Нас везли куда-то уже пятые или шестые сутки. Поезд подолгу стоял на станциях, потом раздавался громкий стук буферов, рывок – и вагон медленно, со скрипом и визгом, снова начинал двигаться. Где мы ехали, никто объяснить не мог; мимо больших станций поезд проходил не останавливаясь, а названия мелких ничего нам не говорили.
Своих продуктов у нас давно не было, и приходилось дважды в день становиться в очередь, чтобы получить полкружки какой-то темной бурды, которую приносили два дюжих краснощеких немца.
Они сразу начинали кричать:
– Нун, шнелль! Эрфассен им флюге! Шнелль, шнелль!
Мы все голодали, но особенно тяжело приходилось Левке. На него было страшно смотреть. Бледный, с синими губами, он тяжело ворочал черными глазищами, и его огромные уши казались еще больше. Ему никогда не хватало баланды, и часто мы с Димкой отдавали Левке свой паек.
Однажды, когда в кружку плеснули чуть-чуть тепловатой жидкости, Большое Ухо возмутился и закричал:
– Филь цу вениг! Цухабе!
Фашиста поразило, что какой-то русский мальчишка говорит с ним по-немецки, он осклабился, зачерпнул полную поварешку и плеснул Левке прямо в лицо:
– Да хает ду, руcсише швайн!
Левка склонился, утираясь рукавом, и, когда разогнулся, я увидел на его лице слезы.
– Иди, Любаша! Может, тебя не оплеснет, – повернулся Левка к небольшой женщине с красивыми голубыми глазами.
Женщина тоже стояла в очереди. Все пассажиры звали ее Любашей. Когда Любаша впервые появилась в вагоне, мы заметили в ее руках два больших свертка. Уже в дороге она развязала пестрый узел, и мы увидели в нем крошечного ребенка, который немедленно стал плакать тоненьким голоском. Женщина схватила ребенка на руки, быстро дала грудь.
Все с изумлением смотрели на нее. Какой-то пожилой колхозник, у которого на правой руке не было пальцев, спросил:
– А как же ты пронесла ребенка?
– Я его маком накормила. Он и спал до самого вагона. Хорошо, хоть Андреевна надоумила.
– Хорошо-то хорошо, – проговорил колхозник и осекся.
– А что? – тревожно спросила Любаша.
– Да так… Трудно тебе с ним будет…
– А без сыночка мне еще тяжелее. Совсем невмоготу было бы.
Как уж женщина прятала ребенка, когда в вагон входили немцы, трудно сказать. Но на третий или четвертый день у нее исчезло молоко. Мальчик заливался плачем. Наконец, не выдержав, под мелким холодным дождем Любаша стала в очередь, чтобы получить побольше пойла. Изможденный ребенок спал у нее на руках. Протянув немцам кружку, Любаша стала просить их дать хоть немного на долю сынишки.
Немцы весело переглянулись и заржали.
– Герр комендант, герр комендант! – крикнули они коменданта поезда.
Подошел поджарый, сухой, как вобла, комендант. Увидев, в чем дело, провизжал:
– Грудной младенец? Откуда ты взяла его?
Не долго думая, он схватил ребенка и ударил об угол вагона. Любаша взвизгнула и, как разъяренная тигрица, вцепилась в горло коменданта. Наши «кормильцы» бросились к ней, послышался выстрел, и Любаша, мертвая, повалилась на землю.
– По вагонам! – скомандовал комендант, поднимая вверх пистолет.
Паровоз рванул, раздался стук буферов, вагон снова начал отстукивать долгие километры скорбного пути.
– Димка, подсади! – крикнул Левка.
Мне стало страшно. В Левкиных глазах пылала сейчас такая ненависть, что, кажется, поднеси к ним спичку – она вспыхнет! И куда девалась добродушная Левкина смешинка, к которой я так привык?
– Давайте учить немецкий! – вдруг произнес Левка таким голосом, будто хотел выговорить: – Давайте бить фашистов!
Я не упомянул, что мы взяли с собой из дому все учебники по немецкому, а также разговорник.
Мы все время учили чужие слова и целые предложения, так что в нашем углу больше слышалось немецких слов, чем русских. Мы уже почти свободно понимали, о чем говорят между собой немецкие солдаты и что кричат за стенами вагона железнодорожные служащие.
Димка, видно, правильно воспринял Левкины слова, потому что спросил:
– Как будет по-немецки «мщение»?
Я полистал словарь и после слов «мчать», «мшистый» нашел «мщение». По-немецки это слово произносится «ди рахе».
– Их вилль мейне рахе кюлен, – шепотом, как клятву, проговорил Димка.
Но как «удовлетворить жажду мести», ни я, ни Димка не знали. Сбежать к партизанам? Попробуй, сбеги, когда на каждом полустанке тебя окружают со всех сторон часовые с собаками! Дважды впереди поезда партизаны рвали полотно, мы бросались к дверям, стучали, но ничего не получилось. Спустя несколько часов немцы все восстанавливали, и поезд двигался дальше.
Ненастье кончилось, и в вагоне стало светлее, а железная крыша так накалилась, что трудно было дышать. У входа стояло ведро с водой, к которому все время подходили люди. Левка тоже зачерпнул кружку, стал жадно пить.
– Надо? – спросил он, подавая мне кружку.
Но вода была до того теплой и так пахла карболкой, что не утоляла жажды.
Поезд остановился, двери с грохотом отодвинулись, и яркие лучи солнца ослепили нас.
– Аусштейген! Шнелль! Шнелль! – громко прокричал немец, заглядывая в вагон.
Мы спрыгнули на землю. Левка, прищурившись, посмотрел на чистое голубое небо:
– Смотри-ка ты, у них есть даже солнце!
С обоих концов поезда толпы русских, сопровождаемые криками часовых и лаем овчарок, медленно сходились к переходу через линии. Толпа вывалилась на деревянный помост и двигалась за тремя военными к воротам, над которыми было написано: «Штадтаусганг».
Я глянул вверх и прочитал название станции: Грюнберг – Зеленая гора!
Когда мы вышли на широкую площадь перед вокзалом, русских уже выстраивали в два ряда. Посреди площади стоял длинный стол, у которого толпились люди. К нам подходил то один немец, то другой, выбирал из рядов кого-нибудь поздоровее и возвращался к столу. И тут до меня впервые дошел смысл того, что здесь происходит: немцы покупали людей! Это было не в Новом Орлеане, не двести лет назад, а в Германии, в 20 веке. Каждый немец читал «Хижину дяди Тома» и, конечно, не одобрял, а осуждал американцев, которые торговали неграми. Но вот теперь такими неграми становились мы, русские, а работорговцами – цивилизованные немцы!
К полудню в рядах не осталось почти никого. Часовые исчезли, оставив одного, который сидел на земле недалеко от нас и чистил автомат. А мы все стояли и ждали, чтобы нас кто-нибудь купил. Немцы брезгливо морщились, махали руками и уходили прочь. Наконец какой-то горбатенький человечек, не долго думая, поманил нас и подвел к столу.
– Черт подери, придется взять! – сказал он писарям. – Ничего лучшего уже не выберешь!
Нас стали спрашивать: «Как фамилия?» И пока мы отвечали, горбун выложил на стол деньги и снова поманил нас.
– Герр Камелькранц, бешейниген зи! – крикнули от стола.
Камелькранц, Камелькранц… Что это такое? Кранц, я знаю, – венок. А камель? Я немедленно достал немецко-русский словарь, отыскал незнакомое слово и чуть не расхохотался. Верблюд! Ну и фамилия у немца: Верблюжий Венок!
Горбун вернулся к писарям, что-то со смехом сказал им, расписался и, сунув руки глубоко в карманы, направился к своей бричке.
– А гномы-то в Германии еще не перевелись, – проговорил Димка, кивая на Камелькранца, шедшего впереди.
Камелькранц и в самом деле походил на гнома. Маленький, ростом с нашего Левку, кривобокий, с горбом, таким замысловатым, что, казалось, под рубашкой сидит другой Камелькранц, поменьше, и все время подпрыгивает и пятками колотит гнома по бокам…
– Да, – сказал я, – только неизвестно, добрый это гном или злой.
– Такие не бывают добрыми, – возразил Лева. – Вспомните нашу обезьяну из Золотой Долины. Ох и, поползали мы от нее, как еще живы остались!
Верблюжий Венок остановился у повозки и похлопал по дну кузова, приказывая садиться.
Сам он вскарабкался на козлы. Я приметил, что лошади сразу принялись храпеть и, изогнув шеи, скосили глаза, словно на козлы вспрыгнул не человек, а волк.
– Стоп, стоп, – тихо приговаривал горбун, подбирая вожжи, а лошадей уже била мелкая дрожь.
Мне вспомнилось, что рассказывает в своей книге Сетон-Томпсон: животные хорошо чувствуют отношение человека к себе.
Меня удивил этот страх животных перед своим хозяином, и я спросил:
– Варум циттерн зи, герр Камелькранц?
Лошади рванули и понесли. От толчка Верблюжий Венок повалился горбом назад и, если бы я его не поддержал, опрокинулся бы к нам в кузов.
– Ты умеешь говорить по-немецки? – изумился Камелькранц, когда ему удалось перевести лошадей на рысь. – Это хорошо. Каждый человек должен знать немецкий язык!
– Много чести! – проворчал по-русски Левка.
– Что он сказал? – спросил горбун, поворачивая ко мне страшное лицо с выдвинутым подбородком.
– Он говорит, что дорога очень хорошая…
Дорога и в самом деле была хороша. Мы мчались по гладкому асфальту с такой скоростью, что не успевали рассмотреть мелькающие мимо островерхие дома. Постепенно лошади угомонились, и мы уже могли читать вывески. «Тухфабрик», «машиненфабрик», «загеверке» – все эти суконные фабрики, машиностроительные и пахнувшие свежей сосной лесопильные заводы следовали один за другим. Наконец мы выбрались из города, переехали железнодорожный путь, свернули с асфальта на булыжную мостовую, и маленький Камелькранц стал выкидывать такие номера, будто ему уж совсем невмоготу сидеть на хозяйской спине.
Потянулись ржаные и картофельные поля вперемежку с лугами, изрезанными удивительно прямыми каналами. Кое-где на полях двигались люди. Недалеко от дороги большая группа работников копала картошку. На рукавах у них выделялись желтые повязки с тремя буквами «пол.» И сколько потом мы ни встречали людей, у всех были такие повязки.
– Вон сколько у них батраков, – проговорил Димка. – И все поляки.
– И чехи, – добавил Левка, разглядев надпись: «tsch».
– И, кажется, югославы, – сказал я, так как увидел кой у кого на куртках всего две буквы «iu».
Мы жадно смотрели на каждого встречного и прежде всего обращали внимание на то, есть ли у него повязка и какой он национальности. По этим нашивкам можно изучить географию! Кого только не было здесь, на полях Германии – и французы, и англичане, и бельгийцы, и голландцы, и норвежцы, и датчане!
– Да, трудновато будет бороться с немцами, – грустно проговорил Димка.
– А ты знаешь, отчего распалась Римская империя? – усмехнулся Левка. – Или уже забыл? Римляне всех обращали в рабство. А потом рабы как дали им прикурить! От римского владычества сразу ничего не осталось…
Дорога свернула в сосновый лес. Колеса мягко шумели, погружаясь чуть ли не по самую ступицу в сухой песок. Мы выехали к большому мосту, и Камелькранц остановил бричку у воды. Я вспомнил, что наш поезд переходил где-то недалеко длинный мост через Одер, и решил, что мы снова выехали к этой большой немецкой реке.
Горбун отпустил у лошадей поводья и загнал животных в воду. Они нагнулись и стали пить.
– Ё! – крикнул на коней Верблюжий Венок, и они быстро вынесли повозку на берег.
Миновав мост, мы снова углубились в лес. Сквозь редкие деревья проглянула веселая поляна. Солнышко, вынырнувшее из облаков, залило ее всю ослепительным светом. Мелькнула острая черепичная крыша большого дома. Наш хозяин крикнул на лошадей, и повозка с грохотом подкатилась к воротам. «Шлосс дес геррен Фогель» – сообщали вверху черные железные буквы… По обеим сторонам ворот красовались старинные щиты с ярко начищенными гербами. На них была изображена голова разъяренного зубра с железным кольцом, продетым сквозь ноздри. Герб, без сомнения, должен был свидетельствовать о могуществе хозяев дома, но так не вязался с жалкой фигурой Камелькранца…
– Гербок-то устарел! – насмешливо уронил Димка. – Вместо зубра приклеить бы к щиту карточку хозяина. А для сходства продеть сквозь ноздри такое же кольцо.
Мы с Левкой не выдержали и прыснули,
– Что такое? – грозно повернулся горбун. – Прошу вести себя прилично. Мы в замке баронессы Марты фон Фогель.
– Вот тебе и на! – воскликнул Димка. – Тут, выходит, нельзя даже смеяться.
– Это, видно, обитель слез и печали, – сделав грустное лицо, покачал головой Левка. – Я читал про такие обители, но не знал, что они до сих пор есть.
Мои друзья пытались еще смеяться, но когда я посмотрел на Димку, то на обычно спокойном его лице увидел большую тревогу.
Чем-то встретит нас этот фашистский замок?