Дональд Трамп. Сражение за Белый Дом

Клепикова Елена

Соловьев Владимир Исаакович

Парадоксы Владимира Соловьева. Промежуток. Демократия в Америке – и не только. Уроки истории

 

 

Ловушка демократии

Поговорим о странностях – нет, не любви, об этом как-нибудь в другой раз. А в этот – о странностях демократии. И не какой-нибудь там абстрактной, а самой что ни на есть реальной и конкретной – американской демократии. Тем более сейчас в самый раз, когда в разгаре предвыборные баталии, а президентские выборы – одно из высших ее проявлений. Больше того. Если прежде разговоры и споры о демократии носили несколько отвлеченный характер и со стороны могло показаться, что американская демократия с жиру бесится и занята самоедством и мазохизмом, то после катаклизма 11 сентября, когда наша демократия, а с ней и наша страна и наша иудеохристианская цивилизация подверглись нападению и само их существование оказалось под угрозой, разговоры эти возникли наново, но теперь как бы не только на вечную, но и на актуальную, злободневную тему.

Многие из нас, конечно, помнят роман левофлангового британского писателя Грэма Грина «Тихий американец» – если не по самой книге, то по отличному фильму по нему. Роман времен Вьетнамской войны. Сюжетно, стилево, художественно – безупречная проза, мне всегда было жаль, что его автор так и не получил Нобелевской премии по литературе из-за разногласий в Шведской академии по его кандидатуре. Однако по содержанию и идейной тенденции роман отнюдь не так безупречен и вызывает на спор: пользуясь советским штампом, там идеологически развенчан американский империализм. И не только применительно к Вьетнаму, но и в целом, глобально. Спародирован и высмеян шаблон демократического мышления. Именно поэтому книга и вызвала такой фурор, когда появилась полвека назад.

Ничего подобного, к сожалению, не произошло с книгой тезки британского романиста Грэма Фуллера, несмотря на ее интригующее название – «The Democracy Trap». То есть «Ловушка демократии». Или «Ловушка для демократии» – помните детективный роман Жапризо «Ловушка для Золушки»? Можно еще круче: «Западня для демократии». Но как ни переводи, а книга Грэма Фуллера, увы, не прозвучала, несмотря даже на подзаголовок-предупреждение: «The Perils of the Post-Cold War World» («Опасности мира без холодной войны»). Во-первых, за это время американцы успели уже столько о себе разного прочесть и услышать, что их трудно чем-либо удивить. Во-вторых, бывший чиновник американской иностранной службы, в отличие от знаменитого британского писателя, мало кому все-таки известен. В-третьих, он изложил свои антидемократические парадоксы не в романической, а в эссеистской форме – жанр куда менее популярный в Америке. И наконец, книги вообще имеют в наше телевизионное – а некоторые так полагают, посттелевизионное – время куда меньшее значение и влияние, чем полвека назад, когда вышел «Тихий американец».

Мы, однако, по старинке продолжаем считать, что идеи интересны сами по себе, а не по тому, как они влияют на окрестную реальность либо даже – в редких случаях – меняют ее катастрофически и неузнаваемо. В последнем случае и в самом деле самым великим философом был Карл Маркс, в то время как его соотечественники Кант, Шеллинг, Гегель, Шопенгауэр и Ницше оказались задвинуты на задний план. Мы дали завышенный ряд, а теперь спустимся на землю, потому что Грэм Фуллер вообще не философ, и его книга «Ловушка демократии» – это скорее собрание ума холодных наблюдений и сердца горестных замет. Ее практический вывод – что американцы были застигнуты врасплох падением советской империи и коммунистической идеологии и психологически и морально не готовы иметь дело с новой политической дислокацией в мире и с возможными – в будущем – катаклизмами совсем иной природы, чем столкновение двух супердержав. В свете акта мусульманского гипертерроризма 11 сентября предупреждение потрясающее, ибо сделано было за несколько лет до него и прошло, увы, незамеченным. Легко размахивать кулаками после драки и быть крепким задним умом, как это теперь наблюдается в мировой публицистике, газетной и книжной. Иное дело – предугадать ход событий в общих чертах и предупредить американцев об их неподготовленности к грядущей истории, а та может выкинуть еще то коленце. Что и произошло.

Следует тут же оговориться. Под «американцами» автор имел в виду не все население Соединенных Штатов, но их самое многочисленное и уже потому хотя бы самое влиятельное, самое определяющее поколение – по возрасту где-то между пятьюдесятью и шестьюдесятью. Это значит, что люди этого поколения родились приблизительно одновременно с началом «холодной войны» и всю свою жизнь прожили при ней. Они прятались под парты во время тренировочных воздушных тревог, учились в колледжах во время Вьетнамской войны, женились и завели семьи во время нефтяного (энергетического) кризиса, в 80-е годы преуспели – либо, наоборот, не преуспели – в своих делах, а в 90-х столкнулись с неожиданной и, с точки зрения автора, экзистенциальной проблемой: как они смогут существовать без «холодной войны», с которой так свыклись? Пусть даже период «холодной войны» был скорее исключением, чем правил ом, но он определил ментальность целого поколения – наравне с экономическим бумом, миграционной экспансией в пригороды и космическими состязаниями сверхдержав. Холодная война для этого поколения бебибумеров означала, как ни странно, своего рода стабильность, которая была следствием сравнительного паритета в гонке вооружений и управляемости локальных конфликтов. Надо еще добавить, что это поколение знает о мировой войне и Великой депрессии только понаслышке, поэтому последовавший вослед распаду коммунистической системы мир ожесточенных национальных конфликтов, гражданских войн, бесконечного дробления и фрагментации единых прежде государственных структур – в бывшем СССР и в бывшей Югославии и, наконец, религиозного неистовства исламистов – вызывает чувство тревоги и даже обездоленности. Временную передышку в работе Истории это до сих пор везучее поколение приняло за непременное условие жизни, а потому оказалось совершенно неподготовленным к возвращению после 11 сентября неопределенности, нестабильности и войн, но на новом, еще более непредсказуемом витке, с бомбовыми сотрясениями и резкими колебаниями биржи.

Это – теперь, а что пару лет назад помешало американцам справиться с реальностью нового мира, в котором они оказались по причине исчезновения прежних врагов – «империи зла» и вскормившей ее идеологии? Оказывается, больше всего мешало американцам как раз то, что им более всего дорого: их демократическая система, которую они почитают не только венцом политического творения, но и панацеей от всех бед. Это уникальное чувство абсолютности и универсальности демократии делает американцев менее интуитивно экипированными для постижения чужих культур, прежде всего мусульманской, чем любой другой народ на земле. Человек, выросший в Заире, куда лучше поймет импульсы египтянина или палестинца, чем американец. Американская демократия – при всех ее несомненных достоинствах есть тем не менее западня, так как потворствует тем политикам, своим и чужим, которые в урон дальним целям ищут ближайших результатов, узкоместные интересы ставит впереди всеобщих и зациклена на оптимизме, а потому предпочитает и вознаграждает вестников хороших новостей, а не трезвых работяг либо мрачных прогнозистов.

Ловлю себя сейчас на том, что пересказываю книгу, с которой далеко не во всем согласен. Потому, собственно, она мне и интересна, что ее автор придерживается иной точки зрения. Давно заметил за собой эту черту, которую можно определить, как релятивизм либо всеядность, но можно считать и следствием диалогического, что ли, сознания – как в жизни, так и в литературе, – мне интересен оппонент, а не соглашатель. Свою точку зрения, свое кредо я могу, худо-бедно, выразить и сам, а потому считаю, что в чтении либо слушании единомышленника есть какая-то изначальная тавтология. Конечно, будучи «новым американцем», я менее критически отношусь к стране, которая стала моей второй родиной – не вижу никакого противоречия в этом словосочетании, потому что считать родиной только страну, в которой ты родился, есть примитивный этимологизм. Скажу честно: моя благодарность Америке мешает мне иногда глянуть на нее со стороны, как это сделал в своих субъективных и раздраженных заметках Грэм Фуллер. Про таких в Америке говорят диспептик, что изначально относилось к людям с плохим пищеварением, но постепенно это слово приобрело расширительный смысл – так называют брюзгу, вечно и всем недовольного человека. Недовольство американца Америкой выглядит тем более странно, что для многих в мире именно Америка является образцом и примером. Да и вообще мода на Иеримий давно прошла.

И тем не менее некоторые из злоязычных и язвительных заметок Грэма Фуллера об опасностях, которые таит в себе для ортодоксально демократического мышления новая мировая реальность после конца «холодной войны», заслуживают внимания. Тем более теперь, когда эти опасности материализовались. Так же как сомнения автора во всеядности и всемогуществе демократии. Так бы очень хотелось думать, но для такого оптимизма теперь уже нет оснований. Я вспоминаю тонкую формулировку князя Петра Вяземского: «Я не безусловный поклонник безусловных льгот свободной печати…» Про Грэма Фуллера можно, перефразируя, сказать, что он не безусловный поклонник безусловных льгот демократии. Он даже говорит, что американцы, не готовые к новым катаклизмам, еще заскучают, когда эти катаклизмы грянут, по старым добрым дням «холодной войны», когда мир был куда более умопостигаем и предсказуем.

Как в воду глядел.

 

Пять проблем демократии

Вот Кассандра! – подумал я в сердцах и, чтобы успокоиться, взял с полки другую книгу об американской демократии – самую известную, классическую, хрестоматийную. Читатель уже догадался: речь о книге Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке». Когда-то я пытался читать ее еще по-английски, а теперь вот этот классический труд издан наконец и по-русски в Москве, а у нас здесь, в Америке, где эта книга является школьным учебником, настольной книгой студентов, политиков и политологов, одна за другой выходят книги о великом французском путешественнике, который накрепко вписал в афористичные формулы свои путевые впечатления от заокеанской страны.

Русскоязычному читателю неизбежно приходит на ум другое французское имя – Астольфа де Кюстина, который прибыл в Россию на восемь лет позже приезда Алексиса де Токвиля в Америку. Их книги об Америке и о России впервые были изданы с разницей всего в несколько лет и пользовались на родине авторов бешеным успехом. Однако судьба этих книг в странах, о которых они написаны, прямо противоположна. Кюстина в России объявили чуть ли не врагом номер один, и впервые его книга в сильно урезанном виде появилась по-русски только в начале прошлого века, а в советское время, после чудом проскользнувшего издания 1930 года, была запрещена на полвека. В то время как книга Токвиля выдержала в Америке еще больше изданий, чем во Франции, несмотря на то что содержит довольно резкую критику американских политических институтов и нравов, не говоря уж об устарелости многих наблюдений, что естественно для такого рода этнографического – а не только политологического – исследования. При неизменности некоторых политических институтов, Америка за два почти века изменилась неузнаваемо. Еще вопрос – узнал ли бы ее сейчас Алексис де Токвиль?

Когда Токвиль летом 1831 года прибыл в Америку после 38-дневного путешествия по морю, население Соединенных Штатов составляло всего 13 миллионов, но тогда эта цифра казалась грандиозной – тридцать лет тому страна насчитывала всего 5 миллионов жителей. Токвиль почувствовал и великолепно описал не только реалии, но и потенции новой нации – демографические, политические, общественные, индустриальные. Ряд его предсказаний сбылись за пределами отпущенной ему жизни, просуществовали около столетия и устарели совсем недавно – к примеру, он утверждал, что будущее принадлежит Америке и России, потому что каждая из них отмечена волей Небес, чтобы управлять судьбой половины земного шара. Либо Токвиль свято верил в неизбежную «американизацию Старого Мира», что и происходит на наших глазах под именем «глобализации», мир превращается в «глобал виллидж» – в одну всемирную деревню. Хотя француз, несколько поторапливая события, считал, что это наступит еще при его жизни.

Будучи, однако, писателем, историком и журналистом, Алексис де Токвиль не был ни гадальщиком, ни прорицателем на манер Нострадамуса, которого лично я, вслед за Монтенем, склонен считать талантливым шарлатаном. «Главное условие успеха таких гадателей – это темный язык, двусмысленность и причудливость пророческих словес, в которые авторы этих книг не вложили определенного смысла с тем, чтобы потомство находило все, чего бы ни пожелало» – такова отточенная характеристика прорицателей по Монтеню.

Менее всего Алексис де Токвиль был озабочен предсказанием будущего. Он рассказывал о тенденциях, которые по стечению причин и обстоятельств оказались более долговечными, чем он предполагал. Вот почему широко цитируемые и трактуемые как предсказания его наблюдения я бы занес в ту же графу, что и так называемые его промахи: наблюдение 1831 года не может один к одному подходить к нашему столетию – совпадения здесь случайны, а ошибки, наоборот, естественны. Тем более что те и другие вырваны из контекста этой замечательной, но – подчеркиваю – исторической книги. Ведь сейчас, с радикальными политическими сломами в России, даже путевые очерки маркиза де Кюстина перестали быть книгой на все времена, на злобу дня, превратившись в книгу о Николаевской России, каковой и задумывались.

Вернемся к Алексису де Токвилю и уточним характер его славы в стране, которую он описал с добросовестностью скорее этнографа, чем историка – не только политические институты, но и бытовые нравы. Его книгу в Америке больше изучают, исследуют, цитируют, сравнивают с современностью – в чем устарел, а в чем остался злободневен? – чем просто читают. Может быть, в России когда-нибудь отнесутся к этой книге, как к легкому и занимательному чтиву? Либо начнут ее штудировать и строить по описанной в ней модели демократию в собственной стране? Либо – хотя бы! – отталкиваясь от этой модели? Вряд ли все-таки. В период гласности она вышла и в России – и прошла почти незамеченной. Как и сама демократия, которая была объявлена «дерьмократией» и оказалась не ко двору. А жаль.

Очередную американскую книгу о Токвиле сочинил очень известный американский историк, автор известных трудов по американской истории Генри Стил Коммаджер. О его известности можно судить хотя бы по названию его новой книги: «Коммаджер о Токвиле», с предполагаемым знаком равенства между французом и американцем. Так можно сказать – «Троцкий о Сталине» или «Толстой о Шекспире» или «Набоков о Фрейде», но, к примеру, «Тарле о Наполеоне» не звучит, хоть Тарле и солидный, по советским стандартам, историк. Короче, пусть Коммаджер и не ровня Токвилю, но достаточно авторитетен и самоуверен, чтобы говорить о нем без пиетета, который вреден в любых отношениях, включая научные, пусть даже через голову двух почти столетий!

Коммаджер не оспаривает американское значение книги Токвиля как своего рода исторической иконы. Он, однако, полагает, что Токвиль лучше написал о политической системе, чем о нравах страны. В качестве отрицательного примера он берет главу «Как девушка становится супругой» с ее знаменитой первой фразой: «В Америке женщина, вступая в брак, безвозвратно теряет свою независимость», которая может сегодня послужить разве что красной тряпкой для феминисток с их бычьим общественным темпераментом и носорожьей нетерпимостью. Но, кстати, в той же главе, как и в предыдущей «Воспитание девочек в Соединенных Штатах», множество прелестных и точных наблюдений, которые наш анти-Токвиль в упор не видит!

«От молодой американки почти никогда не следует ожидать проявлений того девственного простодушия, подогреваемого пробуждением желаний, или же той наивной и чистосердечной непосредственности, которыми у европейки обычно сопровождается переход от детства к юности, Американская девушка, независимо от ее возраста, редко обнаруживает застенчивость и детское неведение. Как и европейской девушке, ей хочется нравиться, но она точно знает себе цену. И если она и не предается порокам, то по крайней мере в них осведомлена; она скорее нравственно чиста, чем интеллектуально невинна».

Конечно, неполные два столетия, прошедшие с тех пор, плюс сексуальная революция внесли значительные коррективы в эту характеристику, но никак не отменили ее полностью. Тем более сейчас – в том числе, с распространением СПИДа – мы наблюдаем сексуальную контрреволюцию и возвращение к прежним ценностям, осмеянным и освистанным всего несколько десятилетий назад.

Здесь, однако, любопытно, как оценивает американские сексуальные и матримониальные отношения представитель нации, чья нравственная фривольность стала притчей во языцех у других народов, объектом зависти и осуждения. Слово Токвилю:

«Я знаю, что подобное воспитание небезопасно; я не игнорирую также того факта, что оно предрасполагает к развитию способности суждения за счет воображения и делает женщин скорее благопристойными и холодными, чем нежными женами и любящими подругами мужчин. Если такое воспитание и способствует поддержанию общественного спокойствия и порядка, то личную жизнь оно часто и во многом лишает ее очарования. Однако это зло второстепенно, и нам следует смириться с ним, руководствуясь соображениями общего блага. Оказавшись в нынешней ситуации, мы не можем позволить себе такую роскошь, как выбор: нам необходимо демократическое воспитание, чтобы оградить женщину от тех опасностей, которыми грозят ей институты и нравы демократического общества».

Не забудем, что эти слова принадлежат аристократу по рождению и роялисту по убеждениям и симпатиям, каковые – убеждения – были, однако, значительно поколеблены американскими впечатлениями. Автор великой книги об американской демократии был голубых кровей и с детства слушал роялистские песни, которые распевала его мать в доставшемся его отцу по наследству шато в Бургундии (вместе с титулом). Его ближайший родственник защищал короля Луи XVI, за что был гильотинирован. Досталось и остальной его родне: гильотина, тюрьма или ссылка. Однако своей политической карьерой он был обязан двум революциям: 1830 и 1848 годов. Да, амбиции Алексиса де Токвиля были скорее политическими, чем литературными: он был блестящим оратором, депутатом парламента от Бургундии, автором конституции Второй республики и в течение 5 месяцев министром иностранных дел. А ушел он из политики после государственного переворота Луи-Наполеона в 1851 году. Не с этим ли биографическим парадоксом связан его интерес к американской демократии, к которой он отнесся позитивно, но трезво и критически?

Аристократ и роялист Алексис де Токвиль был тем не менее убежден в абсолютной – а не только практической – ценности свободы. С его точки зрения, свобода есть благо, которого нужно добиваться упорно, невзирая ни на какие опасности и лишения. В другой своей знаменитой книге «Старый режим и революция» он написал: «Кто ищет в свободе что-либо, кроме самой свободы, создан для рабства».

Великие слова!

Как ни странно, именно в Америке, граждане которой осознали всю практическую выгоду свободы, Алексис де Токвиль нашел такое позитивное понимание свободы как наивысшей добродетели, которую нужно добиваться и охранять с помощью политических институтов. Алексис де Токвиль увидел в Америке много недостатков – настоящих и мнимых, он написал о ней сложную, противоречивую, проблематичную и нелицеприятную книгу, но его подкупило, что главный путь, который выбрала новая нация, – это путь к свободе, и уже это одно перевешивало все его сомнения и его критику.

В большой и насыщенной книге Токвиля пять главных проблем, которые демократия тщится разрешить по сю пору. Во-первых, демократия – и тирания большинства; во-вторых, цена, в которую обходится обществу справедливость; в-третьих, соотношение централизации и демократии; в-четвертых, армия и демократия; и в-пятых, наконец, неизбежные противоречия между политическим равенством и экономическим неравенством.

Мы сегодня прочитываем книгу Токвиля, добавляя к ней новый, более чем полуторавековой опыт и сверяя ее выводы на современном материале. Конечно, со времен Токвиля угаданные им проблемы еще более усложнились. К примеру, когда тот писал о проблеме милитаризма в демократической стране, еще не существовало военно-индустриального комплекса и Америка не брала на себя международных обязательств, которые потребовали бы от нее военного вмешательства и присутствия далеко от своих границ. В том же Афганистане или на Ближнем Востоке, как теперь.

Увы, никуда не деться от такого модернизированного прочтения классической книги Алексиса де Токвиля, хоть оно и отдает некоторым меркантилизмом и оставляет незатронутыми в книге целые лакуны только потому, что из них не извлечешь ничего поучительного для современности. Есть в таком прочтении некоторая механистичность наложения описанной французом Америки Эндрю Джексона на нынешнюю Америку Барака Обамы. А вот ведь интересно читать, возможно, в чем-то и устарелые, но такие живые и завлекательные главы о влиянии демократии на интеллектуальную жизнь (отнюдь, оказывается, не только положительном), на чувства американцев и на нравы как таковые, да и многие другие, которые к современной Америке никак не применишь.

Алексис де Токвиль почувствовал и показал Америку как некую идеологическую амальгаму привычек и новаций, традиций и мечтаний, прямоты и примитивизма, энергии, честолюбия, набожности и практичности. Конечно, в таком подходе сказывается чисто французский рационализм, в нем есть свои просчеты и недостатки – кто спорит? Но факт остается фактом – никто пока не переплюнул Алексиса де Токвиля и не написал лучше книги об Америке.

 

Афины – и мы: джинн демократии

В разгар предвыборной кампании в самой мощной в мире демократии, сто́ит вспомнить о первой демократии в мире. Тем более основоположники США – как здесь принято у нас говорить, отцы американской демократии – взяли многие управные структуры Древних Афин в качестве своего рода политической модели для молодого государства.

Конечно, они черпали в примеры для подражания не только у греков. До сих длятся споры, что больше подходит для США в качестве образца – Древний Рим с имперскими амбициями или Древние Афины с его полисной, замкнутой на себя (до определенной поры) демократией. В переводе на современный язык наши консерваторы ориентируются скорее на Рим, Pax Romana, мир под властью Рима, тогда как либералы извлекают уроки из афинской демократии – этой яркой, пусть и противоречивой, вспышки свободы в Древнем мире. Колыбель западной цивилизации – в противоположность восточным деспотиям. Словно бы сама полисная система афинской демократии посылает в будущее сигналы и предостережения, к которым грех не прислушаться. Пусть даже политические достижения Афин более проблематичны, чем несомненные и совершенные художественные – в литературе, философии, архитектуре, скульптуре. Вспомним хотя бы непродолжительность существования этой формы демократии, хотя чуть дольше, чем, скажем, реформистская эпоха Эхнатона и Нефертити, которая оказалась мыльным пузырем и так же внезапно оборвалась, как и возникла, и Египет возвратился к прежним политическим, религиозным и художественным канонам.

Античные теоретики сами искали причины, почему демократические Афины так и не смогли, несмотря на материальные и человеческие ресурсы, выиграть у тоталитарной Спарты Пелопоннесскую войну. Афинский историк Фукидид, сам генерал, изгнанный из родного города за полководческие неудачи в этой войне, описал ее скорее в жанре трагедии, чем истории. В этой исторической драме в роли протагониста выступает демос, который претендует на абсолютную власть и тиранит правительство, общество и наиболее ярких индивидуумов – от Сократа до того же Фукидида.

С другой стороны, тот же демос легко покупается на лесть и в своих решениях часто руководствуется такими низкими мотивами, как алчность и мстительность. Фукидида считали врагом афинской демократии, но он скорее был ее неподкупным и суровым судьей: «Это было по имени демократией, а фактически – правлением, осуществляемым первым из граждан» – вот его классическая характеристика Перикловой демократии как демократии управляемой. В отличие от сказочной, развлекательной истории его предшественника Геродота, полезная, нравоучительная история Фукидида обращена в будущее, взывает к потомкам – ввиду очевидной неудачи историка и генерала в его отношениях с современниками. Не удивительно, что современные историки и социологи, отправляясь в Древние Афины за злободневными аналогиями, берут в проводники именно этого своего коллегу – одним из, а другим – само собой – неизменного, непременного и незаменимого Фрейда, но не как дедушку психоанализа, а как специалиста по массовой психологии. Пора уже объяснить, что это за путешествия.

Например, телевизионный сериал «Афины: заря демократии» историка Беттани Хьюс по Паблик ТВ, очень насыщенный, развлекательный и поучительный.

Видового и археологического материала в нем навалом. Если бы не его концептуализм, можно было бы отнести к жанру травелога. Сама демократия в Афинах возникла по чистой случайности: еще в VI веке до н. э. город управлялся 30 «тиранами» с абсолютной у них властью, но и борьбой между ними, пока один из аристократов не попытался решить спорный вопрос в свою пользу, призвав на помощь демос. Джинн был выпущен из бутылки: испробовав власть «на вкус», народ не захотел отдавать ее обратно. Таков зачин этого телеисследования.

«Машиной времени» может быть и старомодная книга. Вот, скажем, книга Эли Сагана под названием «The Honey and the Hemlock», то есть «Мед и цикута». По-русски лучший фонетический ряд был бы «Мед и яд», но тогда мы утрачиваем конкретное имя того смертельного яда, который по приказу своих благодарных сограждан принял возмутитель их спокойствия. А смыслово – если бы речь шла не о Сократе, а, скажем, об Иове – лучше всего было перевести «Мед и жало», тем самым уподобив афинскую демократию пчеле, от которой и добро и зло. У другого древнего народа, евреев (не путать с современными!), есть на эту тему весьма решительная поговорка, отрицающая бедную пчелу как таковую за эту ее двойственность: «Ни меда, ни жала». Прагматичный американец Эли Саган полагает, что всеобщая история не так безнадежна, как отдельные ее этапы, а потому заставил афинскую демократию сослужить полезную службу для американской. О чем можно судить уже по подзаголовку его немного дидактической книги: «Демократия и паранойя в Древних Афинах и в современной Америке». Автор допытывается до причин, сгубивших афинскую демократию, дабы его родина – Америка – могла извлечь уроки и избежать трагедии. Тем более важно это сейчас, когда вожди расколотой нации – ее будущие президенты – нагнетают страх и пугают избирателей.

Вот почему Фукидида оказалось недостаточно и пригодился венский гуру.

Прав или нет, но Фрейд рассматривал поведение масс аналогично поведению индивидуума, и этот принцип положен в основу его классических работ «Тотем и табу», «Психология масс и анализ человеческого „я“», наконец, его предсмертной скандальной работы «Моисей и монотеизм», о публикации которой – в разгар лютого нацистского антисемитизма – он глубоко сожалел. Так вот, анализируя военную истерию афинского демоса, его реваншистские инстинкты, его агрессивность по отношению к некоторым своим выдающимся согражданам, Сократа и Фукидида включая, диву даешься всем этим параноидальным явлениям – пусть даже на уровне коллективной, а не индивидуальной истерии. Но именно наш венский и вселенский учител ь, хоть камни в его огород не кидает теперь только ленивый, и не видел принципиальной разницы между индивидуальной и массовой психологией. Это и позволило ему выдвинуть, к примеру, сенсационную и встреченную в штыки гипотезу о ритуальном убийстве Моисея евреями как отправной точки всей их истории. В аналогичной ситуации оказались афиняне, приговорив к смертной казни лучшего из лучших – Сократа. Таким образом, эдипов комплекс переносится с индивидуума на этнос, без разницы – евреи или греки.

Известны, конечно, иные трактовки, иные версии, иные интерпретации смерти великого человека – это далеко не самое экстравагантное. Беттани Хьюс представляет сразу несколько точек зрения на смерть Сократа, давая слово историкам разных направлений. Представлял ли Сократ угрозу афинской демократии? Согласился ли он со смертным приговором – а мог бежать, как советовали ученики, – чтобы подтвердить основы этой демократии для 6000 (!) граждан (рабы и женщины к голосованию не допускались)? Или это была отчужденная форма самоубийства философа, потерпевшего фиаско в споре с собственным народом?

Загадка Сократа, этого самого антифилософского философа, тревожит нас, его потомков, не меньше, чем его современников. Те так вообще после тщетных попыток ее разгадать решили от нее вовсе избавиться самым радикальным образом – приговорив уличного философа к смерти. Однако насильственная смерть Сократа не разрешила его загадку, а увеличила ее – загадка стала еще более загадочной. Каким образом эти кичащиеся своей демократией Афины решились лишить жизни лучшего из своих граждан только за его взгляды? Говорю «Афины», потому что суд гелиастов, перед которым предстал Сократ, был олицетворением тогдашней демократии – 501 судья, избранный по жребию всеми согражданами. Сократа отвергла именно афинская демократия, его судьями были торговцы и матросы, самые что ни на есть простые граждане, тот самый демос, из которого вышел этот сын повитухи и каменотеса, – и он ведь так гордился своим простонародным происхождением, став знаменитым! 281 судья вынес Сократу вердикт: виновен – против 220. Однако еще более поразительным было второе голосование – избрание наказания преступнику.

Если вина Сократа была признана незначительным все-таки большинством, то смертный приговор был вынесен чуть ли не единогласно. Что же тогда получается? За смерть Сократа голосовали в том числе те судьи, которые признали его невиновным? Не является ли тогда демократия и в самом деле родом тирании, как утверждал Сократ?

Сократ странен сплошь – среди своих соотечественников, среди своих современников, среди своих коллег. В самом деле, единственный среди философов, он не был писателем, предпочитая разговаривать и мало заботясь о том, чтобы его мысли были закреплены с помощью письменного слова. Сама его принадлежность к греческой цивилизации и афинской демократии – под сомнением, так как он был яростным оппонентом обеих, уродом в своей семье – имею в виду семью его народа. Даже физически он был урод и своей курносостью, лобастостью, коротконогостью и нечистоплотностью походил скорее на иноземного раба либо на мифологического сатира, чем на среднестатистического афинянина, регулярного посетителя гимнасических зал и почитателя физической красоты. Уродливый, грязный, оборванный – и тем не менее высокомерный, насмешливый, с гонором – один его «демон» чего стоит! – ходил этот человек по улицам родного города, задевая, оскорбляя и раздражая своих сограждан, пока те, не выдержав, не приговорили его к смерти. И он, презиравший их всю свою жизнь, подчинился их решению и, вместо того чтобы бежать, как предлагал Критон, выпил цикуту, убежденный в своем бессмертии.

Почему все-таки он предпочел эмиграции смерть?

Вовсе не из релятивизма не высказываю я на этот раз собственного мнения. Но потому, что Сократ – как легендарный, так и исторический – был человеком вопросительных взглядов, а не готовых ответов. Он не замкнут в себе, а открыт навстречу времени, будоража и стимулируя нашу мысль и нашу совесть.

Афинская демократия просуществовала всего три поколения, прошла суровое испытание судом Сократа и пустила корни далеко в будущее. Этимологию слова «идиот» помните? Идиотом греки называли человека, который не идет голосовать. Фактически голосование в Афинах было обязательно.

Для теледискутантов в сериале «Заря демократии» в одном ряду стоят и смертный приговор Сократу, и бездарная военная экспедиция афинян в Сицилию, предпринятая по наущению джингоистски настроенного демоса избранными ими же генералами. Афинский демос – это плебс, по-русски чернь, присвоившая себе прерогативы власти и приведшая афинскую демократию к гибели. Выводы обескураживающие: демократия есть тирания, нет разницы между диктатурой одного человека и диктатурой коллектива. Об этом еще Пушкин догадался:

Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно…

Само собой, при таком подходе к проблеме мы счастливо минуем социально-экономические причины падения афинской демократии. Рассматривая афинский демос как единое целое, как коллективную, согласно Фрейду, индивидуальность, мы сознательно игнорируем существование в этом коллективе оппозиционных сил меньшинства, которые осмеливались высказать свое особое мнение. Наконец, хоть тот же Эли Саган и вносит в античную историю существенные коррективы с помощью Фрейда, он все-таки обнаруживает слишком большую зависимость от своего главного учителя Фукидида, с его, по тогдашним понятиям, антипатриотической концепцией Пелопоннесской войны. А по сегодняшним? Разве не обвиняют сторонники иракской войны ее противников в недостаточном патриотизме, а то и в худших грехах? С другой стороны, позиции Фукидида как бы укреплены с помощью современных веяний и модных теорий (психоанализа в первую очередь).

В таком актуальном и психологическом – чтобы не сказать, психоаналитическом – подходе к афинской истории есть, несомненно, свои достоинства: извлечь современные уроки из трагедии афинской демократии. Политиканство, популизм, национализм, джингоизм, самодовольство и чванство – вот черты, которые обнаруживают – или приписывают – современные историки (особенно апологеты убиенного Сократа) афинскому демосу. Даже если они преувеличивают и гиперболизируют прошлое, они правы в своих предупреждениях и предостережениях настоящему.

История, конечно, интересна и сама по себе, но также своей актуальностью: на злобу дня.

 

Цезаря вызывали? Сможет ли Америка избежать судьбы Древнего Рима

Приключения идей ничуть не менее интригующи, чем приключения людей. И читатели своим интересом к книгам о политике, о науке, о философии неоднократно это доказывали и продолжают доказывать. Дела давно минувших дней, но я помню, как долго не сходила с листа бестселлеров книга покойного чикагского философа и гуру Аллена Блюма, кстати, весьма критическая по отношению к американской системе образования и мышления. Более трехсот недель находилось в списке бестселлеров исследование психиатра Скотта Пека о психологии любви, традиционных ценностей и духовного роста – я говорю об издании в бумажной обложке, – а до этого почти так же долго книга возглавляла список бестселлеров изданий в твердом переплете.

Что книги! На рубеже двух столетий (и тысячелетий) вспыхнула и долго не утихала полемика вокруг статьи бывшего советолога Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории?» Автор недаром поставил в конце вопросительный знак – это он сознательно вызывал читателя на спор, который не замедлил начаться. И спорить было о чем, ведь Фукуяма утверждал, что в связи с кризисом коммунизма и концом «холодной войны» не просто окончился длившийся несколько десятилетий послевоенный период, но кончается сама история, по крайней мере, идеологическая эволюция человечества, так как западная либеральная демократия является универсальной, признанной и окончательной формой правления.

Увы, Фукуяма – не первый, кто провозглашал конец истории. Гегель это сделал в Йене в связи с наполеоновским триумфом над прусскими войсками в 1806 году, а утопист и мечтатель Карл Маркс усматривал конец истории где-то в будущем, когда, согласно его учению, восторжествует социальная справедливость в мире. Несомненно, демократия пережила коммунизм, который в смертных корчах и судорогах кончился в советской империи, но где гарантия, что мировая история не выкинет еще какое-нибудь коленце? Вот, как черт из табакерки, выскочил на мировую сцену воинствующий ислам и чуть не положил конец иудео-христианской цивилизации. Осип Мандельштам писал про славянскую мечту об остановке истории и был по сути прав, но напрасно сузил этническую атрибуцию. Вовсе не славянин, а американский историк японского происхождения предсказал конец истории, а за материализацию его провокативного тезиса взялись исламисты.

Довольно часто в последнее время я пользуюсь этим словом – «провокативный», и здесь хочу пояснить, что оно не имеет никакого отношения к провокации, а токмо к провоцированию читателя на ответные размышления, пусть даже несогласные и полемические.

Есть два типа чтения. Для одних это процесс узнавания уже известного, и в таком содружестве с автором, в таком, выражаясь театральным языком, сопереживании есть свои прелести, отрицать не буду. Такие читатели, как поется в одной оперетте, предпочитают с незнакомыми не знакомиться. Есть другой тип чтения и, соответственно, читателя: он предпочитает не узнавать, а удивляться, не соглашаться, спорить. К этой категории читателей отношу себя и я, но и как писатель предпочитаю не согласного со мной читателя, а несогласного, скептического, имеющего свою точку зрения и полемизирующего с «Парадоксами Владимира Соловьева».

Помню, листал я книгу «Бунт против судьбы» (Revolt against Destiny) Пола Картера. Американский книгочей усмот рел бы здесь откровенный парафраз другого названия – знаменитой когда-то книги Эрика Голдмана «Рандеву с судьбой». В обоих сочинениях рассказывается об интеллектуальной истории Соединенных Штатов, но если Голдман смотрел на нее оптимистически, то Пол Картер, совсем напротив, весьма скептически. Во всяком случае, в его книге мало положительных ответов, зато много безответных вопросов – иногда риторических, чаще сущностных.

Есть ли у Америки после двух с лишком столетий прогресса дальнейшая перспектива развития, но без ущерба для республики, или, как пишет автор, для «республиканизма» (не путать с партийной принадлежностью)? Являются ли Соединенные Штаты все еще, как здесь говорят, «frontier country», способными распространяться далее на Запад – не в географическом смысле, а в переносном, символическом, ибо под «пограничной страной» американцы имеют в виду идею нереализованных возможностей? Способна ли конституционная форма правления предохранить страну от исторической судьбы других великих держав или ей неизбежно суждено пойти путем Древнего Рима и его Цезарей?

Все эти мысли – и многие другие – спровоцированы анализом той философии, которая послужила фундаментом при создании США и лежит до сих пор в политическом основании страны. Ведь с самого начала политические представления американцев резко отличались от представлений, бытующих в тех европейских странах, откуда они или их предки родом. Чарлз Пинкни из Южной Каролины, один из авторов американской Конституции, так говорил в 1787 году, обращаясь к Федеральному Конвенту:

«Наш народ отличается не только от граждан любой другой страны современного мира, но и от стран Древнего мира – как от Греции, так и от Рима».

Это заявление одного из теоретиков американского государства подчеркивает отличие американских политических взглядов от европейских, хотя большинство здешних историков убеждено, что именно британские и французские философы снабдили американских патриархов основ ными политическими идеями. Однако есть и старый политический черновик американской демократии – древнеримский. Когда римляне шли завоевывать мир, они несли штандарты, на которых было написано SPQR – Senatus Populusque Romanus (Сенат и Римский Народ). Джеймс Медисон в одном из документов федералистов за номером десять утверждал, что федеральная республика должна быть застрахована от политических эксцессов как афинской «уличной» демократии (охлократии), когда демократическое большинство могло беззаконно приговорить Сократа к смерти, так и Рима конца республиканского периода, когда Сенат – не американский, а римский! – оказался в затруднительном положении, вынужденный присматривать за делами половины известного тогда мира, так называемым Pax Romana.

Вопрос и в самом деле серьезный, особенно теперь – в свете ответного наступления западной цивилизации во главе с США на исламский фундаментализм: каким образом Вашингтон может избежать судьбы Древнего Рима, ибо быть мировым жандармом – роль не только неблагодарная, но и непосильная? Ответ следует искать не только в истории и футурологии, но и в смежных областях человеческого знания – религии, науке, философии и литературе.

Американские президенты, начиная с Вашингтона, прилюдно разглагольствовали о Боге как высшем авторитете и в то же время отстаивали Первую поправку к Конституции и всячески сопротивлялись превращению христианства в государственную религию. Верно или неверно – с моей точки зрения, неверно, но все равно остроумно – современные историки называют Линкольна «мирским кальвинистским теологом», полагая конституционное равновесие между светским и религиозным жизненно важным для сохранения республиканского строя в США. Автор «Упадка и падения Римской империи» знаменитый английский историк Эдуард Гиббон рассматривал падение Рима в прямой связи с расцветом христианства. Впрочем, американский читатель может обойтись здесь и без таких далеких ассоциаций, так как вопрос о месте религии в жизни страны обсуждается широко и на самых разных уровнях – в газетах, по телевидению, на улицах, в Верховном суде.

Однако у нашего историка Василия Осиповича Ключевского, которого я не устаю цитировать из статьи в статью (заслуживает!), я обнаружил в его «Тетрадях с афоризмами следующую запись, имеющую прямое отношение к сегодняшнему нашему разговору:

«Прошедшее нужно знать не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих последствий».

Добавим от себя: а что если вся история есть не что иное, как тщетная попытка настоящего преодолеть последствия прошлого?

Займемся теперь другим Римом – тоже древним, но более поздним. Что же до современных аналогий, то не станем подталкивать к ним наших читателей – захотят, сами к ним придут. Как говорится, имеющий уши да слышит.

Принстонский историк Питер Браун повествует о римской истории скорее в иронической манере. Это было общество, которое, постоянно находясь под угрозой беспорядка, всегда мечтало о порядке. Высшие ценности и достижения Древнего Рима систематически подтачивались коррупцией на верхах, социальным отчуждением на среднем уровне и анархией в низах. Забудем о ленинской формуле про верхи, которые не могли, и низы, которые не хотели, хотя она и была бы здесь, вероятно, кстати. Однако у древнеримских верхов и низов, несмотря на все их социополитическое легкомыслие, хватало все-таки инстинкта самосохранения, чтобы долгое время удерживаться на грани распада и хаоса. И порядок в римской, а потом в христианской империи поддерживался не только благодаря авторитету власти, пропаганде и принуждению, но именно благодаря этому здоровому жизненному инстинкту, ибо люди изначально, по своей природе, не являются все-таки антисоциальными существами и, налагая на самих себя ограничения и табу, которые потом оформляются как законы, создают общественно-государственное устройство ко взаимной выгоде. В основе такого устройства лежит моральное соглашение уважать чужую собственность – землю, жен, саму жизнь, наконец, и не делать другим то, что ты бы не хотел, чтобы другие сделали тебе. И даже христианство было своего рода смазочным средством, в котором так нуждались проржавевшие римские структуры.

Концепция, я бы сказал, слишком стройная и рациональная, чтобы быть безусловной.

Само собой, помимо общих законов, удерживающих римское общество от распада, были и конкретные мероприятия императора и его наместников – от сбора налогов до применения телесных наказаний, от союза власти с интеллигенцией до вседозволенного взяточничества, которое и выродилось в конце концов во всеобщую коррупцию. Я бы сказал, что на каком-то этапе общественные связи деградируют настолько, что хваленый инстинкт самосохранения перестает срабатывать и центробежные и самоубийственные тенденции начинают преобладать над всеми остальными, что в конце концов и привело Древний Рим к распаду, как много позднее Оттоманскую империю, Австро-Венгрию, СССР.

Предоставим слово поэту, который объясняет кризис Римской империи иносказательно, с экивоками на собственную родину:

Огромный, перевернутый Везувий, над ней повиснув, медлит с изверженьем. Все вообще теперь идет со скрипом. Империя похожа на трирему в канале, для триремы слишком узком. Гребцы колотят веслами по суше, и камни сильно обдирают борт. Нет, не сказать, что мы совсем застряли! Движенье есть, движенье происходит. Мы все-таки плывем. И нас никто не обгоняет. Но, увы, как мало похоже это на былую скорость! И как тут не вздохнешь о временах, когда все шло довольно гладко.

В метафорической системе Иосифа Бродского неизбежна ссылка на Везувий, под лавой которого много столетий спали Помпеи и Геркуланум, чтобы продлить свою жизнь в истории. Кто бы знал имена этих провинциальных городов, если бы не разбушевавшийся вулкан!

Но ведь и римский нобелитет жил на вершине грохочущего вулкана плебейских бунтов и тотального недовольства. Богатство и власть не гарантировали нобелям ни свободы, ни безопасности. И только христианская церковь, смягчая нравы, требуя больше человечности, жалости и сострадания, добиваясь отмены гладиаторских боев и амнистии беглым рабам, продлила жизнь меняющемуся благодаря новой религии обществу.

Священник становится единственным защитником бедных. (Здесь, правда, необходимо пояснить, что в категорию бедных в те времена включалась семья, у которой была всего пара домашних рабов.) Власть епископа держится на его влиянии на паству: он может повести ее на демонстрацию протеста, а может успокоить, когда она близка к бунту. Не только с новой религией, но и с самой церковью приходится теперь считаться императору, если он хочет покоя и мира в своей стране.

Все это, однако, относится к периоду истории, который также завершился в конце концов крахом – не религиозным, правда, но государственным. Христианство оттянуло гибель Римской империи, но не предотвратило ее. А как насчет иудеохристианства нашего времени?

Не менее, а лично для меня более интересным является вопрос о продолжающейся борьбе республиканизма с цезаризмом, какие бы формы последний ни принимал: от Наполеона до Муссолини, от Сталина до Путина. А насколько американцы чувствительны к проявлениям цезаризма? Оказывается, только один раз за последние более полувека призрак цезаризма материализовался в его классической форме, причем это был скорее театральный жест, чем политическая акция. Случилось это во время отчета генерала Дугласа Мак-артура перед Конгрессом о его «проконсульстве» в Японии. В ответ на аплодисменты генерал обернулся к аудитории и поднял руку, живо напомнив американским законодателям и телезрителям, знакомым с античной историей, жест римских проконсулов, которые возвращались со своими легионами в столицу и становились императорами. Самое поразительное, этот жест не рассмешил, а напугал американцев. Вот почему это было последнее визуальное проявление цезаризма в Америке. Именно бдительность американцев в этом направлении является лучшим залогом безопасности их демократии, несмотря на жандармские функции – явные и тайные, – которые США присваивает себе по всем миру.

Пока страх перед цезаризмом так велик, пока бдительность демократии так неусыпна, пока возможны такие понятные – ибо у страха глаза велики – преувеличения, до тех пор США способны к защите своих конституционных принципов и моральных ценностей.

2016 Дональд Трамп не ангел, кто спорит. А кто ангел? Но есть у него несомненные достоинства, которые могут ему пригодиться, когда/если он станет президентом. Прямота, правдивость, честность, деловая хватка – да мало ли! Он не просто народный избранник (пока что только на республиканском уровне), но и народный любимчик. Потому и переходит трампофилия в трампоманию, а та, в свою очередь, подпитывает вождизм и манию величия Дональда Трампа. Что, конечно, жаль.

Если Дональда Трампа будет заносить, на его вождистские загибоны найдутся и узда и управа. У американской демократии есть большой опыт борьбы республиканизма с цезаризмом, с любыми его проявлениями. И Дональд Трамп это прекрасно понимает – не дурак.

 

История как злоба дня: конец величия

По причине президентских выборов високосные годы – самые политизированные в жизни (и в истории) Америки. Отсюда – обращение к прошлому. При всей имперской самодостаточности США (другие скажут – изоляционизме и даже высокомерии) не только к собственному прошлому, но и сопредельных в политическом смысле стран. То есть более-менее развитых демократий. Россия с ее предсказуемыми выборами сюда, понятно, не входит. Зато Великобритания, Франция, даже Германия вызывают живейший интерес – по крайней мере, на интеллектуально-политическом уровне. Как еще, к примеру, объяснить, что актуальной темой неожиданно стал генерал Шарль де Голль? Будто у нас своих генералов мало! Что же касается генерала де Голля, то обсуждаются не только его военные и государственные дела, но и роль личности в истории. В частности, не прошло ли уже время великих людей в политике, не кажутся ли они в современном мире реликтами, а то и вовсе динозаврами? Очередным президентом Франция сначала избрала вовсе не величественного, а скорее суетливого, как живчик, Николя Саркози, а потом и вовсе серого, как вошь, Франсуа Олланда, опровергнув собственный полувековой политический опыт.

Заодно поминают недобрым словом и другого французского генерала, чьим протеже и поклонником был одно время де Голль, Петена, который позднее, как глава коллаборационистского правительства в Виши, объявил де Голля изменником, а когда война закончилась и генерал Петен был приговорен к смертной казни, генерал де Голль заменил приговор на пожизненное заключение. В книге американского историка Джина Смита «Конец величия» генерал Петен – один из четырех героев. Трое других – полевой маршал сэр Дуглас Хейг, еще один англичанин и еще один сэр Энтони Иден и знаменитый германский политик Вальтер Ратенау. А что если развитым демократиям вообще противопоказаны великие люди?

Напомню о словах Гельвеция: «Каждый период имеет великих людей, а если их нет, он их выдумывает». Добавлю от себя: великими людьми не рождаются, их нет в природе в чистом виде, их создает время, они являются по его требовательному зову. Может быть, сейчас просто нет необходимости в великих людях? Время не для великих, а для честных, добросовестных и ответственных политиков? Помните Креонта в пьесе Ануя «Антигона», он противопоставлен царю Эдипу, чье трагическое величие принесло сколько бедствий всем вокруг: простого работягу, каковым, по его убеждению, и должен быть политик. А Пушкин? Разве он не писал в знаменитых своих «Стансах» о Петре Первом:

То академик, то герой, То мореплаватель, то плотник, Он всеобъемлющей душой На троне вечный был работник.

Джин Смит относится ко всем четырем своим героям отрицательно. Чтобы не сказать насмешливо. Он показывает их на фоне меняющейся истории, демонстрируя несоответствие их высокопарной жестикуляции тем трезвым временам, когда кончалась их политическая карьера. Люди XIX века, они были вышколены на военных церемониалах и помпе дипломатических приемов, а жить и работать им пришлось в век крушения всех прежних не только идеалов, но также правил и этикетов. К примеру, ведение войны в традициях XIX века – то есть с лобовыми атаками пехоты и активным применением кавалерии – превратило поля сражений Первой мировой войны в бойни и стерло с лица земли целое поколение молодых людей обеих воюющих сторон. Недаром так эту войну и воспринимали писатели разных стран – Хемингуэй в «Прощай, оружие!» и Ремарк в «На западном фронте без перемен».

Но одно литература, а другое – история. К примеру, маршал Дуглас Хейг, слывший блестящим игроком в поло и великим полководцем – последнюю репутацию он заработал, служа на далеких аванпостах Британской империи, – послал английских солдат на верную смерть во Францию только потому, что следовал устарелой военной доктрине. Представьте, британский маршал, оказывается, полагал, что роль кавалерии с каждой войной будет расширяться, что артиллерия эффективна только против новобранцев и что винтовки предпочтительнее пулеметов. У высшего немецкого командования были все основания считать, что британские солдаты сражаются, как львы, предводительствуемые ослом. Другой американский историк, Ален Кларк, так и назвал свою книгу о военных руководителях Великобритании – «Ослы». Грубовато, но учитывая то, с какой легкостью британские – и не только британские – полководцы превращали своих сограждан в пушечное мясо, исторически оправдано.

И вот что любопытно. Хотя всю жизнь Дуглас Хейг вел подробный дневник, он стыдливо обходит молчанием свою роль в Первой мировой войне. Он бы мог повторить вослед римскому всаднику Лаберию: «Я жил на день дольше, чем мне следовало жить». В самом деле, если бы не военный позор 1915 года, маршал Дуглас Хейг умер бы прославленным полководцем.

Тем более относится это к генералу Петену, знаменитому герою Вердена, сумевшему отбить атаку немцев в районе этого французского города, но спустя четверть века вступившему в активное сотрудничество с бывшим врагом, несмотря на то что в это время Германией управляли нацисты. «Если мы оставим Францию, мы ее потеряем навсегда», – говорил руководитель режима Виши в свое оправдание. Человек XIX века, он вообще обожал громкие и эффектные фразы. «Маршал Франции не просит пощады», – заявил он о себе в третьем лице на суде, который приговорил его к смерти. Но и смягчивший ему наказание генерал де Голль тоже любил щеголять словами. «Франция и я…» – было любимым его присловьем. Его, конечно, нельзя сравнивать с Петеном, но и он несколько снизил свой образ «спасителя отечества», придя второй раз к власти в конце 50-х годов и не сумев справиться ни с кризисом французской империи, ни даже со студенческими беспорядками, которые взял фоном для своего аполитичного порнофильма «Мечтатели» политизированный Бертолуччи.

Смерть империй сопровождается погребальным звоном идеям, их породившим. Имперские претензии, уместные в XIX веке, уже в ХХ (а тем более теперь) выглядят старомодными и кончаются поражением и позором для их незадачливых адептов. Иными словами, за старомодной жестикуляцией обнаруживается старомодная идеология. Того же Энтони Идена взять. Галантный офицер в Первую мировую войну и человек высоких принципов в канун Второй, когда он ушел с поста в министерстве иностранных дел, чтобы не участвовать в позорном Мюнхенском соглашении и не ублажать Гитлера. Однако верный имперской философии – а время империй было на исходе – Иден, уже будучи премьер-министром, вверг свою страну в Суэцкую авантюру 56-го года, когда Великобритания и Франция, с помощью Израиля, пытались сохранить контроль над каналом.

Трагикомический пример несоответствия политической жестикуляции и окрестной реальности – судьба и карьера Вальтера Ратенау, хотя с психологической точки зрения это также и история неразделенной любви. Один из самых блестящих говорунов и один из самых богатых людей своего времени, Ратенау был беззаветно предан традиционным немецким идеалам, он буквально молился на Германию и немцев. В его речах то и дело мелькали Зигфрид, немецкая прямота, германская мощь, нордические боги, «этот изумительный светловолосый народ, каждое движение которого становится победой» – чем не предтеча нацистской пропаганды? В качестве финансиста, промышленника и политического деятеля Ратенау был одним из создателей германской военной машины и даже вынашивал планы захвата России. Однако немецкие националисты относились к нему резко отрицательно. «Если этот человек нам помогает, это скандал и позор», – сказал о нем один из офицеров Генштаба. Все дело в том, что этот адепт германского империализма был евреем, за что и был в конце концов в 1922 году убит террористами из националистической организации «Консул».

Надо сказать, что в трезвой и прагматичной Америке отношение к политической жестикуляции и стоящей за ней высокомерной философии скорее насмешливое. По крайней мере, у журналистов и историков. Особенно после Вьетнамской войны. Одна из самых популярных здесь книг – «Марш Глупости» покойной Барбары Такман: в ней досталось многим политикам за красивые слова, которые дорого обошлись их согражданам. Сейчас, в разгар предвыборных баталий в США, история становится злобой дня и преподает нам наглядные уроки. И дело даже не в том, что время великих людей прошло, а скорее в том, что установка на величие к добру не приводит. И теперь это очевиднее, чем во времена Александра Македонского либо Наполеона.