Молитвы об украденных

Клемент Дженнифер

Часть первая

 

 

Глава 1

– А теперь мы сделаем тебя страшненькой, – сказала мама. Она почти коснулась губами моей шеи, обрызгав ее слюной. Запахло пивом. Я видела в зеркале, как мама разрисовывает мне лицо кусочком угля. – Не жизнь, а паскудство, – прошептала она.

Это мое самое раннее воспоминание. Мама держит передо мной старое треснувшее зеркало. Мне лет пять. Из-за трещины моя мордашка кажется расколотой надвое. В Мексике для девочки нет ничего лучше, чем родиться дурнушкой.

Зовут меня Ледиди Гарсия Мартинес. Темной кожей, темными глазами и темными кудрями я похожа на всех, кто меня окружает. В детстве мама одевала меня как мальчишку и звала Бобом.

– Я всем говорила, что у меня мальчик, – признавалась она.

Девчонку как пить дать украдут. Стоит только наркоторговцам прослышать, что где-то по соседству подрастает красавица, они тут же налетят в своих черных джипах, и потом ищи ветра в поле.

По телевизору показывали, как девушки прихорашиваются, делают разные прически, вплетают в волосы розовые ленточки, подкрашивают глаза, но у нас в доме об этом нечего было и думать.

– Выбить, что ли, тебе парочку зубов? – размышляла мама.

Чуть повзрослев, я стала мазать себе зубы желтым и черным фломастером, чтобы казалось, будто они у меня гнилые.

– Нет ничего противнее, чем щербатый рот, – внушала мама.

До того, чтобы копать в земле ямы, додумалась мама Паулы. Она жила напротив нас в собственном доме с папайевым садом.

Моя мама говорила, что наш штат Герреро – ни дать ни взять кроличий садок: вдоль и поперек изрыт норами-укрытиями.

Едва чьих-то ушей касался звук подъезжающего внедорожника или на горизонте появлялась черная точка, а то и две-три сразу, девчонки юркали в убежища.

Вот такая была жизнь в штате Герреро. В знойном краю фикусов, змей, игуан и скорпионов – белесо-прозрачных скорпионов, почти невидимых и смертельно опасных. Пауки со всего света, казалось, сползлись к нам в Герреро. И еще муравьи. Красные муравьи, от чьих укусов руки делаются толщиной с ляжку.

– Мы привыкли гордиться тем, что по злости и подлости нам нигде в мире нет равных, – говорила мама.

Когда я появилась на свет, мама объявила соседкам и женщинам на рынке, что родился мальчик.

– Слава Господу, подарил сына! – повторяла она.

– Да, слава Господу и Пресвятой Деве Марии! – подхватывали все, хотя никто ей не верил.

У нас на горе рожали одних мальчишек, и только годам к одиннадцати из некоторых вылуплялись девочки. Этим девочкам приходилось себя уродовать и время от времени отсиживаться под землей.

Мы прятались, как прячутся кролики, когда по полю рыщет оголодавший дикий пес, у которого от предвкушения поживы с языка капает слюна. Предупреждая собратьев об опасности, кролик барабанит задней лапкой по земле. Мы не могли обмениваться сигналами потому, что жили разрозненно, на расстоянии друг от друга. Но мы всегда были начеку и приучались вслушиваться в то, что происходит вдалеке. Мама склоняла голову, закрывала глаза и силилась распознать в хаосе звуков рокот мотора или заполошный писк, каким птицы встречают любую машину.

Не возвращался никто. Ни одна из похищенных девочек не пришла назад и даже весточки не прислала, сокрушалась мама, даже весточки. Ни одна, кроме Паулы. Та объявилась через год после своего исчезновения.

Мама Паулы не уставала рассказывать нам о том, как увезли дочку. И вдруг в один прекрасный день Паула вернулась. Семь сережек-гвоздиков взбирались по кромке ее левого уха дугой синих, желтых и зеленых бусин. Запястье обхватывала татуировка: Дочь Каннибала.

Паула просто пришла по шоссе и поднялась по тропинке к своему дому. Она шла медленно, глядя в землю, будто путь к родному порогу был помечен камешками.

– Нет, – сказала моя мама, – камешки тут ни при чем. Бедная девочка нюхом чуяла, где ее мать.

Паула прошла в свою комнату и легла на кровать, все еще забросанную мягкими игрушками. Она ни словом не обмолвилась о том, что с ней случилось. Мы знали только, что мама Паулы кормила ее из соски, сажала, как маленькую, на колени и давала бутылочку с молоком. Пауле было тогда пятнадцать лет, потому что мне было четырнадцать. Еще мама Паулы покупала детское питание «Гербер» и впихивала его дочери в рот белой пластиковой ложечкой от кофе, который она как-то пила в магазине ОКСО при заправочной станции на шоссе.

– Ты видела? Ты видела ее татуировку? – спросила меня мама.

– Да. А что?

– Ты знаешь, что это значит? Она повязана. Господи Иисусе Христе, спаси нас и помилуй.

Нет, я не знала, что это значит. Мама не захотела мне объяснить, но позже я узнала. У меня не укладывалось в голове, как человек мог быть похищен из горной хижины бритоголовым наркоторговцем с автоматом в руке и гранатой в заднем кармане, а потом продан, как пакет фарша.

Я высматривала Паулу. Я рвалась поговорить с ней. Она не выходила из дома, но ведь раньше мы были закадычными подружками, вместе с Марией и Эстефанией. Мне хотелось ее растормошить, помочь вспомнить, как мы, переодетые мальчишками, топали вдвоем по воскресеньям в церковь, и звали нас тогда Боб и Пауло. Мне хотелось пробудить в ней память о тех временах, когда мы вместе рассматривали тележурналы и она восхищалась роскошными платьями кинозвезд. И еще я жаждала выведать, что же с ней произошло.

О том, что в нашей части Герреро нет девочки краше Паулы, знали все. Даже красотки из Акапулько, говорили люди, в подметки ей не годятся, а это что-то да значило, потому что в Акапулько собирался весь шик-блеск. Говорили, говорили и договорились.

Напрасно мама Паулы набивала ей под платья тряпки, пытаясь замаскировать ее под толстуху, молва, что меньше чем в часе езды от Акапулько, в домике, окруженном садом, живет с матерью и тремя курицами девушка, красотой превосходящая Дженнифер Лопес, разносилась по округе. Беды было не избежать. Рано или поздно, но она бы случилась. Хотя именно мать Паулы осенила мысль прятать девочек в ямах, что все и делали, свою дочь она не уберегла.

За год до того, как украли Паулу, был тревожный сигнал.

Однажды ранним утром, когда мать Паулы, Конча, кормила сухими лепешками трех своих куриц, с дороги до нее донеслось тарахтение мотора. Паула еще крепко спала. Она лежала в постели чисто умытая, с обвившейся вокруг шеи длинной черной косой.

На Пауле была старая, свисающая ниже колен футболка из белого хлопка с синими буквами на груди. Еще на ней были розовые стринги.

– Уж лучше голая задница, чем эдакий срам! – твердила мне мама.

Так вот, бандит вломился в дом прямо к спящей Пауле.

По рассказам Кончи, она как раз кормила кур, трех своих клохтушек, не снесших в жизни ни одного яйца, когда заметила ползущий вверх по узкой тропинке светло-коричневый «БМВ». На какой-то миг ей померещилось, что это бык или дикий зверь, сбежавший из зоопарка в Акапулько, настолько она не ожидала увидеть машину цвета какао с молоком.

Наркоторговцы в ее представлении всегда приезжали в черных джипах с темными стеклами, которые вроде бы запрещены, да что толку-то: все их вставляют, чтобы копы не заглядывали внутрь.

– Эти их черные авто с черными окнами, набитые бандитами и автоматами, точь-в-точь как троянский конь, – часто повторяла моя мама.

Откуда мама знала про Трою? Где простая мексиканка, живущая с дочкой в глухомани, откуда до Акапулько почти час езды на машине и четыре часа трюханья на муле, могла услышать про Трою? Все очень просто. Единственным подарком, который мой отец сделал ей, вернувшись из Штатов, была небольшая спутниковая тарелка. Мама обожала передачи по истории и ток-шоу Опры. У нас дома рядом с алтарем Девы Марии Гваделупской помещался алтарь Опры. Только мама не называла ее Опрой. Она не могла взять в толк, что это за имя. Мама говорила Опера. Опера то, Опера сё.

Кроме передач по истории и шоу Опры мы, наверное, раз сто посмотрели фильм «Звуки музыки». Мама внимательно следила за программой, чтобы его не пропустить.

Свою историю о том, что приключилось с Паулой, Конча каждый раз рассказывала по-новому. Поэтому одному Богу ведомо, как там все было на самом деле.

Наркоделец, являвшийся в дом к Конче перед похищением Паулы, имел одно намерение – хорошенько разглядеть девочку. Убедиться, что люди не врут. Люди не врали.

Вот Паулу и похитили.

На нашей горе не было мужчин. А жить без мужчин – это как жить в пустыне.

– Все равно что с одной рукой, – говорила мама. И тут же поправлялась: – Нет-нет-нет. Перебиваться без мужиков – все равно что спать и не видеть снов.

Наши мужчины ушли за реку в Штаты. Прошлепали по мокрым камням, какое-то время брели по пояс в воде, но, очутившись на другом берегу, умерли. Омыли себя в этой реке от жен и детей и сгинули на великом кладбище США. Мама оказалась права. Сначала они посылали деньги, пару раз объявлялись, а потом пропали окончательно. Так что на нашей земле осталась горстка женщин, которые вкалывали, чтобы себя прокормить. Вблизи не было других мужчин, кроме тех, что разъезжали в джипах, носились на мотоциклах и появлялись из ниоткуда с АК-47 через плечо, с пакетом кокаина в заднем кармане джинсов, пачкой «Мальборо-ред» в нагрудном кармане рубашки и в темных очках «Рэй Бэн». Никому ни разу не удалось встретиться с ними взглядом, увидеть черные точки глубоко спрятанных зрачков, через которые можно проникнуть в человеческое сознание.

В новостях однажды сообщили о похищении тридцати пяти фермеров, убиравших в поле зерно. Какие-то типы пригнали три больших фургона и увезли фермеров. Наставив на них ружья, похитители велели им грузиться в фургоны. Люди ехали стоя, впритык друг к другу, как скот. Через две или три недели фермеры возвратились к себе домой. Им пригрозили: будут много болтать, получат пулю в лоб. Все понимали, что их использовали для сбора урожая конопли.

Если о чем-то молчат, значит, этого вроде как и нет. Но кто-нибудь обязательно сочинял про это песню. Все, о чем не положено знать или говорить, в конце концов изливается в песне.

– Ведь найдется дурак, который про этих фермеров песню придумает, тут ему и конец, – сокрушалась мама.

По выходным мы с мамой отправлялись в Акапулько, где она убирала дом богатой семьи из Мехико. Обычно хозяева проводили в своем курортном особняке два уик-энда в месяц. Много лет подряд семья приезжала на машине, но потом решила приобрести вертолет. Несколько месяцев ушло на то, чтобы построить в имении вертолетную площадку. Пришлось засыпать землей и забетонировать бассейн и вырыть новый в нескольких футах от старого. И перенести теннисные корты, чтобы вертолет находился как можно дальше от дома.

Мой отец тоже работал в Акапулько, официантом в отеле. До того как перебрался в Штаты. Отец несколько раз возвращался в Мексику, чтобы нас повидать, но однажды исчез с концами. Когда он пришел в последний раз, мама сразу это почувствовала.

– Другого раза не будет, – сказала она.

– Какого другого раза, мам?

– Гляди, гляди на его лицо, выпей его глазами, потому что ты своего папочку больше не увидишь. Вот те крест. Вот те крест.

Это была любимая мамина присказка.

На мой вопрос, как она узнала, что отец нас бросит, мама ответила:

– Время покажет, Ледиди, время покажет. Скоро ты убедишься, что я права.

– Но как ты узнала? – повторила я.

– А вот попробуй сама догадаться, – сказала она. Это было задание. Мама любила меня экзаменовать. На сей раз задание состояло в том, чтобы по разным признакам определить, что отец нас бросает.

Я взялась за ним следить. Я наблюдала за тем, как он возится в нашем крошечном домике и в саду. Ходила за ним по пятам, как за подозрительным типом, за которым нужен глаз да глаз, иначе он что-нибудь стибрит.

И однажды поздним вечером я поняла, что мамины предчувствия верны. Стоял страшный зной, даже луна припекала наш кусочек планеты. Отец вышел выкурить сигарету, я – за ним.

– Боже, на земле, наверное, мало таких адски жарких мест, как это, – сказал он, выпуская дым ртом и носом одновременно.

Отец обнял меня за плечи, и прикосновение его горячей руки обожгло меня. Казалось, мы вплавились друг в друга. И тут он проговорил:

– Вы с мамой слишком хороши для меня. Я вас не заслуживаю.

Задание я выполнила на отлично.

– Сукин сын! – твердила мама с не ослабевающим с годами возмущением. Имени отца она больше не произносила. С тех пор он звался у нас только Сукиным сыном.

Как почти все у нас на горе, мама верила в проклятия.

– Пусть ветер задует свечу его сердца. Пусть огромный термит засядет у него в пупке и муравей поселится у него в ухе, – твердила она. – Пусть червь изроет ему яйца.

Вскоре отец перестал присылать из США месячную подачку. Видно, для его денег мы тоже были слишком хороши.

Надо сказать, что из США в Мексику тек мощнейший поток слухов. Тот, кто не знает правды, питается слухами, и у нас слухи всегда ценились неизмеримо выше, чем правда.

– Я слухов на правду ни за что не променяю, – говорила мама.

И вот какой слух, зародившийся в мексиканском ресторане в Нью-Йорке, просочился на бойню в Небраске, оттуда – в ресторан «У Венди» в Огайо, оттуда – на апельсиновую плантацию во Флориде, оттуда – в отель в Сан-Диего, оттуда – через реку, отделявшую живых от мертвых, в бар в Тихуане, оттуда – на плантацию конопли в окрестностях Морелии, оттуда – на катер с прозрачным дном в Акапулько, оттуда – в закусочную в Чильпансинго и уже оттуда, вверх по тропинке, под сень нашего апельсинового дерева: отец завел «там» другую семью.

«Здесь» была наша история, общая для всех.

Здесь мы жили вдвоем в нашей халупе, окруженные вещами, которые мама наворовала за много лет: дюжинами ручек и карандашей, солонок и очков. Она натаскала из баров столько пакетиков с сахаром, что ими была доверху набита большая мусорная корзина. Мама никогда не выходила из туалета, не сунув в сумку рулон туалетной бумаги. Она не считала это воровством – в отличие от отца. Когда мама с отцом ссорились, он обзывал ее воровкой. Мама уверяла, что берет вещи взаймы, но я-то знала, что она никогда ничего не отдает назад. Знакомые привыкли все от нее прятать. Где бы мы ни побывали, едва перешагнув порог родного дома, мама принималась вынимать из карманов, из ямки между грудями и даже из волос разные вещицы. У нее был дар нашпиговывать свою курчавую гриву всякой всячиной. Я видела, как она вытаскивала из нее кофейные ложечки и швейные катушки. Однажды мама принесла от Эстефании батончик «Сникерс», спрятанный под конским хвостом. Она крала даже у собственной дочери. У меня и мысли не возникало, что что-то может принадлежать лично мне.

Распрощавшись с отцом, моя мама, которая никогда за словом в карман не лезла, сказала:

– Вот ведь сукин сын! Наши мужики сбегают от баб, таскают нам от американских шлюх всякую заразу, дочек наших умыкают, а сыновья уходят отсюда сами… Но все равно эта страна мне дороже жизни.

Затем она очень медленно произнесла: «Мексика» и еще раз: «Мексика». Она будто слизывала это слово с тарелки.

С раннего детства мама учила меня молиться то за то, то за другое. Мы постоянно молились. Я молилась за облака и за ночную рубашку. Я молилась за занавески и за пчел.

– Никогда не проси у Бога любви или здоровья, – наставляла мама. – И денег не проси. Если Бог узнает, чего ты по-настоящему хочешь, ни за что не даст. Вот те крест.

Когда ушел отец, мама сказала:

– Встань на колени и помолись за посуду.

 

Глава 2

Училась я только в начальной школе. Мое превращение в девочку почти совпало с ее окончанием. Вся наша школа помещалась в маленькой комнатушке под горой. Были годы, когда мы оставались вообще без учителя, потому что никто не хотел ехать в наши края.

– Ну кто же захочет здесь учительствовать? Ясное дело, либо наркодилер, либо кретин, – говорила мама.

Никто никому не доверял.

По убеждению мамы, наркотой торговали все.

– Полиция точно торгует, и мэр, вот те крест, торгует. И президент страны, черт его подери, тоже у них в доле.

Маме не нужно было задавать вопросы, она задавала их сама.

– Откуда мне известно, что президент – наркоторговец? – спрашивала она. – Он позволяет тащить из Штатов оружие. Почему он не поставит на границе армию и не прекратит это, а? И что, кстати сказать, опасней держать в руках: цветок, цветок конопли, цветок мака или оружие? Цветы создал Бог, а оружие человек.

В классе у нас было всего девять детей. Все мы дружили с раннего детства. Особенно Паула, Эстефания, Мария и я. Мы ходили в школу коротко стриженные и в мальчишеской одежде. Все, кроме Марии.

Мария родилась с заячьей губой, поэтому за нее никто не тревожился.

Мама говорила про Марию:

– Зайчик с разбитой губой спрыгнул с луны к нам на гору.

И еще Мария, единственная из всех нас, могла похвастаться тем, что у нее есть брат. Его звали Ми-гелем, а мы между собой – Майком. Он родился на четыре года раньше сестры и сразу сделался общим баловнем, ведь больше на нашей горе мальчиков не было.

Мы все сходились на том, что Паула – вылитая Дженнифер Лопес, только еще красивее.

Эстефания привлекала взгляд особенно темной кожей. У нас в штате Герреро все очень смуглые, но Эстефания была точно осколок ночи или редкая черная игуана. Вдобавок еще долговязая и тоненькая, она выделялась в толпе приземистых обитателей Герреро, как самое высокое дерево в лесу. Эстефания ухитрялась видеть то, чего я в жизни не углядела бы. Даже машины, выскакивающие на шоссе из-за горизонта. Однажды она заметила свернувшуюся на дереве змею в черно-красно-белую полоску – как выяснилось потом, кораллового аспида. Эти гады забираются в постель к кормящим женщинам и лакомятся грудным молоком.

Каждый ребенок в Герреро сызмальства приучен остерегаться красного, поэтому мы сразу поняли, что змея недобрая. Она посмотрела Эстефании прямо в глаза. Эстефания рассказала об этом только Пауле, Марии и мне, только нам троим (своим лучшим подружкам), потому что не сомневалась: теперь она проклята. И проклятие гнусного аспида было уж точно не слабее, чем проклятие злой мачехи-колдуньи, которая своей волшебной палочкой разбивает вдребезги ваши мечты.

Когда Мария появилась на свет с заячьей губой, все пришли в ужас. Ее мама Лус не выносила дочку из дому, а отец как шагнул за порог, так его и след простыл.

Моя мама обожала учить людей уму-разуму. Не было ничего, что бы ее не касалось. Она отправилась поглядеть на диковинного младенца. Я знаю эту историю только потому, что мама рассказывала ее мне раз сто. Маленькая Мария лежала на коленях у Лус под белой кисеей. Мама подняла кисею и внимательно рассмотрела малышку.

– Она вывернута наизнанку, как свитер. Надо вывернуть ее обратно на лицо, и все, – заключила мама. – Я съезжу в больницу и поставлю девочку на учет.

Мама повернулась, спустилась с горы, доехала на автобусе до больницы в Чильпансинго и внесла Марию в списки. Списки новорожденных с дефектами составлялись для того, чтобы местные больницы имели информацию о сельских детях, нуждающихся в операции. Раз в несколько лет из Мехико приезжали доктора и делали бесплатные операции, но записывать на них детей необходимо было при рождении.

Только восемь лет спустя группа врачей прибыла наконец в Чильпансинго. Их сопровождал армейский конвой, отбивавший яростные наскоки наркодельцов. К тому времени мы все уже привыкли к уродству Марии. Поэтому некоторые ее друзья не очень-то и хотели, чтобы ей сделали операцию. Мы желали ей здоровья и счастья, но ее вывернутое наизнанку лицо наполняло нас страхом перед высшими силами, говорило о грозном возмездии, внушало нам мысль, что в нашем очерченном магическим кругом мирке есть какой-то порок. Мария стала частью мифа, как засуха или наводнение. Девочкой с печатью Божьего гнева на лице. Мы сомневались, что хирургу под силу перебороть этот гнев. Мария сжилась со своим мифом, и даже складывалось впечатление, будто она твердокаменная.

Мы думали, что Мария сильная. Моя мама никогда так не считала.

– Девочка нарывается на беду и не успокоится, пока не нарвется, – говорила она.

Эстефания, Паула и я чувствовали, что самое худшее с Марией уже случилось, поэтому она не боится никаких ядовитых тварей вроде той, которую заметила на дереве Эстефания. Мария подобрала длинный прут и тыкала им в змею, пока не сшибла ее на землю. Эстефания, Паула и я с визгом отскочили, а Мария наклонилась, взяла змею двумя пальцами и поднесла чуть не к самому лицу.

– Думаешь, у тебя страшная морда, ну так погляди на мою! – проговорила она.

– Брось ее, брось! – закричала Паула. – Она тебя ужалит!

– Дура, я и хочу, чтоб ужалила, – сказала Мария, выпуская змею.

Мы все у нее ходили в «дурах». Ни одно другое слово она не произносила с таким смаком.

Однажды, когда мне было семь лет, мы с Марией шли вдвоем из школы. Обычно мы возвращались с уроков большой компанией. Наши мамы встречали нас на шоссе и разводили по домам. Но в тот раз мы с Марией, не помню уж почему, оказались одни. Нас печалило то, что занятия вот-вот закончатся и наш учитель, к которому мы за год успели привыкнуть, вернется к себе в Мехико, откуда в сентябре прибудет новый доброволец. Жители сельских районов целиком зависели от приезжих из города. Все учителя, соцработники, врачи и медсестры были не местными. В глубинку их гнала необходимость приобрести опыт работы в социальной сфере. Постепенно мы поняли, что не стоит слишком привязываться к этим людям.

– Сегодня они здесь, завтра их как ветром сдуло. Натуральные бродячие торговцы, у которых вместо товара мильон поучений. Не люблю я этих летунов, – говорила мама. – Они понятия о нас не имеют, а туда же, лезут с советами: это делайте так, а вот то этак, поступайте так, а не сяк. Я-то не еду в город и не спрашиваю их: «Эй, чтой-то у вас так воняет? И куда подевалась трава? И с каких таких пор небо не голубое, а желтое?» Это ж чистой воды проклятая Римская империя.

Я тогда не понимала, к чему мама приплела эту империю, но знала, что она смотрит передачу про историю Древнего Рима.

Так вот, в один июльский день мы вдвоем с Марией брели домой. Я помню жару и тоскливое предчувствие разлуки с любимым учителем. Парило невыносимо, и от долгой ходьбы я взмокла с головы до ног. Воздух был так напитан влагой, что пауки ухитрялись развешивать в пустоте свои сети, и мы то и дело смахивали с лиц паутину и отдельные липкие нити, моля Бога, чтобы кровопийца не свалился нам на волосы или за ворот. Разомлев от влажности, игуаны и ящерицы спали с полузакрытыми глазами, и даже насекомых сморил сон. Обессилев от жары, бездомные собаки в поисках воды выползали на шоссе, и их окровавленные останки пятнали черный асфальт на всем пути от нашей горы до Акапулько.

Мы с Марией тоже совсем спеклись и присели передохнуть на камни, проверив, нет ли поблизости скорпиона или змеи.

– В меня ни один мальчишка не влюбится, ясно. А мне плевать, – сказала Мария. – Я и не мечтаю, чтобы кто-то тыкался мне в лицо. Мама говорит, никакой парень не полезет ко мне целоваться.

Я представила себе такой поцелуй: губы прижаты к рваной губе, язык в глубокой расщелине нёба. Я спросила Марию, значит ли это, что у нее никогда не будет детей, и она сказала, что нет. Мама говорила ей, что она никогда не выйдет замуж и не родит ребенка, потому что не сыщется мужчины, который бы ее полюбил.

– А я и не хочу быть полюбленной, – продолжала Мария. – Так какая мне разница?

– Да и я не хочу. Кто ж этого хочет? По-моему, целоваться противно.

Мария обожгла меня яростным взглядом. Я подумала, что сейчас она меня ущипнет или плюнет мне в лицо, но в тот миг Мария отдала мне свое сердце.

В ее взгляде сверкала ярость, потому что в наших краях ярость переполняла всех. Вся Мексика знала, что выходцы из штата Герреро злы и опасны, как бесцветный скорпион, спрятавшийся под подушкой.

В Герреро властвовали игуаны, пауки, скорпионы и жгучее солнце. Человеческая жизнь не стоила ничего.

Мама постоянно это повторяла: «Жизнь ничего не стоит». И припев известной старой песни стал для нее почти молитвой: «Ты хочешь меня убить, так нечего ждать до завтра, лучше убей сейчас».

Она каждый раз чуть-чуть меняла его, приспосабливая к случаю. Однажды я слышала, как мама сказала отцу:

– Ты хочешь от нас уйти, так нечего ждать до завтра, лучше уйди сейчас.

Я знала, что он ушел навсегда. Но их совместная жизнь добром так и так не кончилась бы, потому что мама наверняка это сделала бы. Приготовила бы варево из толченых ногтей, слюны, мелко нарезанных волос, женских кровей и зеленого чили, а потом потушила бы в нем курицу. Она передала мне рецепт. Не на бумажке, а на словах.

– Всегда стряпай сама, – наставляла она меня. – Пусть никто чужой для тебя не стряпает.

Это блюдо с ногтями, слюной, женскими кровями и волосами уж точно нельзя было бы не проглотить в один присест. Колдовать на кухне мама умела. Слава богу, что отец не вернулся. Мамино мачете никогда не ржавело.

– Месть у меня в крови, – говорила мама.

Это была угроза, но еще и урок. Я понимала, что на ее снисходительность мне надеяться нечего, но и сама училась не прощать. Она даже перестала ходить в церковь, хотя и чтила многих святых: ей не по душе была вся эта болтовня о всепрощении. Я знала, что она подолгу раздумывает о том, как расправится с сукиным сыном, если тот покажется ей на глаза.

Истребляла ли мама бурьян своим острым мачете, жахала ли булыжником по черепу игуаны, сдирала ли скребком шипы с циновки из агавы, сворачивала ли шею курице, впечатление было такое, будто весь окружающий мир для нее – отцовское тело. Когда она резала тонюсенькими кружочками помидор, я чувствовала, что у нее под ножом сердце изменника.

Как-то она привалилась к входной двери, прижалась всем телом к дереву, и на миг эта дверь превратилась в спину отца. На стулья мама садилась как к отцу на колени. К ложкам и вилкам прикасалась как к его рукам.

В один прекрасный день к нам в дом влетела запыхавшаяся от бега Мария. Мы жили всего в двадцати минутах ходьбы друг от друга, если идти напрямик через заросли фикусов и невысоких пальм, где на плоских камнях млели под солнцем здоровенные коричневые и зеленые игуаны. Они могли молниеносно вскинуться и укусить, особенно восьмилетнюю девочку, которая мчится мимо, мелькая красными пластиковыми шлепками. Мария явилась одна. Ее, единственную из нас, безбоязненно выпускали на улицу. Мы все знали, что она даром никому не нужна. Люди от нее шарахались. Когда Мария возникла в нашем дверном проеме, меня сразу пронзила мысль: случилось что-то особенное.

– Ледиди, Ледиди! – закричала она.

Моя мама отлучилась на рынок в Чильпансинго. Нас, малолеток, еще оставляли дома без присмотра, если мы клялись исполнять наказ: за порог ни ногой. Но едва у девочек на груди набухали маленькие бугорки, наши мамы занимали оборону. С этой минуты они прибегали к любым ухищрениям, лишь бы на нас никто не позарился.

Мария бросилась ко мне, раскинув руки, и встряхнула меня за плечи. Это было так на нее не похоже: она всегда прижимала к губам сложенную ковшиком левую ладошку, словно не давая себе выболтать секрет или собираясь что-то выплюнуть.

– Ты что?

Мария постояла секунду, переводя дух, потом плюхнулась рядом со мной на пол, где я вырезала из журнала картинки, чтобы наклеить их в тетрадку. Это было одно из моих любимейших занятий.

– Врачи едут!

Других объяснений мне не требовалось. После восьми лет надежды светила медицины, знаменитые и высоко себя ценящие хирурги из Мехико наконец собрались в Чильпансинго, чтобы бесплатно прооперировать детей с врожденными пороками. Мария рассказала, что вскоре после ее возвращения из школы к ним домой зашла медсестра из больницы. Она взяла у Марии анализ крови и измерила ей давление, чтобы убедиться, что операция ей не противопоказана. Доктора должны были прибыть в больницу к шести утра в субботу.

– Всего через два дня! Побегу скажу Пауле.

Меня осенило, что Мария, возможно, надеется, что хирург сделает из нее писаную красавицу не хуже Паулы. Кромсая старые журналы, пестрящие лицами модных киноактрис и фотомоделей, я понимала, что до Паулы им – как до звезды. Хотя Паула ходила нелепо подстриженная и вечно покрытая красной сыпью, потому что ее мама натирала ей кожу порошком чили, она все равно излучала красоту.

В субботу утром мы с мамой отправились в больницу, чтобы поддержать маму Марии. Подъехали и Эстефания с мамой.

А еще брат Марии Майк. Я поняла, что довольно давно его не видела. Бо́льшую часть времени он проводил в Акапулько. В свои двенадцать лет он показался мне совсем взрослым. На запястья он нацепил какие-то кожаные штуки вроде браслетов и обрился наголо.

У больницы стояли три армейских грузовика, рядом с ними несли караул двенадцать солдат в шерстяных масках-шлемах и темных очках-авиаторах, закрывавших прорези для глаз. Их загривки блестели от пота. Эти солдаты с автоматами на изготовку охраняли нашу маленькую захолустную больницу.

На один из грузовиков кто-то повесил табличку с надписью: «Здесь оперируют больных детей».

Такие меры принимались для того, чтобы медиков не захватили наркодельцы. Бандиты охотились за докторами по двум причинам. Либо им нужно было залатать кого-нибудь из своих с огнестрелом, либо они рассчитывали содрать за важных людей из Мехико приличный выкуп. Мы знали, что без охраны докторов к нам на гору силой не затащишь.

Мы думали пройти в больницу, но солдаты нас развернули, и нам пришлось дожидаться у Рут, в ее салоне красоты на углу. Помимо Марии оперировали только одного ребенка, двухлетнего мальчика с двумя большими пальцами на руке. Два года об этом лишнем пальце судачила вся округа. Каждый имел о нем свое мнение.

По правде говоря, ни для кого не было секретом, отчего на нашей горе рождаются дети-калеки. Над полями, засеянными коноплей и маком, время от времени распыляли яды, и местным жителям приходилось ими дышать.

Накануне долгожданной операции мама в порыве злости выпалила:

– Нечего было Марию трогать: какой уродилась, такой бы пусть и жила. А этому мальчику с пальчиком лучше бы всю руку оттяпать! Может, когда вырастет, не удрал бы отсюда.

Мы толпились на улице у дверей салона, когда вдалеке вдруг послышался звук, похожий на топот бегущего стада или гул низко летящего самолета. Нам хватило секунды, чтобы сообразить: мчит вереница джипов.

Охранявшие больницу солдаты в мгновение ока скрылись за грузовиками.

Мы забежали в салон и бросились в глубь комнаты, подальше от окон. Я нырнула под раковину.

Мир вокруг онемел и замер. Казалось, даже собаки, птицы и насекомые затаили дыхание.

Никто не цыкнул, не шепнул: «Тише, тише».

Мы ждали, что вот-вот начнется пальба.

Все стены, оконные рамы и двери домов по обе стороны шоссе, служившего центральной улицей города, были в щербинах от пуль. В нашем больном хронической оспой краю никто не давал себе труда замазывать дырки или красить стены.

Дюжина черных джипов пронеслась мимо со скоростью вихря, как будто в гонке за призом. В темных стеклах мелькали блики. Горели, несмотря на яркое солнце, фары.

Воздух свистел, земля сотрясалась. Тяжелые машины оставляли за собой шлейф пыли и выхлопных газов. Нами владела одна мысль: только б не затормозили.

Когда последний джип скрылся из виду, воцарилась настороженная тишина. Молчание нарушила Рут:

– Ну вот и укатили. Так кого тут постричь?

Рут улыбнулась и сказала, что всем ожидающим исхода операций она готова задаром покрасить ногти.

Новорожденную Рут нашли на свалке. Наверное, она была плодом роковой ошибки. Иначе кто бы выкинул свое дитя в мусорный бак, как банановую кожуру или тухлое яйцо?

– Ну скажи, один черт: убить своего ребенка или швырнуть в кучу отбросов? – однажды спросила мама.

Пока я размышляла, не устраивается ли мне очередная проверка, она сама ответила на свой вопрос:

– Нет, не один черт. Убить можно жалеючи.

Воспитала Рут еврейская женщина, госпожа Зильберштейн, полвека назад переселившаяся в Акапулько из Лос-Анджелеса. Когда до нее дошел слух о том, что младенцев, бывает, выбрасывают на помойку, она передала по цепочке всем мусорщикам Акапулько, чтобы приносили таких найденышей к ней. За последние тридцать лет эта женщина поставила на ноги самое малое сорок детей. Среди них была и Рут.

Рут появилась на свет из черного пластикового пакета вместе с ворохом грязных пеленок, россыпью гнилых апельсиновых корок, тремя пустыми пивными бутылками, банкой из-под колы и дохлым попугаем, завернутым в газету. Кто-то из работников свалки услышал доносящийся из пакета плач.

Рут занималась нашими ногтями и кормила нас чипсами, засовывая их нам в рот, чтобы мы не смазали лак. Она стригла меня множество раз, но ногти я никогда раньше не красила. Это был первый в моей жизни девчачий опыт.

Нежно сжимая мою ладошку своей, Рут аккуратно покрывала красной эмалью каждый из моих круглых детских ноготков.

Когда она дошла до большого пальца, я вспомнила о мальчике, которому совсем-совсем близко от нас отрезают лишний палец.

Рут подула мне на руки, подсушивая лак.

– Сама тоже подуй, – сказала она, – чтобы быстрее сохло, и ничего не трогай.

Она крутанулась на стуле и взяла руку моей мамы.

– Каким цветом, Рита?

– Самым броским, какой у тебя есть.

Мои растопыренные пятерни казались мне волшебно прекрасными. Подняв их к лицу, я любовалась собой в зеркале.

– Что за мир, – сказала мама. – Жить тошно.

Через пробитое пулями оконное стекло мы могли наблюдать за сторожившими больницу солдатами в масках. Они усиленно отряхивались. Джипы подняли маленькую пыльную бурю. Я попробовала вообразить, что происходит за больничной дверью, и мне привиделась Мария с разрезанным на две половинки лицом, лежащая на белой простыне под ослепительным светом в окружении докторов.

У меня за спиной опять раздался мамин голос:

– Иногда я подумываю о том, чтобы тоже посадить опиумный мак. Все кругом разводят, а я чем хуже? Раз все равно помирать, так уж лучше богатой.

– Ой, Рита!

Речь у Рут была неспешная, певучая, поэтому, когда она произносила: «Рита», у нее получалось: «Ри-и-и-та-а-а». Меня переполняло счастье оттого, что кто-то так ласково говорит с моей мамой. Одним своим голосом Рут могла лечить и успокаивать.

– А ты что думаешь? – спросила мама.

Стоявший в салоне красоты гомон стих. Нам всем хотелось услышать ответ. Рут слыла самой умной и самой доброй женщиной в наших краях. К тому же она была иудейкой. Своих детей со свалки госпожа Зильберштейн воспитывала в иудейской вере.

– Представь, каково мне, – сказала Рут. – Я открыла этот салон пятнадцать лет назад, и как я его назвала? Я назвала его «Греза». А почему? Потому что у меня была мечта – сделать что-то хорошее. Я мечтала превращать вас в красавиц и купаться в дивных ароматах.

Поскольку жизнь Рут началась среди гнилья, у нее в подсознании всегда сидел запах прокисших апельсинов.

– А чем я вместо этого занимаюсь? – спросила Рут.

Все молчали, опустив глаза на свои накрашенные ногти.

– Чем я занимаюсь?

Никто не разомкнул рта.

– Маленьких девочек я должна превращать в мальчиков, девочек постарше – в дурнушек, а хорошеньких девушек вообще уродовать. У меня не салон красоты, а салон дурноты, – заключила Рут.

Возразить на это было нечего, и даже моя языкастая мама не нашла что сказать.

Тут в окно салона заглянула мама Марии.

– Закончили, – сообщила она через пробоину в стекле. – Мария зовет Ледиди. – Ее палец нацелился на меня.

– Пока у тебя красные ногти, ты никуда не пойдешь! – распорядилась она.

Рут обняла меня, посадила к себе на колени и стерла лак. Пары ацетона наполнили мне рот и оставили на языке привкус лимона.

Одна из двух палат нашей маленькой больницы была превращена в операционную. Медсестра и два доктора складывали инструменты в сумки, а Мария лежала на кровати у окна. Ее глаза выглядывали из белого кокона бинтов, как два черных камушка. Она посмотрела на меня так выразительно, что я мгновенно прочитала ее мысли. Я же знала Марию с пеленок.

Ее глаза говорили: «Где мальчик? Ему отрезали палец? Как его самочувствие? Что сделали с пальцем?»

Я задала все эти вопросы медсестре, и она сообщила, что мальчика уже час как забрали. Палец удален.

– А куда дели палец?

– Его кремируют.

– Сожгут?

– Да, сожгут.

– Где?

– Он сейчас заморожен. Мы заберем его в Мехико и там сожжем.

Когда я вернулась в салон красоты, лак уже был смыт у всех. Без этого никто, само собой, не решился бы опять выйти в мир, населенный мужчинами, которые убеждены в своем праве схватить тебя и увезти только потому, что ты с красными ногтями.

По дороге домой мама полюбопытствовала, как теперь выглядит Мария. Я сказала, что за бинтами ничего не видно, но что медсестра говорит: хирурги довольны.

– Не обольщайся, – осадила меня мама. – У нее останется шрам.

Мы осторожно перешли шоссе, соединявшее Мехико с Акапулько, и стали подниматься по тропинке к нашему домишке, приютившемуся в тени огромного бананового дерева.

Вдруг из подлеска выскочила большая игуана и бросилась нам наперерез. Мы инстинктивно опустили глаза и увидели длинную струйку ярко-рыжих муравьев, пересекавшую тропинку наискосок. Мы остановились и огляделись.

Чуть дальше еще одна струйка муравьев текла в том же направлении с другой стороны.

– Кто-то сдох, – произнесла мама.

Она посмотрела вверх. Прямо над нашими головами кружили пять грифов. Они чертили и чертили круги, то опускаясь к земле, то снова взмывая. От их крыльев веяло смертью.

Птицы продолжали планировать над нами, пока мы не скрылись в доме.

С порога мама сразу прошла на кухню и извлекла из рукава четыре флакончика с лаком – красный и три розовых. Она поставила их на кухонный стол.

– Ты стащила у Рут лак?

Удивляться тут вроде было нечему. Куда бы мы ни заходили, мама каждый раз что-нибудь да крала. Но я просто не могла поверить, что она не постыдилась обворовать Рут.

– Замолчи и иди делать уроки, – сказала мама.

– А нам ничего не задали.

– Тогда просто замолчи. Иди вымой руки, чтобы было что заново пачкать.

Мама подошла к окну и посмотрела на небо.

– Пес околел, – заключила она. – На мышь столько стервятников не слетится.

 

Глава 3

Жили мы на гроши, которые мама зарабатывала уборкой. Каждую пятницу после уроков мама брала меня и вела на шоссе, где мы садились в автобус, чтобы за час добраться до порта. Дома меня не с кем было оставлять. Куда отправлялась мама, туда приходилось тащиться и мне.

Накануне прибытия семьи Рейес из Мехико мама должна была наводить в доме чистоту, заправлять постели и обрабатывать все помещения средствами от муравьев, пауков и особенно от скорпионов.

Мне, малявке, мама доверяла возню с баллончиками-пшикалками. Пока она убиралась, я разбрызгивала отраву по углам, под кроватями, в уборных и вокруг раковин в ванных комнатах. Потом у меня по нескольку дней держался во рту странный привкус, как будто я сосала медную проволоку.

За гаражом нам была выделена каморка с кроватью. К этой кровати мама привязывала меня веревкой. Так она могла заниматься хозяйственными делами, не беспокоясь, что я забреду куда не надо или свалюсь в бассейн. Она оставляла меня привязанной на много часов с ломтем белого хлеба, стаканом молока, парой листков бумаги и десятком цветных карандашей.

Иногда мама приносила мне от хозяев книги. В основном это были альбомы с фотографиями самых красивых в мире зданий и путеводители по музеям.

У Рейесов моя мама, само собой, тоже кое-что подтибривала. Поздним воскресным вечером, пока автобус, шелестя шинами, катил по раскаленному асфальту в направлении страны красных насекомых и женщин, она одну за другой вынимала из карманов и разглядывала разные вещицы.

В темноте автобусного салона я наблюдала за тем, как из выреза блузки появляются щипчики, а из рукава – три длинные красные свечки.

Однажды, улучив момент, когда фары встречной машины осветили внутренность автобуса, мама сунула мне в руку коробочку с шоколадными яйцами.

– Держи, я взяла их для тебя, – шепнула она.

Я ела яйца в автобусе, глядя сквозь стекло на темную стену джунглей, тянувшуюся вдоль обочины.

Операция, которую сделали Марии, перевернула всю нашу жизнь. Если бы мы не возвращались тогда из Чильпансинго, мы, может, и не заметили бы круживших над нашим домом грифов.

– Пойду все-таки посмотрю, что там за падаль, – сказала мама, направляясь к двери. – А ты сиди тут, – приказала она.

Я прождала около часа, слушая музыку на айподе, тоже стянутом у Рейесов. Наконец мама вернулась.

Вид у нее был встревоженный. Она нервно теребила вздыбившуюся над левым ухом паклю курчавых волос. Я выдернула из ушей наушники вместе с голосом Дэдди Янки.

– Ледиди, послушай, – произнесла она. – Там валяется покойник, нам надо его похоронить.

– Как это?

– Да мертвый человек, черт его побери.

– Какой человек?

– Голый.

– Голый?

– Закроешь глаза и поможешь мне закопать его в землю. Возьми какую-нибудь ложку побольше и переоденься. Я пойду за лопатой.

Я скинула чистый костюмчик, в котором ездила в больницу, и натянула старые джинсы и футболку.

Мама принесла лопату, которой мы обычно срывали муравейники.

– Ну вот, – сказала она, – идем.

Шагая за мамой, я пересчитала нависших над нами грифов. Их по-прежнему было пять. Мама дышала часто и сипло. Через несколько минут мы увидели труп.

– Прямо у нас под боком, – сказала я.

– Верно, под самым что ни на есть чертовым боком.

– Ага.

– Его сюда подкинули.

– Кто он?

– А тебе это известно?

– Нет.

Прогуливаясь в здешних местах, можешь запросто наткнуться на гигантскую игуану, на папайевое дерево, увешанное спелыми плодами, на огромный муравейник, на посевы конопли или опиумного мака, а то и на мертвеца.

Наш мертвец был парнем лет шестнадцати. Он лежал на спине, тараща глаза на солнце.

– Бедняга, – сказала мама.

– У него лицо сгорит.

– Да.

Кисти рук у парня отсутствовали. Из сочащихся кровью запястий свисали на землю белые и голубые жилы, похожие на жирных червей.

На лбу убитого багровела рана в форме буквы «П».

К его рубашке была пришпилена записка. Ее держала большая безопасная булавка с розовой пластмассовой головкой вроде тех, какими скалывают пеленки.

– Что там написано? То, что я думаю? – спросила мама, налегая на лопату. – Там написано: Паула и две девочки?

– Да, слово в слово.

– Так… Давай-ка, начинай копать. Надо спешить.

Над самой нашей головой продолжали кружить грифы, а мы копали и копали, пуская в ход то лопату и ложку, то собственные пятерни.

– Глубже, глубже, – повторяла мама. – А то ночью зверье его вытащит.

Больше двух часов мы выворачивали наружу землю, полную прозрачных червяков, зеленых жуков и розовых камней.

Со скрежетом врубаясь в грунт, мама то и дело испуганно озиралась.

– Чую, за нами следят, – шептала она.

– Может, лучше было оставить его джунглям? – спросила я, хотя, только открыв рот, уже знала ответ.

И полицейские, и наркодельцы зорко приглядывались к поведению грифов. Мама говорила, что лучшие информаторы здесь – птицы. Ей вовсе не хотелось, чтобы кто-то шнырял вокруг и пялился на ее дочку.

Когда глубина ямы показалась маме достаточной, мы свалили в нее тело и засыпали.

Я посмотрела на свои руки. Грязь забилась так глубоко под ногти, что, сколько ни выскребай, не выскребешь. Месяц уж точно.

– Вот уж не думала, что ты родилась для того, чтобы хоронить со мной мертвого мальчишку. Мне такого не предсказывали, – сказала мама.

Однажды, когда маме было лет двадцать, она отправилась в Акапулько и заплатила гадалке, чтобы та открыла ей, что ждет ее в жизни. Эта гадалка снимала маленькое помещение между двумя барами на главной улице Акапулько. Мама рассказывала, что ее привлекла вывеска гадалки: «Судьба того не бьет, кто знает наперед».

Мама видела, как туристы со всего мира несут этой женщине деньги, чтобы услышать ее пророчества. Она решила: игра стоит свеч. Несколько лет мама собиралась с духом, но наконец вошла и заплатила за предсказание судьбы.

– Я была простой индейской женщиной из глубинки, – говорила мама, – но гадалка перецеловала мои монеты и прошептала: «У денег нет ни страны, ни цвета кожи. Когда они у тебя в кармане, поди разбери, кто что тебе дал».

Мама постоянно сверялась с тем предсказанием. Хваленая гадалка не угадала ровным счетом ничего. Что бы ни происходило в маминой жизни, она каждый раз заявляла: «Мне такого не предсказывали». Шли годы, и мама разочаровалась вконец, поскольку все, что наболтала та женщина, оказалось враньем.

– Попомни мои слова, Ледиди, – говорила мама. – В ближайшие же выходные, как доберемся до Акапулько, тут же пойдем и найдем эту гадалку, и я потребую, чтоб она вернула мне деньги.

Бросив на могилу последнюю горсть земли, мама произнесла:

– Давай сотворим молитву. – Ты сотвори, – ответила я.

– А ну-ка давай на колени, – велела мама. – Это важно.

Мы обе встали коленями на белесых червяков, зеленых жуков и розовые камни.

– В благословенный день, когда Марии зашили губу, а малышу отняли лишний палец, нашелся этот парнишка. Боже, дай нам дождя. Аминь.

Мы поднялись и направились к дому.

Когда мы мыли руки в кухонной раковине, мама сказала:

– Да, Ледиди. Я хочу предупредить маму Паулы. Я обязана. Она должна знать.

Стоя у раковины, мама извлекла из кармана бумажку, которая была на трупе, и поднесла к ней спичку. Имя Паулы превратилось в пепел.

Паула не знала своего отца. Вообразите, где-то жил себе человек, даже не подозревавший о том, что его родная дочь – первая красавица Мексики!

Мама Паулы, Конча, никогда даже не заикалась про отца дочки, но у моей мамы были собственные предположения. Конча работала горничной в богатой семье в Акапулько.

В тот день, когда Кончу рассчитали, она вернулась на гору с двойным прибытком: ребенком в животе и пачкой песо в руке.

– Для девочки безотцовщина – смерть, – часто повторяла мама. – Мир сожрет и не поперхнется.

Помывшись, мы с мамой спустились к дому Паулы, стоявшему чуть ближе к шоссе.

Пока мама разговаривала с Кончей о трупе, я болтала с Паулой. В свои одиннадцать лет Паула была худенькой и угловатой, но ее красота уже расцветала. Куда бы она ни шла, все провожали ее взглядами. Все понимали, какое это будет чудо.

Выйдя от Паулы, мы с мамой отправились через шоссе в магазин у заправочной станции, где торговали допоздна. Мама купила там целую упаковку пива. С этого дня она перестала есть, а только пила пиво.

– Что сказала мама Паулы? – полюбопытствовала я.

– Почти ничего.

– Она испугалась?

– До смерти. К утру испустит дух.

– Что ты такое говоришь?

– Сама не знаю. Просто сорвалось с языка.

Когда я на следующее утро уходила в школу, мама еще спала. Я посмотрела на ее лицо. Оно было непроницаемым.

 

Глава 4

О маковой плантации мы никому ни гу-гу.

Поле опиумного мака мы обнаружили за год до операции Марии. Я это помню потому, что Мария в тот день сказала, прикрывая рот рукой:

– Я боюсь цветов.

Однажды мы с Эстефанией, Паулой и Марией надумали прогуляться. Это была шалость, потому что нам строго-настрого запрещали гулять без взрослых. Мы удрали из дома Эстефании в субботу днем.

Дом у семьи Эстефании добротный – с тремя спальнями, кухней и гостиной. Эстефания жила с мамой, Августой, и двумя маленькими сестричками, Мануэлой и Долорес. На нашей горе только отец Эстефании каждый год приезжал из Штатов в Мексику. И каждый месяц он слал жене деньги. Его стараниями к нам на гору провели электричество, а это недешево стоило. Отец Эстефании работал садовником во Флориде. Еще было известно, что раньше он рыбачил на Аляске. Во Флориде его нанимали по большей части американцы, но находились и богатые мексиканцы, бежавшие от разгула насилия. Многие из них, рассказывал он, побывали в лапах бандитов.

Из Штатов отец привез Эстефании массу игрушек. Например, волшебные часы, светившиеся в темноте, и говорящую куклу, у которой даже губы шевелились.

На кухне у них стояли микроволновая печь, тостер и электрическая соковыжималка. Во всех комнатах висели люстры. Каждый имел электрическую зубную щетку.

Дом Эстефании был чуть ли не главной темой маминых разговоров. Когда мама опрокидывала в рот третью бутылку пива, я уже знала: сейчас пойдут разглагольствования о доме Эстефании или о моем отце.

– У них вшивые простыни сочетаются с покрывалами, а полотенца – с ковриком на полу. Ты видела, как у них салфетки сочетаются с тарелками? – напирала она. – В Штатах все должно сочетаться!

Мне только и оставалось, что соглашаться. Даже одежки трех сестер всегда были подобраны по цвету.

– Посмотри на этот земляной пол, – не унималась мама, – посмотри! Любви твоего папаши не хватило даже на то, чтобы купить мешок цемента. Ему наплевать, что мы делим кров с пауками и с муравьями. Если тебя ужалит и убьет скорпион, виноват будет твой папаша.

Виноват он оказывался во всем. Льет дождь – он настелил худую крышу. Палит солнце – он построил дом слишком далеко от фикусов. Я получаю плохую отметку – у меня его куриные мозги. Что-то роняю – у меня его руки-крюки. Много болтаю – у меня его язык без костей. Молчу – я вообще вся в него, и, по моему тогдашнему убеждению, многие могли бы мне в этом позавидовать.

В один прекрасный день, когда мама Эстефании слегла с простудой, Мария, Паула, Эстефания и я решили улизнуть.

– Пойдем на разведку, – сказала Мария. Ее голос звучал глухо, потому что она прикрывала ладошкой вывернутую красную мякоть губы.

– Пошли в сторону Мехико, – сказала Паула.

Она всегда мечтала поехать в Мехико. Этот город мы все находили мгновенно, стоило нам посмотреть на карту Мексики. Наши указательные пальцы сразу тыкали в самую середку страны. Если бы Мексика была телом, Мехико был бы ее пупком.

Мы пробирались цепочкой по протоптанным игуанами тропкам, которые заводили нас все глубже и глубже в дебри джунглей. Я шла последней. Мария с прижатой ко рту ладонью – первой. За ней Паула во всей своей красе, хоть и с вымазанными черным фломастером зубами, с которых чернота растекалась по губам. Эстефания шагала передо мной в сочетающейся с розовыми шортами светло-розовой футболке. Из-за своего роста она казалась на несколько лет старше каждой из нас. Глядя на своих подруг, я задавалась вопросом: «А как выгляжу я?»

– Ты вылитый отец, – говорила моя мама. – Кожа кирпичная, грива черная, глаза черные, зубы белоснежные.

(Учитель как-то сказал нам, что Герреро населяют афроиндейцы.)

Держа путь на Мехико, поднимаясь все время в гору и удаляясь от шоссе, Мария, Паула, Эстефания и я чувствовали, что заросли постепенно редеют и солнце начинает припекать нам макушки. Мы внимательно смотрели себе под ноги, чтобы не наступить на змею или другую ядовитую тварь.

– При первой возможности уберусь из этих ужасных джунглей, – нарушила молчание Паула.

Мы все понимали, что если у кого и появится такая возможность, то именно у Паулы с ее внешностью.

Словно с ходу преодолев барьер между двумя мгновеньями, мы внезапно вынырнули из тепличного мира джунглей на слепящий солнечный свет и остолбенели. Перед нами простиралось огромное поле, море опиумных маков в пышном ало-черном цвету.

Кругом не было ни души, только остов рухнувшего военного вертолета возвышался над маками грудой покореженного металла.

Цветы источали тяжелый запах.

Мне в руку скользнула рука Марии. Ее маленькую, прохладную, как яблочная кожура, ладошку я узнала на ощупь. Мы с Марией не спутали бы друг друга ни с кем ни в кромешной тьме, ни даже во сне.

Ни в каких «тише», «тсс» или «тикаем отсюда» необходимости не возникло.

Когда мы вернулись в дом Эстефании, ее мама еще спала. Наша четверка юркнула в спальню Эстефании и закрылась там.

Все мы давно научились издалека различать стрекот военного вертолета и улавливать в аромате папайи и яблок запахи гербицидов.

Мама говорила:

– Наркодельцы платят этим прохвостам, чтобы они не лили гербицид на маки, и они льют его на гору, на нас!

Мы знали, что люди, выращивающие маки, натягивают над посевами тросы, чтобы подсекать вертолеты, а иногда даже сбивают их из ружей и АК-47. Вертолетчики, вернувшись к себе на базу, должны были доложить, что гербицид разбрызган, поэтому они сливали его где придется. Они облетали стороной поля, где их наверняка подбили бы. После того как вертолеты опорожнялись над нашими домами, нас неделями преследовала вонь аммиака и жгло глаза. Мама считала, что кашель ее бьет от этой дряни.

– Мое тело, – говорила она, – это выжженное армией маковое поле.

В комнате у Эстефании мы поклялись держать наше открытие в тайне.

У нас с Марией уже имелась одна тайна. Она касалась ее брата Майка. У него был револьвер.

Моя мама называла Майка мешком дерьма, скинутым на землю для того, чтобы вдребезги разбить женское сердце. Она уверяла, что поняла это сразу, как только мальчик появился на свет.

– Господь Бог послал Марии все злосчастья разом, – говорила мама. – Даже брат ей достался такой, какого врагу не пожелаешь.

Майк сказал нам, что нашел револьвер в лопнувшем мешке с мусором у шоссе. Револьвер блестел в куче яичной скорлупы. В нем были две пули.

Я Майку поверила. Я знала, что в мусорных мешках и не такое находят.

 

Глава 5

Мой отец мог поднять змею за хвост и, скрутив, разорвать надвое, как жевательную резинку. Его пронзительный свист вмиг сметал игуан с лесных тропинок. Он постоянно пел.

– Зачем разговаривать, если можно петь? – шутил он.

Выглядел он обычно так: между пальцами сигарета, в левой руке бутылка пива, на голове соломенная шляпа с узкими полями. Бейсболки, которые носили все, он ненавидел.

Каждое утро отец спускался на шоссе, садился в дешевый автобус и ехал в Акапулько, где работал дневным барменом при бассейне в отеле «Акапулько-Бэй». Мама укладывала в пластиковый пакет из супермаркета выстиранную, выглаженную сорочку и пару брюк, которые отец надевал на работе.

В течение дня я наблюдала за мамой. По мере того как вечерело, она все больше и больше оживлялась. Подползающая к восьми стрелка сообщала: автобус высадил отца на шоссе, и он поднимается к нам на гору. Тут мама проводила помадой по губам и переодевалась в чистое платье. Еще не видя отца, мы узнавали о его приближении по песне, летевшей к нам из черной глубины бананово-папайевой рощи.

Появившись наконец в дверях, он закрывал глаза, раскидывал руки и спрашивал:

– Кого обнять первой?

Первой всегда оказывалась мама. Она больно наступала мне на ногу, отпихивала меня, а то и оттаскивала за шиворот, лишь бы я ее не обогнала.

Отец проходил в комнатенку за кухней, служившую нам чем-то вроде гостиной, где мы могли прятаться от москитов, усаживался там, и начинались рассказы о том, как он провел день, обнося коктейлями и кокой туристов из Штатов и Европы. Иной раз ему случалось обслужить звезду мыльной оперы или политика. Такие истории нас особенно занимали.

Однако с годами мама озлобилась и стала часто напиваться. Я помню один вечер почти через год после того, как прооперировали Марию. У мамы развязался язык.

– Твой папаша путался с матерью Паулы, Кон-чей, и с матерью Эстефании, и вообще со всей округой. Да, он поразвлекся с каждой из моих подруг, с каждой. А хочешь, скажу, с кем у него до сих пор шашни? С Рут! – выпалила она.

Мама взяла следующую бутылку пива и, запрокинув голову, надолго присосалась к горлышку. Глаза у нее сошлись к переносице.

– Да-да, Ледиди, – продолжала она, – пора, пора тебе узнать правду о твоем дорогом любящем папочке. Всю правду.

– Не надо, мам. Перестань.

– Будешь ведь потом винить мать, что не открыла тебе глаза.

И она разразилась слезами, потоками слез. Моя мама превратилась в гигантский водопад.

– Нет уж, ты все-таки дослушай, – прорыдала она.

Я не хотела ничего дослушивать.

– Мать Марии он тоже охмурил. И навлек на нее проклятье, так-то. Я сказала твоему отцу: вот она, Божья кара – ребенок с лицом то ли кролика, то ли зайца.

У меня замерло сердце, как оно замирает, когда на стене у себя над кроватью замечаешь белого, почти прозрачного скорпиона. Или когда видишь змею, свернувшуюся за кофейником. Или когда бежишь домой из школы, а над тобой нависает вертолет, готовый облить тебя с ног до головы жгучим гербицидом. Или когда с шоссе доносится львиный рык сворачивающего внедорожника, хотя мне ни разу не приходилось слышать, как рычит лев.

– О чем ты, мам?

– Боже, боже! – выдохнула мама, прикрыв рот рукой.

Казалось, она выплевывала слова в ладонь, как оливковые косточки или нежующиеся жилы. Ей словно хотелось немножко их придержать, прежде чем они полетят через комнату ко мне.

Мамины слова ворвались в меня с такой силой, будто их вытолкнула внезапно разжавшаяся пружина. Они бешено метались по моему телу, как железные шары по игровому автомату, носились вверх-вниз по рукам и ногам, вертелись вокруг шеи, пока не улеглись в призовой лунке сердца.

– Не смотри на меня так, Ледиди, – сказала мама. – И ради бога, не строй из себя святую мученицу. Небось сплетни-то слыхала.

Но она прекрасно знала, что я понятия не имела о художествах отца, во всяком случае таких. Еще лучше она знала – потому что, хоть и пила, но дурой не была никогда, – что убила отца у меня в душе. Все равно что всадила в него пулю.

Моя реакция была такой:

– Дай мне пива и не говори, что я не доросла.

– Тебе всего одиннадцать.

– Нет, двенадцать.

– Нет, одиннадцать.

Мама откупорила бутылку и протянула мне. Я выпила пиво залпом, как это делала она. Делала тысячу раз у меня на глазах. Тогда я впервые наклюкалась. И мне не потребовалось повторять попытку, чтобы усвоить: нет лучше способа избавиться от любых проблем, как хлебнуть спиртного. Когда напьешься, тебе начхать на батальон москитов, облепивших твои руки, на скорпиона, нацелившего на тебя свое жало, на лживого подлеца папашу и даже на лучшую подружку с рассеченной губой, оказавшуюся твоей единокровной сестрой.

Я наконец поняла, почему мама так любила рассказывать про то, как она пошла взглянуть на новорожденную Марию. Ей не терпелось узнать, есть ли у девочки сходство с моим отцом, и оно, конечно же, было. Мария – копия моего отца, и может, именно поэтому сбежал ее отец. Может, его испугала вовсе не заячья губа. Может, он не хотел до конца своих дней кормить ребенка, похожего на жениного любовника.

Когда мой певун папочка вернулся в тот вечер с работы, он обнаружил свою жену и дочь в пьяном забытье.

Проснувшись утром, я нашла маму сидящей на кухонном табурете у окна. Я думаю, отец мельком на нас взглянул и отвернулся, а ближе к ночи выслушал мамины красноречивые объяснения. Сводились они, скорее всего, к следующему: «По-твоему, надо было продолжать ей врать? Подумаешь, Фрэнк Синатра! Да на что ты способен? Подавать туристам болтушку с дурацкими бумажными зонтиками?»

Отец натаскал мне целую груду этих пестрых коктейльных зонтиков. Еще он приносил светящиеся в темноте палочки для размешивания коктейлей. Мы вместе обклеили ими мою кровать, чтобы я могла любоваться на них ночью. Еще он время от времени давал мне долларовые бумажки, которые совали ему туристы из США. Я скопила тридцать долларов и хранила их в книжке комиксов у себя в спальне.

Узнав, что Мария – моя единокровная сестра, я прониклась родственными чувствами и к Майку. С тех пор я каждый год покупала ему подарок ко дню рождения.

Сразу после случившегося отец отправился искать работу в Соединенные Штаты. Несколько раз он нас навещал, но потом исчез насовсем. На память о нем нам остались лишь спутниковая тарелка на самой высокой в наших крохотных владениях пальме и большой плоский телевизор. Ну и, само собой, Мария.

– Освежевать бы меня да повесить на крюк в мясной лавке, – сказала мама.

Это когда папа ушел впервые. Меня, спавшую пьяным, непривычно пьяным сном, он даже не разбудил, чтобы со мной попрощаться.

– Он просто постеснялся в глаза тебе посмотреть! Фрэнк Синатра слинял как старый уличный кобель, которому стыдно, что он кобель, – говорила мама.

Она доложила всем нашим друзьям, что он покинул дом, даже не сказав пары слов родной дочке.

Через два месяца слухи, бесперебойно курсирующие между Мексикой и США, докатились и до нас. Мы узнали, что отец сумел пересечь реку в Тихуане, преодолев пограничный пропускной пункт Сан-Исидро в потайном отделении фургона между колесами и бампером. Дальше он шел пешком вдоль автомагистрали, соединяющей три штата.

Едва граница осталась за спиной, а впереди открылись просторы Техаса, отец, как передавали очевидцы, запел и потом пел не переставая. Лучшего доказательства того, что слухи не врут, нам с мамой не требовалось.

Отец добрался до Флориды и нашел там работу садовника. Услыхав про это, мама смачно сплюнула:

– Садовник! Этот лживый сукин сын ни шиша не смыслит в садоводстве.

Мы обе пытались представить его с лопатой и граблями рядом с кустами роз. Невозможно! Зато он мог кому угодно навешать лапши на уши.

Когда через три месяца после бегства в Штаты он наконец прислал нам немного денег, мама буквально лишилась дара речи. Я не сразу сообразила, что нанесло ей такой удар под дых. Деньги были отправлены не с какого-то роскошного флоридского курорта, типа Майами, Орландо или Палм-Бич, а из городка Бока-Ратон. Это маму убило.

– Он ушел отсюда, чтоб угодить в Крысью пасть? – спрашивала она.

 

Глава 6

Следующий учебный год с нами провел учитель из Мехико по имени Хосе Роса. В нашей школе он проходил педагогическую практику. Мы старались не привязываться к заезжим чужакам, которые у нас не задерживались, но это не всегда получалось.

Хосе Роса был красивым двадцатитрехлетним парнем, заброшенным в наш женский мир.

Паула, Эстефания, Мария и я наблюдали за тем, как наши мамы обмирают по молодому учителю. Каждое утро они посылали ему с нами гостинцы или просто топтались у школы.

Именно тогда Паула, Мария, Эстефания и я впервые отказались себя уродовать и маскироваться под мальчиков. Мы хотели, чтобы глаза Хосе Росы видели в нас девушек.

Единственной, кто перед ним устоял, была Эстефания. Она первая углядела его на тропке, которая вела к нашей конурке-школе, ютившейся под засыхающим апельсиновым деревом, и сразу же принялась подтрунивать над его «столичной походочкой, столичной рубашечкой, столичной стрижечкой», а потом и над его «столичными словечками».

– Кому обломится столичный поцелуйчик? До кого снизойдет небоскреб? – спрашивала она.

Из нас четверых только Эстефания бывала в Мехико. И не один раз. Ее мама тяжело болела и раз в несколько месяцев ездила с дочкой на прием к доктору. Она чудом не умерла. Мы все очень беспокоились, потому что Эстефании тогда едва исполнилось девять. Ее отец находился в Соединенных Штатах: ловил рыбу где-то у берегов Аляски. Эстефания говорила, что ее мама, как ни старается пополнеть, изо дня в день только худеет. Из ярко-коричневой она стала серебристо-серой.

А правда была такова. Отец Эстефании привез домой не запах и вкус аляскинского королевского лосося, радужной форели или арктического гольца, не чемодан сосновых иголок, не фотографии мишек-гризли, не орлиное перо. Он привез вирус СПИДа, который и подарил жене, как розу или коробку конфет.

В Чильпансинго рядом с дверью бара, превращенной пулями в частое решето, через круглые дырки которого хорошо просматривалась темная стойка, располагался вход в клинику, где за двадцать песо делали анализы на СПИД. Мужчины мотались туда-сюда через границу, и женщины шли чередой мимо бара сдавать кровь. Некоторые не хотели знать. Эти молились.

Когда у мамы Эстефании обнаружили СПИД, муж от нее ушел. Отхлестал ее по щекам, хлобысь-хлобысь-хлобысь, и обозвал шлюхой. Мол, раз у нее СПИД, значит, гуляла. Но мы-то знали, что это невозможно. У нас на горе гулять было не с кем.

После этого дом Эстефании, который мы так любили, стал ветшать. Все кухонные машины вышли из строя, хотя и продолжали стоять на своих местах. Подобранные по цветам полотенца и коврики полиняли.

Эстефания хвасталась тем, что достаточно насмотрелась на столичных мужчин, чтобы балдеть от нового учителя. Якобы она встречала в Мехико таких красавцев, с которыми нашего Хосе Росу даже сравнить нельзя.

Когда одним жарким августовским утром Хосе Роса впервые вошел к нам в класс, от него еще пахло городом: машинами, выхлопными газами и асфальтом. Он был бледный-бледный.

– Как стакан с молоком, – сказала Мария.

– Нет, как киноактер, – сказала Паула.

– Нет, – возразила Эстефания. – Как глист.

С каждой из нас учитель поздоровался за руку. Его пальцы, сжавшие мою ладонь, еще принадлежали городу. Прохладные и сухие, они никогда не чистили манго и не потрошили папайю. Голову его покрывала соломенная шляпа с мягкими полями, называвшаяся, как он объяснил позже, панамой. Нам она показалась верхом элегантности. Если не считать моего отца, мы впервые видели мужчину не в бейсболке. У Хосе Росы были вьющиеся черные волосы и светло-карие глаза с длинными ресницами, которые загибались к бровям.

Познакомившись с ним, моя мама сказала:

– Ну, Ледиди, впору нам засучивать рукава и рыть ему нору!

В первый день занятий мы все собрались в школе вместе с мамами, чтобы официально представиться новому учителю. Так начинался каждый учебный год. В тот первый день мы выглядели просто самими собой. Мы были детьми дикой буйной природы, сродни папайям, игуанам и бабочкам.

Но после того, как перед нами появился Хосе Роса в своей шляпе-панаме, произошло массовое нашествие на салон красоты. Мы наблюдали за тем, как Рут моет головы и делает укладки нашим мамам. Одни просили распрямить им кудряшки, другие, наоборот, просили их завить. И только моя мама решительно заявила, что хочет осветлить свои черные космы. Рут с радостью согласилась: она давно и упорно призывала всех краситься.

Пока наши мамы наводили марафет, мы крутились в парикмахерских креслах, то следя за руками Рут, то глазея на огромные автобусы, проносившиеся мимо простреленного окна. Мы тоже мечтали о красивых прическах и налаченных ногтях, но тщетно.

Когда Рут сняла полотенце с маминой головы, на месте черной охапки вьющихся мелким бесом волос была желтая.

Салон вдруг затих: мы завороженно воззрились на это подобие желтой сахарной ваты.

На следующий день все явились в школу разряженные как на Рождество. Коричневые лица наших мам расцветились румянами, тушью и помадой. Мама Эстефании даже прилепила накладные ресницы, которые смотрелись на ее больном увядшем лице как выдвинутые антенны.

Когда приехал Хосе Роса, к нам в джунгли словно упало большое зеркало. Глядя на него, мы видели себя. Каждый неизвестный нам прежде изъян, каждый шрамчик на нашей коже отражался в нем.

Моя мама первая пригласила учителя на обед.

– Я сражу его своими познаниями в грамматике. Слыхала и про ономатопею, и про глаголы, – сказала она. – А что, разве не так?

Целый день мама мела наш земляной пол и отовсюду стирала пыль. После ухода отца она уборкой вообще не занималась.

Я находила объяснения тому, почему отец покинул наш дом, джунгли и маму (хотя она еще не успела превратиться в вечно пьяную мегеру), но я совершенно не понимала, как он мог расстаться со мной.

Проведя Хосе Росу по нашему чистому дому, мы уселись обедать под папайей. Мама и Хосе пили пиво, я колу. Поставив перед гостем бутылку, мама и не подумала дать ему стакан. В Герреро все дули пиво прямо из горлышка.

Хосе не говорил ни о чем, кроме как об ужасах существования на нашей горе. Он недоумевал, почему местные жители не пьют из стаканов и почти всегда спят не в доме, а под открытым небом. Мы покорно слушали его сетования на то, что, имея телевизоры, спутниковые антенны и стиральные машины, люди умудряются обходиться без мебели и без нормальных полов.

Электричеством здесь пользуются фактически незаконно, внушал нам Хосе Роса, потому что цепляют провода к фонарным столбам на шоссе и тянут их вверх по тропам и через чащи. Его удивляло наше пристрастие к мясу и равнодушие к фруктам и овощам. Дальше – больше. Хосе Роса даже признался, что ему в жизни не было так тошно, как при виде обитавших у школы уродливых жаб. Он не переносил огромных черных муравьев, которые оккупировали его учительский домик, а жару и подавно.

Моя желтокудрая мамочка только кивала, поглощая пиво бутылку за бутылкой. Румяна и тушь стекли с ее лица вместе с потом и размазались по шее. Когда мамина помада окрасила пять бутылочных горлышек, а Хосе Роса сообщил, что даже в такое пекло не может скинуть носки, потому что, в сущности, приспособлен к тому, чтобы ходить в носках, она приуныла.

И тут Хосе Роса спросил:

– Как вы все с этим справляетесь без мужчин? Как?

У моей мамы перехватило дух. Казалось, даже муравьи на земле остановили свой бег. Вопрос Хосе Росы словно бы повис в горячем сыром воздухе. Я могла протянуть руку и потрогать буквы К, и А, и еще одно К.

– Вы хоть изредка включаете телевизор, сеньор Роса? – произнесла мама с той зловещей расстановкой, за которой у нее всегда скрывалась ярость.

Она плюхнула на землю очередную пустую бутылку. Рядом с ней их стало теперь шесть. По некоторым уже сновали туда-сюда большие черные муравьи.

– Вам, мужчинам, слабо нас понять, да? – не унималась мама. – Мексика – земля женщин. Она принадлежит женщинам. Если вы иногда заглядываете в телевизор, то вам небось известно, кто такие женщины-амазонки.

– Женщины с Амазонки? – переспросил Хосе Роса.

Мама рассказала ему о женщинах-воительницах и о происхождении слова «амазонка», которое значит «безгрудая».

У мамы был большой телекругозор. Она так это называла.

– Нет-нет. Я этой истории не знаю, – сказал Хосе Роса.

– Надо смотреть исторические программы, сеньор Учитель. Мы смотрим все исторические программы, ведь так, Ледиди?

Хосе Роса не жаждал обсуждать древних греков, а тем более слушать, как его уличают в невежестве.

– Да, это интересно, но где же все мужчины? – полюбопытствовал он. – Вам известно, где они, собственно, находятся?

– Как же, известно где. Не здесь.

Мама встала и направилась к нашей двухкомнатной халупе. Она шаркала подошвами по земле, с силой вбивая ноги в шлепки, так что пальцы загибались на мысках, как звериные когти.

– Ждите тут, не двигайтесь, – бросила она через плечо, скрываясь в черных недрах нашего раскаленного цементного жилища.

Мы с Хосе Росой впервые остались наедине. Он посмотрел на меня с сочувствием и спросил своим непривычно мягким столичным голосом, всегда ли моя мама так много пьет.

Я знала, что мама, войдя внутрь, рухнет и отрубится, сморенная пивом и жарой. По маминой походке мне ничего не стоило предсказать, что ее светлая кучерявая шевелюра сейчас вмята в подушку на маленькой кушетке в углу и что очнется она только поздно вечером.

– Пойдемте, – сказала я. – Я кое-что вам покажу.

Мы оба поднялись, и мой учитель пошел вслед за мной вокруг маленького дома на задний двор.

– Вот, – сказала я, – смотрите. Это кладбище бутылок.

Хосе Роса остолбенел перед сотнями и сотнями наваленных горой емкостей из коричневого стекла, над которыми роились пчелы.

Между двумя папайями наискосок от пивного могильника была протянута бельевая веревка. Мама прибралась в доме, но забыла снять с веревки белье. Хосе Роса скользнул взглядом по желто-розовому ряду трусов, безвольно обвисших в недвижном воздухе. Среди них были и рваные, и с бурыми промежностями, посекшимися от яростного трения при маминых попытках отстирать менструальную кровь.

– Сколько тебе, собственно, лет? – спросил Хосе Роса, когда мы повернулись и пошли вокруг дома назад.

Он постоянно вставлял в свою речь всякие культурные столичные словечки вроде «собственно», «в сущности» и «надо полагать».

– Пожалуй, я пойду, – сказал Хосе Роса.

Когда мама перебирала, всех всегда сразу тянуло уйти. Я к этому привыкла.

– Да, мама заснула. Давайте я провожу вас до шоссе.

Он обрадовался моему предложению. Я знала, что горожан джунгли пугают, а он, похоже, был из особо пугливых.

– Зачем вы сюда приехали? – спросила я, когда мы спускались по крутому склону к автобусной остановке. Хосе Роса жил в маленькой комнатке над салоном Рут.

Я наблюдала, как он осторожно ставит ноги в черных кожаных штиблетах на шнуровке, стараясь не наступать на больших красных муравьев. Его взгляд то вскидывался от тропинки к кронам деревьев, то метался по сторонам. Едва начинало смеркаться, и дюжины москитов облепили ему шею и руки. Он пытался от них отмахиваться. Джунгли чуяли столичного жителя.

Внизу я сказала ему, что переходить шоссе мне запрещено и что я должна бежать домой.

– Ночью у нас разгуливать нельзя, вы знаете об этом? Вас предупреждали? Ночь принадлежит наркоторговцам, армии и полиции. И еще скорпионам, – сказала я.

Хосе Роса кивнул.

– Что бы ни случилось, из дома ни шагу, даже если будут стрелять или звать на помощь, ясно?

– Спасибо. – Он взял меня за руку и, наклонившись, поцеловал в щеку.

В джунглях никто никого не берет за руку и не целует в щеку. Такой обычай может существовать только в городе или в странах с прохладным климатом. На нашей пышущей жаром земле прикосновение обжигает.

Когда я вернулась домой, мама еще спала. Я не сразу различила на постели ее силуэт. У меня напрочь вылетело из головы, что она обесцветила себе волосы. Светлая копна погребла под собой ее маленькую подушку.

Мама лежала, сложив руки на животе. Приблизившись, я увидела у нее в пальцах какой-то блестящий предмет.

Наутро вид у мамы был убитый. Она не поднимала на меня глаз.

– Когда ушел Хосе Роса? Я что-то не заметила, – буркнула она.

– Да ты задрыхла, мам. Как тебе не стыдно? Он же мой учитель.

Мама заметалась по комнате, дергая себя за вытравленные до желтизны пряди. Трудно было понять, злится она или угрызается.

Наконец она заговорила:

– Просто у меня нутро вывернулось наружу, так вывернулось, что аж кости выперли из мяса и сердце повисло вот здесь, меж грудей, будто оно и не сердце вовсе, а медальон. Мне стало плохо, пришлось лечь. Да, Ледиди, я кожей чувствовала: этот парень видит все мои потроха. Он мог бы ухватить рукой мой глаз и сорвать с лица, как виноградину.

– Зачем тебе пистолет, мам?

Мама остановилась и мгновение молчала.

Какой еще пистолет?

– Мама! Зачем тебе пистолет?

– Есть мужики, которых пристрелить мало, – ответила мама.

Я села рядом с ней и стала поглаживать ей спину. – Мне пора идти в школу, мам, а то я опоздаю.

– Почему, черт возьми, здесь нет бара, полного мужиков, чтоб было где напиваться и целоваться?

– Я ухожу в школу одна. Мне надо спешить, мам. Оставив ее сидеть на полу, я выскочила из дома. Спускаясь по тропинке, я заметила, что вместе со мной к шоссе движется несколькими шеренгами целая армия муравьев. Ящерицы мчались как ошалелые в том же направлении. Птицы, чем-то встревоженные, тоже улетали.

Тем утром всю живность словно смело с горы к черной асфальтовой реке.

Скоро я поняла, в чем дело.

Где-то далеко, еще очень далеко стрекотал вертолет.

Я со всех ног припустила к школе.

Все уже зашли в класс, и маленькая дверь была заперта.

– Впустите меня! – закричала я.

Хосе Роса открыл дверь. Я ворвалась внутрь и бросилась к Марии и Эстефании, которые стояли у окна, глядя на небо.

– Где Паула? – спросила я.

Подружки покачали головами.

Хосе Роса оторопел. Мария объяснила ему, что армия посылает вертолетчиков поливать гербицидом маковые поля.

– Все спешат укрыться. Никогда не угадаешь, где они сбросят эту гадость.

Мы слушали, как вертолет приближается. Вот он наконец протарахтел над нашей крохотной школой и удалился.

– Кто-нибудь чует запах? – спросила Эстефания.

– Я ничего не чую, – ответила Мария. – Не-а.

Хосе Роса достал из кожаного портфеля мелок и подошел к доске. Отчертив четыре колонки, он вписал в них названия предметов: История, География, Математика, Испанский язык.

Мы вытащили из школьных ранцев тетрадки и карандаши и начали списывать с доски то, что написал Хосе Роса.

Запах коснулся моих ноздрей, когда я выводила слово «История». Когда я дошла до «Испанского языка», у меня уже не оставалось сомнений, что несет гербицидом.

Нам, девчонкам, это было ясно. Хосе Росе – нет.

Еще нас беспокоило отсутствие Паулы.

Мы ощущали, как вонючая отрава заползает под дверь класса.

Мария скорчила рожицу и уже приготовилась сказать, что надо бы нам всем выйти на улицу, как вдруг дверь распахнулась и появилась рыдающая Паула.

Она была с ног до головы облита ядом.

Паула рыдала, крепко зажмурившись и не разжимая губ.

Мы все знали: если гербицид попадет в рот, можно умереть.

Удирая от вертолета, Паула потеряла шлепки и ранец. С ее платья и волос капала жгучая жидкость. Она боялась даже приоткрыть глаза. От гербицида можно еще и ослепнуть. Он выжигает все.

Первой с места вскочила Мария.

Чтобы не прикасаться к Пауле, Мария подтолкнула ее тетрадкой к маленькой туалетной комнате в глубине класса.

Мы с Эстефанией бросились за ними. В туалете Паула сорвала с себя платье. Мы попытались умыть ее под краном, но струйка была тонюсенькая, и кто-то догадался черпать воду из бачка унитаза. Особенно мы старались промыть ей глаза и губы.

Мне щипало язык. Участки кожи, соприкоснувшиеся с отравой, горели огнем, способным превращать сияющие маки в кусочки смолы размером с изюмину.

Хосе Роса наблюдал за нами молча. Он заглядывал в дверь, подняв к лицу руку и уткнувшись носом в белый хлопковый рукав.

Мы смыли едкую гадость, но было очевидно, что она уже частично проникла внутрь. Паула стояла голая, безмолвная и дрожащая посреди маленькой туалетной комнаты.

Это Эстефания придумала завернуть ее в ветхую занавеску, висевшую в классе.

Мы проводили Паулу через заросли вниз к шоссе и снова вверх к ее дому. Она наотрез отказалась взять у кого-нибудь из нас пластиковые шлепки и ковыляла босиком. Ей не хотелось, чтобы мы обожгли ноги, если в траве по дороге к дому вдруг окажется гербицид.

Мы передали Паулу ее маме. Та только руками всплеснула:

– Час от часу не легче!

Мы понимали, что тело Паулы не сосуд, из которого можно вычистить отраву ершиком.

Свою маму я нашла за домом. Она сидела на земле и созерцала пивное кладбище. Вздыбившиеся волосы окружали ее голову желтым нимбом. Бутылки из коричневого стекла и серебристые банки блестели и переливались под утренним солнцем.

Я присела рядом с ней.

Мама посмотрела сначала на меня, потом на солнце и произнесла:

– Что ты так рано, а?

Меня еще била дрожь.

– Господи, Ледиди, – встревожилась мама. – Что такое стряслось?

Она наклонилась ко мне и обняла. Я рассказала ей все, как было.

– Дочка, детка моя, это предзнаменование, точно. Нас пометили. Теперь жди беды.

Она оказалась права. Позже, когда Паулу похитили, я в этом уверилась. Пауле суждено было стать первой.

Той ночью у меня, Эстефании, Марии и Паулы впервые пошли месячные. Моя мама говорила, это из-за полнолуния. Мама Эстефании говорила, это из-за яда: мол, он расшевелил в нас что-то дурное.

Но мы-то знали, что произошло на самом деле. Хосе Роса увидел нагую Паулу.

Он увидел ее смуглую кожу, и груди с мягкими гранатовыми сосками в широких коричневых ореолах, и черный пушок в низу живота. Он увидел ее свежую девичью красоту. В тот миг мы вчетвером превратились в одну женщину, как будто Хосе Роса раздел взглядом нас всех.

 

Глава 7

Я поклялась маме, что никогда не открою Марии тайну ее рождения.

– Не хочу ворошить прошлое, – сказала мама.

– Я буду молчать.

Чем старше становилась Мария, чем незаметнее делался шрам на ее губе, тем больше она походила на отца. Если бы он ее встретил, то принял бы за свое отражение в зеркале.

Моя мама тоже это замечала. Она подолгу не сводила с Марии глаз, изучая ее черты и разрываясь между двумя желаниями: сжать Марию в объятиях и со всех сил заехать ей по лицу.

Я любила Марию. В этом богонеугодном-богонеспасаемом-адскопламенном углу, как мама называла нашу гору, не было человека добрее Марии. Даже опасных огненных муравьев она давила скрепя сердце.

Тот год, когда нас учил Хосе Роса, запомнился мне чередой событий.

Первое событие – это появление нового учителя и его визит к нам домой, завершившийся у пивного могильника. Второе знаменательное событие – это когда Паула угодила под гербицидный ливень.

За ходом времени я следила по маминым отраставшим волосам. К окончанию учебного года их черные корни доросли ей почти до ушей. Она не перекрашивалась обратно в брюнетку, не осветлялась заново и даже не подравнивала концы, потому что салон красоты закрылся. Закрытие салона красоты было третьим событием года.

Никто ничего не видел. Никто ничего не слышал. Никаких следов не осталось.

Рут как в воду канула.

Бабушка Эстефании София, державшая магазинчик ОКСО через дом от салона Рут, поднялась раньше обычного и пошла открывать торговлю. Это было десятого декабря. София ожидала вала паломников, которые побредут по всем дорогам и тропам Мексики в сторону Мехико, чтобы двенадцатого декабря поучаствовать в праздновании дня Святой Девы Марии Гваделупской.

София, как всегда, проходила мимо салона красоты. Прозрачная зеленая дверь из рифленого пластика была распахнута на улицу. София сунулась внутрь и позвала Рут. Ответа не последовало.

По ее словам, она не взялась бы судить, что за пятна алели там на полу: брызги крови или капли красного лака.

Звонить в полицию дураков не нашлось. Мы ждали.

Когда мы оказывались возле салона под не снятой еще вывеской «Греза», то невольно заглядывали в окно в надежде увидеть Рут. Но видели только две сушилки, под которыми совсем недавно сидели наши мамы, и две пустые раковины, где Рут мыла нам головы. На подоконнике за продырявленным стеклом по-прежнему стояла менора.

Никто не сомневался, что Рут похитили.

– Когда кругом этакая прорва покойников, вряд ли кто-то отыщется среди живых, – говорила мама.

Исчезновение Рут так потрясло Хосе Росу, что он два месяца не оставлял попыток вызвать из Мехико следователя.

У нас на горе мобильники ловили сигнал с башни, находившейся в двенадцати километрах, только в одном месте – на небольшой полянке по дороге в школу. Там обязательно кто-нибудь да толокся, либо разговаривая по телефону, либо ожидая звонка из Соединенных Штатов. Этот открытый пятачок был нашим окошком в мир. Через него мы получали и хорошие, и дурные вести. Моя подкованная в античной истории мама называла нашу поляну Дельфами.

Звуки джунглей смешивались с трезвоном мобильников. Влажный воздух был пронизан гудками, трелями и мелодиями, над которыми возвышались крикливые женские голоса.

На поляне всегда сидели женщины, ждавшие звонков от мужей и сыновей. Некоторые проводили там целые дни, складывавшиеся в недели, месяцы, годы, а их мобильники так и не подавали признаков жизни.

Однажды, еще до окончательного ухода отца, мама разговаривала с ним по телефону, и я слышала ее слова:

– Я по тебе так изголодалась, что готова слопать этот мобильник.

Странно было видеть топчущегося на поляне мужчину. Присутствие Хосе Росы всех немного смущало. Мы зачарованно слушали, как он часами беседует с адвокатами, полицейскими и судьями, пытаясь убедить хоть кого-нибудь приехать и расследовать похищение Рут.

Как-то днем бабушка Эстефании София сочувственно обняла его за плечи.

– Пропавшая женщина все равно что листок, смытый в канаву дождем, – сказала она.

– Никому нет дела до Рут, – прибавила мама. – Ее увели, как машину.

Четвертое событие, которым ознаменовались те двенадцать месяцев, произошло в последнюю неделю учебного года, в июле, за день до отъезда Хосе Росы назад в Мехико.

Я помогала Хосе Росе убираться в классе и снимать развешанные по стенам карты и схемы. Он освобождал класс для нового учителя, который собирался приехать в середине августа.

Карта мира уже лежала свернутая. Вместо привычных глазу очертаний Африки и Австралии, вместо завораживающей синевы морей и океанов теперь бурела голая кирпичная стена.

Занавеска, в которую мы обернули обнаженную Паулу, так и не вернулась на окно.

Я прислонилась к стене, еще недавно прятавшейся под изображением радуги и диаграммами преломления света в капле воды.

– Мне тоже жаль расставаться, – произнес Хосе Роса и шагнул ко мне.

От него веяло запахом сладкого черного чая с молоком.

Он положил руки мне на плечи и прижал губы к моим губам.

Я ощутила вкус Хосе Росы – вкус стеклобетонных конструкций и уносящихся в небеса лифтов. Его двадцатитрехлетние ладони нежно коснулись моего тринадцатилетнего лица, и он снова меня поцеловал. Небоскреб снизошел до меня.

 

Глава 8

– Быстро в нору!

– Что-что, мам?

– Быстро в нору! Тсс!

– Что?

– Тише!

Мама возилась у дома, когда увидела между деревьями светло-коричневый «БМВ». Вернее, сначала услышала. В джунглях стояла тишина, насекомые и птицы вдруг смолкли.

– Беги скорей! – приказала мама. – Ну же!

Я выскочила из передней двери и метнулась к низкорослой пальме на маленькой лужайке сбоку от дома.

Нора скрывалась под навесом сухих веерообразных листьев. Отведя их в сторону, я юркнула внутрь. Потом извернулась и опять закрыла просвет листьями.

В норе я едва помещалась. Отец вырыл ее, когда мне было шесть лет. Мне пришлось лежать на боку с подтянутыми к подбородку коленками, в позе скелета из древнего захоронения, которое показывали по телевизору. Сквозь листвяную крышу ко мне прорывались тонкие лучики света.

Мотор зарокотал совсем близко.

Земля вокруг меня задрожала, когда «БМВ» подкатил к нашей халупе и остановился впритык к пальме чуть ли не надо мной.

На мое крохотное убежище упала тень, и оно погрузилось во тьму. Сквозь листья проглядывало брюхо машины, переплетение труб и железок.

Мотор затих. Щелкнул ручной тормоз. Со стороны водителя открылась дверца.

На землю опустился коричневый ковбойский башмак с высоким, но грубым мужским каблуком.

Это был не местный башмак. В нашем пекле таких башмаков не носили.

Встав у открытой дверцы, чужак оказался лицом к лицу с моей мамой. Из моего укрытия мне были видны только его башмаки и ее красные пластиковые шлепки, повернутые друг к другу носками.

– Здорово, мать, – сказал он.

Выговор тоже был не местный – северомексиканский, как и башмаки.

– Здесь всегда такая жарища? – спросил чужак.

Мама не ответила.

– Эй, мать, опусти дуло.

Открылась противоположная дверца машины.

Я не могла повернуться в норе, чтобы посмотреть, поэтому вся превратилась в слух.

Из «БМВ» вылез второй человек.

– Хлопнуть ее, что ли? – спросил он и тут же сорвался на булькающий кашель. У него был астматический голос жителя пустыни, голос гремучих змей и песчаных бурь.

– Где твоя дочка, а? – поинтересовался первый.

– У меня нет никакой дочки.

– Как это нет? Не ври мне, мать.

Я услышала, как об обшивку машины звякнула пуля.

«БМВ» надо мной затрясся.

Следом раздался треск автоматной очереди, и пули дробью прошлись по стене дома, взрывая необожженный кирпич.

Затем наступила тишина. Джунгли вздохнули и выдохнули. Насекомые, рептилии и птицы замерли, все шорохи прекратились. Небо потемнело.

Ветер сгорел в автоматном огне.

– В другой раз, мать, так легко не отделаешься, – произнес первый.

– Я оставил тут свою метку, ясно? – выдавил из себя второй сквозь хрипы с присвистом.

Мужчины сели в машину и захлопнули за собой дверцы. Водитель повернул ключ зажигания, и мотор затарахтел. Когда он поставил башмак на педаль газа, меня обдало автомобильными выхлопами. Я открыла рот и втянула в себя вредоносный дым.

Машина дала задний ход, развернулась и покатила вниз по тропинке.

Я дышала полной грудью.

Я наслаждалась ядовитой вонью, как ароматом цветов или фруктов.

Мама продержала меня в норе еще два часа.

– Ты не выйдешь, пока птицы не расщебечутся, – сказала она.

Уже смеркалось, когда мама отодвинула пальмовые листья и помогла мне вылезти. Наш маленький домик был весь измолочен пулями. Досталось даже папайе: из ран в мягкой коре сочился сладкий сок.

– Ой, посмотри! – вскрикнула мама, тыча пальцем в нору.

Я обернулась.

В норе сидели четыре скорпиона с белыми панцирями. Самые смертоносные.

– Скорпионы тебя пожалели, а люди никогда не пожалеют, – сказала мама.

Она сняла с ноги шлепку и прихлопнула всех четырех.

– На жалости далеко не уедешь, – заключила мама, сгребая скорпионов в горсть и отшвыривая подальше.

Прикрыв листьями нору, мы заметили на земле синий пластмассовый ингалятор. Он валялся на том месте, откуда астматик палил по нашему дому и по деревьям.

– Что нам с ним делать? – спросила я. Мне было страшно к нему прикоснуться.

– Зуб даю, они возвращаться не будут, – сказала мама.

– Но этот человек задохнется.

– Пусть лежит, где лежит. Не трогай.

На следующий день на поляне, где иногда ловили сеть мобильники, мы узнали, что чужаки увезли Паулу.

Мария сидела в сторонке одна, пощипывая шрам на губе. Мама Эстефании Августа стояла посреди поляны, держа мобильник над головой в попытке поймать сигнал. Бабушка Эстефании София что-то возбужденно орала в трубку.

Мама Паулы Конча склонилась над телефоном и словно гипнотизировала его взглядом.

– Позвони мне, позвони мне, деточка, позвони, – шептала она.

Моя мама присела рядом с Кончей.

– Сначала они заехали к нам, – сказала мама.

Конча вскинула на меня глаза.

– Ты успела спрятаться в нору? – спросила она.

– Да.

– А Паула не успела. Собаки не лаяли. Мы не слышали, как они подъехали. Ни одна шавка не тявкнула.

Более жалких, более пугливых псин, чем те, что жили у Кончи, не видывал свет. Всех их она подобрала на шоссе, после того как по ним проехались машины. Под деревьями вокруг ее дома отлеживалось в тени не меньше десяти таких доходяг. В основном это были уродливые дворняги. Моя мама называла их кабысдохами.

Конча вытянула вверх руку с телефоном.

– Вот уж не думала, что они собак поубивают, – сказала она.

– Они убили собак?

– Мы с Паулой сидели на кушетке перед телевизором, остывали после мытья. Сидели неодетые, завернувшись в полотенца. Вдруг прямо за ухом – щелк-щелк. Этот мерзавец почти вплотную подкрался, а я ни звука не слышала. Он сунул мне в нос пистолет и поманил Паулу пальцем. «Пошли со мной», говорит, не сам говорит, а его скрюченный палец говорит. Паула встала, в полотенце плотнее закуталась и пошла к нему. Они вышли за дверь и сели в «БМВ». Так в полотенце она и уехала, в одном полотенце.

Конча выскочила следом за ними и видела, как машина удалилась вниз по тропинке. Вокруг дома были разбросаны окровавленные трупы собак. Внутри продолжал надрываться телевизор.

– Босая, в одном полотенце, – повторила Конча, качая головой.

Под лимонным деревом на границе ее маленького участка была нора, которую она много лет назад вырыла для Паулы.

– Я похоронила в ней собак, – сказала Конча. – Свалила их туда кучей и закопала.

В тот день на поляне появился Майк. Он ритмично жевал резинку, меся ее передними зубами. Между его губ то и дело мелькал белый комок. Я не видела его несколько недель, потому что он целыми днями пропадал в Акапулько. Майк всегда стоял отдельно от всех, высоко задрав руку с телефоном. У него было минимум штук пять мобильников, рассованных по разным карманам. Он звенел, жужжал, дзинькал, ухал и завывал, как музыкальный автомат. Майк хвастался, что у него есть штатовский номер, городской номер Мехико, флоридский номер и несколько местных номеров. Мария сообщила мне по секрету, что ее брат толкает дурь. Вот почему у него водились деньжата. Мы этим не заморачивались. Благодаря Майку у нас на горе каждый месяц было Рождество. Без подарка никто не оставался.

Если Майк оставался дома, он с утра до ночи торчал на поляне. Ему звонили со всех концов США и Европы. У него были даже свои странички в «Фейсбуке» и «Твиттере». Казалось, все Штаты в курсе: Майк именно тот парень, у которого в Мексике нужно брать наркоту. Мария говорила, что Майк там знаменитость. Намыливаясь в Акапулько на праздники или выходные, американские туристы, особенно юнцы в весенние каникулы, заказывали у него травку. К нему прилепилась кличка Мистер Винт.

Майк буквально прирос к своему айподу, так что с ним невозможно было разговаривать. Он постоянно дергался и подпрыгивал в такт с толчками хип-хопа или рэпа. У него даже слова выскакивали толчками. Майк мог мечтать только об одном: стать хип-хоп-танцором в Нью-Йорке. Мог, но не мечтал. Он жил от выходных до выходных, как будто эти семь дней с понедельника по воскресенье были природным циклом.

Когда разнеслась весть об исчезновении Паулы, Майк выключил свой айпод и засунул его глубоко в передний карман джинсов.

Тогда каждый вслушивался в молчание мобильных телефонов. Как в самое важное. Как в звук отсутствия Паулы. Как в песню.

 

Глава 9

И потекли дни без Паулы.

Новый учитель относился к своей работе совсем не так, как Хосе Роса. Сеньор Роса очень старался и следовал программе Секретариата народного образования. Рафаэль де ла Крус чихать хотел на программу. У него было единственное желание: поскорее разделаться с тяжкой обязанностью и укатить в свой родной город Гвадалахару, где жила его невеста. Вместо того чтобы учиться, мы сидели за партами и слушали музыку. Сеньор де ла Крус приносил в класс CD-плеер и две портативные колонки. Тогда мы впервые услышали классику.

Каждое утро мы приходили в школу, рассаживались по своим местам и ждали сеньора де ла Круса. Ждали долго, иной раз часа два. Появившись наконец в классе, он вынимал из маленького кейса CD-плеер с колонками и говорил: «Значит, вы еще здесь». Я не совсем понимала, что он имеет в виду. А где же нам было быть?

Сеньор де ла Крус ставил только Чайковского. «Лебединое озеро» выплескивалось из класса в джунгли, затапливало наши дома и склоны с посевами мака и конопли, перехлестывало через маслянисто-черный асфальт шоссе, растекалось по Сьерре-Мадре и дальше, пока в волнах лебединого танца не исчезала вся страна.

– Не иначе как голубой! – фыркала мама.

Новый учитель нами не интересовался. Мне он был симпатичен. Сеньор де ла Крус приходил в класс, проигрывал диски, затем удалялся в свой крохотный однокомнатный домик и не высовывал носа до следующего утра. Но в классе он заставлял нас скрестить руки на пластмассовых партах, положить на них головы, закрыть глаза и в течение четырех-пяти часов слушать.

Эстефания на этих концертах спала, а потом жаловалась, что от музыки ее знобит. Когда до нее дошло, что мы весь год ничем другим заниматься не будем, она принесла в школу одеяло и прикрывала им спину и плечи. Чем больше СПИД изнурял ее маму Августу, тем сильнее мерзла Эстефания. Мать высасывала тепло из собственной дочери.

Марию, которая обалденно плясала кумбию и сальсу, такие уроки вполне устраивали. Ей все было хорошо – лишь бы не решать задачки.

В те утренние часы я ложилась щекой на руку и закрывала глаза. В наплывах музыки Чайковского мне слышался гул подводных вулканов. Я слышала, как мощные корни деревьев пронизывают земную кору. Я слышала, как распускаются маки.

Я силилась уловить голос Паулы, но не слышала ничего.

Я была уверена, что ее нет в живых. И все были уверены, что ее нет в живых. Поэтому, когда она вдруг объявилась, у моей мамы вырвалось:

– Силы небесные, восстала из гроба!

В тот год мы распрощались со школой. Аттестат о начальном образовании открыл нам дверь из детства во взрослую жизнь. Кому-то из нас исполнилось двенадцать, кому-то тринадцать, а кому-то уже четырнадцать лет, ведь учеба растянулась на целую вечность. Случалось, учителя бросали нас посреди года, случалось, не приезжали вообще.

Сеньор де ла Крус аттестовал нас всех только потому, что его нисколько не заботило, есть у нас какие-то знания или нет. Он объявил, что выпускных экзаменов не будет, подмахнул бумажки и в два счета слинял. По-моему, он считал великой удачей покинуть наши края без дырки в теле.

Ученье закончилось, и нам пришлось задуматься о том, чем заниматься дальше. У Эстефании выбора не было. Ей предстояли годы забот об умирающей матери. Мария хотела подождать и осмотреться. Майк приносил в семью все больше денег и убеждал мать и сестру перебраться в Акапулько. Он говорил, что купит им домик. О планах Паулы никто даже не спрашивал: она жила теперь жизнью младенца, запертая в четырех стенах.

Мама мне говорила:

– Торговать на обочине игуанами я тебе не позволю. О колледже красоты в Акапулько и не помышляй – через мой труп. Горничной в Мехико ты, хоть умри, не будешь. На приграничную фабрику я тебя не пущу. Сидеть у меня на шее тоже не дело, и посмей только забрюхатеть – убью.

Однажды на поляне к нам с мамой подошел Майк. Казалось, он танцевал под перезвон мобильников, которые журчали, звякали, дзинькали и дребезжали у него в карманах. Он извивался и ерзал внутри себя, как будто под туго натянутой кожей все его кости ходили ходуном. В раннем детстве Майк повсюду таскал за собой на веревочке ручную игуану и был безутешен, когда мать сварила его подружку с морковкой и картошкой.

Майк запустил пальцы в один из карманов и вытянул золотую цепочку.

– Я давно собирался подарить тебе что-нибудь красивое, Рита, – произнес он. – Уродством ты по горло сыта.

Майк сказал, что в Акапулько у него есть знакомая семья, которая ищет няню для маленького ребенка.

– Отлично, – обрадовалась мама. – Это как раз для тебя, Ледиди.

– Почти всю неделю тебе придется жить в Акапулько, – объяснил Майк. – Зарабатывать будешь не хило. У родителей денег что грязи, много-много-много. – Майк выделил это тройное «много», три раза щелкнув пальцами: щелк-щелк-щелк.

Услыхав, что семья богатая, мама приосанилась. Она сразу подумала о том, сколько всякой всячины мне удастся стащить. В зеркале ее глаз я различила себя, прячущую в сумочку помаду и пузырек шампуня.

Я знала, чем обернется мой отъезд. Передо мной возникла картина: мама спит, челюсть отвисла, рот нараспашку. Телик настроен на историческую программу, и в комнату льются рассказы о замках Луары или возникновении шахмат. Вокруг стоят пустые пивные бутылки. Длинные черные муравьи шастают взад-вперед по ее губам, и некому их смахнуть.

– Да, – сказала я Майку. – Согласна.

Домой мы с мамой шли мимо того дерева, под которым задолго до похищения Паулы закопали мертвого парня. Мы так и не узнали, кто он. Никто им не интересовался.

– В джунглях повсюду уши, – говорила мама. – Здесь секретов нет.

В тот день ближе к вечеру я наконец выяснила, что случилось с Паулой.

Спускаясь бегом по тропинке, которая вела к школе, я наткнулась на Паулу. Она сидела под деревом прямо попой на земле, чего мы никогда не делали. На нашей горе все обязательно что-то под себя подкладывали.

Паула была в длинном платье, накрывавшем ее как колокол. Мне представились полчища насекомых, ползающих по ее голым ногам под навесом ткани.

Я ощутила ступнями тепло черной земли.

Земля вернула нас друг другу.

Мне захотелось взять Паулу за руку. Склонив голову, она рассматривала что-то у себя на коленке.

Я двинулась к ней крадущимся шагом, которому научилась, охотясь за маленькими ужами и детенышами игуан. Приблизившись, я оказалась между Паулой и солнцем, и на нее легла моя тень.

Она подняла глаза. Я села рядом с ней на землю, понимая, что через минуту превращусь в черно-красный муравейник. Платье Паулы кишело черными муравьями. Некоторые уже взобрались наверх, сновали по шее и за ушами. Она их не стряхивала.

– Правда ведь, жалко Бритни Спирс? – заговорила Паула.

Длинные рукава ее платья были подвернуты и засучены. На внутренней стороне левой руки, где кожа светлая и тонкая, как шкурка гуавы, я заметила ряд сигаретных ожогов – точки, круги, розовые пятна.

– У Бритни Спирс много татуировок, – продолжала Паула.

– Правда? Я не знала.

– Да-да. Фея… И еще маргаритка на пальце ноги.

– Я не знала.

– А еще бабочка, и другой цветок, а на правой руке звездочка.

– Неужели?

– Да. У нее тело как сад.

– А ты меня узнаешь? – спросила я.

– Конечно, узнаю. Ты Ледиди.

Я смахнула муравьев с ее ног и рук.

– Вставай. Не то муравьи сожрут тебя заживо.

– Муравьи?

– Твоя мама знает, где ты? – Я подхватила ее за запястья и подняла. – Я отведу тебя домой.

– Посидим еще немножко. Мне с тобой хорошо, – сказала Паула. – Ты такая заботливая.

Я обняла ее за плечи и подвела к бревну, лежавшему неподалеку.

– Тут нам будет лучше, чем на земле.

Мы сидели бок о бок, глядя вперед, как будто в автобусе, едущем по шоссе. Я приподняла ее руку и рассмотрела узор, выжженный окурками на нежной коже предплечья.

– Я видела тигров и львов, – сказала Паула. – Настоящих. Не в зоопарке.

– Расскажи.

– Там был гараж для машин и гараж для зверей. – Можешь мне все рассказать.

Паула описала ранчо. Оно находилось на севере Мексики в штате Тамаулипас на самой границе с Соединенными Штатами. Там жил с женой и четырьмя детьми знаменитый наркобарон, прозванный Макклейном в честь копа, которого Брюс Уиллис сыграл в фильме «Крепкий орешек». Макклейн раньше служил в полиции.

– Я была его секс-рабыней, – сообщила Паула.

– Секс-рабыней?

– Да. Так мы себя называли. Мы все.

В гараже на краю имения помещался автопарк Макклейна, состоявший из четырех «БМВ», двух «Ягуаров» и скольких-то там пикапов и джипов. К гаражу примыкала цементная постройка, где содержались лев и три тигра. Паула знала от смотрителей, что хищников купили в штатовских зоопарках. На ранчо было свое маленькое кладбище с четырьмя мавзолеями в виде небольших домов, в которых имелись даже ванные комнаты.

Зверей держали не для забавы. Львиные и тигриные испражнения каждый день собирали и рассовывали по пакетам с наркотиками, готовым к отправке в США. Это отпугивало пограничных собак-нюхачей.

У Паулы на ранчо было две обязанности: удовлетворять похоть Макклейна и нашпиговывать или обмазывать звериным калом пакеты.

– Кто-то мне говорил, что их кормят человечьим мясом, – сказала Паула.

Пока мы сидели на бревне, держась за руки, небо погасло. В сумерках вокруг нас роились москиты, но я слушала, не шевелясь, и позволяла им себя кусать. А Паула, казалось, вообще их не чувствовала.

– Ты ведь понимаешь, что я была пластиковой бутылкой? – спросила Паула. – Которую хватают и выпивают?

Я помотала головой. Нет, нет.

– Типы, которые меня украли, были из Матамороса. Они отвезли меня на север прямо в день рождения дочки Макклейна. Ей исполнилось пятнадцать.

Для увеселения гостей был нанят цирк. На поле сбоку от особняка были раскинуты шатры. Человек с облаком розовой сахарной ваты раздавал ее на длинных деревянных палочках всем желающим. Рядом с огромным танцполом играл оркестр.

Паулу отвели в шатер, установленный на отшибе. Туда едва доносились звуки оркестра. В шатре находилось несколько мужчин и около тридцати девушек. Вдоль одной стенки стоял ряд пластмассовых стульев, а посредине – стол, где теснились бутылки с кокой и пивом, пластиковые стаканчики и бумажные тарелки с горками арахиса, обвалянного в перце чили. Сюда свозили похищенных девушек. Наркоторговцы, которые укокошили собак Кончи и забрали обернутую белым полотенцем Паулу, рассчитывали ее дорого продать.

Макклейн расхаживал по шатру, оглядывал женщин и просил каждую улыбнуться и показать зубы. Но Паулу не попросил.

Макклейн с ходу выбрал ее. Он выбрал красивейшую девушку Мексики. Она должна была стать легендой. Ее лицо должно было украшать обложки журналов. Ей должны были посвящать любовные песни.

Сидя рядом со мной на бревне, Паула все время смотрела прямо перед собой. Усталость, видно, брала свое, и ее рассказ превращался в мешанину отрывочных впечатлений.

– Про восходы и закаты тебе будет неинтересно, – говорила она. – Про то, что я ела и где спала, тоже неинтересно. А вот это интересно. Представляешь, у Макклейна пар двести обуви – из всех видов зверей, которых Ной вывез в ковчеге. У него есть ботинки из ослиного члена. А есть ботинки, которые он любит носить по воскресеньям. Светло-желтые. Говорят, они из человечьих кишок.

Паула словно зачитывала пункты заранее составленного плана: у дочки Макклейна больше двухсот кукол Барби, одна кукла позолоченная, и вместо глаз у нее настоящие зеленые изумруды; у Макклейна есть коробка с перьями петухов, которых он выращивает для петушиных боев; у Макклейна поперек всего живота шрам, как будто его распиливал пополам фокусник; у каждого сына Макклейна свой игрушечный автомобиль, совсем как настоящий, только маленький, и даже ездит на бензине; на ранчо есть маленькая автозаправка и при ней маленький магазинчик OXXO.

Девушек, которых Паула встретила в шатре, а потом видела на разных вечеринках, звали Глория, Аврора, Исабель, Эсперанса, Лупе, Лола, Клавдия и Мерседес.

– Что это за девушки? – спросила я.

– Да девчонки вроде меня. А у дочки Макклейна есть домик для игр, и в нем унитазы с фонтанчиками.

– За сколько тебя продали?

– Меня подарили.

– Почему у тебя на руке ожоги?

– Они у нас у всех, Ледиди. – Она опустила глаза на свою руку, вытянув ее перед собой ладонью вверх, как будто показывала мне страницу книги. – Все похищенные прижигают себе окурками левую руку.

– Зачем?

– Совсем, что ли, того? Мозгов нет?

– Прости.

– Одна девушка придумала это очень-очень давно, и теперь мы все так делаем. Если нас найдут мертвыми, люди сразу догадаются, что мы были украдены. Это наш знак. Мои ожоги – это послание.

Я вглядывалась в скопление розовых точек на ее руке, веслом вскинутой в воздух джунглей.

– Хочется сообщить людям, что ты – это ты. Иначе как наши мамы нас найдут?

Уже почти стемнело.

– Тебе пора домой, – сказала я. – Пойдем, я тебя отведу.

Мама Паулы ждала на крыльце. В руке у нее была детская бутылочка с молоком. Конча встретила нас словами:

– Пора баиньки, малыш. Что ты забыла в джунглях?

Не ответив, Паула прошла в дом.

Ее мама проводила меня до границы своего участка.

– Она что-нибудь тебе рассказывала? Христом Богом прошу, никому ни слова, – возбужденно заговорила Конча. – Откуда они про нее узнали? Кто вынюхал, что здесь живет девочка неземной красоты? Они приехали за ней. Они знали, за кем едут. Если до них дойдет, что она опять дома, если им только шепнут, они вернутся и заберут ее. Нам надо бежать. Немедля. Завтра-послезавтра. Я все обдумала. Ледиди, мы скроемся. Про что она тебе рассказывала?

– Про ожоги.

– Что она сама себя жгла сигаретой? Что все похищенные девушки это с собой проделывают?

Я кивнула.

– И ты ей веришь? – спросила Конча. – Я ни капли не верю. Как это можно себя жечь? Чушь.

– А я верю.

В этот миг за спиной у матери возникла Паула. Как белый призрак. В руке она сжимала бутылочку с соской. Паула была голая. В мареве лунного света я различила соски, темный треугольник промежности и по всему телу – россыпь выжженных окурками звезд. В хаосе точек я узнала созвездия Орион и Телец. Даже ступни были в розовых пятнышках. Паула прошла сквозь Млечный Путь, и каждая звезда оставила на ее коже отметину.

 

Глава 10

Конча повернулась, взяла Паулу на руки, как четырехлетнюю девочку, и внесла в дом. Больше я Кончу и Паулу никогда не видела.

Мы поняли, что они уехали, когда к нам явились клянчить еду три голодных пса. Это были бродяги, которых Конча подобрала после того, как в день похищения Паулы перебили ее «кабысдохов».

– Хоть бы отравила перед отъездом этих никчемных тварей, – говорила мама. – Мы их подкармливать не будем. Не смей им ничего давать, Ледиди, слышишь?

Мы отправились к дому Паулы проверить, действительно ли они исчезли.

В маленькой двухкомнатной халупе все выглядело так, словно Паула и ее мама ненадолго отлучились.

– Да, – сказала моя мама, – вот так и нужно исчезать: как будто с минуты на минуту вернешься.

На маленьком кухонном столе стоял пакет свежего молока, работал телевизор. Из комнаты неслись новости Акапулько: в баре была стрельба, построены два новых морга, на пляже нашли отрезанную голову.

Со знакомой мне с детства сноровкой мама принялась обшаривать полки. Она выудила полупустую бутылку текилы, электрическую кофеварку и большой пакет картофельных чипсов.

– Пойди поройся в комнате Паулы. Может, там остались какие-нибудь джинсы или футболки, которые тебе впору, – сказала она.

Маленькая кровать стояла там же, где и прежде, на столбиках из кирпичей. Эти столбики отделяли ее от огромных, как мыши, тараканов, ночью шаставших по полу. Стена была утыкана большими толстыми гвоздями, на которые Паула вешала свои одежки, так что получался тряпичный коллаж. Я увидела несколько пар пластиковых шлепок и пару теннисных туфель, выстроенных в ряд под кроватью. На подушке лежали две пустые детские бутылочки, а на одеяле – обувная коробка.

Я открыла коробку.

Мой рот наполнился зноем джунглей. По жилам побежали муравьи и пауки.

В коробке оказались фотографии. Я заглянула в глубоко посаженные черные глазки человека, который выжал из тела Паулы чистую девочку. Мужчина сфотографировался вместе с семьей. На нем были красно-белая клетчатая рубашка, джинсы, широкий кожаный ремень с круглой серебряной пряжкой и черные ковбойские башмаки на высоких каблуках. Так одеваются на севере Мексики. Я поняла сразу – это Макклейн.

Я взяла фотографии и сунула их в джинсы. На дне коробки лежала маленькая записная книжка. Ее я убрала в задний карман.

В двери появилась мама.

– Страшно подумать, но кто-то следил за Паулой много лет, – сказала она. – Следил и ждал, когда она вырастет.

В одной руке мама держала бутылку текилы, в другой – пакет чипсов.

– На нее давным-давно положили глаз, – продолжала она. – За ней наблюдали, как наблюдают за яблоком на яблоне: дают ему созреть и срывают.

Когда мы шли домой, спрятанные в джинсах жесткие карточки корябали мне живот. Мама сменила свои плоские белые резиновые сандалеты на Кончины ярко-зеленые пластиковые шлепки с красным цветком на перемычке. Проследив за моим взглядом, она посмотрела себе на ноги.

– Ну и что такого, Ледиди? Конче они больше не понадобятся.

Мама несла бутылку текилы и пакет чипсов.

Какое-то время мы шагали молча, и вдруг мама повернулась и сплюнула.

– Если кому-то взбредет на ум придумать символ или флаг для нашей дыры, это должны быть пластиковые шлепки, – сказала она.

Придя домой, мы обнаружили, что передняя дверь распахнута, а внутри сидит Майк. Чего это он вперся, удивилась я. У нас так не поступали. Никто не входил в чужое жилье, а тем более не располагался там в отсутствие хозяев. Наш дом даже пропитался его мятным одеколоном, похожим на запах жевательной резинки.

Майк сидел на кухне перед распахнутой дверцей холодильника, как люди сидят перед камином. На ляжке у него лежали два мобильника. Он начал отращивать обритые несколько лет назад волосы, и казалось, что его голова поросла маленькими пучками густой черной травы.

– Сдается мне, ты малость ошибся и принял мой дом за свой, – обратилась мама к Майку, опуская текилу и чипсы на кухонный стол. – Закрой немедленно дверцу! – приказала она.

– Мамуленька, не кипятись. – Майк мгновенно вскочил и одним махом руки захлопнул холодильник.

Всех взрослых женщин на нашей горе он называл мамуленьками. И даже моя мама, не выносившая никаких нежностей, от этого млела. Она уже готова была напуститься на Майка за то, что он вломился к нам в дом, распоряжался тут без нас, открыл холодильник, но слово «мамуленька» ее вмиг утихомирило. Казалось, она вот-вот замурлычет от удовольствия.

Холодильник был для обитателей нашей горы самым важным предметом – электроприбором или предметом мебели, у кого как. Через него мы попадали на Северный полюс, к полярным медведям, тюленям и ледникам. В особенно знойные дни все собирались возле распахнутой дверцы холодильника. Днем мы держали в нем подушки. Завернутые в целлофан, они мерзли между банками пива, коробкой с яйцами и упаковками сыра. Пару часов с вечера наши головы лежали на прохладном хлопке. Когда одна сторона подушки согревалась, мы ее переворачивали. Подушка остужала наши умы и сны. Это была мамина выдумка, которая понравилась всем.

Холодильнику мама молилась как богу.

– За глоток ледяного пива душу продашь морозилке, – часто повторяла она.

Мама плеснула себе в стопку текилы и вскрыла зубами пакет с чипсами.

– Так в чем дело? – спросила она Майка.

Майк сообщил, что послепослезавтра, в понедельник, он встретит меня утром на шоссе и отвезет на автобусе в Акапулько. На одиннадцать мне назначена встреча с нанимающей меня семьей. Я должна взять сумку с вещами и быть готовой сразу приступить к работе.

Я оставила маму с ее стопкой в нашей крохотной кухне и вышла с Майком, чтобы расспросить его про Марию. С тех пор как закончилась школа, мы редко виделись. Дома у них я старалась не показываться: не могла простить Лус, маме Марии, ее связи с моим отцом. Скандальная история ни для кого не была секретом, в том числе и для Майка, который знал всё и обо всех. Одна Мария не ведала, чья она дочь. Не подозревала, что ее губа – знак Божьего гнева. Меня подмывало открыть ей тайну, чтобы мы еще ближе сроднились, как сестры, но я боялась, что, узнав правду о себе, она меня возненавидит.

Я попросила Майка передать Марии, что мне нужно с ней поговорить. Мол, пусть на закате спустится к школе.

Майк поскакал вниз по склону под трели мобильников, которые вдруг разом ожили, словно мертвая зона распахнула окошко в небо и сигнал ударил в Майка, как молния.

Повернув назад к дому, я вспомнила про фотографии, спрятанные в джинсах. Я сунула руку за пояс и вытащила плотные квадратные карточки.

Их было шесть. На одной тот тип, в котором я угадала Макклейна, стоял на взлетной полосе рядом с маленьким самолетом. На двух других были сняты девушки, сбившиеся в группки у стены. Паула присутствовала на обеих. Еще на одной Макклейн красовался перед рядом средневековых доспехов. Похоже, он находился внутри замка.

Все поле предпоследнего и последнего снимков занимал красный трейлер. Это был небольшой прицеп для двух-трех лошадей, который запросто потянет пикап или джип. Фотограф намеренно сфокусировал кадр на крови, вытекающей из дверцы трейлера.

Когда я вернулась домой, мама остервенело щелкала мухобойкой. За месяцы застойной жары бешено расплодились мухи – жирные, ленивые, с мохнатыми спинками. Если такая муха кусает, образуется красная шишка, которая неделями болит и зудит. И кухонный стол, и пол были усеяны окровавленными черными комочками.

– Встань на колени и помолись за мухобойку, – сказала мама. – Кто это сообразил оставить дверь нараспашку?

– А то тебе неизвестно кто.

Мама метнула в меня убийственный взгляд и продолжила изничтожать мух. Я узнала мухобойку, стянутую у Рейесов года два назад.

– Молись за мухобойку, – приказала она.

Мама ненавидела мух, но обожала их колошматить. В нашей крохотной кухне шел веселый кровавый пир.

Она знала то, что знали мы все: мухи непобедимы.

Я прошмыгнула мимо мамы и черно-красных мушиных тушек в свою комнату и запихнула фотографии Паулы к себе под матрас.

Выйдя на кухню, я обнаружила маму за столом с мухобойкой на колене. Дырки пластиковой сетки были забиты окровавленными трупиками раздавленных мух. Прильнув к бутылке, мама в один глоток опустошила ее наполовину. Потом оторвала горлышко от губ. Раздался чмокающий хлопок. Я села на стул посреди поля боя.

– Меня злость душит, – сказала мама.

– Из-за чего?

– По телевизору болтали про журнал, где печатают статьи о назначении женщины!

– И что?

– Я бы им резанула правду-матку.

– Какую правду, мам?

– Жизнь женщины у нее в трусах.

– Как это?

– Думаешь, столичные авторши напишут про то, как заходится сердце? Да, заходится сердце, когда видишь там кровь, и это значит одно: ты теряешь своего ребеночка!

– Мам, ты о чем? – спросила я.

Избиение мух вместе с речью о трусах пробудило во мне беспокойство за маму. Похожее выражение глаз я замечала у нее перед страшным землетрясением, прокатившимся по нашей горе. Позже, когда все закончилось, она сказала, что мы должны были это предвидеть.

За две недели до землетрясения нашу крохотную двухкомнатную халупу наводнили все известные нам виды ползающих тварей. Отовсюду лезли черные вдовы, красные тарантулы, белые и коричневые скорпионы. На потолке кишмя кишели красные муравьи. За телевизором мы обнаружили змеиное гнездо, похожее на спутанный клубок черных лент.

В ответ на это мама уткнулась в телевизор и не отрывалась от него ни днем ни ночью. Она перестала готовить, и мне приходилось шарить по полкам в поисках черствой тортильи и куска сыра и даже открывать банку консервированного тунца, которого мы обычно не ели: мама однажды решила, что у него вкус кошачьего корма. Она пялилась в телевизор потому, что это был единственный способ сбежать с нашей горы.

Пока я без передышки колотила насекомых и жевала сушеные дольки манго, мама совершала путешествие в Петру и посещала семью бедуинов, выселенную из пещеры и получившую социальное жилье в бедуинской деревне, сложенной из цементных блоков. Их верблюд жил в цементном гараже. Мама отправлялась в Индию, где наблюдала за тем, как «медицинским туристам» делают дешевые операции. Она смотрела конкурс «Мисс Вселенная». Она высидела шесть серий исторической передачи о женах Генриха VIII.

В один из дней перед землетрясением к нам забрела заблудившаяся овечка. Я вышла на улицу отдохнуть от телевизора и мамы, а там она, лежит себе полеживает в тени папайи.

Услышав эту новость, мама посмотрела сквозь меня в пустоту и произнесла:

– Скоро ты скажешь, что Мария с Иосифом стоят у нас под дверью и просят их приютить.

Это были ее первые слова после нескольких дней молчания. Но она сразу же отвернулась и вновь переключилась на передачу о предметах, которые находят в желудках мертвых акул. На экране какой-то матрос вспарывал акулье брюхо и извлекал оттуда обручальное кольцо.

Я отнесла овечке воды. Она быстро вылакала питье своим маленьким язычком. Тогда я в первый раз увидела голубые глаза не по телевизору.

Животное увязалось за мной в дом.

Мама взглянула на овцу и изрекла:

– Это не овца, Ледиди. Это агнец, явившийся на закланье.

Я не совсем поняла, что она задумала. То ли зарезать беднягу и приготовить на ужин, то ли на библейский лад порассуждать о нашем насекомьем Ноевом ковчеге.

После того как я заглянула в голубые глаза животины, никакой голод не заставил бы меня ее съесть. В конце концов, я шуганула овечку из дома и согнала с горы на шоссе. Мне оставалось только надеяться, что она не попадет под большой серебристый автобус, мчащийся в Акапулько.

Причиной всего этого сумасшествия было землетрясение. В новостях сообщили, что его эпицентр находится в районе порта Акапулько.

– Это же мы! – в возбуждении закричала мама. – Мы живем в районе порта Акапулько! Ясное дело, шарахнуло прямо здесь, под нами!

Толчки начались в половине восьмого утра. Мы завтракали, когда наше маленькое жилище заходило ходуном. Земля за окном вздыбилась, как морские волны.

В тот день, когда мама била мух, призывала молиться трусам и неумеренно много пила, меня охватил страх. Она на моих глазах съезжала с катушек.

– Что ты пытаешься мне сказать, мам? – спросила я. – Объясни.

Мама откинула голову и принялась вращать глазами.

– Да-да-да. Я скусывала, срывала зубами заусеницы и скармливала их тебе.

– Ты не бредишь?

– Тебе тогда еще не сровнялся годик. Я подмешивала их в рис. А что, по-твоему, мне было делать? Другие вон срезали кусочки кожи с тела, чтобы кормить ими детей. По телику говорили.

– Фу-у, мама.

– А чем, скажи на милость, это противнее материнского молока?

– Да, мам, – сказала я, – модные столичные авторши о таком точно не напишут!

Один Господь Бог ведал, была ли хоть крупица правды в том, что наплела мама. На вранье она смотрела точно так же, как на воровство. Зачем говорить правду, если можно соврать? Это был ее жизненный принцип. Едва сойдя с автобуса, мама заявляла, что приехала на такси.

Мне предстояли долгие часы ожидания, когда она впадет в забытье. Бутылка текилы опустела. Мама поднялась и вынула из холодильника пиво.

– Я их поубивала, – сказала она, – а ты давай убирай.

Я схватила с раковины старую тряпку и принялась смахивать дохлых мух со стульев, столешниц и стен.

Когда я уходила на встречу с Марией, мама приканчивала пятое пиво. Она лежала на кровати, обмахиваясь картонкой, оторванной от коробки кукурузных хлопьев. Телевизор горланил во всю мочь. В состоянии полного отупения мама смотрела фильм о диких животных Амазонии.

– Почему Нат Гео не приедет сюда и не снимет нашу гору? – спросила она.

Прежде чем нырнуть в джунгли, я замедлила шаг и оглянулась. Над крышей нашего маленького домика торчали длинные ржавые прутья – опоры так и не возведенной мансарды. Дома всех наших соседей выглядели так же. Мы строились с мечтой о втором этаже. Но вместо вторых этажей все обзаводились спутниковыми тарелками. Если бы наша гора была видна из космоса, она походила бы на белую площадку, сделанную из тысяч открытых зонтиков.

Мария ждала меня в классе. Она сидела за своей старой партой, как олицетворение нашего детства. У нее была гладкая прическа с круглой шишечкой на темечке, которая у нас называется «луковой головкой». Мария стянула волосы так туго, что даже моргала с трудом.

Каждый раз, смотря на нее и видя в ней своего отца, я едва удерживала язык за зубами.

Иногда мне казалось, что, если бы не присутствие рядом Марии, я бы не помнила отцовских черт. Когда мама узнала, что у отца есть на стороне другая семья, она собрала все его фотографии и поджарила на плитке, как тортильи. Одна за другой они скручивались и тлели на конфорке, пока не превращались в черно-серый пепел. Я наблюдала за тем, как папина улыбка в стиле Синатры, мои именинные торты и шары уплывают в дверь вместе с дымом.

Шрама на губе Марии как не бывало. Но, глядя на нее, я всегда представляла ее прежнее лицо, прежнее беззащитное лицо, полное мифического смысла и боли. Хотя шрам стерся, память о врожденной заячьей губе до сих пор делала ее прежней Марией.

Я села за свою старую школьную парту, стоявшую впритык к парте Марии. Мы половину своих жизней провели здесь бок о бок. Наши сухие, шершавые детские локотки соприкасались, когда мы упражнялись в письме и счете. В этой комнате мы переносились из наших домов и джунглей в совершенно иную жизнь.

Мария сообщила мне, что у Августы, мамы Эстефании, опять подскочила температура и что они завтра утром едут в Мехико, в бесплатный пункт помощи больным СПИДом, где Августе выдавали необходимые лекарства. Августа болела уже больше шести лет, и поездки в столицу и обратно превратились в рутину.

Я сообщила Марии, что Паула и Конча покинули свой дом навсегда.

Еще я рассказала ей о фотографиях. Мария тут же вскочила:

– А Рут? Ты спросила про Рут?

На нашей горе все были уверены, что между исчезновением Рут и похищением Паулы есть связь.

Я покачала головой.

– Нет, не спросила. Прости.

Мария потерла пальцем исчезнувший шрам. Мне вспомнилось, как в день операции мама и Рут выкурили пачку сигарет «Салем». Салон красоты пропитался запахом ментолового дыма. В раннем детстве мы с Марией таскали из пепельницы Рут окурки и сосали фильтры, воображая, будто это леденцы «Холс». Лицо Марии оживило во мне ощущение ментолового фильтра на языке.

– Ты внимательно их разглядела? Ты не поискала на снимках Рут?

– Нет.

– Айда.

Мы вскочили и устремились в сторону моего дома. Мы не шли, а почти бежали, подгоняемые надеждой найти на фотографиях Рут. В глупом восторге от своей дурацкой фантазии мы чесали прямиком через джунгли.

Рука вскинулась в мгновение ока, как потревоженная змея. Мамина рука. Я увидела на стене тень, а потом молниеносное движение, как удар скорпионьего хвоста или бросок языка игуаны, нацеленный в рой мошкары. На раз. В маминой руке блеснул маленький пистолет, и дело было сделано. Вся Сьерра-Мадре словно оцепенела. Я услышала хруст ломающейся кости – впервые в своей жизни.

Я услышала хруст ломающейся кости, потому что пуля попала в Марию, в мою единокровную сестру, вторую дочь моего отца, дочь, похожую на него как две капли воды.

Такое вполне может случиться после десяти бутылок пива, смешанных с текилой. Если бы у мамы взяли пробу крови, она оказалась бы желтой. Если бы ее кровь залили в пробирку и подняли к солнцу, это была бы чистейшая «Корона». Но на нашей горе не брали никаких проб и не вызывали полицию.

– Вызвать полицию – все равно что пригласить к себе в дом скорпиона. Кому это надо? – часто повторяла мама.

Что случилось в тот момент с моей мамой? Дневной свет готовился раствориться в сумерках. Кто померещился ей на пороге в этом предсумеречном, почти потухшем свете?

Я упала на колени и склонилась к Марии. Посмотрев на ее лицо, я словно заглянула в озеро. Под чистой кожей я различила швы, шрамы и разлом нёба, как различаешь под водной гладью каменистое дно и серебристых рыбок.

Я стала заворачивать Марии рукав, чтобы найти рану, и почувствовала на ладонях теплую кровь.

Мария открыла глаза, и наши взгляды встретились. – Что это было? – спросила она.

– Где ты взяла эту чертову пушку, мама? – закричала я, приподнимая Марию.

– У Майка.

Мне захотелось обхватить и прижать к себе маму, которая сникла и слиняла с этой планеты в тот самый миг, когда кровь Марии окропила наш кусочек джунглей.

– Верните меня на минуту назад, верните меня на минуту назад, – шептала мама.

В ее сознании часы дали задний ход. «Крутите время назад, – думала она. – Жмите на обратную перемотку».

Мама постоянно твердила, что смерть приходит точно в срок, никогда не опаздывает.

Набежало облако, и в комнате стало темно. Снаружи донесся крик попугая.

Осев грудой на пол, мама выдохнула:

– Все заживет. Ее только зацепило.

Я обмотала руку Марии кухонным полотенцем и обняла ее за талию. Вот так, в обнимку, мы поковыляли к шоссе.

Там не было ни души. Мимо промчались несколько больших междугородних автобусов. Наши пластиковые шлепки влипали в раскаленный черный асфальт, покрытый разводами машинного масла, сине-зелеными от жары.

Простояв двадцать минут на этой дьявольской жаровне, мы увидели первое такси, но, прежде чем мы добились, чтобы нас посадили и довезли до больницы, прошла, казалась, целая вечность. Чего таксистам не нужно, так это крови в машине. Едва я успевала сказать, что мы едем в больницу, они бросали пристальный взгляд на лицо Марии. Когда их глаза опускались к обмотанной полотенцем руке, они давали по газам и уносились прочь. В Герреро некоторые таксисты привешивают к лобовому стеклу табличку: «Не для окровавленных тел».

Я все время смотрела на кухонную тряпицу в надежде, что она сдержит или даже остановит кровотечение.

В конце концов нашелся водитель, который согласился нас отвезти.

Он покосился на руку Марии и пробурчал:

– Нет, эту пакость я сюда не возьму, пока вы не упакуете ее в целлофановый мешок.

Таксист полез в бардачок, вытащил оттуда пластиковый пакет из супермаркета и дал его мне.

– Вот, упаковывайте.

– Что он сказал? – спросила Мария.

– Рука должна быть в мешке, а то он не пустит в машину.

Я осторожно приподняла раненую руку Марии и уложила ее в пакет из супермаркета, как баранью ногу.

– Ну вот, все в порядке, – сказала я. – Поехали! – Сделай узел.

– Что-что?

– Свяжи углы.

Я связала кончики пластиковых уголков у Марии над локтем. Она безропотно сносила все, что я с ней проделывала. Как будто ее рука, продырявленная моей мамой, стала теперь собственностью нашей семьи.

– Кого же ты так сильно достала? – спросил таксист, когда мы покатили по шоссе.

Единственными людьми во всей Мексике, осведомленными о том, что происходит у нас в стране, были таксисты. «Возьми такси», – советовали человеку, кому требовалось о чем-нибудь разузнать. Мне думалось, что кто-то должен собрать всех-всех таксистов (кто-то вроде Хакобо Заблудовски, старого журналиста, по словам мамы, последнего благородного человека в целой Мексике) и спросить их, что за чертовщина у нас творится.

Мама всегда говорила:

– Где-то наверняка есть таксист, которому точно известно, что случилось с Паулой и Рут.

Дорога до Акапулько заняла меньше часа. Я горела желанием объяснить Марии, что мы единокровные сестры и что моя вдрызг пьяная мать приняла ее за нашего отца. Но мне приходилось молчать, потому что шофер явно навострил уши, ожидая новостей. Большие костяшки его боксерских кулаков были покрыты шрамами. Он свирепо сжимал руль. Мужчина даже приглушил радио, чтобы не пропустить ни слова, которое может прилететь с заднего сиденья.

– Так кого же ты так достала? – повторил таксист.

Я решила не отвечать и еще крепче обвила рукой талию Марии.

Он посмотрел на нас в зеркало заднего вида.

– Ты, видать, дрянь девчонка, раз напросилась на пулю, а?

У мужчины были черные вьющиеся волосы с проседью и глубокие морщины у уголков глаз.

– Это несчастный случай, – сказала я.

– Несчастный случай? Так все говорят.

– Пожалуйста, не надо.

– Она маленькая дрянь, – продолжал таксист, как будто Марии здесь не было. – Парень сядет в тюрьму, разве не знаешь?

– Да-да.

– Он сядет в тюрьму. Как только эти там, в «скорой», ну, доктора, знаешь, увидят огнестрел, они сообщат в полицию. Так им велят.

– Это несчастный случай.

– Небось больно.

Я сжала губы. Его глаза в зеркале заднего вида были прикованы к моему лицу. Мне приходилось смотреть в сторону. Он больше изучал меня, чем следил за дорогой.

– Наверняка больно, – сказал он.

– Естественно, – ответила я.

– Эй, твоя подружка что, язык проглотила? Я всегда говорил: если кто-то молчит, значит, что-нибудь да скрывает.

– Да, ей очень больно, – вступилась я. – Поэтому она не может разговаривать.

– Покажи-ка мне свои сисечки, – сказал он. – Если покажешь, верну тебе твои деньги. Твоя больная подружка может не беспокоиться, только ты.

– В другой раз, – отрезала я.

– Ты совсем как моя дочка. Конфетка.

Я взглянула на Марию, ставшую бледной-бледной. С ее шевельнувшихся губ слетело слово «мудак».

Осторожно ерзая, я подвинулась по сиденью вперед. Потом завела руки за спину и вытащила из-под себя юбку. Струя мочи пробила нижнее белье и ушла вглубь черного тканевого сиденья. Мои голые ляжки обдало горячей влагой. Мстить меня мама научила. Я знала, что она была бы мною довольна.

Я повернулась к Марии и попыталась погладить ее по голове, что оказалось непросто из-за жесткого пучка на темечке. Я решила проверить, не переполнен ли пакет кровью, но крови в нем не было. Мария стрельнула в меня глазами и скосила взгляд вниз. Поскольку она придерживала больную руку за локоть, кровь стекала к узлу и выливалась из пакета ей на бок. Я увидела, что ее красная блузка с короткими рукавами прилипла к ребрам.

В эту минуту голова Марии откинулась назад и ее глаза закрылись.

Я подумала, что она умерла.

– Мария, очнись, очнись, – прошептала я.

Таксист обернулся.

– Уж лучше б она померла, дорогуша, и я бы скинул вас, к черту, на обочину.

– Она жива.

– Если она помрет, я скину вас обеих на обочину. Очень надеюсь, что помрет, потому что мне охота от вас поскорее избавиться.

Когда перед нами открылся огромный серый залив в полукружье отелей и кондоминиумов и потянуло солью, у меня возникла уверенность: Мария будет жить. Она прильнула ко мне, свернувшись в клубочек под моей рукой. Я поцеловала ее в макушку, пахшую кокосовым маслом для волос, поцеловала с нежностью, потому что она была моей сестрой и ей очень скоро предстояло об этом узнать. Пока секрет не раскрылся, я еще могла проявлять свою любовь.

При виде залива мне вспомнилось, как я попала в Акапулько впервые. Мы с мамой приехали навестить отца у него на работе. Он служил тогда барменом в маленьком отеле. Мама, помню, надела белое платье с лямкой на шее, обнажавшее спину, и белые босоножки на шпильках. Губы у нее были пунцово-красные. Меня она нарядила в красный сарафанчик и заплела мне две косички.

– Мы собираемся удивить твоего папочку. А чтобы он удивился, мы должны стать хорошенькими-прехорошенькими девочками, – сказала мама.

К шоссе она спускалась в шлепках, неся босоножки в руке.

Расположившись в автобусе, мама вынула из кошелька зеркальце и посмотрела, не смазалась ли помада. На руках у нее еще кое-где виднелись красные точки: она целое утро выщипывала из них пинцетом черные волоски.

От автобусной остановки до отеля, где работал папа, мы докатили на такси.

Отель смотрел на море. Папин бар находился на улице под широким навесом из пальмовых листьев, рядом с плавательным бассейном. Сквозь щелки в навесе пробивались солнечные лучи, золотившие стекло ликерных бутылок. До тех пор я ни разу не видела бассейна. Вода сверкала под полуденным солнцем, как будто вся состояла из хрусталиков. Звуковая система была настроена на местную радиостанцию, которая оглашала воздух звуками цимбал, бонго и тамбуринов.

Папа стоял, прислонившись к барной стойке, в белых брюках и жемчужно-белой гуаябере. Он курил сигарету. Табачный дым смешивался с солнцем и солью.

Заметив нас, папа положил сигарету в пепельницу и раскрыл мне объятия. Я взлетела в его руках вверх. От него пахло лимонами и бальзамом Альберто, которым он каждое утро приглаживал волосы.

Он поставил меня на землю, подал маме руку и подвел ее к бару, где мы сидели на табуретах и смотрели на залив. Он подал маме бокал «Маргариты» с солью на ободке и с маленьким красным бумажным зонтиком в дольке лайма. Мне папа приготовил шипучее розовое питье с имбирным элем и апельсиновым соком и положил в стакан пластмассовую мешалку в форме русалки.

Мои родители были прекрасны в белой одежде, подчеркивавшей смуглость их кожи. Я думала, что это счастливейший день в моей жизни, пока мы с мамой не сели в обратный автобус.

– Так я и знала, – сказала мама, стирая с губ помаду квадратиком туалетной бумаги. – У твоего папаши роман с этой официанткой!

Я сразу поняла, о ком речь.

Мама была очень тоненькая. Когда она описывала себя, то поднимала вверх мизинец и говорила:

– Во мне жира, как в мизинце.

У той официантки живот лез наружу из обтягивающих джинсов и ляжки чиркали одна о другую при ходьбе. Она была красавица. Отец постоянно повторял: «Женщину красит полнота». Как мама ни старалась пополнеть, у нее не получалось. Отец говорил: «Обнимать тощую все равно что обнимать швабру». И еще: «Идеал настоящего мачо – тело из надувных подушек».

Он никогда не говорил: «Ты, Рита, швабра», или: «Ты, Рита, должна потолстеть», или: «Ты, Рита, дохлый цыпленок». В своей жестокости отец никогда не наносил прямых ударов.

Официантка щеголяла в красных шлепанцах на высокой пластиковой танкетке. Нам их вовек не забыть.

Я знала, что мама не ошиблась. Уж слишком тетенька нас обхаживала, а это верный признак, вернее не бывает. Я ждала, что она вот-вот протянет мне леденец. Отец, само собой, все отрицал.

Пока автобус несся по извивающемуся между темными горами шоссе, унося нас от залива и приближая к дому, апельсиновый сок жег мне живот и меня тошнило. Когда мы сошли на своей остановке, мамины шпильки тут же увязли в раскаленном черном асфальте, словно в луже жевательной резинки. Ей пришлось высоко поднимать ноги, вытаскивая каблуки из липкой грязи.

В тот день и зародилась мамина злость. Именно тогда у нее в душе угнездилось семя ярости. К тому моменту, когда мама выстрелила в Марию, это семя превратилось в могучее дерево, накрывшее нашу жизнь черной тенью.

Вернувшись поздно вечером домой, отец обнаружил, что вся его одежда вышвырнута за дверь и лежит рыхлой горкой на влажной теплой земле.

Съежившись в постели, я ловила всплески сдавленного шепота, похожие на вскрики.

– Хорош ты был, – шипела мама. Так я услышала.

– Не забывайся, – шипел отец. Так я услышала.

Сиплые звуки складывались в рваные слова и фразы.

– Я буду просить у Бога, – шипела мама. Так я услышала.

Утром отец пил кофе у плитки. Он был без рубашки, потому что вся его одежда валялась на улице. Я знала, что за ночь кучей тряпья завладели маленькие черные муравьи и ему придется долго вытряхивать и выбирать насекомых.

– Доброе утро, Ледиди, – сказал он.

На плече у отца торчала огромная шишка, окруженная глубокими вмятинами от укуса.

После той ночи мама не могла больше слушать песни о любви. Раньше она была певчей птичкой. Приемник играл круглые сутки, и мама, прибираясь, стряпая или гладя белые рубашки отца, постоянно покачивалась, вертелась и извивалась под напевы Хуана Габриэля и Луиса Мигеля. После той ночи мама выдернула приемник из розетки, словно выдернула свое счастье.

– Песни о любви напоминают мне, какая я дура, – говорила мама.

– Ты не дура, мам, – отвечала я.

– От этих песен у меня такое чувство, будто из горла прут назад конфеты, кока, мороженое и крем. Будто вернулся домой с дня рождения.

Как-то раз, когда мы навещали Эстефанию, радио вдруг разразилось любовной песней. Мелодия заполнила собой все комнаты. Мама занервничала и бросилась вон из дома. Ее вырвало под маленьким апельсиновым деревом. Вырвало мелодией, аккордами, вальсами и барабанами любви. На зеленую траву выплеснулась чистая зеленая любовная желчь. Я выскочила за мамой и, пока ее выворачивало, отводила от ее лица волосы.

– Твой отец убил для меня музыку, – сказала она.

Центр Акапулько навел меня на мысль о гадалке, предсказавшей маме не ту судьбу. Упоминалось ли в ее пророчествах это событие? Открыла ли маме вещунья, что она подстрелит сестру своей дочери?

Я смотрела в окно такси на оживленные улицы, по которым мы ехали к больнице. Мимо проносились магазины футболок, закусочные на колесах, рестораны.

Еще мне вспомнилось, как мы распиливали в металлоремонте мамино обручальное колечко. В Герреро почти никто не носил колец. Пальцы отекали от жары, и, надев кольцо, можно было в нем навеки остаться.

После ухода отца мама не сняла свой тоненький золотой ободок. Он врос в нее и сделался частью ее пальца, утонув в разбухшей плоти. Прохладными вечерами, когда мама резала помидоры или лук, я иногда замечала между наплывами кожи проблеск золота.

Однажды я целое утро наблюдала, как она силится стащить ободок: намыливает палец, поливает его маслом, но все без толку.

После нескольких часов бесполезных стараний она произнесла:

– Все, едем в Акапулько, пусть мне спилят это чертово кольцо.

– Хорошо, мам.

– Если там не смогут его спилить, я спилю себе палец, и дело с концом.

Уже сидя в автобусе, направляющемся в Акапулько, я узнала причину такого решения. Мамина библейская логика меня не удивила. Она видела сон.

Мама слушалась снов не хуже Моисея. По ее убеждению, нынешние люди навлекали на себя массу бед тем, что поступали не так, как велели им сны. Если бы ей приснилось нашествие на нашу гору саранчи, мы бы давным-давно отсюда сбежали. К великому сожалению, этого не случилось.

– Я видела сон про свое кольцо, – сказала мама.

В нем заключалось важное откровение.

– Если я не сниму с пальца обручальное кольцо, все птицы потеряют голос. – Во сне мама стояла ночью перед апельсиновым деревом, на ветках которого сидели попугаи, канарейки и ласточки. Они широко разевали клювы, запрокинув назад головки и глядя в небо, но не могли издать ни звука.

Слесарь распилил мамин ободок узким напильником. В два счета.

– У меня это на потоке, – объявил он, бросая маме на ладонь две золотые дужки.

Она задумчиво на них посмотрела:

– И что мне теперь с ними делать?

Кузнец не догадывался, что спас от жуткой участи всех певчих птиц Мексики.

В кабинете травматолога Марии наложили швы и повязку. Доктор сказал, что она легко отделалась – простым переломом.

В тот проклятый день маму все-таки не покинуло счастье.

Пока врачи занимались Марией, появилась ее мама, Лус. Значит, моя мама ей сообщила.

Мне было больно смотреть на Лус.

Я уставилась на больничный линолеум.

Я знала, что это возмездие. Лус не собиралась обвинять мою маму. Лус сама напросилась. Как она посмела крутить любовь с мужем своей подруги? Пришло время расплаты, и Лус повезло, что ее дочка не погибла.

Если бы мама была героиней фильма, то после несчастья с Марией на нее снизошло бы гигантское просветление, которое заставило бы ее бросить пить. Если бы она была героиней фильма, то посвятила бы себя спасению пьяниц или забитых жизнью женщин. Если бы она была героиней фильма, то Бог умилялся бы ее раскаянию. Но мама не была героиней фильма.

 

Глава 11

Мама лежала на кровати, свернувшись клубком под хлопковой простыней. Телевизор не работал. Впервые за многие годы я услыхала глубокую, гулкую тишину джунглей. Я услыхала цикад и звон роящихся вокруг дома москитов.

Ее тело под белой тканью напоминало валун. На полу рядом с кроватью стояли три пустые пивные бутылки. Коричневое стекло пустых сосудов отливало золотом в полосе лунного света, падавшего из окна.

Я присела на краешек кровати.

– Мне показалось, это твой отец, – проскулила мама из глубин своей полотняной пещеры.

– Спи, мам.

– Я правда, правда подумала, что это твой отец, – повторила она.

В безмолвии комнаты мне захотелось нащупать пульт и включить телевизор.

Я не знала, что делать с подобной тишиной.

Ор телевизора создавал иллюзию, будто у нас гости или большая семья. Будто кругом тети, дяди, братья и сестры.

Молчание матери и дочери, которые одни на горе, где произошло убийство, было молчанием двух последних людей на планете.

Я оставила маму и прошла в свою комнатку. Там я сняла футболку, испачканную кровью Марии. Потом сняла юбку и нижнее белье, заскорузлое от высохшей мочи, и легла на кровать.

Записная книжка, которую я взяла вместе с фотографиями Паулы, все еще находилась в заднем кармане моих джинсов, сложенных в изножье кровати. Я вытащила ее, села и начала читать. Почерк принадлежал Пауле.

В книжке были ряды имен и названий, написанные тупым карандашом. На первых страницах перечислялись звери – два тигра, три льва, одна пантера – и части их тел.

Следующие две страницы занимал список женских имен, с фамилиями и без. Вот такой: Мерседес, Аврора, Ребекка, Эмилия, Хуана, Хуана Аррондо, Линда Гонсалес, Лола, Леона и Хулия Мендес.

Дальше шли пустые страницы, и только в самом конце был записан адрес Паулы: Чула-Виста, Герреро, близ Чильпансинго, дом Кончи.

Я закрыла записную книжку и сунула ее под матрас к фотографиям. Легла и заснула.

Меня разбудил звук телевизора. С большой арены в Мехико транслировали бой быков.

Я лежала в постели, прислушиваясь и недоумевая, с чего это мама зависла на корриде, которую давно зареклась смотреть. Из одного документального фильма она узнала, что лошадям перерезают голосовые связки, чтобы они не ржали и не кричали во время боя. Еще на нашем большом плоском экране можно было разглядеть, что быки плачут. Сидя у себя на горе, мы видели слезы, катившиеся у них из глаз и падавшие на песок, расцвеченный кровью и блестками.

Я потянулась, встала и вышла на кухню. Мама пила за столом пиво. Перед ней стояла тарелка с жареным арахисом в чесноке и красном чили.

Она подняла на меня глаза. Мне было страшно. Я ожидала найти в ней перемену. Что изменится? Кто мы? По ее щекам текли желтые пивные слезы.

Паула скрылась. Эстефания собиралась переехать в Мехико, чтобы обеспечить своей матери лучший медицинский уход. Мария от меня отвернулась. Рут похитили. Отец жил за границей.

В то утро гора обернулась пустыней.

Я сжала кулаки, подавляя желание сосчитать на пальцах тех, кого мы потеряли.

Мама поглядела на меня и глотнула пива. Она стала другой. Если бы я могла, как в младенчестве, пососать ее палец, то не ощутила бы вкуса манго и меда. Я ощутила бы вкус тех побурелых куриных дужек, которые она клала в стеклянную банку с уксусом, чтобы продемонстрировать мне, как хрупкая косточка превращается в резину.

У нас на пороге продолжалось пиршество на крови Марии, на которое сбежались все насекомые нашей горы.

Я знала: они образовали живую дорожку, ведущую прямиком к шоссе.

– Мам, ты не убралась, – сказала я. – Надеешься на муравьев?

Мама обратила ко мне свое новое лицо:

– Вот еще, убирать кровь. Чихала я на нее.

После той истории мама постоянно кособочила шею и тянула вверх ухо, явно к чему-то прислушиваясь. Я ее понимала. Она ожидала услышать, как его американские башмаки спрыгнут с автобуса на кипящий асфальт и протопают по склону к нашему дому. И он скажет: «Ты стреляла в мою дочь».

Мама сидела за кухонным столом и смотрела на меня.

– Ледиди, – произнесла она, – это только лишний раз доказывает, что Мария – результат проклятой штамповки!