«А мы живем себе…»
«Что же, собственно, такое человек? Человеческая душа? Все это сидит в мозгу — миллионы клеток, великолепнейшее сооружение?»
«Зачем один другого утешает ложью? Зачем утешаем ею самих себя? Неужели нельзя по-другому, неужели мы не смогли бы без этого жить?»
Уже этих двух вопросов достаточно, чтобы снова попасть в атмосферу «Часа тишины» — атмосферу взволнованную и животрепещущую, то напряженно предгрозовую, то отрезвляюще послегрозовую, в атмосферу интенсивного нарастания событий и неожиданных их свершений, в атмосферу отдельных человеческих судеб и общих явлений, подготавливающих новые события и требующих новой человеческой активности, нового осмысления всех причинно-следственных связей и, главное, в атмосферу бесконечного и беспрестанного поиска ежедневных и ежечасных решений, соответствующих человеческому достоинству.
«Час тишины» — это прежде всего роман о человеческой активности. Роман публицистический, реалистический и философский. С психологическим анализом душевного состояния послевоенного героя, вынужденного на каждом шагу устранять катастрофические последствия войны и день и ночь думать о том, что же необходимо делать, чтобы это уже никогда больше не повторилось, и героя, пошедшего по линии шкурнического приспособления к новой действительности. С политикой, как в ее «чистом», то есть конкретно-историческом виде — роман касается не только общих явлений послевоенной жизни Чехословакии, но и конкретных острых политических вопросов, в частности коллективизации в Словакии с допущенными там перегибами, — так и в ее «художественном» преломлении, то есть в отражении всех этих исторических и политических событий на психологии людей и на их человеческих отношениях.
Это роман о периферии революции, о борьбе за социалистическое преобразование жизни на одном из наиболее трудных ее участков; конкретно говоря, там, где до людей только впоследствии дошла весть о революционных событиях февраля 1948 года, приведших к установлению социалистической демократии в Чехословакии, где этих революционных событий во всей их полноте они не пережили.
Повторяю, это роман о человеческой активности, противопоставленной всяческой косности — косности средневекового захолустья и косности бескрылых или демагогических мыслей самой новой формации, за которыми скрывается все то же враждебное человеку равнодушие, та же приспособленческая ложь или психологическое надувательство.
И эту «периферическую» — своего рода внешнюю, а если не внешнюю, то доведенную до тех или иных извращений— сторону революции автор не обходит в своем произведении. Причем делается это не только для того, чтобы подчеркнуть, что с завоевания власти борьба за социалистические преобразования только начинается, делается не только с политическими и публицистическими целями (последнее подчеркивалось чешскими и словацкими писателями уже во многих произведениях последних лет), но и с «целями», так сказать, философскими и психологическими, ибо автор во всем своем романе идет, по существу, за одной многоаспектной мыслью — что надо сделать, «чтобы с человеком уже не смели обращаться, как с мухой», «чтобы человеком нельзя было помыкать, как раньше».
Во время войны Иван Клима был еще мальчиком, он родился в 1931 году. И почти через двадцать лет после окончания войны Иван Клима написал произведение с таким накалом осмысления военной катастрофы в судьбах людей (со всеми вытекающими из нее многолетними последствиями), будто интенсивность военных переживаний в нем год от года только нарастала. Очевидно, так оно и было на самом деле. Чем больше писатель узнавал жизнь и постигал ее закономерности, чем больше задумывался он над тем, как происходят подобные катастрофы, тем интенсивнее чувствовал необходимость охватить всю широту вопросов, тем острее познавал цену непредвзятого критического мышления, не останавливающегося ни перед какими сомнениями.
Ход мысли автора, как мы видели в романе, довольно прост: ужасы войны и постепенное осознавание ее жестокой бессмыслицы; осознавание и постепенное пробуждение человеческой активности; человеческая активность и постепенное постижение смысла тех или иных волевых усилий.
Это, по существу, философский ход мысли, эмоцией постигающий жизнь, а затем постигающий и суть самой эмоции, вылившейся в то или другое, правильное или неправильное действие.
И именно этому философскому началу подчинена и вся композиция романа, в художественном отношении представляющего собой весьма любопытный «жанр»: своеобразный монтаж современных «притч», не отрывающихся ни от конкретно-исторического материала, ни от постоянных героев, переходящих из «притчи» в «притчу» то на правах главных ее героев, то на правах героев второстепенных или даже вовсе вспомогательных. (Сами «притчи» также разнятся друг от друга в зависимости от материала и их собственной роли в развитии действия, то приобретая весьма законченный характер, то служа как бы отправным жизненным материалом для дальнейших обобщений.)
Первая мысль, возникающая среди эпического повествования, весьма симптоматична: «Все они одинаковые… ищут, на кого бы свалить вину, вместо того чтобы судить самих себя».
Так старец Лаборецкий реагирует на сетования людей по поводу войны и несчастной бедной жизни. Философия Лаборецкого противопоставляется обычному мировосприятию людей: «Другие не понимали его философии. Для них война была катастрофой, приходящей, как гроза, и они стояли против нее беспомощные, каждую смерть принимали мучительно, с рыданиями и с упреками небесам. Они проклинали свою беззащитность — вечную беззащитность, с которой из поколения в поколение люди шли на бессмысленную войну».
Лаборецкий — выражение активного человеческого начала. Но это пока лишь «иносказание»: Лаборецкий — типичный «книжный» герой, хрестоматийный «старец», народный «апостол», возвещающий людям о грядущей любви и братстве, о том, чего они еще не в состоянии понять.
Потому «притча» о «бунте» Лаборецкого против войны и кончается так трагически: старца арестовали на рынке, и не успел он исчезнуть вдали, как «Торговки уже снова крикливо заманивали покупателей… Солдаты снова толпились у тира, и никто из них, видно, уже не вспоминал о старце». Никто, правда, кроме мальчика Павла Молнара. Интересно, что автор даже и такой «бунт» не считает бесплодным; по его глубокому убеждению, любое бескорыстное намерение представляет собой большую силу, которая никогда целиком не пропадает.
(Аналогию «бунта» Лаборецкого представляет собой «бунт» учителя Лукаша против воды и бесплодия почвы; хотя попытка учителя поднять массы также терпит поражение и не может не потерпеть поражения, однако автор отнюдь не считает его действия тщетными или порождающими скептицизм и, даже наоборот, относит их к числу явлений, противостоящих скептицизму и безверию, порождаемыми совсем иными причинами.)
Глава «Лаборецкий» начинает основную цепь рассуждений автора: «Когда война начинается, ты уже ничего не можешь поделать!»
Автор не стоит за этой фразой искушенного солдата и в следующей же главе показывает силы, которые пытаются противостоять войне и тогда, когда она уже идет, но, с другой стороны, он прежде всего хочет довести до сознания читателя мысль: когда война уже начинается, сделать что-либо бывает значительно труднее, чем заранее ее осмыслить и не допустить.
А что значит «осмыслить и не допустить»? Прежде всего выявить те факторы социального, политического, философского или психологического характера, которые либо непосредственно способствуют возникновению войн, либо подавляют свободную человеческую активность, либо направляют ее по неправильному руслу.
И Иван Клима видит основных пособников войны в человеческом смирении, податливости, покорности, столетиями воспитываемых церковью (книга от начала до конца направлена против церкви и цинизма «слуг божьих», против лживой церковной морали!), а также и в скептическом равнодушии, и в основанной на философии тщетности индивидуальных усилий безответственности, нередко отличающей и пробужденный интеллект.
Это — серьезные пособники, и не только в силу своей распространенности, но также и в силу того, что борьба против них и их преодоление — процесс и длительный, и многоступенчатый, не говоря уж о том, что он одновременно требует и конкретного действия, и самого глубокого диалектического осмысления действительности.
Но массовое истребление людей, льющаяся кровь и в особенности смерть близких все-таки заставляет людей стряхнуть апатию — пусть на втором дыхании, «страгивает людей с места», заставляет преодолевать и страх, и равнодушие, и привычку к почти пассивному «выжиданию», к невмешательству или бездействию. Так является решимость, рождающая энергию: «Он хотел работать, работать до упаду, делать даже то, чего остальные не хотят».
Это говорится о Мартине, главном и положительном герое романа, который при всей своей внутренней честности и силе характера тем не менее не сразу пришел к этому убеждению. (А это ведь всего-навсего начало пути!)
Мартин страдал от тоски, страдал от того, что его возлюбленная не дождалась мирной жизни, таскался из кабака в кабак, искал утешения у друзей и только потом увидел единственное спасение — спасение в работе.
И вот «вторая ступень», второй шаг… к подлинному осмыслению действительности: «Он хотел преодолеть боль работой, а не только усталостью».
Как мы видели, инженер Мартин поехал туда, куда никто не хотел ехать, делал то, чего никто не делал, работал действительно на износ. Но этого оказалось все же мало. Не удовлетворяло. Человеку необходимо не только работать, но и знать, что труды его не напрасны, что в них содержится — пусть незначительный — коэффициент полезного действия. Если он отмерил землю под больницу, то ему необходимо, чтоб эту больницу начали строить, а если исследовал трассу, то за этим должно последовать строительство дороги. (Другими словами: «Человеку ведь мало надо. Немножко еды да крыша над головой. И еще ощущение, что он хоть немного нужен людям».) Внутренняя необходимость «быть полезным» пробуждает подлинную человеческую активность, ибо вызывает желание вмешаться в общественные процессы. И вот дальнейший шаг: «…есть, видно, минуты, когда каждый хочет быть не тем, кем он обычно является и кем начиная со следующего мгновения он снова станет; другими словами, хочет сделать больше, чем ему суждено, — и это, возможно, самая великая минута жизни».
Появляется желание вмешаться в жизнь с полной отдачей!
Это желание (как мы помним) возникло у инженера Мартина на том собрании, на котором коммунистам предстояло довести до сознания крестьян словацкого захолустья, что в их родной стране совершена социалистическая революция. Ему страстно захотелось заразить их теми идеями, в которые он горячо верил, — идеями социалистического преобразования. И хотя он знал, что они ему все равно не поверят — слишком уж много они слышали разных сказок и обещаний, — ему во что бы то ни стало хотелось сломить лед их скептицизма, любой ценой вырвать их из «затянувшегося времени молчания и бездействия». И это он справедливо считал самым важным, «что когда-либо в жизни должен был свершить».
И все-таки на этих трех ступенях пробуждения человеческой активности нравственное — да и философское — развитие человека не кончается; и это далеко еще не все, что необходимо делать для того, чтобы… не было больше войн, «чтоб с человеком уже не смели обращаться, как с мухой», далеко не все, что необходимо в себе воспитать для современной жизни.
Поведение инженера Мартина на собрании, его страстная речь, основанная на глубокой вере и искреннем убеждении, не приведшая тем не менее ни к каким видимым результатам (ведь он так и не вырвал людей из их недоверчивого молчания), конечно, далеко не то, что выступление Лаборецкого на рынке. Хотя бы потому, что выступление инженера содержало в себе некоторую программу действий.
Но оказывается, от программы до ее выполнения очень далеко. И снова человеку требуется преодолеть не одну ступень познания, не раз пройти через разочарование и горе.
Человек, пришедший к глубокому убеждению, что надо быть полезным людям и обществу, и готовый идти на это, должен решить для себя еще не один вопрос, в частности как лучше и как вообще возможно это сделать.
Решению этих вопросов посвящается уже вторая половина книги, где наибольшую значимость приобретают две линии: линия взаимоотношений и общественного поведения инженера Мартина и его жены и линия врача, борющегося с малярией.
И Мартин, и его жена одинаково хотят способствовать общему делу. И когда начинается кампания за создание сельскохозяйственных кооперативов, они оба попадают в одну агитколонну. Но при всех равных условиях работы реакция на жизнь — а отсюда и гражданское поведение — у них оказывается разной. Мартин не может согласиться с тем, как создается сельскохозяйственный кооператив в деревне Блатной. Хотя он и убежден в полной целесообразности кооперирования, хотя и отдает себе отчет в тех экономических выгодах, которые кооператив может принести каждому крестьянину, он все же считает, что цель не может оправдать те средства и те методы, которыми «агитаторы» пользуются. Эвжена руководствуется только установками вышестоящих инстанций, исходящих все из той же общей целесообразности, и не хочет всерьез задумываться над тем, так или не так все делается, раз поставлена правильная цель, которую на данном этапе необходимо достигнуть. У Эвжены при всей ее готовности работать на общее благо, и работать с полной отдачей, преобладает авторитарное мышление.
Мартин не может смириться с тем, чтобы для народного государства была фактически завоевана — с помощью агитаторов — только земля, а не люди. Мартин не может согласиться с тем, что он как агитатор добьется всего лишь подписи этих людей, но не их доверия. Будучи коммунистом, он верит только в сознательную энергию масс, только в творческое созидание, только в развитие творческих возможностей человека, благодаря которым изменится вся жизнь на земле.
Эвжена — опять же в силу своего авторитарного мышления, в основе которого в данном случае лежит слепое подчинение, — оказывается «человеком конкретной цели», исполненным волюнтаризма, человеком, поглощенным идеей подчинения и дисциплинированности. У нее, по существу, не только нет жизненного опыта, но и настоящих убеждений, создающихся опять же у людей думающих и чувствующих, видевших жизнь и старающихся постичь ее такой, какой она есть — в ее сложности, конкретности и реальности. Эвжене кажется, что ее искреннее согласие с целями коммунизма и программой партии требует от нее только «дисциплинированности» — своего рода формального голосования за предложения вышестоящих инстанций и послушного их исполнения. Она не понимает даже того, что любая, пусть даже самая четкая инструкция все равно предполагает думающее и даже «творчески думающее» участие коммуниста в ее реализации, что только и может служить надежной гарантией подлинного опыта.
Между мужем и женой нарастает серьезный конфликт, который в рамках семейного конфликта разрешается, возможно, и «не в пользу мужа»: Мартин отказывается от агитационной работы и работает над своим проектом дома, Эвжена же до изнеможения работает в агитколонне.
В рамках семейного конфликта Мартин терпит «поражение» и по другой линии: жена оказывается более трезвой, чем муж; непокорный «агитатор» убеждается в справедливости ее предостережений, когда вышестоящие инстанции отвергают его творчески выношенный и честно сделанный проект и принимают другой, худший — кабинетный и экономически разорительный.
Но живой человек всегда находит способ отдать себя. Ведь с временной победой несправедливости жизнь на земле пока еще не прекращалась. Инженер Мартин не смог сидеть сложа руки и стал принимать участие в выполнении чужого проекта, ибо и этот проект в конечном счете преследовал все ту же цель: должен был остановить все ту же самую воду, сделать плодородной все ту же самую землю и помочь тем же самым людям.
Есть ли здесь «аналогия» с той работой, которую требовалось провести в целях создания сельскохозяйственных кооперативов и от которой Мартин тем не менее отказался, хотя, как уже говорилось выше, и верил в их целесообразность? Почему Мартин в одном случае подчинился, а в другом не подчиняется?
Суть неподчинения его в одном случае и подчинения в другом как раз и представляет собой его нравственную позицию: любой проект, останавливающий воду и избавляющий людей от страданий, — даже недодуманный или бездарный — в конечном счете работает (пусть с издержками!) на человека, в то время как демагогическое подавление воли человека — с какими бы наилучшими намерениями это ни делалось! — всегда будет убивать инициативу и творческую, созидательную энергию человека.
И если, предупреждая против опасности насильственного принуждения, с одной стороны, и слепого подчинения авторитарной воле — с другой, Мартин считал, что люди не должны «идти против самих себя», то исполняя чужой проект, он идет против своего самолюбия и своих творческих планов — ибо это совершенно иной случай, не затрагивающий его нравственных убеждений, — проявляя тем самым высокую идейную убежденность и великодушие.
А супруга? Именно на великодушие-то она — с ее авторитарным мышлением — не способна. В авторитарном мышлении, оказывается, вообще нет места для великодушия. Оно до поры до времени развивает самоотвержение, но прямо противопоказано великодушию! В самоотвержении человека с авторитарным мышлением основную роль играет подавление собственной личности, в результате чего развивается самоуничижение, противоречащее человеческому достоинству. Откуда же здесь взяться «великодушию»?
В Эвжене, несмотря на все ее самоотвержение, а может быть, иногда также и в результате этого самоотвержения, доводящего ее до крайней усталости, постепенно начинает нарастать скептицизм. Она не ищет ответа на свои сомнения — правильно или неправильно что-нибудь делается, — а пугается их как «отступничества», скрывает их даже от мужа и загоняет все дальше вглубь. Человеку с авторитарным мышлением вообще чуждо трезвое осмысление действительности; но самое главное — вся амплитуда его действий замыкается только между свободным подчинением и несвободной реакцией на жизнь. В конце концов, не будучи в состоянии осмыслить ни жизнь, ни свои сомнения, Эвжена реагирует… поисками покоя; и более того — злобой, и более того — ненавистью. Если раньше она хотела во что бы то ни стало «завоевать» крестьян для их счастливой жизни, то теперь, после того как крестьяне позволили себе реакцию (опять же реакцию, то есть известную закономерность!) на предыдущую демагогию, она становится с ними (то есть с теми, кого собиралась «воспитывать») на «одну доску» — реагирует отчаянной злобой: «Разве можно иметь дело с такими людьми? Только бить. Бить их».
Эвжена уезжает, бросает работу, составлявшую раньше смысл ее жизни и до сих пор составляющую смысл жизни ее мужа. Мартин остается. Он уже многое понял. Все не так-то просто.
Вот заключительный разговор между героями, более всего проясняющий и позицию автора: «Мы представляли себе все слишком легко, думал он, мы нашли идеал и уверовали, что это и есть уже путь к человеческому счастью. Но сколько раз уже находили люди идеал, которому придавали такое же значение? А много ли раз удавалось воплотить его в жизнь?
— Мартин, — сказала она вдруг, не открывая глаз, — завтра мы уедем отсюда.
— Почему?
— Все это не имеет смысла. Все, что мы делаем, не имеет смысла. И этот новый проект, ты ведь сам это знаешь. Будут ли когда-нибудь по нему строить? А если будут, пусть сами и измеряют, пусть сами и вербуют людей. Зачем нам здесь гнить?
— Что-нибудь да построят, — сказал он сердито. — А без этого гниения никогда ничего не получается».
Итак, автор с трезвостью современного человека, которому известны многие сложнейшие и труднейшие жизненные испытания, которому ведом вполне обоснованный скептицизм, который видит немало причин для грусти, высказывается в пользу самоотверженной человечности и только в осмысленном, в сознательном великодушии, ищущем решений на уровне высокого морального и духовно-творческого развития, видит путь к оптимизму.
Автор вполне сознательно вводит в цепь своих размышлений категорию великодушия как высшую справедливость. И, может быть, это самое ценное, что есть во всей книге, что поднимает ее на высокую нравственную ступень, что реально, жизненно сближает понятия идеологические с понятиями философскими и психологическими и что заставляет серьезно следовать за автором во всех его поисках подлинной правды жизни и справедливости.
Прежде всего автор развенчивает старое, церковное понятие «всепрощения» и «великодушия». Он исходит из того, что в век, «когда в мире возрастает снисходительность по отношению к преступлениям, а вместе с ней и беззащитность от преступников», каждый честный человек не может оставаться равнодушным к несправедливости.
Смоляк делает целью своей жизни наказание человека, который донес на его семью, в результате чего вся семья — от мала до велика — была расстреляна фашистами. В абсолютной законности желания Смоляка разыскать подлых пособников убийц убеждает читателя и тот выстрел, который был направлен в Смоляка уже в мирное время. Не зря автор вводит эту деталь. И не зря Смоляк все время думает о том, что стреляли, видно, одни и те же люди.
(Антиподом Смоляка в концепции «памяти о преступлениях» является жена директора лесопилки, которая, наоборот, прекрасно знает, что ее супруг предавал немцам людей, но в своей «снисходительности к преступлениям» не придает этому значения.)
И все-таки Смоляк, определив в лице местного священника преступника, отказывается от своего давно обдуманного намерения покончить с ним.
Может, это все-таки «великодушное всепрощение»? Нет, Смоляк ему ничего не прощает! Даже священнику ясно, что правосудия ему никак не избежать. Автор, быть может, и не очень точно объясняет, какие мысли заставили Смоляка отказаться от своего намерения — не точно потому, что много разных понятий подводит он под понятие «месть», — но психологически эта сцена написана с большой достоверностью.
Смоляк проявляет и самоотвержение, и — более того — великодушие. Но не по отношению к священнику как таковому, не по отношению к живому человеку (здесь нет ни грана экзистенциальной сентиментальности), а по отношению к самой жизни, ибо в этой сцене ему неожиданно становится ясно, что он превыше всего (превыше даже справедливого отмщения!) ставит ее будущее развитие!
Это — беспощаднейшая строгость к себе во имя развития общества, запрещающая отдельному человеку искать «разрядки» и «забвения» в удовлетворении своих самых законных эмоциональных реакций. И это — бескомпромиссная трезвость, требующая переоценок и действий: активных переоценок фактов, людей, мыслей и даже собственных эмоций! Это — логика убежденного борца-коммуниста. И это — решение на уровне высокого духовного развития, принципиально отвергающего месть во имя открывающейся возможности более действенно способствовать человеческой справедливости и борьбе против несправедливости.
«Он знал всех этих людей, которых сейчас назвал священник, и понимал, что их наверняка еще больше — целый поток. Они изменились, вели те же разговоры, что и он, стараясь таким образом замести следы, вступили в его партию, в самую чистую на свете, попали в будущее, а он прокладывал им путь и радовался: какая сила! Как мог он так поступать?.. И если он сейчас убьет вот этого, все равно поток потечет дальше и только громче зашумит, чтобы убаюкать его, зашумит угрозами и призывами о необходимом отмщении… Да, месть порождала месть, и самой худшей местью был этот безмолвный поток, который хотел уничтожить то, во что он верил всю свою жизнь! Нет, любыми средствами он должен задержать этот поток! Значит, не мстить! Значит, искать справедливость! Но где она, эта справедливость, которая взвесила бы все вины и не породила бы новых?»
Да, есть здесь словесная неточность, ибо слишком большая тема, скорее, несколько тем проговорены «скороговоркой». Но И. Клима к вопросам справедливости, трезвости и великодушия обращается постоянно; они, собственно, составляют основу книги; поэтому и уточнить саму авторскую позицию в вопросе великодушия можно по целому ряду других мест и деталей.
Великодушие, по мнению И. Климы, прежде всего не спрашивает, откуда брать силы, чтобы противостоять несправедливости или отваживаться на хорошие дела, по своей трудоемкости пусть и «безнадежные».
Носителем идеи великодушия является, в книге безыменный доктор, который поставил перед собой «нечеловеческую», «неисполнимую» цель победить малярию в заболоченной местности. Но поскольку эта цель диктуется самым искренним и бескорыстным желанием, то она становится гораздо ближе, чем это можно было предполагать. Доктор утверждает, что невозможное стало возможным только при новом строе: «Когда мне доводилось иметь дело с каким-нибудь особенно тяжелым случаем, — продолжал он, — я старался что-нибудь придумать. Я надеялся, что сумею кого-нибудь убедить, чтобы все-таки выделили на это деньги. С другой стороны, какую от этого я мог пообещать выгоду? Ведь ход размышлений всегда был таков: я дам, но я хочу от этого что-то получить. Только новый режим стал пытаться осмысливать вещи по-другому».
Но автор подчеркивает и другую сторону дела: как бы ни был хорош режим сам по себе, как бы ни были справедливы и великодушны его принципы, прежде всего должны найтись люди, которые захотели бы «избавлять от заразы избу за избой, лужу за лужей…» — люди, способные на великодушие и отважившиеся на великодушие. Люди, так или иначе пришедшие к великодушию как к необходимости творить добро или, иными словами, делать то, что требуется делать в интересах человеческого общества.
Во время войны такое великодушие называлось бы героизмом, ибо оно было бы сопряжено с риском для жизни. В мирное время оно больше известно под понятием трудовой доблести и самоотверженности. Но ведь дело здесь не только (а может быть, и не столько) в умении работать и быть беспощадным к себе ради других, но и в духовной отваге, противостоящей скептицизму!
И. Клима не идет в лобовую атаку на скептицизм, хотя и знает великую цену бескорыстия, он только горько сожалеет, что «человек уже отвык верить в успех великодушия». Но он не может успокоиться и на этом «двуединстве»: признания энтузиазма бескорыстия, рождающего энергию, и признания обоснованности скептицизма, заставляющего человека более осмотрительно тратить свои силы.
При всем признании обоснованности скептицизма у людей XX века, прошедших через события первой его половины, автор утверждает со всей решительностью: останавливаться на скептицизме невозможно; ни в какую сторонку уже не отойдешь: не заметят, что ты в сторонке; никуда не спрячешься: найдут; ни на какое время не остановишься, даже, чтоб оглядеться: настигнут. Кто? Что? — События. Именно так, очевидно, надо понимать «притчу» о Василе Федоре — человеке, в прошлом тесно связанном с коммунистическим движением, но после войны посвятившем себя целиком семье.
Скептицизм, по мнению автора, невозможен — для живых, для тех, кто дальше хочет жить, кто хочет, чтобы жили его дети. Скептицизм точно так же невозможен, как невозможно беспамятство; как невозможно забыть о тех, кто погиб, кто жизнью заплатил за то, чтобы человечество могло и впредь искать более точные формы справедливости, обеспечивающие развитие жизни.
Как постоянный рефрен звучит в книге настоятельное требование автора помнить о всех, кто пострадал от человеческой подлости, в разгуле своем не знающей никаких границ. Убийство Василя Федора и всей его семьи, «разрешившее спор» и кровью утвердившее, что Василь Федор был коммунистом — ибо враги иногда точнее чувствуют, на какой стороне баррикады стоит человек, — должно убедить читателя и в невозможности отойти в сторонку, и в трагичности некоторых «недоразумений». О каком «недоразумении» идет речь? О том самом, какое, собственно, разрешило убийство. Читатель не знает, что именно заставило Василя Федора отойти в сторонку, в чем его несогласие с практикой коммунистического движения. (Автор не конкретизирует сути этого «несогласия», чтобы подчеркнуть саму возможность несогласия.) Но читатель, умом понимая неправильность действий Василя Федора, выразившихся в его отходе от коммунистического движения и завершившихся трагедией, чувством на этой логической констатации не останавливается, не может остановиться — это было бы слишком просто, прямолинейно, а отсюда и малоперспективно, это был бы опять некоторый замкнутый круг, просто-напросто отрицающий всякие несогласия или сомнения. Читатель от самой жизни должен пойти на поиск более точных решений: как быть с «несогласными», как сделать, чтобы ни один честный человек не остался в стороне и не поплатился за свою, не обеспеченную общей поддержкой честность?
Автор очень высоко ставит честность убеждений и подлинный характер человека, исходя из того, что подлецы, бандиты, потребители и человеконенавистники не могут иметь честных убеждений и что отличить честные убеждения человека от демагогии было бы не так трудно, если бы люди научились ценить искренность чужих убеждений больше, чем получестность мнений своих «единомышленников».
На каком-то этапе развития коммунистического движения вне его оказывается Василь Федор — человек честный и умный, а активным «деятелем» движения становится Михал Шеман— дурак, подлец и потребитель. При всей нелогичности этого явления здесь есть и своя «логика»: несогласие Федора гораздо крупнее по своей масштабности «согласия» Шемана. И если такие люди, как Шеман, просто-напросто рано или поздно выбрасываются из партии, то с людьми типа Василя Федора дело обстоит гораздо сложнее. Здесь многое решает только время.
Одной из самых ярких «притч» является притча об Адаме, носящая название «Шутник и чудак». Это своего рода трагедия «чудака» и трагедия «шутника» — чья больше, сказать трудно, ибо первый из них хотя и умирает ради бессмысленной иллюзии, но нравственно побеждает; второй же должен жить теперь с сознанием, что он нечаянно, шутки ради, довел человека до самоубийства.
Но поскольку эта «притча» носит философский характер, автор не только раскрывает убийственную бесполезность всякой лжи, банальности, пристрастия к дешевым развлечениям за чужой счет и т. д., но и задумывается над тем, как все-таки у людей возникают миражи и иллюзии, и приходит к выводу, что «человек, видно, не способен уверовать в мираж сам, обязательно кто-нибудь должен подвести его к этому», хотя бы «шутки ради».
Более всего атакует Клима банальность мыслей, в чем бы это удручающее качество человека ни проявлялось и с чем бы оно ни было связало: с политической ли демагогией (Шеман), неспособностью ли к самостоятельному мышлению (Эвжена), мещанскими ли идеалами (Янка, Йожка Баняс), псевдоостроумием ли (старый Молнар в сцене с Адамом). И всякий раз писатель дает почувствовать одну естественную закономерность: где есть банальность, ищите и недостаточную психологическую достоверность, если не эгоизм или потребительство.
Своеобразная композиция романа с двумя основными сюжетными линиями, проходящими через несколько «притч», позволяет писателю ставить наиболее интересующие его вопросы в разных ракурсах и на разном материале.
Что такое жизнь Павла Молнара и его жены Янки? По существу это поиски решений все тех же самых проблем, перед которыми стоит и инженер Мартин, но несколько по-другому поставленных, ибо Павел — человек иной среды, иного образования, иного воспитания.
По своему нравственному развитию Павел стоит на голову выше многих и более образованных героев, он способен на подлинное великодушие. Но это еще не сознательное духовное развитие, в мировоззрении Павла все еще преобладает вера. Именно поэтому ему так трудно и поэтому он не всегда уверен в своих действиях.
«Да, он был таким, как все эти люди, — верил в бога, которого не было, верил в напрасный бунт Лаборецкого, верил учителю с его утопией, верил в силу любви, которую сам выдумал, верил в счастливую жизнь в далеком городе и в то, что возможен такой мир, в котором не будет больше проблем… А когда понимал, что ошибся, падал, как камень на дно. Но потом, чтоб подняться, снова выдумывал себе какую-нибудь новую веру».
Всем этим писатель будто бы хочет сказать: «Нельзя от всех людей требовать трезвости. На нее нужны силы и знания. Все это к человеку приходит только с опытом, если только он не закрывает на этот опыт глаза».
Павлу действительно в его молодости многое приходится придумывать, чтоб не потерять интереса к жизни. Но в отличие от только «придумывающей» Янки или старой Юрцовой Павел еще и думает.
Иван Клима ничего не навязывает. Но он ни перед чем и не отступает. Он прежде всего за критическую трезвость. И за темп! Мало говоря о самом факторе времени в современности, Клима тем не менее придает чрезвычайное значение мобилизованности нравственных усилий и как большие потери воспринимает всякое топтание на месте.
Периферия революции существует и еще долго будет существовать во всех ее видах. Но ведь существует и осознание этого явления, которое должно дать свои плоды. Отсюда еще раз потребность необходимого темпа развития общества как основы общей сознательной нравственной мобилизованности, как закрепления уже взятых рубежей, как стимула для развития каждого отдельного человека и как гарантии верных соотношений между идеалами и непредвзятостью осмысления жизни.
Н. Николаева