным спросом пользуется сравнительно дешевая литовская провизия. А вот купить что-то без спросу на стороне или даже самим произвести уже нельзя. Вернемся, однако, на улицу, к более приятным вещам.

Таллинские особенности

В Таллине стоит задирать голову. Чтобы не пропустить, например, маркиза, подглядывающего через лорнет в окна напротив с крыши здания российского посольства. Ревельские купцы устраивали свои склады над жилищем в верхних этажах, как принято было в ганзейском торговом союзе. На многих фасадах торчит вверху балка с блоком, чтобы поднимать или опускать товары из складских дверей. В старом гамбургском порту и сегодня так грузят трейлеры, только уже не вручную. У московских купцов в старину было принято иначе. Над амбарами возводили церковь, чтобы добро не сгорело и не растащили. Диаметрально противоположный подход.

Почему-то в Таллине нет уличных музыкантов. Хотя у вируских ворот я как-то застал выступление живописных растаманов на экзотических ударных инструментах. Публики было хоть отбавляй. Но уже на следующий день появилась полиция, с которой у растаманов произошел разговор, и больше ни их, ни других музыкантов на улицах Старого города я не видел.

В Таллине любят и умеют организовывать и направлять ваши желания. Зайдете в чайный домик, на которых все помешались сейчас, вам сразу предложат продегустировать чай и заодно погадают. Микроскопическую пиалушку вас попросят выпить в три глотка. Какой из них окажется больше, такой, значит, вы человек: ума, чувства или действия. Уйти без покупки вам будет уже как-то неловко. А в баню захочется — знайте, что на последнем этаже отеля «Олимпия» находится застекленная сауна с видом на город и залив с птичьего полета. В Таллине можно прожить без приключений, но уехать без неожиданного приобретения просто немыслимо. Это может быть стильная вязаная вещь с развалов у крепостной стены — из шерсти или льна с хлопком. Кто-то позарится на витражную поделку или офорт (Таллин еще не так давно славился своими графиками, многие из которых сегодня остались без мастерских). Самые скупые не устоят перед открытками с видами Старого города, которыми здесь на каждом углу торгует молодежь женского пола.

Но раздается над городом бой башенных часов, призывающий выйти на Ратушную площадь, опоясанную по периметру десятком ресторанов с террасами. Есть среди них и русская «Тройка». Но я советовал бы лучше поискать место за зданием ратуши в «Olde Hansa» — со староталлинской кухней, ряжеными официантами и пряной дичью в горшочках (по медвежатину включительно). Вообще подобные заведения имеются в Таллине на любой вкус, цена горячих блюд — от 5 до 20 евро. Рестораны «Эгоист» и «Глория» погрузят вас в атмосферу межвоенной Европы. Традиционные эстонские блюда предложат в «Peppersack» — «Мешке перца». На пороге модного паба «Скотленд-Ярд» вас поприветствует лондонский «томми» в каске. Панели темного дерева, огромный аквариум, антураж XIX века, но в заведении пустовато — не завезли «Гиннесс».

— Если «Гиннесса» нет в «Скотленд-Ярде», то бесполезно искать его в других местах, — уверяет бармен.

Кто не владеет русским языком, а также эстонским, английским, немецким, финским, — короче, кто не полиглот, — тот рискует потерять клиента. Так экономика корректирует политику.

Любопытно, что на Ратушной площади цены у торговцев всяким рукоделием даже ниже, чем в других местах. Кузнечное вороненое железо, смешные валяные шапки с рожками, неправильной формы миски из полированных корневищ деревьев. Чувствуется скандинавский дизайн (что заметно даже по ассортименту Центрального универмага у отеля «Виру» — домохозяйкам стоило бы туда заглянуть). Я еще с первого дня облюбовал пахучую можжевеловую шкатулку из срезов веток — будто из игрушечных пеньков с концентрическими узорами. Накануне отъезда купил ее. Бижутерия жены пахнет теперь одуренно — старым Таллином. И еще почему-то взморьем.

 

Централ-парк

Наступил долгожданный сороковой день поездки, день возвращения от антиподов из другого полушария. US / SU — что-то все же в этом было и все еще оставалось, теперь уже как US и RUS. Впрочем, не хотелось торопиться с выводами. Я чувствовал себя отяжелевшей губкой, вобравшей в себя столько чужого опыта, сколько способна вместить. Будет еще время отжать все это: лесистую Пенсильванию, лысый Огайо, падающую Ниагару, вертикальный Чикаго и осенний Манхэттен.

Несмотря на начало ноября, погода зависла здесь в зазоре между «бабьим летом» и «золотой осенью», которую американцы зовут «индейской» — вероятно, оттого, что все растущее из земли становится на время краснокожим. Перепад температур меня ждал в ближайшие сутки градусов в тридцать. Поэтому, позавтракав в номере, я влез в недавно купленные тяжеленные «говнодавы», надел всепогодную куртку, в наплечную сумку сунул, кроме ноутбука, фотоаппарата и фляжки, теплый свитер, подаренный бывшими соотечественниками. Затем снес в гостиничную камеру хранения два чемодана, рассчитался с портье за свои телефонные звонки и вышел в последний раз прогуляться по городу.

Отель, в котором я прожил пять дней, находился на углу 76-й улицы и Бродвея, исхоженного и изъезженного мной в длину, будто палуба авианосца, зовущегося Манхэттен. Только ноги могут дать представление о действительной протяженности этого скального острова в междуречье Гудзона, который на карте выглядит небольшим, а с самолета игрушечным. Я успел полюбить эту единственную диагональную, всегда тенистую и расслабленную улицу, в щелях которой неожиданно застряло так много неба, облаков и солнечного света, словно в окаменевшем великанском хвойном лесу без подроста, — главную артерию города, который никогда не спит. Пресытившись поездками и встречами, последние часы перед полетом я решил провести в Централ-парке. Моя 76-я выводила прямо к нему через несколько кварталов.

Сладкое ничегонеделание перед последним рывком придавало остроту прощанию с Америкой. Американцы не раз добивались от меня отчета о впечатлении от запоздалой первой встречи с их страной. Было в этом что-то подростковое. Может быть, спокойный изучающий взгляд, неожиданный в иностранце, их интриговал.

— Впечатление от какой из Америк? — отвечал я обычно. — Я насчитал их уже с полдюжины, но, думаю, их намного больше.

Мои прежние представления об Америке и американцах не претерпели существенных изменений, но очень важно было их проверить — осадить на базу личного опыта, потому что нигде так много и досконально не знают обо всем на свете, как сидя безвылазно в Череповце или Огайо (и столица этого штата, с университетом вдвое больше Московского, кажется, лучшее место на свете, чтобы повеситься). Неожиданным оказалось заочное уважение, которое я успел почувствовать, к России и русским — причем не важно, была то симпатия, антипатия или подчеркнутое безразличие. Америку населяют сегодня уже не те люди, что ее строили, но то же можно сказать и о России. Эх, Америка, все четыре колеса! Наличие внутреннего простора, мальчишеская мегаломания, отсутствие нелепого стремления к совершенству, — дает молоко, вертится, и ладно! — в американцах привлекали меня именно те черты, которые людьми малодушными порицаются.

Я шагал уже по последнему кварталу перед Централ-парком, вертя головой и приостанавливаясь. Смыкающиеся кроны старых деревьев над тротуаром, стильные фасады конца XIX века, крошечные палисадники казались перенесенными откуда-то из Центральной Европы. Иллюзию нарушали только приямки, с ведущими вниз ступеньками, перед подъездами домов да американский почтальон в форме, катящий перед собой трехколесную тележку с переметными сумками, похожую издали на беременную козу. К бровке приткнулся фургон с подъемником, и рабочие в спецовках не спеша принялись загружать через открытое окно в одну из квартир какую-то мебель, пружинные матрасы. Жаль было расставаться с этой малолюдной тихой улицей, но меня уже призывно манил Централ-парк, оказавшийся огромным, как весь Манхэттен в моем представлении — до того, как я его измерил.

Перейдя дорогу, я присел на скамейку, спиной к парку, выкурить сигарету и передохнуть, потому что тело — от воспаленных коленных суставов до бунтующих почек — постанывало и скулило уже которую неделю: «Забери ты меня из этой твоей Америки, увези, домой хочу!..» Мои ступни сквозь толстые подошвы ощущали дрожь земли от проносящихся под мостовой, с юга на север и обратно, поездов нью-йоркской подземки. Что Манхэттен никакой не остров, а Левиафан, выброшенный на мелководье, прорезанный шахтами во всех направлениях и нашпигованный коммуникациями (какой грунт не разъехался бы под весом такого количества воткнутых в него башен?!), я догадался на его южной оконечности, в носовой части, куда меня отвезли встречать закат, — такой нью-йоркский ритуал. Отвезли и бросили — мой приятель больше часа кружил по всей округе, не находя свободного места для парковки. Обычное дело в Нью-Йорке. Пройдя через сквер, я вышел на набережную к причалу. Солнце уже садилось, и большинство скамеек и парапетов было занято созерцателями, местными и приезжими. Подходили и отчаливали речные трамваи, чертили палевое небо самолеты, далекий противоположный берег был застроен так же густо, как этот, но то был уже Нью-Джерси. Крохотная статуя Свободы посреди воды, чуть не на горизонте, походила на фишку, которую и пальцами не возьмешь. Но сюда, к южной оконечности Манхэттена, докатывалось могучее дыхание океана, и в такт ему скрежетал гулкий сварной понтон, насаженный петлями на вбитые в дно реки трубы, обреченный постанывать и порыкивать, как цепной пес, сторожащий добро хозяина. Это утробное ворчание и плеск океанской волны оживляли маринистский пейзаж, свидетельствуя, что Манхэттен — город-корабль на приколе, приросший кормой к черному Бронксу, удерживаемый с бортов перекинутыми мостами и прорытыми подводными тоннелями, сотнями пирсов под ребра, а за кольцо в носу — якорными цепями, город-Гулливер в путах лилипутов. В двух кварталах отсюда еще недавно высились симметричные надстройки Всемирного Торгового Центра, словно песчаные башни на пляже, смытые набежавшей волной. Надменные чикагцы говорят, что этого не случилось бы, будь у них внутри стальные «скелетоны», как в Чикаго, на родине небоскребов — на берегу одного из Великих американских озер. Но одно дело жить на берегу озера, пусть даже великого, и другое — в зоне океанского прибоя. Вот и Централ-парк — какой это, к черту, парк, длиной четырнадцать километров?! По периметру он окружен сомкнутым строем высоток, глядящих на него, как стадо исполинов мелового периода на детскую площадку во дворе.

Докурив, я пошел вдоль ограды в поисках ворот, даже не подозревая еще, что иду по следу преступления. Первым сигналом этого на моем пути оказался респектабельный доходный дом «Дакота», где жил и на пороге которого был застрелен Джон Леннон. Мрачноватое здание с видом на Централ-парк из окон апартаментов. Я невольно вздрогнул от нечаянной материализации имен и призраков, но не придал этому особого значения. Восхитился и двинулся дальше. Я сам пока не знал, куда и зачем, но такое впечатление, что кто-то зачем-то это уже знал — кто все это подстроил.

В будке у бокового входа я взял план парка. Он раскладывался, вытягиваясь в длину, как свиток, и на нем изображена была целая потешная страна, с лесами и озерами, дорогами и мостами, холмами, замками, водопадами и селениями. Память — пчела, ей весь мед, а весь пот телу. В меду завяз Meadow Sheep — Овечий луг, где за изгородью из рабицы валяются на траве люди без собак (вход на четырех ногах строго запрещен), — знакомый по фильмам бескрайний пологий газон, над которым склоняются тысячеглазые небоскребы. А также плавные дуги дорог и тропинок и многокилометровые проволочные изгороди. Литературная миля с бронзовыми истуканами, с божественного Шекспира начиная. Солнце, игра теней, ветер в верхушках деревьев, бесшумный листопад и парковый джаз. Журчащий пустынный туалет. Бьющие фонтаны, лодки на пруду и утки. И здесь — стоп!

Знакомый композитор, посещавший лекции Бродского два семестра и научившийся от него зубами выдергивать из сигареты фильтр, что-то говорил мне об этих утках. Что в первый год адаптации ходил с женой в Централ-парк кормить уток, как Холден Колфилд, герой «Над пропастью во ржи», а оттуда, по его же стопам, в Музей естественной истории по соседству, в одном квартале от моей 76-й улицы. Еще не думая о том, я также кормил уток на том же пруду, делясь с ними своим бутербродом, отхлебывая из фляжки и слушая обалденный блюз смешанной группы музыкантов, сошедшихся порепетировать на свежем воздухе.

И только уже на выходе из парка меня вдруг осенило, что я невольно активировал теорему, которую безуспешно пытались решить сэлинджеровский герой, его автор, мой знакомый композитор, да и я сам не раз в молодые годы. А доказал ее убийца Леннона, определив на местности недостающую вершину треугольника: после кормления уток и природоведческого музея — дом «Дакота»! Парковая улица, в которую перпендикулярно упиралась моя 76-я, была гипотенузой того треугольника, катетами которого являлись литература и преступление. Незадачливого маньяка, застрелившего певца, арестовали на месте убийства с пистолетом в руках и настольной книжкой Сэлинджера — писателя, кажется догадавшегося, что за путеводитель он написал, и замолчавшего навсегда лет сорок назад. Потому что Гекльберри Финн Марка Твена, фолкнеровский Квентин из «Шума и ярости», Холден Колфилд Сэлинджера — все это один герой, только представленный в разных возрастах и фазах созревания мысли об убийстве. Или о самоубийстве.

Заразившись от Нью-Йорка, Манхэттена и Централ-парка страстью к геометрии, я продолжил выстраивать в уме различные треугольники, и сам Бродвей уже рисовался мне мечом, рассекающим наискось сетку улиц на колкие треугольники всевозможных размеров и вида, а карта города — чертежом несуществующей дисциплины, геометрии страстей.

Пора было возвращаться в отель за вещами и отправляться в аэропорт. Навстречу все чаще попадались выгульщики собак с веерами поводков, зажатых в кулаках. А Централ-парк, куда они спешили, влекомые собачьими упряжками, был затоплен мягким солнечным светом, который уже начал превращаться в мед.

Несмотря на две пары носков, кажется, я все-таки стер ноги до крови своими новыми ботинками.