Штурман дальнего плавания

Клименченко Юрий Дмитриевич

Книга третья. ILAG-99

 

 

 

Глава первая

1

У борта «Тифлиса» остановился грузовик. Из него выпрыгнули солдаты и офицер в большой фуражке, на которой тускло поблескивал знак: череп и кости. Офицер бегом взбежал по трапу. За ним, стуча сапогами и цепляясь автоматами за трап-тали и леера, на палубу неуклюже поднялись солдаты. Нескольких слов, которые резко бросил вновь прибывший немецкому морскому офицеру, было достаточно для того, чтобы морские власти уступили место сухопутным.

Раздался свисток командира, и моряков-немцев как ветром сдуло с палубы «Тифлиса». Теперь на пароходе хозяйничали пресловутые гитлеровские охранные войска СС, или «Черная смерть», как их называли сами немцы.

Офицер-эсэсовец подошел к капитану и, невозможно ломая русский язык, сказал заранее, наверное, вызубренную для этого случая фразу:

— Пятнадцать минут на сбор. — И вдруг заорал, уже по-немецки: — Schnell!{16} Сакраменто!

Дрозд спокойно ответил:

— Не кричите. Я передам команде.

Но фашист снова прокричал какие-то распоряжения, и солдаты начали загонять моряков в помещения. Кто-то из эсэсовцев обнаружил ледник. Они немедленно сбили замок, один залез внутрь и стал выбрасывать оттуда продукты. На палубу полетели колбасы, банки консервов, пачки масла, сыры, сгущенное молоко. Забыв про моряков, солдаты бросились к леднику. Они хватали все, что попадало под руки, и рассовывали по карманам.

Офицер, увидев это, опять закричал что-то, и солдаты разбежались по каютам.

…Команда «Тифлиса» навсегда покидала теплоход…

Микешин собирал свои вещи. У двери, подбоченясь, стоял эсэсовец и поглядывал на часы. Игорь Петрович сдернул с матраца чехол. Туда он не раздумывая бросал одежду, книги, папиросы…

Действовал он машинально. Ему было все равно, что брать. Он задумчиво остановился посреди каюты: кажется, больше ничего не нужно. Взгляд его упал на фотографию жены. Он взял ее и бережно принялся обтирать платком.

Солдат заглянул на портрет через плечо Микешина.

— Schöne Frau{17}, — хихикнул немец.

Игорь ничего не ответил и спрятал фотографию в нагрудный карман.

На палубе послышались какие-то выкрики, топот ног. Эсэсовец опять посмотрел на часы. Лицо его приняло строгое, начальственное выражение. Он сказал Микешину:

— Марш!

Игорь взял мешок. Они вышли на палубу. На причале офицер со списком в руках строил моряков в две шеренги: комсостав отдельно от команды. Микешин встал рядом с капитаном.

Через несколько минут на «Тифлисе» не осталось ни одного моряка. Теплоход стоял опустевший, печальный. Хлопали на ветру раскрытые двери. На палубах валялись обрывки бумаги, пустые коробки, затоптанные сапогами окурки. Через фальшборт свешивались головы эсэсовцев, наблюдавших за происходящим на берегу. Игорь мысленно прощался с теплоходом; он любил «Тифлис», с которым было связано столько хорошего…

Вот он, «Тифлис», совсем недавно гордо разрезавший своим острым штевнем морскую зыбь, стоит одинокий, без флага. Он с честью выходил из штормов, боролся с ветром и непогодой, шел через туманы. Крепкий, надежный, добротно построенный на ленинградском заводе. Теперь он уходил из жизни Микешина. Уходил навсегда, унося с собой частицу души старпома.

Наверное, многие испытывали такое же чувство. Люди стояли мрачные, безразличные к тому, что делал немецкий офицер. Он пересчитывал всех, тыкая каждого пальцем в грудь. Счет сошелся со списком. В грузовик влезло несколько солдат. Двое остались на земле и начали подталкивать моряков к машине. Когда все забрались в кузов, офицер сел в кабину. Шофер завел мотор.

— Прощай, «Тифлис»! — крикнул кто-то.

Грузовик завернул за угол склада, и теплоход исчез из глаз.

2

У въезда в лагерь, состоявший из новых некрашеных бараков, обнесенных двумя рядами колючей проволоки, стояли два человека. Один из них, молодой красивый парень в сером костюме с фашистским значком на пиджаке, подошел к машине и сказал по-русски:

— Пока поживете здесь. Я буду ваш долметчер. Ну, переводчик. Можете занимать крайний барак. Не думайте бежать. За это… — переводчик выразительно нажал указательным пальцем воображаемый спусковой крючок…

В бараке пахло свежей сосной, в окна, закрытые решетками, прорвались солнечные лучи и нарисовали на полу шахматную доску. Все было чистое, свежее, не обжитое. На столе стояли алюминиевые каны-кувшины, миски, толстые глиняные кружки, лежали ложки. Комендант приготовился к встрече «дорогих гостей».

— А здесь не так плохо, чувствуется забота о людях, — зло засмеялся Александров, забрасывая свой мешок на верхнюю деревянную койку.

На шутку никто не ответил. Все молча входили и занимали места. В окно с любопытством заглядывал охранник-часовой. Пришел переводчик. Он принес несколько листков с напечатанным на машинке текстом на русском языке.

— Правила поведения. Надо руководствоваться имя.

— Так это же для военнопленных, а мы интернированные, — взглянул на долметчера капитан Дрозд.

— Правила одни и те же. Руководствуйтесь ими.

В «правилах» все запрещалось. За нарушения полагалась либо тюрьма, либо смертная казнь. Последняя встречалась чаще.

— Какая щедрость! Раздают смерть всем желающим. А в общем мерзость. Все это дает им неограниченные возможности для уничтожения наших людей, — сказал Дрозд, с отвращением бросая листки на стол.

…Во дворе послышался шум подъехавшего автомобиля и радостный возглас: «Наши приехали!»

Микешин вышел из барака.

С двух грузовиков прыгали на землю люди, одетые в штатское. Это были команды с советских пароходов «Крамской» и «Днепр», тоже захваченные гитлеровцами. То и дело раздавались возгласы: «Вася, и ты здесь!», «Здорово, корешок, тоже попал сюда?», «Ах, черт, где пришлось свидеться!»

Среди приехавших Игорь узнал капитана Горностаева, с которым несколько лет назад познакомился в Генуе. Теперь он командовал «Днепром». «Нет, ничем он теперь не командует…» — с горечью вспомнил Игорь.

Микешину был симпатичен этот еще не старый, невысокого роста человек. Он хотел подойти к Горностаеву, но неожиданно кто-то тронул Игоря за рукав. Микешин обернулся и, к своему удивлению, увидел боцмана с «Унжи» — Костю Кириченко. Они обменялись крепким рукопожатием.

— Вот, Игорь Петрович, где встретились. Я последнее время на «Крамском» плавал, вот и попал в этот переплет…

Микешин обрадовался встрече с Кириченко. В памяти отчетливо встала маленькая старая «Унжа», ее капитан и команда. Не ладил Игорь с боцманом. Но в день ухода Микешина с «Унжи» Костя пришел к нему, уселся на стул и долго молча теребил кепку. Молчал и Игорь. Наконец боцман смущенно сказал:

«Идете на большое судно, кажется? Покидаете нас, Игорь Петрович? Вот… не сплавались мы с вами, а мне почему-то жаль, что вы уходите. Какой-то новый помощник придет…»

«Боишься, что еще хуже будет?» — засмеялся Микешин.

Костя вскинул на Игоря свои черные глаза:

«Не боюсь. Не люблю перемен. Привык к вам. Вы моряк. Большую услугу оказали судну, когда бревна спустили за борт. Помните?»

Игорю тогда приятна была скупая Костина похвала. «Счастливого вам плавания на новом пароходе, Игорь Петрович. Наверное, там лучше боцман попадется. До свидания. Может, еще встретимся…»

И вот встретились…

Мелкими, несущественными показались теперь все прежние недоразумения.

Люди с «Крамского» и «Днепра» поместились в том же бараке, но в других комнатах. Моряки почувствовали себя сильнее оттого, что их стало больше. Они собирались группками и обсуждали свое положение:

— Требовать надо, чтобы нас отправили домой!

— Вызвать сюда переводчика, пусть передаст коменданту, что мы не будем подчиняться их правилам!

— Мы находимся под защитой международного закона!

— Сволочи, не дали даже взять продуктов с судна…

Так прошло несколько часов. Раздался звук гонга: моряков собирали на обед.

Взяли миски и выстроились в длинную очередь у кухонного окна. Повар, толстый и наглый, не глядя, опускал поварешку в огромный котел, выплескивал ее содержимое в миску, бросал кусок хлеба и, если моряк задерживался на секунду, дико орал непонятное слово «Los!»{18}

Ели прямо на дворе. Тошнотворный ревеневый суп не лез в горло. Вернее, это был не суп, а бурда из воды, рубленого ревеня и каких-то опилок. Большинство вылило суп. Пожевали хлеба, запили черным, как чернила, искусственным кофе без сахара. На этом обед кончился.

3

Утром, в шесть тридцать, в коридоре раздалась команда «Steht auf!» {19} и свисток. Подъем.

Начинался второй день войны, второй день плена. После умывания дежурные взяли каны, остальные выстроились за завтраком. Он состоял из микроскопического кусочка маргарина, такого же кусочка кровяной колбасы и куска хлеба. Повар предупредил, что хлеб выдан на весь день.

После завтрака переводчик приказал построиться на проверку. Построились. Из комендатуры вышел человек в галифе с овчаркой и офицер сухопутных войск. Переводчик скомандовал: «Achtung!»{20}

«Appell»{21} начался.

Офицер держал в руках список, а переводчик выкликал фамилии по другому списку.

После переклички комендант пожелал сказать несколько слов. Он сомкнул ноги, заложил руку за лацкан, неестественно напряженным голосом прокричал «хайль Гитлер», вытянул руку и только после этой церемонии начал говорить. Пространная речь коменданта сводилась к тому, что моряки должны быть послушными, точно выполнять правила поведения и спокойно ждать конца войны. Война кончится через два-три месяца, и тогда будет видно, что делать с моряками. Он, комендант, лично думает, что всех, кто себя хорошо вел, отпустят к их «фрау» домой. Конечно, кто не захочет подчиняться… пусть пеняет на себя…

— А почему это война кончится через два месяца? — спросили из строя.

— Was?..{22} — вопросительно посмотрел комендант на переводчика.

— О! — комендант сделался важным и надутым как индюк. — Разве Россия может выдержать наш блицудар? Мы разобьем вас раньше, чем через два месяца. Хватит тридцати дней для того, чтобы во всяком случае занять Москву.

— Врет, фашистская морда! — убежденно и громко сказал Микешин.

Комендант по интонации понял, что этот «матрос» сомневается в его словах. Он о чем-то спросил переводчика, тот кивнул головой. Комендант покраснел, выдернул из кармана газету и заорал что-то, брызгая слюной. Овчарка оскалила зубы. Он вертел газетой перед самым лицом Микешина. Огромный красный заголовок можно было легко прочесть:

«Sondermeldungl

Особое сообщение!

За сегодняшние сутки победоносные германские войска продвинулись в глубь территории противника на всех фронтах на 100 километров. Взято в плен 50000 человек, захвачено… Фюрер наградил железным крестом с бриллиантом генерала…»

— Этого тебе мало? Так завтра будет больше, во много раз больше! Тогда поверишь, большевик? — орал немец, тыча газетой в лицо Игорю.

Наконец комендант перестал кричать, сунул газету в карман, отер платком лицо и приказал распустить моряков.

К Микешину подбежало несколько человек:

— Игорь Петрович, что вы там прочли? Чего он так орал?

— Липа, — нехотя отозвался Микешин. — Врут о своих победах.

…Газеты проникли в лагерь в этот же день. Их читали те, кто знал немецкий язык, а те, кто его не знал, разглядывали фотографии. Они были красноречивее всякого текста: колонны красноармейцев, оцепленные фашистскими автоматчиками, исковерканные танки и самолеты с красными звездами…

Люди не хотели верить… Они не могли верить. Все восставало в них против этих сообщений о победах врагов.

Моряки помрачнели. Они либо сидели с закрытыми глазами, подставив лица солнцу, либо бродили по двору парами, тихо разговаривая. Многие читали. Не было среди моряков ни одного, кто забыл бы взять с собой книгу. Они не успели взять очень необходимые вещи, но книги захватили все.

4

Подъем, «апель», завтрак…

Так однообразно прошли три дня.

В лагере поставили репродуктор. Теперь гитлеровское радио гремело с утра до ночи. Противные истерические голоса выкрикивали речи; оглушали марши и без конца передаваемые сводки с фронта.

Солнце пекло. От него невозможно было скрыться. Во дворе лагеря, почему-то засеянном посредине пшеницей, не росло ни одного деревца, ни одного кустика. Моряки вяло слонялись по двору, с надеждой поглядывая на домик комендатуры: может быть, выйдет оттуда переводчик и объявит, что их отправят на родину. Но из комендатуры никто не выходил.

Никаких изменений не происходило, если не считать того, что увеличили охрану и солдаты спешно натягивали третий ряд проволочной ограды.

Игорь особенно тяжело переживал это время. Он часами просиживал под солнцем с закрытыми глазами, погрузившись в мучительное раздумье. Его живая и деятельная натура протестовала против этого безнадежного сидения.

Что-нибудь делать! Добиваться возможности действовать. Бежать! Но как? Надо выйти за ворота, за проволоку. Так, как это делают французы из соседнего лагеря. Их гоняют на работы почти без охраны, и они бегут.

А вдруг обменяют и отправят на родину? Надо подождать.

Неплохо понимая немецкий язык, Микешин слушал радиопередачи, просматривал газеты и ничего не мог понять из того, что происходило сейчас на родине. Почему так стремительно откатываются советские войска, оставляя город за городом? Игорь привык верить в то, что Красная Армия — одна из сильнейших, если не самая сильная армия в мире. Сначала он сомневался в правдивости фашистских реляций, но с каждым днем становилось яснее, что если гитлеровцы и преувеличивают свои победы, то доля правды в их сообщениях есть.

Что же произошло? На этот вопрос он искал ответа. Случилось что-то такое, чему он, человек, оторванный от своей страны, не мог найти объяснения.

Но он твердо и не колеблясь верил, что, как бы ни был силен противник, ему не удастся завоевать и покорить Советский Союз. Русский народ не потерпит иностранного гнета. Но знать бы правду!..

Игорь рисовал себе страшные картины разрушений, видел оголтелых фашистов, врывающихся в дома, грабящих, убивающих, насилующих. И в этом ужасе его Женя, Юрка, мать…

Микешин стискивал зубы, сжимал кулаки и готов был броситься на проволоку, рвать ее голыми руками и душить часовых. Самые нелепые и безумные планы рождались у него в голове…

К нему подходил Чумаков и садился рядом. Некоторое время они сидели молча, думая об одном и том же. Потом Игорь жарким шепотом начинал делиться с Чумаковым своими планами и сердился, спорил, когда замполит называл их нереальными.

Чумаков обнимал Микешина за плечи и убеждал:

— Игорь, подожди. Все в свое время. Надо разобраться в обстановке. Бежать? А команда? Мы же ответственны за людей. Пока есть экипаж, мы не должны разваливать его. Подожди. Может быть, нас еще обменяют…

Игорь вынужден был с ним соглашаться. В эти дни он особенно остро почувствовал, как близки ему Чумаков и Дрозд. Вечера они проводили вместе. Микешин задавал один и тот же вопрос: что происходит? Но ни Дрозд, ни Чумаков на этот вопрос ответить не могли. Они хмурились, пытались дать какие-то объяснения происходящему, но сами не верили тому, что говорили.

Это неведение, непонимание происходящего было мучительно. Ни голод, ни сознание того, что они находятся в фашистском застенке, ни тревога за близких не были так тяжелы, как это неведение.

После отбоя моряков загоняли в бараки и часовые становились у закрытых дверей. Свет зажигать запрещалось под угрозой немедленного расстрела. Моряки лежали на койках. Спать не хотелось.

В эти долгие часы вновь и вновь перед Микешиным возникали картины недалекого и такого недостижимого прошлого: Родина. Все у Игоря было от нее, все было связано с ней. Первый выход на мостик, на первую самостоятельную вахту… верный друг Ромка… родная Дворцовая площадь, Невский, Кировские острова… радостный, до боли теперь радостный Первомай и первая любовь, Женя, семья…

Игорь не любил, когда о Родине говорил Уськов. Для Игоря она жила не в словах, а где-то глубже, сокровеннее. Она, может быть, даже была незаметна, но необходима, неизбежна, как следующий вздох… Родина..»

И все это у него отняли. Все это хотят разграбить, пустить по ветру молодчики с усиками и челками «под фюрера»…

Как он их ненавидел! Он душил бы их собственными руками… Игорь разглядывал в темноте руки. Там, на фронте, они бы пригодились…

Нервное состояние не покидало всех. Моряки разговаривали вполголоса. И вдруг совсем рядом начинали выть сирены. Воздушная тревога! Отвратительный звук сирен воспринимался как музыка. Сейчас дадут проклятым гитлеровцам! Моряки вскакивали с коек и, шлепая босыми ногами, бросались к окну, вставали на скамейки, столы, лишь бы видеть кусочек темного неба.

Слышался характерный отдаленный звук приближающихся самолетов.

— Наши!

Никто не возражал. Всем хотелось, чтобы это были наши самолеты. Рокот приближался. По небу метались голубые лучи прожекторов. Они скрещивались, расходились и снова пересекались. Где-то раздавался взрыв. Один, другой, еще один. Барак начинал дрожать. Звенели оконные стекла. На взрывы сейчас же отзывался оглушительный грохот зенитных пушек. Они били со всех сторон, расчерчивая небо разноцветным пунктиром трассирующих снарядов. Прожектора обшаривали небосвод. Их становилось еще больше. Но самолеты, сбросив бомбы, поднимались на большую высоту и улетали. Звук моторов затихал…

— Все! — с сожалением говорил кто-нибудь, и моряки снова ложились.

После одной из таких тревог, когда все уже собирались отойти от окон, раздался встревоженный голос Дрозда:

— Смотрите!

В двух перекрещенных прожекторных лучах отчетливо виднелся крошечный серебряный самолет. По форме крыльев и фюзеляжа нетрудно было узнать советскую конструкцию. Казалось, что он стоит на месте, так высоко он летел…

У Микешина сжалось сердце. Он представил себе, что должен чувствовать человек, ведущий самолет в этом черном враждебном небе, среди все сгущающихся разрывов. Какие невероятные усилия делает он, чтобы вырваться из безжалостного, холодного света прожекторов! Как одинок летчик!

Игорь всем своим существом хотел, чтобы какая-нибудь туча скрыла самолет, помогла уйти, но небо было чистым. Микешин почти физически ощущал свою связь с этим незнакомым, но таким близким для него сейчас пилотом. Ему казалось, что он сам находится там, в кабине, рядом с ним…

Теперь самолет сопровождало не два, а несколько прожекторов. Еще несколько секунд виднелась эта светлая точка, потом вспыхнула ярким маленьким пламенем и быстро начала падать. Зенитки замолчали. Стало тихо.

— Сбили, сволочи. Оторвался от своих, — сдавленным голосом проговорил Александров.

Погиб родной человек, прилетавший с Родины. Никому не хотелось говорить. Все чувствовали себя так, как будто только что вернулись с похорон.

5

После утренней проверки моряков построили в одну шеренгу по алфавиту и повели к комендатуре. Все оживились, начали строить разные предположения.

Переводчик вышел со списком в руках и принялся выкликать фамилии. Первым вызвали маленького моториста с теплохода «Днепр». Он задержался в комендатуре недолго и через несколько минут выбежал оттуда с улыбкой во все лицо. Моторист хотел рассказать, о чем его спрашивали, но солдаты грубо погнали его к бараку. Он едва успел крикнуть: «Домой, ребята!» Остальных отпускали так же быстро, и солдаты отделяли их от стоявших в очереди моряков.

Микешин вошел в комендатуру и остановился у порога. За столом, заваленным бумагами, сидели несколько человек в штатском и военный в чине майора. Один из штатских посмотрел в какой-то лист и на русском языке с легким акцентом спросил:

— Микешин? Игорь Петрович?

— Микешин, — выжидающе взглянув на немца, ответил Игорь.

— Плавали старшим помощником на теплоходе «Тифлис»?

— Да.

— Игорь Петрович, мы хотели поговорить с вами откровенно, начистоту, так сказать, — вкрадчиво проговорил немец. — Вы можете не бояться, этот разговор останется между нами.

Микешин насторожился.

— Скажите, неужели вам нравится убогая жизнь, которую дает ваше правительство взамен за тяжелую морскую работу? У вас есть, например, дом, авто? Скажите.

— Нет, этого у меня нет. Я вполне удовлетворен тем, что имею.

— Та-ак… — протянул спрашивающий и, повернувшись к майору, что-то сказал по-немецки.

— Ну, хорошо, — притворно вздохнул он. — Я вижу, что вы неискренни. Но это дело ваше. Могу сказать только, что через два, самое большое три месяца война будет закончена. Наши войска уже стоят под Ленинградом и Москвой. Мы предлагаем вам работать совместно с нами, остаться в Германии, а по окончании войны мы дадим вам самое лучшее судно. Подумайте. Если же не хотите, то подпишите это заявление о том, что вы желаете вернуться в Советскую Россию.

Микешин рванулся к столу.

— Так как же? — спросил немец, прижимая листок рукой.

— Вы забываете, что я русский, — хмуро сказал Микешин. — Я желаю вернуться на родину.

— Вы ясно представляете себе то, что вас ожидает там? — иронически усмехнулся немец. — Подумайте.

— Давайте заявление. Мне не о чем думать.

Человек в сером костюме протянул ему листок. На обеих его сторонах был напечатан текст. Один говорил о том, что подписавший желает вернуться в СССР, второй — остаться в Германии. Игорь внимательно прочитал заявление, взял перо, подписал первое и жирным крестом перечеркнул второе. За столом переглянулись.

— Можете идти, Микешин. Вы пожалеете о сегодняшнем дне, — зло проговорил человек в штатском и крикнул: — Следующий!

Микешин, как и все, вышел из комендатуры в прекрасном настроении. Значит, все-таки их отправят домой.

В бараках царило оживление. Каждый торопился рассказать, о чем его спрашивали в комендатуре и что он ответил.

— Подлецы! Чем задумали купить! — возмущенно кричал матрос-грузин с «Днепра». — Виноградник обещали на Кавказе. До Кавказа еще надо дойти, суки!.. А, черт с ними! Домой!

— А мне сказали, что, в случае их победы, несогласных они уничтожат. Я промычал: «Посмотрим». А этот рыжий: «Was? Was?» Думал, наверное, что я испугался.

— Нас через Турцию отправлять будут или через Швецию, как думаете?.. — не мог успокоиться Александров.

Через два часа опрос закончился. Желающих остаться в Германии среди моряков не нашлось. Радостное чувство скорой встречи с родиной овладело всеми. Но вторая половина дня резко изменила настроение в лагере.

Вскоре после обеда во двор въехали две роскошные, сияющие лаком и никелем машины «майбах». В них сидели несколько мужчин в штатском, в надвинутых на глаза шляпах, хорошо одетая женщина и огромная овчарка.

Комендант и переводчик суетились около прибывших. Один из них, коренастый, с отталкивающей физиономией, — видимо, главный, — что-то властно говорил коменданту, указывая рукой на пустой барак. Комендант понимающе кивал головой. Подозвав двух солдат, он дал им какие-то распоряжения. Солдаты бросились к пустому бараку и начали открывать окна.

Что-то зловещее и тревожное было во всех этих приготовлениях. Зачем приехали эти люди? Что они будут делать? Кто они?

По лагерю поползло хорошо знакомое слово «гестапо». Кто-то для проверки тихо спросил солдата, показывая рукой на машины:

— Гестапо?

Солдат кивнул. Сомнений не было: приехали гестаповцы. Раздался свисток, и переводчик громко скомандовал:

— Становись по одному в затылок.

Гестаповцы вылезли из машин, не торопясь пошли в барак и заняли места у четырех открытых окон. Моряки строились.

— Руки назад! Интервал — пять метров! Медленный марш! Марш! — закричал из окна гестаповец.

— Марш! — повторил переводчик, и моряки медленно двинулись мимо окон.

Все происходило в полном молчании. Только изредка раздавалась отрывистая, как лай, команда старшего гестаповца:

— Медленнее!

Когда Игорь дошел до окон, он повернул голову и увидел пристально рассматривавших его гестаповцев. В каждом окне листали какие-то альбомы. Он ускорил шаг. Хотелось скорее выйти из-под этих сверлящих взглядов. Но тотчас же раздался окрик:

— Медленнее!

Наконец он миновал барак.

Шествие продолжалось. Оно напоминало прогулку арестантов. Когда прошел последний, из барака крикнули:

— Noch einmal!{23}

Снова пошли. Но на этот раз движение остановилось из-за врача «Тифлиса» Бойко.

— Выйдите, — приказал переводчик, ткнув Бойко в грудь и оборачиваясь к окну.

Главный кивнул:

— Марш!

Следующим отделили механика «Днепра», затем моториста с «Тифлиса», двух матросов с «Крамского» и Виталия Дмитриевича.

У Бойко дрожали губы, он растерянно озирался по сторонам и спрашивал Дрозда:

— Не знаете, куда это нас, Виталий Дмитриевич? Надолго?

Дрозд спокойно ответил:

— Вероятно, в гестапо. Надо быть готовым ко всяким неприятностям, Федор Трофимович.

Переводчик вышел из барака и сказал:

— Все, кроме вызванных, могут разойтись, а вы, — обратился он к Дрозду, — соберите вещи, которые хотите взять. Много не берите. Вы скоро вернетесь. Дается десять минут на сборы.

Моряки заволновались: товарищей увозят перед самой отправкой домой! Плотным кольцом окружили они отобранных.

— Не отдадим! Пусть здесь допрашивают! — крикнул Костя Кириченко.

Этот возглас был сигналом. Все сразу закричали:

— Да, пусть здесь допрашивают! Не отдадим!

Гестаповец, уже вышедший из барака, что-то недовольно сказал коменданту Тот бросился в комендатуру и через минуту вывел оттуда отдыхавшую смену солдат. Они шли с автоматами наперевес, четко отбивая шаг, насупленные и тупые.

Солдаты остановились, не дойдя двух метров до толпы моряков.

Переводчик, бледный, прерывающимся от волнения голосом объявил:

— Немедленно разойтись! Если через десять минут отобранные лица не будут готовы и нам попытаются мешать, откроем огонь. Не забывайте: вы в плену.

— Не увозите товарищей! Пусть допрашивают здесь!

— Они скоро вернутся. Я вам обещаю.

— Ложь! Не отдадим.

Лицо коменданта налилось кровью:

— Raus! Forwärts!{24}

Солдаты бросились в толпу и прикладами стали загонять моряков в барак. Гестаповцы окружили отобранных. Скоро на дворе, кроме них, никого не осталось.

— Собирайте вещи, и быстро, — скомандовал переводчик.

Микешин и Чумаков сидели в бараке, когда солдат привел туда Виталия Дмитриевича. Дрозд открыл чемодан, взял полотенце, туалетные принадлежности, смену белья, табак и трубку. Собирал он все это молча, думая о чем-то своем. Глаза его сощурились, лоб пересекли глубокие морщины. Он не видел окружающих, и никто не хотел его тревожить.

Неожиданно он повернулся к Микешину, улыбнулся такой теплой отеческой улыбкой, какая редко появлялась на его лице, и негромко проговорил:

— Вот и все, друзья. Время на исходе. Игорь Петрович, Константин, на вас оставляю команду. Держите ее в целости. Помните, что вы старшие здесь. На вас будут смотреть. Будьте стойкими. Всегда помните, что вы представляете великий народ. За меня не беспокойтесь. Прощайте. Ну…

Дрозд привлек к себе Микешина, потом Чумакова и вместе с рукопожатием крепко поцеловал.

— Вы скоро вернетесь, обязательно вернетесь, Виталий Дмитриевич. Я говорю «до свидания», а не «прощайте».

Солдат нетерпеливо поглядывал на прощающихся.

— Пойдемте, — сказал Дрозд ему по-немецки.

Все пошли к выходу, но Микешина и Чумакова из барака не выпустили стоявшие у дверей солдаты. Дрозд обернулся к Чумакову:

— Константин Илларионович, на тебе ответственность.

— Знаю. Ни о чем не беспокойтесь.

Моряков рассадили по автомобилям, ворота распахнулись, и машины мягко тронулись с места. Из окон и дверей бараков моряки кричали:

— Возвращайтесь скорее! Ждем вас…

Лагерь охватило гнетущее чувство.

Микешин подошел к Горностаеву:

— Неужели так все и будем терпеть, Павел Дмитриевич? Эдак они нас по одному угробят.

— Подождите, Игорь Петрович. Война только началась! Для действия нужно знать обстановку.

Моряки собирались кучками.

— Когда же нас отправят, черт бы их побрал? Жрать не дают, а держат! — причитал третий штурман с «Крамского». Он очень страдал от голода и был нервозен больше, чем остальные.

— Отправят. Скоро отправят. В Турции поешь, — попробовал пошутить Александров.

Но штурман обозлился и закричал:

— Дурак! Пока ты будешь надеяться, что тебя отправят в Союз, ты здесь сдохнешь от голода или тебя замучают в гестапо.

— Не паникуй, — сердито проговорил подошедший Кириченко. — Никому ты не нужен. А есть всем одинаково дают. Может быть, тебе отбивную котлетку с косточкой у коменданта спросить, а?

— Я не могу есть этот ревеневый суп, меня тошнит от него, понимаешь? — плачущим голосом сказал штурман.

— Ничего, не умрешь, — засмеялся Костя…

Разговоры о том, что немцы обманут и обмен не состоится, вспыхивали то в одной группе, то в другой. Хорошее настроение, которое владело всеми с утра, исчезло. Спать ложились уже молча.

Ночью Микешин долго не мог заснуть. Рядом ворочался Чумаков. Кто-то скрипел зубами и бормотал во сне, тяжело вздыхая. Игорь думал о капитане. Зачем его увезли в гестапо? Теперь он, Микешин, несет ответственность за людей «Тифлиса». Что-то надо сказать им, подбодрить, вселить надежду в будущее.

— Ты спишь, Константин Илларионович? — тихо окликнул он Чумакова.

— Нет, — коротко отозвался замполит.

— Слушай. Мне кажется, надо поговорить с ребятами. Пусть не вешают головы. Ты веришь в то, что нас отправят домой? После сегодняшнего кое-кто забеспокоился.

— Вообще должны отправить. Но кто их знает. Увидим. Эх, если бы отправили! — мечтательно прошептал Чумаков. — У тебя есть папиросы?

Игорь пошарил под матрацем и в темноте протянул пачку Чумакову. Вспыхнула спичка, на несколько секунд осветила деревянные стены барака и погасла. Рядом тлела красная точка зажженной папиросы.

— Давай спать, Игорь Петрович. Утро вечера мудренее.

В. бараке снова воцарилась тишина, но ни Чумаков, ни Микешин не спали. За окном стояла теплая ночь. Где-то неподалеку щелкал соловей. Изредка раздавались пароходные свистки. И они снова навеяли воспоминания о прошлом.

В сущности, каким же Игорь был счастливым человеком! И как не умел ценить свое счастье! Иногда он бывал недоволен чем-нибудь. А теперь это казалось таким мелким, глупым… Теперь, когда Игорь мог издалека, со стороны, посмотреть на свою довоенную жизнь, он не мог сделать иного вывода…

Гитлеровцы лишили его всего. Война! И снова поднималась волна ненависти.

Микешин думал уже о том, как должен быть наказан Гитлер… Проклятое бессилие!..

За окном протопали солдаты. Сменялся караул.

6

…Машина остановилась у красивого дома, облицованного розовым гранитом.

— Выходите, капитан, и вы тоже, — сказал гестаповец Дрозду и Бойко, которых везли в одной машине.

Бойко испуганно взглянул на Виталия Дмитриевича и шепнул:

— Только бы не разделили.

Но их разделили сразу же, как только они вошли в дом. Внутри было темно и мрачно. Капитана повели куда-то наверх, а врача и остальных арестованных из второй машины — вниз.

Дрозд шел спокойно. Он знал тюрьмы, и обстановка не показалась ему новой. В одной из комнат ему предложили снять галстук, ремень, и детина в форме эсэсовца сделал беглый обыск. Потом его провели в камеру. Ключ щелкнул, и Дрозд остался один.

Он осмотрелся. Все знакомо. Железная койка на замке, железный табурет и столик, откидывающиеся от стены, унитаз. Он вытащил трубку и закурил; надо было собраться с мыслями. Думать о том, чего от него хотят, бесполезно. На первом допросе это выяснится. Одно очевидно: его выбрали по каким-то известным в гестапо признакам.

Скоро ему принесли тот же, что и в лагере, черный, как чернила, «кафе», кусочек хлеба и жидкую, скверно пахнущую похлебку. Тюремщик с любопытством посмотрел на капитана. Видимо, внешность Дрозда ему не понравилась, и он, сердито вытянув губы и грозя кулаком, прорычал:

— У, рус! Сакраменто!

Виталий Дмитриевич повернулся к нему спиной.

Тюремщик с грохотом захлопнул дверь.

Вечером капитана вызвали на допрос. Его долго вели по коридорам и лестницам. У одной из дверей с латинской буквой «L» его остановили и ввели в кабинет. Это была прекрасно обставленная комната с мягкой мебелью и небольшим ковром на полу. За столом сидел мужчина средних лет в хорошем синем костюме, с сединой в волосах, в очках, которые прикрывали небольшие голубые глаза. Он доброжелательно посматривал на остановившегося перед столом капитана. Провожающий вышел.

— Садитесь, пожалуйста, — мягко сказал по-русски гестаповец.

Виталий Дмитриевич сел.

— Господин Дрозд, — продолжал человек за столом, — мне хотелось бы кончить с делом, по которому мы вас пригласили сюда, скорее и избавить вас от пребывания в тюрьме. Давайте познакомимся. Я полковник, начальник большого отдела здесь, зовут меня Эрнст Лангехорст. Тому, что я буду говорить вам, можете верить.

Гестаповец скосил глаза, желая посмотреть, какое впечатление произвело это вступление на Дрозда. Но он ничего не прочел на спокойном лице капитана. Дрозд молчал.

— Курите, пожалуйста, — ласково проговорил Лангехорст.

Капитан не шевельнулся; он не полез в карман за трубкой и не взял предложенную сигару.

— Так начнем вот с чего. Нам прекрасно известно, кто вы, мы знакомы с вашей деятельностью за границей и работой в Коминтерне. Вы, вероятно, понимаете, что при данной обстановке и положении вы являетесь элементом, который подлежит уничтожению. Вся ваша жизнь доказывает, что вы, капитан, враг национал-социализма. Не так ли?

Дрозд молчал.

— Так, конечно, — усмехнулся полковник. — Но… если вы взвесите последние события на фронтах, — он протянул Дрозду газету с жирной красной чертой, обозначавшей линию фронта, — если подумаете о том, что скоро Советская власть будет уничтожена навсегда, то, может быть у вас возникнет мысль: стоит сохранить жизнь. Это не исключено. Нет, не исключено, если вы поможете нам. Если вы откажетесь — мы вас уничтожим. Я говорю с вами, как мужчина с мужчиной, ничего не скрывая от вас и не провоцируя.

Гестаповец взял из коробки сигару, закурил и выдохнул душистый дым. Дрозд вытащил из кармана трубку и разжег ее, Лангехорст продолжал доброжелательно смотреть на капитана:

— Ваша деятельность в Австралии, выступление против войны в Лондоне, связи с немецкими и английскими коммунистами нам известны. Я могу дать текст вашего выступления на митинге в Лас-Палмасе.

Дрозд спокойно улыбнулся:

— Узнаю работу английской «Интеллидженс сервис»{25}.

— Вы напрасно недооцениваете наши возможности, — ответно улыбнулся полковник. — Итак, продолжаем. Нам нужно, чтобы вы назвали всех коммунистов среди интернированных моряков, заместителей по политической части, ваши явки в Германии, которые вы получили от НКВД, и ваших людей. Тогда мы оставим вас в лагере, но там вы должны будете проводить работу по предотвращению всяких неприятностей. Короче говоря, вовремя информировать нас. Вы пользуетесь большим авторитетом среди моряков. Это нам тоже известно, а потому многое будет зависеть от того, какие мысли и настроения вы будете высказывать. Именно вы нужны нам. Я думаю, это понятно? Мы гарантируем вам жизнь и никаких преследований после войны. Вот все, что я хотел сказать вам.

Дрозд молчал. Он гладил горячую трубку и молчал. Виталий Дмитриевич понял, что это конец, что пора уходить из жизни. Ему нужна была одна минута для того, чтобы собрать все свое мужество и ответить:

— Нет, господин Лангехорст, ваше предложение мне не подходит. Я всегда был порядочным человеком и, мне кажется, хорошим коммунистом. Нет, не подходит. Тем более что на некоторые ваши вопросы: о явках, о людях — я все равно не смог бы ответить, так как не знаю их.

— Мне очень жаль, господин Дрозд, что вы так легкомысленно относитесь к жизни. Она не возвращается. Прощайте. Мы больше не увидимся.

Все это Лангехорст сказал так же спокойно и доброжелательно, как и раньше. Он встал и нажал одну из разноцветных кнопок, расположенных на столе.

— Жизнь не возвращается, — задумчиво проговорил Виталий Дмитриевич. — Вы правы.

Вошел охранник в черном.

— Передайте арестованного Кёртингу, — коротко приказал полковник, и Дрозда вывели в коридор.

Теперь его вели все время вниз. Судя по большому количеству ступенек, которые они прошли, это было подвальное помещение. Лампочки здесь светили тусклым желтым светом, на стенах виднелись пятна от сырости, воздух был спертым и тяжелым. Наконец охранник ввел его в квадратную пустую комнату. Бетонный пол, бетонные стены, в углу маленький стол с телефоном, стул и низкая дверь в другое помещение. Виталий Дмитриевич вздрогнул. «Застенок», — мелькнуло у него.

В комнату вошел человек в зеленых галифе, блестящих сапогах, белой с засученными рукавами рубашке и смятой, сдвинутой набекрень фуражке. Он взглянул на капитана подпухшими тупыми глазами и показал пальцем на маленькую дверь.

— Пошли! — буркнул он и подтолкнул капитана.

Дрозд наклонил голову, как будто боялся задеть потолок, и двинулся к двери…

7

Сознание не вернулось к Виталию Дмитриевичу, когда его на носилках вынесли из «лаборатории Кёртинга». При допросе ему отбили все внутренности. Кёртинг знал, что капитан должен умереть, и не стеснялся. Но трудился он напрасно: Дрозд ничего не сказал.

Тюремный врач бегло осмотрел капитана и махнул рукой:

— Больше его допрашивать не придется..

Дрозд уходил в свой «последний рейс» с истерзанным телом, но с несломленной, мужественной душой. Уходил таким, каким его знали и на родине, и в Австралии, и в Англии, и на островах Тихого океана, — непреклонным и честным Лонг Билли…

Гестаповцы, видимо решив, что замученный Дрозд являет собой достаточно «поучительную» картину, бросили его в камеру к Бойко. Но едва захлопнулась дверь, Виталий Дмитриевич приподнял голову, огляделся и прохрипел:

— Вы, Федор Трофимович?.. Держитесь… не сдавайтесь…

8

Через несколько дней доктора Бойко и остальных, арестованных гестапо, привезли обратно в лагерь. Не было среди них только Виталия Дмитриевича. Прибывших встретили шумно и радостно, но, когда увидели, что капитана «Тифлиса» нет, помрачнели.

Микешин посоветовался с Горностаевым и пошел в комендатуру к переводчику.

— Почему нет капитана? — спросил он.

— Мне это неизвестно. Тайная полиция не сообщает о своих действиях, — опустил глаза переводчик. — Но вы не беспокойтесь, он, наверное, скоро прибудет.

— Передайте в гестапо, что мы никуда не поедем, пока не возвратится капитан Дрозд.

Переводчик испуганно подскочил на стуле.

— Не делайте глупостей. Будут только одни неприятности. Приедет ваш капитан.

— Я предупредил, — с ненавистью проговорил Микешин и вышел.

В бараках слушали рассказы побывавших в гестапо. Программу для них всех устроили одинаковую: запугивали, называли шпионами, требовали сознаться в несуществующих преступлениях. Говорили о скорой победе Германии. Провели всего по одному допросу. Было очевидно, что гестаповцам нужен кто-то другой. Моряки держались стойко, ни с чем не согласились, ничего не подписали.

Только доктор отмалчивался, испуганно озирался по сторонам и нервно дергал себя за длинные белые пальцы, издававшие, неприятный хруст. Ночью он лежал с открытыми глазами, скрипел зубами и тихо шептал: «Боже мой, какой ужас». К нему подошел Чумаков и сел рядом с койкой:

— Что, Федор Трофимович, тяжело пришлось?

Доктор не ответил. Чумаков взял его за руку:

— Да ты не бойся, говори: легче будет.

Бойко повернулся и чуть слышно пробормотал:

— Нельзя говорить. Предупредили. Иначе расстреляют.

Чумаков усмехнулся:

— Кроме меня, никто не услышит. Говори.

— Это какой-то ужас! — возбужденно зашептал, наконец решившись, Бойко. — Константин Илларионович, понимаете, они меня уверяли, что я засланный из Союза шпион и диверсант. Даже фотокарточку мою принесли, снятую где-то на улице. Значит, следили давно. Я клялся, что никакой я не шпион, а просто судовой врач, а они свое. И показали мне альбом с фотографиями. Без глаз, без ногтей, изуродованные. Ужас! Сказали, что так поступают со всеми шпионами и агентами… Боже мой! Не могу вспоминать, не могу… Виталия Дмитриевича как избили…

— Жив он? — встрепенулся Чумаков.

— Был жив…

Доктор хрустнул суставами и всхлипнул.

Чумаков сжал его руку:

— Успокойтесь, Федор Трофимович. Это все уже прошло. Скоро поедем домой. Успокойтесь.

Бойко затих.

— А что требовали? — спросил Чумаков.

— Требовали? — истерически зашептал доктор. — Чтобы я им сообщил все, что знаю, и про всех. А я что? Я ничего не знаю. Я беспартийный. Верно? Всегда был беспартийным. Пошел в первый рейс. Что я могу знать? Всего три дня на судне. А они все свое: шпион. Наконец сказали, что если я что узнаю, то должен сообщить. Пришлось пообещать. Вот и отпустили.

Чумаков выпустил руку доктора.

— Пообещал… — разочарованно проговорил он.

— А что же мне оставалось делать? Что? Ну скажите! Но я ничего не подписал. И вообще ничего им не скажу. Я ничего не знаю. Я беспартийный. Пусть спрашивают у других. Верно? Я вам все честно рассказал, Константин Илларионович. Вы меня уж поддержите дома! Хорошо? Все честно…

— Успокойтесь и не бойтесь ничего. Все будет хорошо. Вы ведь действительно ничего не знаете. Три дня на судне — это очень малый срок, — уже проникновенно и убеждающе говорил замполит. — Ничего не знаете.

Это было почти внушением. Скоро доктор забылся в неспокойном сне. А Чумаков сидел в темноте, в тяжелом раздумье. Он верил, что Бойко рассказал ему все, ничего не утаил, но какие еще испытания суждены им?..

Вернется ли Виталий Дмитриевич?

…О смерти Дрозда моряки узнали много позднее.

 

Глава вторая

1

Поезд громыхал по рельсам. Он шел медленно, часто останавливался, пропуская военные составы. Моряки сидели на деревянных неудобных сиденьях пригородных вагонов. Некоторые лежали на чемоданах, тесно прижавшись друг к другу, и спали. Синий свет лампочек делал их похожими на мертвецов. У дверей сидели вооруженные солдаты и молча курили травянистые сигареты «Рекорд».

Игорь, прижатый в угол дремлющим Чумаковым, смотрел в темное, забранное решеткой окно и перебирал в памяти события последних дней. Они развернулись быстро и неожиданно.

…Через несколько дней после возвращения моряков из гестапо в барак пришел переводчик и объявил:

— Завтра вас повезут в Берлин, на обмен. Так что к утру будьте готовы.

В первый момент моряков охватила такая радость, что они готовы были расцеловать переводчика, но тут же вспомнили о капитане «Тифлиса»: Дрозд еще не вернулся.

Микешин выступил вперед и сказал:

— Без капитана не поедем. Так, ребята? — обернулся он к товарищам, окружавшим переводчика.

Вопрос этот обсуждался много раз, и было принято твердое решение: не уезжать из лагеря без Виталия Дмитриевича. Микешин ждал бурно выраженного согласия, однако кругом молчали. Это неуверенное молчание длилось всего несколько секунд. Но Микешин видел, как напряглось лицо переводчика. В эти несколько секунд кое-кто подумал: «Из-за одного человека можем все не попасть на родину».

Вслух этого никто не сказал. Потом кто-то вяло проговорил:

— Не поедем!

Переводчик понял настроение людей. Он расправил плечи и строго, не повышая голоса, произнес:

— Кто не хочет ехать, может остаться. Можете оставаться все. Нам есть на кого менять наших людей, кроме вас.

Он круто повернулся и вышел из барака.

— Ясно?! Заварили кашу? — зло сплюнув, проговорил матрос Рыбников. — Теперь, кажется, домой никто не попадет.

Микешин не выдержал. Он подскочил к Рыбникову и закричал:

— Что говоришь, подлец? А если бы ты сидел сейчас в гестапо, а все товарищи уезжали домой, что ты тогда запел бы? Небось ноги целовал бы, чтобы не бросали, а Дрозда, значит, можно бросить? Так выходит?

Его смуглое похудевшее лицо покрылось белыми пятнами. Нос горбинкой и запавшие черные глаза придавали ему сходство с какой-то рассвирепевшей птицей, наскакивающей на противника.

Рыбников не смутился:

— Вы легче, Игорь Петрович. Я высказываю свое мнение. Наш протест никому не поможет.

Но Микешин не успокоился:

— Если все будут, как ты, то не поможет, а если все откажемся ехать — поможет. Последний раз надо решить: едем без Дрозда или нет.

Снова все стали кричать, что без капитана не уедут, но следующий день показал, что у некоторых желание вернуться на родину сильнее, чем все остальные чувства.

Утром во двор лагеря въехали зеленые тюремные машины, и морякам предложили садиться. Рыбников потоптался у барака, потом хмуро, ни на кого не глядя, направился к машине. Несколько человек потянулось за ним. Но большая часть моряков не встала с коек.

Командование лагеря бесновалось. Гитлеровцы угрожали автоматами, кричали, что сгноят в шахтах, что этот бунт будет строго наказан и никто не вернется домой.

Ничто не помогало. Моряки демонстративно лежали на койках. Тогда переводчик переменил тактику. Он схватил Микешина за рукав и потащил в комендатуру. Он звонил в гестапо, орал в трубку и, когда наконец получил оттуда ответ, обессиленный опустился на стул:

— Они говорят, что уже отправили вашего капитана в Берлин и он уже два дня там вас ожидает. Можете верить или нет — дело ваше. Не советую задерживать отправку.

Тогда решили ехать. Стучали колеса. Вагон подпрыгивал на стрелках, качался и поскрипывал. Хотелось закурить, отогнать тяжелые мысли. Но табака не было. Дым, прилетавший от солдат, щекотал горло…

В берлинском лагере Дрозда не было. В пустых бараках валялись смятые коробки из-под русских папирос, на стенах по-русски были написаны имена и фамилии. Нашли надпись: «Уехали в Турцию». Значит, здесь жили советские люди, которых уже обменяли. Это успокоило, но Микешин и Чумаков никак не хотели примириться с отсутствием Виталия Дмитриевича. Они несколько раз пытались обратиться к коменданту, но тот их не принял.

Прожили в лагере неделю. Об обмене ничего не было слышно. Кормили плохо. Настроение у людей падало. По лагерю ползли слухи о гитлеровских победах. Их приносили часовые, охранявшие лагерь. Они вели с моряками торговлю. Продавали втридорога всякую мелочь, выменивая одежду на хлеб и сигареты. Табак стал дороже хлеба. Им заглушали голод. Вспомнил Микешин и плоскомордого солдата — русского в немецкой форме, который охотно угощал всех сигаретами и неторопливым окающим говорком рассказывал:

— Только что вернулся с фронта. Ранен был. Вот теперь вроде на излечении. На каком фронте? Ленинград брали. У Стрельны сильные были бои, а потом наши прорвали и прямо в город. Меня на Марсовом поле ранило… Нате покурите, ребятки.

Около часового собралась толпа. Моряки стояли, опустив головы.

— Так, значит, взяли Ленинград? — печально и испуганно переспросил доктор Бойко.

— Взяли, милок… Силища ведь какая, — хитро подмигнул косыми маленькими глазами солдат.

Вид русского человека, одетого в немецкую форму, державшего немецкий автомат, был омерзителен.

Александров, внимательно слушавший часового, подвинулся к самой проволоке и каким-то особенно жалким голосом спросил:

— На Марсовом, значит, ранило?

— На Марсовом, браток, на Марсовом, — охотно подтвердил солдат.

— Ну а памятник Ленину, который на поле, уцелел?

Солдат оживился:

— Какой там! На моих глазах снарядом сшибло. Как рванет, так в куски. Я еле укрыться успел, а то бы пропал.

Рот у Александрова растянулся в широкую улыбку. Заулыбались и рядом стоявшие моряки. Все знали, что никакого памятника Ленину на Марсовом поле никогда не было. Солдат не понял, что попался в ловушку. Он снова достал портсигар, протянул его через приволоку Александрову:

— Закури, браток. Ничего, скоро дома будете…

Александров взял сразу три сигареты:

— Мерси…

Солдат отдернул портсигар, но было уже поздно.

— Не жадничай. Тебе на Марсовом поле у разбитого памятника еще дадут, шкура. Не уважают нас, ребята, немцы. Такого дурака послали!

Моряки захохотали. Солдат рассвирепел. Он вскинул автомат, прицелился:

— Молчи, красная сволочь! Вали отсюда, а то застрелю.

Но Александров не испугался. Он «сделал ручкой» и спокойно отошел от проволоки…

Теперь сомнений не было: в Советский Союз они не попадут до конца войны.

Через две недели пребывания в берлинском лагере моряков в неурочный час выстроили, и комендант, подстриженный под фюрера, с маленькими усиками и красной физиономией вышел на плац. Он старался всем подражать Гитлеру: сапогами, галифе, френчем и даже голосом. Он объявил, что обмен закончился и группа русских моряков останется в Германии. Через несколько дней ее увезут в другой лагерь. Комендант сказал, чтобы они вооружились терпением, так как освобождение придет только с окончанием войны. Правда, конец ее очень близок. Он снова повторил слова о лояльности и примерном поведении. То же самое говорили и в штеттинском лагере.

Когда речь коменданта перевели, моряки остались неподвижно стоять в строю. Даже команда «разойдись» не возымела своего действия. Люди застыли в каком-то оцепенении. Последняя надежда рухнула! Теперь впереди неизвестность, невиданные унижения, может быть, медленная смерть. А может, смерть скорая?

И вот они едут. Куда? Этого морякам не сообщили…

Микешин закрыл глаза. Он чувствовал себя опустошенным и подавленным. До конца войны! Подумать только! Сколько пройдет времени? Он не верил в то, что война закончится быстро. Нет, она будет долгой и упорной… Но почему немцы так стремительно продвигаются на всех фронтах?..

Поезд остановился. Микешин прижал горячий лоб к стеклу и попытался разглядеть в темноте станцию. Однако было слишком темно. На перроне слышались гортанные немецкие голоса, сновали какие-то тени, в которых с трудом отгадывались люди. Хлопнула дверь. В вагон вошли два щеголевато одетых офицера. Солдаты-охранники вскочили, вытянули руки и крикнули: «Хайль Гитлер!» Офицеры ответили и заняли освобожденные солдатами места. Они разговаривали вполголоса, но Микешин уловил долетевшие до него отдельные слова.

Он понял их зловещий смысл. «Ленинград окружен… Еще неделя… Нет хлеба». И все-таки город пока не взят! Ага, значит, дела не так уж плохи…

Снова его мысли вернулись к родному городу, к дому и семье. Что они думают про него? Считают погибшим? Или ждут домой? Может быть, им сказали про обмен? Сотни неразрешимых вопросов возникали в голове.

После того как они с Чумаковым остались старшими в экипаже «Тифлиса», Микешин внимательно присматривался к людям. Команда была крепкой семьей, спаянной не одним годом совместного плавания. Только новые люди, которые пришли на теплоход перед самым началом войны, оставались еще малознакомыми. Игорь перебирал в памяти свою палубную команду.

Вот Александров. В лагере он как-то особенно тщательно стал одеваться; всегда подтянутый, бритый. Микешин слышал, как он говорил Шкаеву: «Мы должны показать немцам, что мы не деморализованы и не боимся их. Побрей морду-то. Противно смотреть». Шкаев, наоборот, не обращает внимания на свой вид. Часами сидит в задумчивости, ухватив в кулак подбородок. Бонч, как всегда, весел и беспечен; ругает гитлеровцев отборными словами, жалуется на голод и считает, что, как бы ни пыжились немцы, им придет «капут». Он живет сегодняшним днем и о будущем не думает.

Рыбников, после того как объявили, что обмена не будет, переменился: стал держаться вызывающе, плохо выполнять распоряжения Микешина, боцмана. Но команда его не поддерживает. Цементирующее слово «экипаж» — пожалуй, единственная ценность, оставшаяся у них от прошлых времен.

Иван Федорович Курсак мрачен. Он томится от бездействия. Его умелые руки тоскуют по работе. Он часто вспыхивает как порох, кричит, чуть не с кулаками набрасывается на собеседника, если тот не соглашается с его стратегическими выкладками. У него все просто: «Немцы врут. Вот увидите, что на фронтах все иначе». Делается легче на душе, когда слышишь Курсака.

Но лучше всех держится Чумаков. Он спокоен. Ни на что не жалуется. Его внимательные серые глаза присматриваются ко всему. Послушать его ровный, негромкий голос приходят ребята и с других судов. Он не утешает и не уменьшает трудностей предстоящей жизни, положения на родине. Нет, Чумаков спокойно уверен в том, что Советский Союз победит. «Наверное, не скоро. Нам будет трудно, но мы должны выдержать все. Разве на фронте легче? Самое главное — не падать духом и не поддаваться плохому настроению». Он уверен, что пароходство помогло семьям моряков. Нужно держаться вместе. Какая будет жизнь и где — он не знает: «приедем, узнаем».

С Чумаковым делились самыми сокровенными мыслями. Ему верили и не боялись, что он истолкует сомнения неправильно. Константин Илларионович понимал все, — это огромное, неожиданно свалившееся на людей горе, немецкую пропаганду, неизвестность…

Когда Микешин возмущался кем-нибудь из моряков, Чумаков спокойно говорил: «Игорь Петрович, не требуй от людей, чтобы они были железно-каменными. Ты вот на себя посмотри. Сколько ты мне уже всяких глупостей наговорил. Нужно одно: чтобы наши ребята остались советскими людьми и не сделались подлецами от такой жизни, которую нам готовят. Я тебе честно скажу: хорошего ждать не приходится. Но ничего, выдюжим!..»

Вагон дернулся и остановился. Начинало светать. Микешин снова заглянул в окно. В ясном синем рассвете он заметил полосатый столб с указателем: «Нюрнберг — 165 км». Вот куда их везут! Микешин устало закрыл глаза. Теперь ему захотелось спать. Он привалился к Чумакову и задремал.

2

— Вставай, Игорь Петрович. Приехали! — услышал Микешин голос Чумакова и тотчас же вскочил.

В вагоне суетились, собирали вещи. У выхода стоял старший охраны и нетерпеливо подгонял:

— Schnell, schnell!

Моряки выходили на залитый солнцем узенький перрон у игрушечного желтого вокзала под красной черепичной крышей и вывеской «Вартенбург». Их построили, пересчитали и вывели на маленькую привокзальную площадь. Кругом, лениво шевеля листьями, стояли вековые липы. Воздух, свежий и чистый, наполнял легкие и после духоты вагона пьянил.

Было еще рано, но жители этого крошечного провинциального городка не могли пропустить такого интересного зрелища, как прибытие первых «страшных большевиков» к ним в Вартенбург. Толпа расположилась на тротуаре и с любопытством и страхом поглядывала на моряков. Большевики — звери! Но «звери» почему-то не казались страшными. Те же европейские костюмы, шляпы, ботинки, коричневые чемоданы. Усталые, хмурые лица.

Охрана, которая привезла моряков, теперь передавала их другой — лагерной или тюремной. Новых солдат было много: человек тридцать. Командовал ими офицер в чине майора. Худой и старый, чем-то напоминавший этикетку денатурата — череп и кости. Он принимал документы я списки от старшего, сопровождавшего моряков из Берлина.

Микешин с грустью посмотрел на стопку синих мореходных книжек, исчезнувших в рюкзаке одного из солдат. Будет ли он, Игорь, когда-нибудь еще держать в руках мореходную книжку? Она — паспорт моряка — олицетворяла дальнее плавание, судно, широкий мир…

Тем временем процедура передачи закончилась. Моряков построили по четыре человека. Майор встал на тротуар и резким голосом скомандовал:

— Марш! Не быстро. Идти далеко.

Вартенбург сиял чистотой. Это был маленький средневековый городок с узкими улочками, старыми домами, с неизменной ратушей и готической киркой. Против ратуши высился бронзовый памятник какому-то бородатому рыцарю — в латах и тяжелом шлеме. На главной улице, Гитлерштрассе, — гостиница «Три короны». С балкона свешивался флаг со свастикой. Начинали открываться магазины. На улицах прибавилось народу. Немцы останавливались и провожали глазами колонну моряков, перебрасываясь с солдатами фразами.

Из дверей колбасной выскочил человек, маленький и щупленький, одетый в коричневую форму СА с красной повязкой на рукаве. Он, брызгая слюной, посылал проклятия на головы русских, махал кулаками и, наконец, придя в экстаз от своих собственных слов, ударил ближайшего к нему моряка в лицо. Солдат лениво отогнал фашиста. Микешин взглянул на стоявших на тротуаре людей. Все молчали. Острое любопытство читал Микешин в глазах у немцев.

Моряки вышли на широкую асфальтированную дорогу, обсаженную дикими яблонями. Вдоль нее расположились сады и виллы. Это был район, где жила вартенбургская знать. Пройдя по шоссе около километра, колонна повернула на узкую каменистую тропинку, круто поднимавшуюся в гору. Начался утомительный подъем. Несколько раз немцы останавливали колонну для отдыха.

Теперь Вартенбург лежал далеко внизу. Виднелись только черепичные красные крыши. Тропинка шла среди густого соснового леса. Все устали и шли молча, опустив головы. Куда ведут их? На горе стало холоднее. Подъем продолжался. Наконец моряки вышли на небольшое плато, и перед глазами открылся старинный замок. Высоченные двадцатиметровые стены, глубокий ров, подъемный, сейчас опущенный мост. Огромные деревянные со ржавыми петлями ворота и круглая башня с подслеповатыми, узкими окошками-бойницами.

Майор подошел к воротам и нажал кнопку звонка. Ворота со скрипом распахнулись, и моряков ввели на круглый двор. К стене прижался деревянный барак с надписью «Комендатура»; два ряда колючей проволоки отделяли его от пустого плаца с большим каменным колодцем посередине. Там же, за проволокой, виднелось длинное трехэтажное здание тюремного вида, с решетками на окнах.

Значит, это их будущее жилье?

Из комендатуры вышел похожий на общипанного ворона офицер в полковничьих погонах и непомерно большой седлообразной фуражке. Майор, сопровождавший моряков, что-то доложил полковнику. Тот кивнул головой и тонким голосом крикнул:

— Вюртцель!

Из барака выскочил стройный унтер-офицер с маленькими, близко поставленными голубыми глазами, в коротких желтых сапогах и с несколькими орденскими ленточками в петлице. Он как-то особенно лихо подскочил, щелкнул каблуками и с вытянутой рукой замер перед полковником. Тот небрежно поднял руку и сказал:

— Займитесь интернированными.

Унтер-офицер опять щелкнул каблуками и зычно крикнул в дверь:

— Гайнц, Мюллер, сюда!

Из комендатуры одновременно выбежали два унтер-офицера и застыли перед полковником. Комендант указал рукой на Вюртцеля и пошел к воротам.

Гайнц и Мюллер были почти одного роста. Невысокие, крепко сложенные, аккуратно одетые в форму. У Гайнца грубое, с резкими чертами лицо, как бы вырубленное из дерева, самодовольное и наглое. На голове его сидела лихо заломленная набекрень пилотка. Он презрительно смотрел на моряков, широко расставив ноги и заложив правую руку за борт кителя. Мюллер, смуглый, черноволосый, выглядел значительно старше Гайнца. Глаза его, темные и большие, со злостью смотрели на приезжих. Чувствовалось, что он остро ненавидит русских. Глубокие морщины прорезали его лоб и щеки, делая выражение лица еще более свирепым.

Унтера отделили командный состав, разбили остальных на три группы, сделали личный обыск и повели моряков через калитку в колючей проволоке на плац, а потом в желтое здание…

Когда Микешин вступил на широкую каменную выщербленную лестницу, на него пахнуло холодом и сыростью. «Наверное, рыцари въезжали сюда прямо на лошадях», — подумал он. Поднялись во второй этаж. Длинные коридоры расходились с площадки в обе стороны. Они были уставлены шкафами. Командный состав повели в конец коридора. Вюртцель толкнул ногой дверь с номером одиннадцать. Вошли в большую комнату с деревянным некрашеным полом, одним окном, закрытым решеткой, и круглой железной печкой посередине. По стенам близко друг к другу стояли металлические трехъярусные койки с матрацами из синей клетчатой материи. В комнате пахло карболкой и лизолом.

— Говорит кто-нибудь по-немецки? — спросил Вюртцель.

Вперед выступил радист с парохода «Днепр».

— Вот ты будешь долметчер, — ткнул его в грудь Вюртцель. — Устраивайтесь здесь. Выберите старшего камеры. Потом получите одеяла. Свои вещи положите в шкафы. Один шкаф на троих. «Кафе» в пять часов. Посуду возьмите на кухне. Спать в девять часов. Будете иметь дело только со мной. Когда я вхожу, надо вставать. О правилах вам расскажут. Ну… быстро!

Вюртцель повернулся и вышел.

— Что же, давайте устраиваться на новой квартире, — горько усмехнулся Горностаев. — Видимо, придется нам жить здесь долго…

Микешин, Курсак и Чумаков заняли койки поближе к окну. Из него был виден плац и одинокое дерево с красноватыми листьями. Старшим в комнате выбрали веселого и легкого в общежитии человека — старшего помощника с «Крамского» Юрия Линькова.

Темноволосый, круглолицый, с веселыми черными глазами, он чем-то напоминал спортсмена. Видимо, этому способствовали синий свитер, ботинки на каучуке и стрижка «бокс».

Он сразу же стал хлопотать: взял с собой несколько человек и, пока моряки устраивались и разбирали вещи, успел раздобыть одеяла и посуду. Вскоре в комнате появились деревянные дачные столики.

Дежурные отправились за «ужином». В больших алюминиевых канах они притащили желтый «шалфей» с сахарином, по двести граммов твердого, как камень, хлеба и по крошечному кусочку маргарина. Отужинали.

— Если так будут кормить и в дальнейшем, скоро протянем ноги, — резюмировал Линьков, подбирая крошки хлеба со стола.

Хотели пройтись по плацу, но туда не выпускали. Нижние двери оказались закрытыми. Сидели мрачные. Ни у кого не было папирос, а курить хотелось смертельно.

Наступили сумерки. Стало прохладно. Опустили шторы затемнения. Включили электричество. С потолка спускались две тусклые лампочки. За окном свистел ветер; он врывался в оконные щели и надувал бумажную штору.

Без четверти девять в камере появился Вюртцель. Он крикнул:

— Achtung!

Моряки нехотя встали. Вюртцель скомандовал:

— Antreten!

Радист с «Днепра» перевел:

— Построиться!

Унтер пересчитал людей. Все были налицо. Вюртцель улыбнулся, но глаза его оставались серьезными и холодными. Он внимательно рассматривал моряков, изучая их лица. Наконец он сказал:

— Так нужно делать каждую проверку: подавать команду и строиться. А теперь спать. Подъем в семь утра.

Он не спеша вынул пачку сигарет, достал одну, щелкнул зажигалкой и закурил. Дымок голубой струйкой потянулся от сигареты. Кто-то тяжело вздохнул. Вюртцель насмешливо посмотрел на моряков, сунул руку в карман и, как бы раздумывая над чем-то, снова вытащил пачку. Он достал две сигареты, подержал их на ладони и наконец протянул Линькову:

— На, Урий. Спокойной ночи.

— Видишь, уже «корешком» мне стал. Знает, как зовут. Живем, ребята! — засмеялся Линьков, когда Вюртцель вышел, и, чиркнув спичкой, сделал две глубокие затяжки. Потом он передал сигарету рядом стоящему. — Чтобы этой «трубки мира» хватило на всех. А эту, — Линьков подкинул сигарету, — выкурим завтра после обильного и сытного завтрака. Так?

В этот момент в дверь просунулась голова солдата. Он протянул руку и повернул выключатель. В комнате стало совсем темно. Кое-как подняли штору и в полутьме, ругаясь, начали забираться в койки. Скоро в комнате воцарилась тишина. Ее нарушали только тяжелые шаги часового, прохаживавшегося по коридору, да свист ветра за окном.

Так закончился первый день пребывания моряков в лагере-тюрьме «ILAG-99»{26}.

3

Ровно в семь часов утра в комнате раздался голос Вюртцеля:

— Aufstehen!{27}

Моряки начали вставать и спускаться вниз по каменной лестнице в умывальню.

В половине восьмого опять появился унтер-офицер и приказал строиться на плацу на проверку.

Потянулись во двор. Было холодно и ветрено. По небу ползли низкие тучи. Моросил дождь. Моряки, одетые только в костюмы, ежились от холода и переминались с ноги на ногу. Вюртцель, Мюллер и Гайнц проверили интернированных, выкликая каждого по фамилии. Потом на плацу появился комендант в сопровождении двух офицеров.

Вюртцель закричал:

— Achtung! — и подскочил к коменданту с докладом.

Комендант стоял, заложив руки за спину, и смотрел на моряков ничего не выражающим тусклым взглядом. В затянутом ремнями эсэсовском плаще, с поднятыми кверху плечами и огромным крючковатым носом, он еще больше, чем вчера, походил на старого ворона. Он был очень дряхл, этот полковник, вытащенный из архивов кайзеровского вермахта, и страшно горд тем, что снова служит «великой» Германии.

Комендант пожевал синеватыми губами и вдруг выкрикнул тонким голосом (почему-то с самого начала войны немцы разговаривали с моряками только на высоких нотах):

— Зарубите себе на носах: никакой коммунистической пропаганды! В лагере должно быть тихо. Вы интернированы и, к сожалению, подпадаете под особый закон. Хотя мы прекрасно знаем, что вы из себя представляете, — пока вы интернированные, мы будем соблюдать этот закон. Вы находитесь в особых условиях. Думаю, что после окончания войны вашей банде найдут более подходящее место. Правила поведения будут сегодня вывешены. Выберите доверенное лицо, с которым я буду иметь дело. Только с одним. Обслуживать будете себя сами. И помните о страданиях немецкого солдата. Хайль Гитлер!

Эту речь, путаясь и перевирая слова, переводил офицер, видимо, являвшийся переводчиком комендатуры. Комендант вздернул плечи, повернулся и покинул плац.

Моряки совсем замерзли, им хотелось поесть, выпить горячего чаю. Они проклинали этого выжившего из ума желчного старика.

— Экая сволочь! — стуча зубами, проговорил Линьков, обращаясь к стоявшему рядом Микешину. — Ему давно пора на тот свет, старой вороне, а он туда же, фюреру служить!..

Наконец моряков распустили. В этот день они узнали, что находятся в старинном замке Риксбург, который построен во времена Пипина Короткого, что замку более тысячи двухсот лет и что здесь раньше была тюрьма, потом лагерь туристов, потом снова тюрьма, возведенная теперь в ранг тюрьмы-лагеря для интернированных русских.

Риксбург располагался на высоте тысячи метров над уровнем моря, и потому тут почти всегда было пасмурно и прохладно. Тучи ползли низко, часто замок заволакивали туманы. А зимой его заносило снегом. Тогда попасть в Риксбург было очень трудно.

В Вартенбурге обитало всего десять тысяч жителей. Находился он недалеко от Нюрнберга и Мюнхена и очень далеко от любой линии фронта. Из окон замка в хорошую погоду виднелись крыши Вартенбурга и удивительно красивый лес, переливающийся осенними красками.

…Началось тягучее, однообразное существование. Жизнью это назвать было нельзя, — тем более что все напоминало о смерти. Морякам роздали алюминиевые бляшки с номерами. Каждая была пробита линией дырочек. В случае смерти обладателя бляшки она разламывалась на две части. Одну закапывали с умершим, другую оставляли в комендатуре для отчета.

Это тяжелое существование отравлялось еще и распорядком дня, который должен был выполняться скрупулезно, минута в минуту. Утром, в семь, — подъем, сразу — проверка, потом — чай, в двенадцать — обед, в пять — ужин, в семь вечера — еще одна проверка, после которой никто не имел права оставаться на плацу. В девять часов — проверка по комнатам, и свет выключался.

Морякам выдали форму французских солдат, деревянные башмаки, поношенное солдатское белье. Они занимали четыре комнаты-камеры. В каждой выбрали старшего. Доверенным лицом интернированных стал капитан «Днепра» Горностаев. Доктору Бойко поручили организовать лазарет и амбулаторию, выделив для него двух санитаров. Унтера вежливо называли его «Herr Arzt», что чрезвычайно ему льстило; Бойко рьяно взялся за дело…

Кое-кого взяли на топку печей, ремонт и побелку комнат, в кухонный подвал на чистку брюквы. Судовых поваров поставили на кухню, где властвовал хромой и добродушный кухонный унтер Кронфта. Он вырос в Чехии.

Гайнц и Мюллер ведали лагерными работами: уборкой плаца, посадкой цветов под окнами комендатуры, мытьем коридоров, чисткой уборных. Они часто орали на интернированных, толкали их, били.

Вюртцель был старшим. Он всегда появлялся там, где его не ждали и где он меньше всего был нужен. Часто он заходил в комнату командного состава. Держался вежливо, шутил, улыбался, иногда угощал сигаретами. Старался сделать мелкие поблажки: выдать лучшую одежду, починить сапоги в первую очередь, освободить от работы. Микешин понимал, что это неспроста. Вюртцель был опасным провокатором. Опытный полицейский, он имел нюх, был безусловно умнее своих товарищей и потому пользовался в комендатуре доверием.

Вюртцель старался знать все, что делается в лагере, что думают и говорят в комнатах, какое настроение у моряков. Он задавал невинные, как казалось, вопросы: спрашивал о доме, о Ленинграде, о женах, о заработках на советских судах.

Но моряки быстро раскусили Вюртцеля. С ним охотно разговаривали на невообразимом немецко-русском языке, помогая себе жестами, курили его сигареты, но никогда не забывали, что представляет собой этот ласковый, подтянутый, всегда улыбающийся унтер.

Комендант появлялся в здании редко. Он брезгливо поднимал рукой в замшевой перчатке одеяла и подушки: искал вшей.

Был в Риксбурге еще один офицер, представитель гестапо. Огромным ростом и маленькой головой с карими круглыми, как у совы, неподвижными глазами он напоминал игуанодона. За черные усики и неизменно носимую им шапку альпийских стрелков (она напоминала форму финских лапуасцев{28}) моряки прозвали его «Маннергейм». Гестаповец часто навещал интернированных, иногда пытался вызвать их на разговор, скаля белые, крепкие зубы, но его избегали: было что-то тяжелое и жесткое во взгляде круглых глаз. Да и эмблема гестаповца не располагала к разговорам…

«ILAG-99» не имел радио, и сведения извне проникали очень скудно через унтеров, которые иногда рассказывали о германских победах. За ворота замка никого не выпускали.

Непосредственное общение с интернированными имел также завхоз Колер. Маленький, кривоногий, рыжий, Колер походил на злого гнома. Зеленая куртка с башлыком усиливала это сходство. Он жил тут же на плацу рядом с комендатурой в небольшом каменном доме. У него были куры, свиньи и огород за проволокой. Старый Колер выдавал морякам одежду, посуду, матрацы, уголь и растопку для печей.

По праздникам он одевался в коричневую форму СА, нацеплял на себя всякие значки и отправлялся в город. Судя по знакам различия, он занимал должность обергруппенфюрера. Колер, как и Мюллер, ненавидел русских.

Выдавая уголь, он старался дать его как можно меньше, а если замечал малейшее желание украсть кусок угля, безжалостно бил виновного и страшно ругался. Несмотря на всю ненависть к морякам, Колер не брезговал заняться «торговлей» и выменять на буханку черствого хлеба, несколько пачек сигарет часы или рубашку.

Дни тянулись один за другим нестерпимо медленно, однообразно, похожие один на другой как две капли воды. Никаких событий не происходило, никто особенно не притеснял моряков, и казалось, что жить в «ILAG» кое-как можно и жизнь там течет сравнительно благополучно. Даже бомбежки не нарушали спокойствия этого тихого места.

Но на самом деле все было не так…

4

Лагерь голодал.

На кухне ежедневно вывешивалась огромная черная доска с написанным на ней меню и количеством калорий в каждом продукте. Это была дань международному закону о защите интернированных. О голоде не могло быть и речи. В меню значились и хлеб, и мука, и овощи, и жиры, и варенье, и мясо, и сахар, и специи, — и чего в нем только не значилось! Ну, не было курева. Подумаешь! Без курева можно жить…

Немцы соблюдали приличие. Единственное место, где находилась кучка советских интернированных людей, должно было отличаться от бесчисленного количества лагерей военнопленных, в которых не вывешивалось никаких досок с меню и где людям давали только сырую капусту. А вдруг кто-нибудь когда-нибудь спросит о том, как содержались советские интернированные. Пожалуйста! Вот как. Международный закон и положения соблюдались по всей форме. Пусть приезжают комиссии Красного Креста. Все в порядке. Великая Германия великодушна: она кормит и одевает этих моряков. Закон есть закон.

Но все, что ежедневно выписывалось на кухонной доске, моряки получали в таком малом количестве, какого вряд ли хватило бы ребенку.

В ежедневный рацион интернированного входило: 200 граммов хлеба, 10 граммов сахара или варенья, 300 граммов брюквы, 10 граммов маргарина, 2 грамма муки. Часто брюкву заменяли капустой, свекольной ботвой или крапивой. Картофель считался деликатесом и выдавался очень редко.

Зато воды давали достаточно. И, несмотря на «великодушие» гитлеровцев, моряки начали пухнуть от чрезмерного потребления воды, которой они пытались заглушить голод.

Игорь понимал, что это было совершенно сознательное медленное уничтожение людей. Пройдет немного времени, и люди начнут умирать. Не от голода, конечно! Это исключено при таком питании! Они начнут умирать от различных болезней: от туберкулеза, рака, заболеваний почек и печени… Да что там! Наблюдавший за лагерем доктор Шнар, член национал-социалистской партии, сумеет подыскать подходящую болезнь и представить все в подобающем виде любой комиссии.

Микешин видел, как «доброжелательный» Вюртцель шнырял по лагерю, подслушивая, подсматривая, ничего не упуская из поля зрения своих цепких глаз и донося обо всех мелочах в комендатуру.

Там шла невидимая для интернированных напряженная работа. «Маннергейм» составлял досье, на моряков заводили карточки с анкетными данными, писали характеристики. Часто в комендатуре появлялись люди в штатском. Они внимательно рассматривали мореходные книжки и штампы на них.

Какие сведения можно получить от моряков? Что-нибудь новое о портах, о судах…

Может быть, среди них есть функционеры?

Сколько среди них членов партии?

Из кого может получиться доносчик?

Как разложить спаянных моряков, какие провокаторские методы избрать для этого?

Надо усилить охрану. Вкопать второй ряд бетонных столбов и натянуть на них проволоку. На ночь выпускать собак. Вот тогда можно быть спокойным. Не дай бог, кто-нибудь убежит.

Очень, очень много всякой работы в комендатуре.

Лучше бы, конечно, иметь дело просто с военнопленными. Раз — два — и уничтожил. А тут надо нянчиться, ждать, пока они сами отправятся в лучший мир.

Можно надеяться, что этого не придется ждать долго.

Нет, «Маннергейму» больше нравилось работать в Дахау. По крайней мере, там все было просто, без всяких цирлих-манирлих. Черт бы побрал этот «ILAG-99», подпадающий под какой-то международный закон!..

А по ночам в камерах, несмотря на строгое запрещение вставать, двигались тени. Они скользили между койками, будили кого-то и исчезали. Нельзя было расслышать среди вздохов и храпа, о чем говорили в дальних углах…

Нет, совсем не таким был «ILAG-99», каким казался в первый момент.

5

Прошло около двух месяцев пребывания моряков в лагере.

Наступила глубокая осень. Редко показывалось солнце. Теперь ветер ревел почти ежедневно, принося в Риксбург промозглую, дождливую, холодную погоду. На плацу стояли невысыхающие лужи. В комнатах сделалось еще мрачнее. Из окон виднелись лишь сероватые клочья тумана, скрывавшие крыши городка.

Несмотря на толщину стен, замок насквозь продувался ветром. Многовековая сырость не успевала высохнуть за короткое лето. Она ползла по стенам и потолкам, образовывая жирные слезящиеся подтеки, распространяя затхлый запах гниющего дерева, клея, мокрого мела.

К голоду примкнул верный помощник — холод.

Моряки часами просиживали у потухшей печки, ловя быстро исчезающее тепло. Порцию угля уменьшали с каждым днем. Колер говорил, что дорогу к замку размыло и доставить уголь невозможно. Надо экономить, а то можно остаться совсем без топлива.

Моряки мерзли. Не хотелось двигаться. Мысли текли вяло. Многие сидели с тяжелыми отекшими ногами, с уродливыми, распухшими, похожими на рождественские маски лицами. Мозг работал в одном направлении: как достать хлеба, маленький кусочек хлеба или глотнуть немного табачного дыма? Моряки нетерпеливо поглядывали на часы, ожидая приема пищи. Временно, пусть всего на несколько минут, можно будет забыть сосущее чувство голода, разрезать паек хлеба на двадцать тончайших лепестков и смаковать его, запивая горячим «шалфеем». Надо продлить это наслаждение как можно дольше: ведь после такого «обеда» или «ужина» муки голода станут еще сильнее.

Лист облетел. Только могучее дерево, стоявшее в углу двора, так и не сбросило красных, крепко приросших к ветвям листьев, и никакой ветер и дождь не мог сбить их. «Доброе дерево» называли его моряки: под ним всегда находили съедобные трехгранные орехи, можно было пожевать горьковатые листья, можно было посушить их на печке и покурить этот самодельный «табак». Правда, многим после первых затяжек становилось дурно…

Игорь стоял у окна и смотрел на залитый дождем двор комендатуры. Из водосточных труб лились потоки воды и ручьями сбегали к стене замка, образуя большое озеро.

Потоптавшись у дверей барака, солдат поднял капюшон плаща и побежал к воротам. Рыжая Элен, дочь Колера, появилась в чердачном окошке с выстиранным бельем и начала развешивать его.

Надоевшая картина, которую Микешин видел изо дня в день. Он неподвижно уставился в одну точку, почти не замечая того, что делалось во дворе, думал о столкновении, происшедшем сегодня во время раздачи брюквенного супа. Как обычно, баланду раздавал Юрий Линьков. Он отворачивался от котла, боясь быть пристрастным, и не глядя опускал в него большую чумичку, стараясь разливать всем поровну. За ним ревниво следило множество глаз. Вдруг раздался истерический выкрик Орехова, механика с «Днепра»:

— Одну густоту налил, сволочь! Смотрите!

Орехов подскочил к получавшему баланду штурману Мальцеву и рванул у него миску. Мальцев потянул ее к себе. Орехов дернул, миска выскользнула из рук Мальцева, упала, и жиденький суп с мелко накрошенной брюквой оказался на полу.

Мальцев, грубо выругавшись, наклонив голову, бросился на Орехова, сбил его с ног, и оба покатились по полу, давя спинами брюкву. Это была тяжелая, отвратительная картина. Два слабых, обессиленных голодом человека, забыв все, пытались задушить друг друга.

Дерущихся растащили. Мальцев собирал руками брюкву с затоптанного, грязного пола.

Орехов сидел на стуле и бессмысленно смотрел на котел. Побледневший Линьков, пользуясь правом старшего, твердо проговорил, обращаясь к Орехову:

— Придется тебе, Сергей Васильевич, остаться без супа. Позор!

Механик вскочил:

— Ты своим больше наливаешь! Я все знаю. Дружки-приятели, а другому одну воду. Да? — Он злобно посмотрел на старшего.

Линьков закусил губу.

— Для меня все дружки-приятели, но если так… на ложку! Ты теперь будешь разливать… Бери! — закричал Линьков, видя, что Орехов не двигается с места. — Бери же!

Он сунул Орехову чумичку в руки и отошел от котла.

— Ну и буду. Подумаешь! Во всяком случае, почестнее тебя… Подходите!

Орехов опустил чумичку в котел, помешал и выжидающе посмотрел на моряков, но никто не протянул ему миску.

— Отдай ложку Линькову, Сергей. Не позорь себя и нас. Хорошо, что никто из команды не видел этого; у них таких случаев еще не бывало. Отойди от котла. Давай, Юрий.

Это негромко сказал Чумаков, и Орехов, что-то пробурчав, снова сел за стол, обхватив руками голову. Линьков наполнил все миски, а остаток супа, который обычно раздавал как добавку, налил в миску Орехова, одиноко стоявшую на столе. Ели молча. Всем было не по себе. Орехов не дотрагивался до супа, но потом голод пересилил все другие чувства, и он хмуро спросил, берясь за ложку:

— Так что? Есть можно? — и, не дожидаясь ответа, жадно принялся хлебать баланду.

— Ешь, — разрешил Линьков и добавил, чувствуя поддержку и одобрение товарищей: — Но смотри… Следующий раз тебе это так не пройдет. Понял?

Орехов исподлобья взглянул на старшего и ничего не сказал…

Было ясно, что в лагере начался процесс превращения людей в безвольную массу. Это входило в планы тюремного начальства: это был этап, приближавший интернированных к «приличной» смерти.

Что-то нужно предпринять, как-то сопротивляться…

Игорь думал о тайном ночном собрании, на котором коммунисты решили организовать нелегальное бюро и попытаться помочь людям. Как? Этого еще пока никто не знал. Нужно было сначала создать крепкое, надежное и хорошо законспирированное ядро.

Моряки долго не могли расстаться с надеждой на обмен. Трудно было отказаться от мечты о возвращении на родину, но теперь эта мечта окончательно исчезла. Прошло слишком много времени. Люди теряли веру в жизнь. Надо было их поддержать…

Между тем во дворе комендатуры происходило что-то необычное. Через открытые ворота в замок входила группа людей. Они были оборванные и мокрые, с изможденными бледными лицами. Некоторые держали в руках чемоданы, у других за плечами висели рогожные мешки на веревочных лямках.

Унтера суетились вокруг прибывших. Игорь с любопытством разглядывал новых людей: с ними теперь придется жить. У окон уже толпились все интернированные.

— Ребята, да ведь это наши! — крикнул кто-то позади. — Вот, смотрите! Это же Лешка Тихий Ход с «Северолеса». Я его фигуру из тысячи отличу…

Действительно, на дворе стояли советские моряки с трех ленинградских судов, захваченных гитлеровцами в Данциге, Любеке и Гамбурге. Но почему они в таком ужасном виде?

Встретились друзья. Обнимались. Засыпали друг друга вопросами. Игорь с удивлением узнал своего бывшего капитана с «Колы» — Дробыша. Георгий Георгиевич в измазанном глиной, порванном, наспех зашитом белыми нитками костюме, в хлопающих желтых ботинках, с руками, перебинтованными грязными тряпками, в обвисшей фетровой шляпе, производил жалкое впечатление. На шее надулся огромный, со сливу, фурункул.

Ничего не осталось от прежнего надменного, франтоватого Дробыша, каким его помнил Микешин.

Игорь подошел и поздоровался. Дробыш безразлично скользнул по нему глазами и ответил:

— Здравствуйте.

Кто-то хлопнул Микешина по плечу, он обернулся и увидел стоящего перед ним Германа Сахотина, своего соученика по мореходному училищу. Игорь не встречал его много лет.

Сахотин, так же как и Дробыш, выглядел плохо: худой, оборванный, в пятнах и рубцах от нарывов.

— Микешин, привет. Ну как у вас тут? Кормят сносно? — спросил Сахотин, пожимая Игорю руку. — Дай закурить.

— Кормят плохо, а курева у нас давно нет.

Глаза у Германа потухли, и, казалось, он потерял интерес к Микешину.

— Откуда ты, Сахотин? Где вас так измучили?

— Эх, рассказы потом… Пожрать бы. Короче, в аду были. Как только ноги унесли! Что мы видели, если бы ты знал! — Лицо Сахотина начало дергаться. — Слушай, дай хлебца кусочек, иначе я сдохну, — закончил он плачущим шепотом.

Микешин покраснел. Хлеб он уже съел.

— Нет у меня хлеба, Герман. Съел, — извиняющимся тоном произнес Микешин.

Сахотин ничего не сказал и отошел к другой группе интернированных.

Игорь не жаловал Сахотина, но сейчас ему стало неприятно оттого, что он ничем не смог помочь товарищу.

Среди приехавших мелькнуло еще знакомое лицо. Игорь не сразу узнал Уськова, замполита с «Унжи». Его круглое лицо вытянулось, из-под кожи выпирали кости…

Новички рассказывали страшные вещи. После начала войны их собрали в концентрационном лагере в Беренсгофе. Кормили там еще хуже, чем в «ILAG-99», и заставляли много работать. Гитлеровцы одели моряков в оскорбительную арестантскую одежду, ежедневно кого-нибудь избивали. Люди на глазах таяли, начали болеть и до того ослабли, что еле волочили ноги.

Беренсгофцы рассказывали, как забивали насмерть людей, как десятками гибли наказанные «лишением пищи». Видели они и массовые расстрелы…

Моряки слушали молча, сжав кулаки. Иногда кто-нибудь не выдерживал и шептал:

— Какие мерзавцы! Изуверы…

Но были и приятные вести. Беренсгофцы рассказали, что конвоиры, сопровождавшие моряков в Риксбург, относились к ним хорошо: давали хлеб, сигареты, сахар. Этот взвод побывал на фронте, и солдаты узнали, почем фунт лиха. Они обижались, когда их отождествляли с СС или тюремной охраной. Одного конвоира спросили, как дела на фронте. Он оглянулся вокруг и, махнув рукой, сказал: «Scheise»{29}.

А самое главное — моряки узнали, что Ленинград и Москва держатся и что, несмотря на неудачи, Советский Союз бьет фашистов….

Это были первые сведения, просочившиеся в Риксбург с воли.

6

За ужином Игорь, сидевший за одним столом с Линьковым, заметил, что тот мрачно пьет один «шалфей». Обычного полпайка хлеба, который все оставляли от обеда, у него не было.

— Что, Юра, не утерпел? — сочувственно спросил Микешин.

— Да нет… — Линьков сконфуженно улыбнулся. — Выменял на сигарету.

— У кого?

— Вон у того длинного. — Линьков показал на входившего в комнату Сахотина.

Микешин удивленно присвистнул. «Значит, у Сахотина были сигареты?.. Коммерсант!..

— Напрасно.

— Знаю. Не выдержал искушения. Увидел, как он курит за шкафом, и подошел, — виновато сказал Юрий, принимаясь за «шалфей»…

Ночью состоялось первое заседание партийного бюро. Собрались в углу у койки Чумакова. В бюро входили: Чумаков, Горностаев, Зайцев — замполит с «Крамского», Барышев — механик с «Днепра» и Ситов — моторист с «Тифлиса».

Первым взял слово Горностаев:

— Товарищам надо помочь. Они в худшем состоянии, чем мы. Обязать доктора Бойко под любыми предлогами положить как можно больше новичков в ревир{30}. Там все же дают суп получше, чем наша баланда. Как-то надо освободить их от лагерных работ. Еще что?

— Пусть наши повара дают им больше супа. Хотя бы первое время. Может быть, стоит дать Кронфте часы или что-нибудь из вещей. Попросить. Он, кажется, парень ничего, — предложил Чумаков.

— Правильно. И это можно использовать.

— Собрать кое-какие вещи и обменять на картошку у Колера для более слабых. Поручить это Виктору Шургину. Он работает под начальством Колера.

Больше ничего придумать не могли.

Разошлись так же незаметно, как и собрались.

7

Чумаков отозвал в сторону Бойко и тихо, чтобы никто не услышал, сказал:

— Федор Трофимович, надо положить побольше ребят из Беренсгофа к вам в ревир. Отберите самых слабых.

Бойко испуганно посмотрел на Чумакова:

— Что вы, Константин Илларионович, как же я могу? Меня контролирует доктор Шнар. Если он узнает, меня выгонят и я вообще не смогу оказывать помощь!

— Вы получаете добавочную миску супа за вашу работу в ревире? — безжалостно спросил Чумаков, смотря доктору прямо в глаза.

Бойко смутился:

— Да. Но какое отношение это имеет?..

— Никакого, Федор Трофимович. Надо помочь товарищам.

— Хорошо, я постараюсь. Попробую… Но не знаю, что выйдет…

— Попробуйте. Все выйдет.

Бойко попробовал, и самые слабые беренсгофцы были уложены в лазарет…

А на кухне весельчак повар Сеня Гвоздев, по прозвищу Гвоздик, вел странную беседу со своим начальником — кухонным унтером Кронфтой.

Кронфта был навеселе. Он положил раненую ногу на табурет и разглагольствовал, поглядывая добрыми осоловелыми глазами на Гвоздика:

— По мне, эта война — шайзе. Ты думаешь, мне не жаль вас? Жаль. Наш комендант сволочь. Я все знаю. Ладно. Я-то на фронт больше не попаду. Нога. Видишь? Вот приехали ваши. Все больны. Мне жаль вас…

Кронфта утер кулаком пьяную слезинку. Гвоздик воспользовался моментом:

— Гер Кронфта! Очень шлехт лейте. Кранк, Вениг эссен{31}. Ну, побольше брюквы им давать. Кольраби! Они очень просили. Понимаешь, дуб? Эх… языка не хватает. Вот просили вам передать… — Гвоздик вытащил из-за пазухи целлофановый пакет и вытряхнул из него три шелковые рубашки-безрукавки.

— Дизе беренсгоф лейте{32}. Кольраби. — Гвоздик показал на котел и отчертил рукой уровень.

Унтер снял ногу со скамейки. Глаза его протрезвели. Он пощупал пальцами шелк, одобрительно прищелкнул языком и отодвинул от себя рубашки:

— Кронфту не надо покупать. Он сделает и так. Мне очень жаль людей. Отдай им обратно. Впрочем… — унтер снова придвинул к себе пакет и вытащил из него одну рубашку, — Эту я возьму. Подарю там, внизу, одной фрау, а эти отдай обратно.

Плацем по направлению к кухне танцующей походкой шел Вюртцель. Кронфта сгреб рубашку, сунул ее в карман брюк и закричал на Гвоздева:

— Работать, работать!..

Виктор Шургин выменял у Колера картошку. Наиболее истощенные беренсгофцы, несмотря на голод в лагере, стали получать немного больше, чем остальные. Часть из них лежала в ревире, в кухне им наливали полные баки супа, кое-кого подкармливали колерской картошкой.

Это была первая победа организации.

8

Георгий Георгиевич Дробыш жил в лагере замкнуто. Он мало разговаривал с капитанами других судов, часами гулял по плацу, делая бесконечное количество кругов около колодца. Гулял он один, опустив голову, глядя себе под ноги и, казалось, не замечая окружающего. Иногда по его лицу пробегала судорога, он что-то бормотал и делал рукой рубящий решительный жест.

Микешин с удивлением наблюдал за капитаном. Он видел не однажды, как Дробыш, зайдя за деревянную будку уборной, вынимал жестяную банку с окурками, которые, наверное, набрал в Беренсгофе, жадно затягивался несколько раз и снова быстро прятал банку. Он никогда ни с кем не делился и не предлагал «затяжку», как это делали почти все, кому удавалось заполучить сигарету.

В одну из прогулок Дробыш подошел к «Маннергейму», снял свою фетровую шляпу и что-то говорил ему. Гестаповец улыбался, показывая красивые зубы, и смотрел на Дробыша своими совиными глазами, сочувственно кивая головой. Потом они разошлись, и Дробыш продолжал гулять.

— О чем это вы с ним, Георгий Георгиевич? — спросил Микешин, догоняя капитана.

Дробыш неприязненно посмотрел на Игоря и. нехотя ответил:

— Я себя очень плохо чувствую. Просил, чтобы мне давали добавочную миску.

— И что, будут давать?

— Обещал.

— Вам повезло. Правда, к нему никто не обращался.

— Почему?

— Гестаповец…

— А… не все ли равно! — с сердцем сказал Дробыш и быстро зашагал от Игоря…

Теперь «Маннергейм», приходя на плац, искал глазами капитана и, найдя, подзывал к себе. Они мирно беседовали по-английски. Иногда во время таких бесед Дробыш улыбался. Это раздражало моряков.

Как-то Горностаев иронически заметил Дробышу:

— О чем ты с этим мерзавцем разговариваешь? Мировые проблемы решаете или что-нибудь поинтереснее?..

Дробыш спокойно ответил:

— О разных вещах. Вот просил лекарства мне достать. Да он не такой плохой, между прочим. Всегда спрашивает, в чем мы нуждаемся. Обещал газеты присылать, книги. Может быть, радио поставят…

Горностаев круто повернулся и пошел в сторону.

Моряки относились к Дробышу недружелюбно. С большинством капитан не считал нужным разговаривать и держался надменно. Все ненавидели Дробыша, когда он нес свою «дополнительную миску», которую получал теперь по распоряжению «Маннергейма». Моряки считали, что получает он ее несправедливо: есть более истощенные. Повара старались налить ему как можно меньше, Дробыш ругался, требовал и раз даже позвал на помощь Вюртцеля. После этого на кухне его возненавидели еще сильнее…

По заключению доктора Бойко, самым истощенным в лагере был пожилой кочегар Нестеров. В ответ на все просьбы и ходатайства Горностаева начальство разводило руками: «Дали бы добавку, да не из чего».

Однажды Курсак спрятался в темной нише на лестнице и, когда Дробыш проходил мимо со своей миской, выступил вперед:

— Отдайте суп Нестерову. Он совсем ослаб, — проговорил Курсак, смотря на Дробыша ненавидящими глазами. — Лучше отдайте, а не то…

Капитан резко отвел руку Курсака:

— Может быть, я должен отдавать в лазарет весь свой рацион, а сам умереть с голоду?

— Отдай суп! — задыхаясь, прохрипел Курсак и дернул за миску.

Почти весь суп выплеснулся. Дробыш растерянно оглянулся, ища поддержки.

По лестнице поднимался Гайнц. Он уже заметил на площадке неопрятную брюквенную лужу.

— Что тут происходит? Untermensch!{33}

Гайнц всех моряков, независимо от возраста и ранга, звал «унтерменшами».

Курсак молчал. Молчал и Дробыш.

— Ну? — повысил голос унтер.

Дробыш хмуро кивнул на Курсака:

— Он хотел взять мой суп, господин Гайнц.

Гайнц расставил ноги, заложил руку за борт френча и уставился на Курсака. Это была его любимая поза. Несколько секунд Гайнц набирал сил, потом обрушился на Ивана Федоровича со страшными ругательствами:

— Немецкий солдат воюет, а он хочет обжираться, сакраменто! Получи вместо супа! — И Гайнц хотел ударить механика в лицо, но тому удалось увернуться.

Гайнц рассвирепел:

— Стоять смирно!.. На десять дней чистить уборные и возить бочку! — заключил он.

Это считалось страшным наказанием: в лагере не было бани. Гайнцу все равно, кто виноват: Курсак или Дробыш. Просто возникла причина поиздеваться над одним из «унтерменшей». Завтра Гайнц посмотрит, как этот будет зажимать нос. Курсак ему еще не попадался, а Дробыш попадется в следующий раз.

Этот случай стал известен всему лагерю. Отношение к Дробышу еще ухудшилось, но он ни на что не обращал внимания: Георгий Георгиевич не хотел умирать. Какой толк в том, что он подохнем здесь, в лагере? После войны он будет нужен как опытный капитан. Вот тогда он действительно принесет пользу. Надо выжить, а там будет видно.

Рассуждения товарищей он прекрасно понимает: каждый хотел бы получать добавочную порцию, да не может. «Маннергейм» относился к нему, Дробышу, хорошо, потому что он корректен, вежлив, говорит по-английски. Видит, что он культурный человек. Вот и все.

Как-то «Маннергейм» принес Дробышу несколько книг на русском языке. Все они были выпущены берлинским белоэмигрантским издательством. Капитан читал их один. Он не предлагал книг товарищам, и никто их у него не просил. Чумаков по-дружески посоветовал Дробышу:

— Не следовало брать эти книги и нести их в лагерь, Георгий Георгиевич. Немецкой пропаганды и без того достаточно.

— Боитесь разложиться? — засмеялся Дробыш. — Нет, меня никакая книга не разложит.

— И все же не следовало нести их в лагерь.

— Оставьте! Вы не хотите их читать — и не читайте.

Чумаков пристально, как будто видел его впервые, посмотрел на Дробыша:

— Кажется, мы начинаем говорить на разных языках. Вы по-немецки, а я по-русски.

— К сожалению, я не знаю немецкого языка, — зло проговорил капитан и отошел от Чумакова.

9

Герман Сахотин быстро обжился в лагере. При каждой встрече с Вюртцелем Сахотин клянчил у него сигареты. Он шел за унтером, повторяя одну и ту же фразу:

— Гер Вюртцель, дайте мне одну сигарету. Пожалуйста. Очень прошу.

Когда Вюртцелю это надоедало, он презрительно бросал Сахотину окурок. Иногда унтер ругался и ничего не давал. Но Сахотина это не смущало: на следующий день он возобновлял свои просьбы. Все думали, что Герман так страдает без табака, что готов терпеть любые унижения, лишь бы сделать затяжку. Но скоро выяснилось, что дело обстоит иначе.

Сахотин выпросил у Вюртцеля и выменял у солдат два десятка сигарет. Затем он разрезал каждую на три части и начал торговлю. Каждая треть сигареты — треть пайки хлеба. Хочешь — бери, хочешь — нет. Курильщики проклинали Сахотина и отдавали ему хлеб.

Бюро решило положить конец этой спекуляции. Поговорить с Сахотиным поручили Микешину, — они старые знакомые, может быть, Сахотин послушает Игоря.

— Вряд ли. Мы с ним не большие приятели, — усмехнулся Микешин, но согласился.

Во время прогулки он подошел к Сахотину. Они жили в разных комнатах и из-за старой, еще со времен мореходного училища, неприязни редко разговаривали друг с другом.

— А, Микешин, здорово, — вяло приветствовал Сахотин Игоря. — Ну как жизнь?

— Живем пока, — неопределенно ответил Микешин. — Как торговля процветает?

— Ты что имеешь в виду?

— Обмен сигарет на хлеб.

Сахотин насмешливо посмотрел на Микешина:

— А тебе какое дело? Что, покурить захотелось?

— Вот что, Сахотин, — сказал, останавливаясь, Игорь. — Ты прекрати это дела. Выменивать у людей хлеб, когда они почти умирают, подло. Неужели не понимаешь?

— Слушай, брось ты эти свои вечные морали и наставления. Хватит! Надоело! — скорчил скучную гримасу Сахотин. — Здесь один закон. Закон самосохранения. Я никому не навязываю своих сигарет. Сами просят, чуть ли не в очереди стоят. И не лезь не в свое дело.

— Морду будем бить. Будем бить до тех пор, пока не поймешь, — угрожающе проговорил Микешин.

— Ого! Не ты ли?

— Все будем бить. По твоему закону самосохранения.

— Все еще продолжаете жить старыми понятиями? Не видите, что делается кругом. Прячете голову под крыло, как страусы. Неужели тебе не ясно, что война нами проиграна? Все летит вверх тормашками! — зашептал Сахотин, с ненавистью глядя на Игоря.

— Война? Нет! Война не будет проиграна! И мы-то ведь остались прежними, со своими принципами и своим воспитанием. Что ж, выходит, мы должны превратиться в скотов и мерзавцев? Короче говоря, прекрати выманивать хлеб, иначе завтра начнем тебя бить.

— Найдем на вас управу, — буркнул Сахотин, но понял, что угроза не напрасная. Надо менять тактику. Он сумеет обмануть этих дураков: будет продавать сигареты тайно. — Ладно, Микешин. Не надо ссориться. Все же мы с тобою соученики. Пожалуй, ты прав. У меня это немного нехорошо получилось. С точки зрения этики, конечно. Я не придавал этому значения…

Микешин ничего не сказал. Вечером Чумаков спросил его:

— Ну как, Игорь, говорил?.. Ага. Только лжет ведь он, — убежденно добавил Чумаков. — Ну, посмотрим.

Константин Илларионович оказался прав: на следующий день Саша Осьминкин из седьмой комнаты обедал без хлеба. Это сразу стало известно. Он признался, что обменял хлеб на сигареты, но у кого именно — сообщить отказался. Да это и не было нужно.

Утром Сахотин обнаружил, что его шкаф взломан. Все оказалось целым, за исключением банки с нарезанными сигаретами. Сахотин рвал и метал. Подозревал всех. Жаловался Вюртцелю.

Унтер разыгрывал возмущение, качал головой и понимающе подмигивал. Но казалось, он даже рад тому, что Сахотина обокрали. Все же Вюртцель устроил обыск в седьмой комнате, ругался, кричал. Ничего не нашел. Сахотину дали новый шкаф; он переложил туда свои вещи и повесил замок.

— Ну ладно, сволочи! Я вам припомню эти сигареты, — прошептал он, дернув несколько раз за замок: надежен ли?

После того как погасили свет, во всех комнатах «закурили трубки мира».

Сахотин лежал молча.

— Хочешь затяжечку, Герман Иванович? — насмешливо спросил старший седьмой комнаты. — Вюртцель сегодня дал, за хорошее подметание двора.

Сахотин притворился спящим: придраться было не к чему.

10

Близился 1942 год. Ревели бураны. За решетками окон метались снежные вихри. Качалось и стонало «доброе дерево», все еще держа на своих ветвях побелевшие листья. Каждое утро с подоконников убирали горки снега, проникавшего через щели. Пятна сырости на стенах покрывались серебристым инеем. Старый Риксбург промерзал насквозь.

Сообщение с городом почти прекратилось. С трудом выходили солдаты за ворота, чтобы принести в комендатуру почту. Уголь кончался, и неизвестно, как его можно было подвезти. Каждый день моряков выгоняли расчищать дорогу и ставить вехи, но на следующий день опять начинался буран и работу нужно было делать снова. А интернированные настолько ослабели, что с трудом держали лопаты в руках. Они падали в снег, обессиленные и равнодушные ко всему. Замерзшие в своих легких шинелях и потому обозленные, солдаты ругались, били упавших, пытаясь поднять их.

Колер давно уменьшил порцию угля: в камерах стояла стужа. Моряки заворачивались в тоненькие одеяла и садились вокруг полуостывшей печки. Давно уже не было слышно шуток, редкостью стала улыбка. Все сделалось безразличным, кроме тепла и хлеба. Исчезала надежда…

Начались смерти. Умер кочегар Нестеров, за ним пошли другие: Шиманский, Песков, Ковригин…

Раза два в неделю Вюртцель вызывал из каждой комнаты по одному человеку в похоронную бригаду. Труп в клетчатом мешке валили на мусорную тележку, разламывали бирку, и интернированные вывозили умершего за ворота. Рядом с замком копали могилу. Промерзшая земля не поддавалась. У могильщиков не хватало сил. Они кое-как зарывали товарища и возвращались в замок, мечтая лишь о том, чтобы попасть к печке.

Когда топилась печка, можно было «сжарить» хлеб. «Пайка» нарезалась на несколько ломтиков, ломтики облизывали языком и прилепляли к печке. Более вкусного блюда в мире не существовало. Но как мучительно хотелось есть после такого «лакомства»!

Некоторые роптали: маленький мирок своего страдания заслонял огромный страдающий мир.

Игорь чувствовал, что его покидают силы. На последней проверке он потерял сознание и упал на руки рядом стоявших товарищей. Доктор Бойко констатировал истощение. Высокий и стройный, Игорь весил сейчас только пятьдесят три килограмма. Он смотрел на Чумакова, и ему делалось страшно, — неужели и он, Игорь, такой? Крупная голова Константина Илларионовича сидела теперь на тонкой морщинистой шее. Кожа на лице обтянулась и приобрела мертвенно-бледный цвет. Руки стали прозрачно-желтыми, восковыми. Казалось, что в этом человеке не осталось ни капельки крови. Только серые ввалившиеся глаза смотрели ясно и спокойно.

В лагерь попала немецкая газета с речью Гитлера. Он говорил о том, что Красной Армии больше не существует, что только отдельные войсковые группы бродят по заснеженным равнинам России в поисках пищи, что сейчас с немцами воюет «генерал мороз», но провидение благосклонно к немецкому народу, и в частности к нему, Гитлеру. Весной он начнет новое невиданное наступление, и тогда все закончится очень быстро. Пока нужно постоять, подготовиться…

Он призывал немцев сдавать больше теплой одежды в фонд «зимней помощи» и помнить о доблестных солдатах, выполняющих великую миссию…

Вдруг раздался голос Чумакова. И не столько неожиданность, сколько веселые нотки, так долго не слышанные веселые нотки в его голосе поразили всех:

— А дело ведь не так плохо, ребята! Они остановились. Им не удалось взять ни Москву, ни Ленинград. Собирают теплые вещи… Провидение, конечно, штука толковая, если уметь с ним обращаться, но почему-то оно не помогло взять Москву. Верно? Так что — выше головы!

— Да бросьте вы утешать. Надо смотреть на вещи реально. Нам не дожить до победы, — мрачно проговорил Сахотин.

— Вы не забудьте отдать ваш хлеб, когда соберетесь на Риксбургское кладбище. Отдайте тем, кто хочет еще посмотреть, как Гитлер будет сидеть в железной клетке, — с издевкой сказал Линьков.

— Нет, товарищи, на самом деле это очень показательно, — продолжал Чумаков. — Пожалуй, это первое сообщение, из которого видно, что не все так хорошо, как они до сих пор старались представить. Думаете, они из-за одного мороза остановились? Конечно нет.

Скоро слова Чумакова подтвердились. В лагере сменили гарнизон. Надутых, крикливых солдат, которые старались при всяком удобном случае толкнуть или ударить, которые еще никогда не были на фронте и о войне знали только по газетам, отправили на передовые. Их провожали торжественно. Моряки видели из окон, как солдат построили и комендант произнес речь. Кричали «хайль», вытягивали руки. Всем роздали мешочки с подарками, построили и под песню «Хорст-Веесель»{34} вывели из замка.

Новая охрана состояла из фронтовиков, которые по разным причинам не могли возвратиться снова на позиции. Многие недавно выписались из госпиталя калеками. На интернированных они смотрели без всякой злобы, даже с некоторым сочувствием. Изредка, когда поблизости не было унтеров, они совали морякам то кусок черствого хлеба, то сигарету или щепотку табаку. У большинства лица были усталые, с безразличными глазами. Руки для приветствия они поднимали неохотно, что-то бурчали себе под нос.

Как-то ночью Микешин, возвращаясь из уборной, разговорился с солдатом, охранявшим правый коридор. Лагерь спал. Солдат сам остановил Игоря и дал ему сигарету… Микешин сделал затяжку, поблагодарил и осторожно спросил:

— Были на фронте?

Солдат кивнул головой.

— В России?

— Да, в России, под Москвой.

— Ну как там? — вырвалось у Микешина.

Солдат махнул рукой и со злобой сказал:

— Плохо. Будь оно все проклято. Тысячи обмороженных и убитых. Вот и я…

Он приподнял ногу, как будто бы Игорь сквозь сапог мог увидеть, в каком состоянии у него нога.

— Огромная страна. Мы завязнем там, как когда-то Наполеон. Надо быть идиотом, — солдат боязливо оглянулся, — чтобы влезть в такую кашу.

— А газеты пишут, что все хорошо.

— Не верьте. Я католик и знаю, что нас ждет возмездие. Мы начали разрушать все страны. За это и получили.

— Но ведь не все так думают? Иначе не было бы этой войны.

— Конечно, эсэсовцы так не думают. У них все: и девочки, и вино, и деньги, и теплая одежда. Но не путайте настоящих немцев с этими выродками. Вспомните об этом, когда нам придется рассчитываться…

Хлопнула дверь. Солдат вскинул автомат, повернулся к Микешину спиной и затопал по коридору…

На следующий день в камере не было человека, который бы не знал об этом разговоре. Он передавался из уст в уста, все больше обрастая подробностями.

Вывод моряки сделали правильный: значит, действительно у Гитлера не все так блестяще, как он хочет представить в своих речах.

11

Риксбург замерзал. Все холоднее становилось в комнатах, все меньше давали тепла печки, коченели тела моряков… Метели и снегопады не прекращались. С нетерпением ждали вечернего «апеля»: только бы скорее броситься на койку и уснуть, если позволит голод.

В эти тяжелые дни Игорь как-то уж очень сильно затосковал по пароходам. Он вспоминал «Гдов», «Колу», «Унжу», «Тифлис», людей, с которыми плавал. Мучительно хотелось снова очутиться в море, увидеть далекую полосу горизонта, ощутить бескрайний простор, взять в руки секстан… Как это было невыразимо хорошо — вдыхать предрассветный воздух, разыскивать в ночной черноте слабые вспышки маяков, чувствовать качающуюся под ногами палубу, слышать негромкий голос Дрозда…

Дрозд… Разве можно забыть их дружеские беседы в капитанской каюте, за крепким кофе и хорошими папиросами, когда не хотелось идти на берег… Тихо на палубе… Грузчики ушли и начнут работать только утром. Негромко жужжит электрический вентилятор. От трубки капитана поднимается синеватый прозрачный дымок. Дрозд в своем неизменном свитере сидит в кресле и хрипловатым голосом говорит о литературе, о революционной борьбе, о своих встречах с интересными людьми…

Игорь вспоминал, как возвращался домой из рейса веселый, загорелый, влюбленный. В чемодане лежали маленькие заморские подарки для Жени, Юрки и мамы.

Он любил заставать Женю врасплох и никогда не давал радиограмм о приходе судна. Открывал входную дверь своим ключом, на цыпочках входил в комнату… поднимал жену на руки и целовал глаза, губы, шею. Он чувствовал ее крепкое тело, запах ее кожи, смешанный с легким запахом духов, и терял голову. Женя отбивалась, целовала его и, когда он хотел освободиться, — не пускала. Рядом прыгал Юрка, с голыми ножками, в синих трусиках на лямках, обвешанный деревянными саблями и кинжалами, в бумажной «буденовке» — «маленький Чапаев» — и нетерпеливо-радостно кричал:

— Ну папа, ну же! Покажи мне трактор. Ты же обещал мне его привезти! Привез?

Игорь садился на корточки, хватал сынишку, бодал, щекотал, целовал в нос и щеки. «Чапаев» сердито вырывался и требовал немедленно трактор.

Перед глазами вставал Карташев. Микешин живо представлял себе высокого, сильного старпома сидящим на палубе «Колы» в плетеном кресле с папиросой в зубах. Льется теплый свет из иллюминаторов кают-компании, бросая три ровные полосы на белый брезент люка; Микешин полулежит в шезлонге напротив Карташева и внимательно его слушает.

«…Вы думаете, что удастся прожить спокойно, без бурь, без борьбы? Пройти жизнь в «штилевой» полосе, так сказать? Не надейтесь. Воспитывайте в себе волю, пока не поздно, — говорит старпом, попыхивая папиросой. Огонек то разгорается, то затухает. — Кто знает, что случится с нами в жизни? Может быть, в какой-то момент она потребует от нас напряжения всех сил. Вот тогда мы должны показать себя настоящими людьми. Мужественными, благородными, сильными».

Игорь любил эти философские вечера, запоминал советы старпома и старался им следовать. Вот и наступил этот момент, когда проверяется человек…

…Так тянулись часы, пока он не засыпал, чтобы проснуться от команды Вюртцеля «ауфштейн!».

12

Накануне Нового года умер механик Варламов. Похоронная бригада, возвратясь с погребения, принесла в лагерь несколько маленьких пушистых елочек. В одиннадцатой камере елку поставили на средний стол. Орехов из старой консервной банки искусно сделал блестящие спиральки, которые заменили игрушки. У кого-то нашлась вата. Обсыпали елку «снегом». Пятиконечную звезду, вырезанную из картона, обернули сигаретным станиолем и водрузили на верхушку.

По случаю праздника лагерное начальство разрешило отложить «апель» на два часа. «Шалфей» и ужин приурочили к моменту наступления Нового года.

У всех было какое-то задумчивое настроение. К вечеру сбросили французскую робу, переоделись в свои костюмы, надели галстуки и воротнички. У некоторых заблестели нашивки с красными пятнышками вымпелов над ними.

Ровно без пяти минут двенадцать по московскому времени сели за столы.

Чумакова попросили произнести тост. Он встал и поднял кружку с «шалфеем»:

— К сожалению, товарищи, нам нечего выпить по-настоящему. Ну что ж, не в этом дело. Поднимем бокалы за то, чтобы наша Родина победила немцев, а мы дожили бы до этой победы. За победу!

Никогда, наверное, ни в один тост не вкладывали сидевшие за столом столько чувства…

Посмотрев на часы, Юрий Линьков пробил ложкой по кувшину двенадцать ударов. Начали чокаться. Никто не шутил.

Линьков приготовил замечательный сюрприз. С помощью каких-то хитрых обменных операций ему удалось достать у солдат пачку сигарет. Теперь он благородно роздал сигареты товарищам. Закурили.

— Как хорошо помню я этот момент. Тикают часы в репродукторе. Иногда слышится гудок автомашины; это запоздалые гости торопятся. Бьют куранты, и диктор поздравляет: «С Новым годом…» — мечтательно проговорил Горностаев.

Словно туча набежала на ясный день: посветлели, а потом помрачнели лада моряков.

Воцарилось молчание…

— А вот я помню одну необычную встречу Нового года, — начал Микешин, чтобы разрядить атмосферу. — Хотите расскажу?

— Давай рассказывай, — послышалось со всех сторон.

В лагере любили интересные истории, — они отвлекали от действительности.

— Это было в канун тысяча девятьсот тридцать восьмого года. «Унжа», на которой я плавал старпомом, подходила к Хонингсвоогу. Все, наверное, хорошо знают этот норвежский портишко; к нему без лоцмана не подойдешь. Погода стояла тихая. Шел снежок. Темнота кругом. Только впереди мигал маячный огонь. До поселка осталось не больше двух миль. В рубке — Михаил Иванович Галышев, рулевой и я.

Вдруг из машинного отделения — свисток. Капитан подходит к трубке. Слушает. Потом говорит: «Делайте быстрее. Камни рядом». Заткнул свисток в трубку, закурил и, как ни в чем не бывало, облокотился на телеграф. Это было его любимое место. Я понял: что-то случилось. И правда, слышу, машина не работает.

Спрашиваю Галышева: «В чем дело?» — «Да вот… С машиной не в порядке. Не может работать ни вперед, ни назад». — «Надолго?» — «Обещали минут через тридцать исправить».

Через тридцать минут! Я вышел на крыло. Берег близко; камни, скалы кругом. А тут, как назло, ветерок потянул. Вижу, «Унжа» медленно дрейфует к берегу. Я сказал об этом капитану.

Галышев посмотрел на меня и промолчал.

Так, в молчании, прошло минут двадцать. Я начал нервничать. «Михаил Иванович, — говорю, — разрешите свистнуть в машину, узнать, как дела?» — «Не надо».

Опять замолчали. Прошло еще минут двадцать. Галышев стоит себе, курит. Я мечусь из рубки на мостик и обратно. До камней остается не больше двадцати пяти — тридцати метров. Сейчас ветер нанесет нас на скалы, «Унжа» получит пробоину, а глубины в этих местах сумасшедшие… Я на часы взглянул: без трех минут двенадцать. Новый год. Неожиданно из-за мыска вырвался сноп разноцветных огней, поднялся в небо, рассыпался звездами: это в Хонингсвооге веселились жители, Новый год встречали. А нас несет на камни! Катастрофа! И вдруг Галышев повернулся ко мне и совсем обычным голосом поздравил: «С Новым годом, Игорь Петрович!»

И такое самообладание было у этого человека, такое спокойствие, уверенность в себе, что мне самому, против всякого здравого смысла, стало спокойно и даже весело. Скалы уже были в десяти метрах. В этот момент раздался свисток. Я слушаю. Из машины говорят: «Можете работать, но только вперед».

Ну, в общем отошли от камней благополучно…

На следующий день посмотрел я на Галышева: виски у него побелели. Недешево обошелся ему этот Новый год. Но почему же он не свистнул в машину, не подогнал, не накричал на механиков? Ведь дело касалось жизни судна! Я спросил его об этом. Галышев как-то застенчиво улыбнулся: «А что бы изменилось, Игорь Петрович? Я знал, что внизу прилагают все силы, чтобы скорее пустить машину. Быстрее сделать они не могли. Никогда не надо нервничать, дергать людей в такие моменты. Это не ускорит дела, а может только повредить. И я ждал…»

Удивительная, редкая выдержка! Позже, когда мне самому приходилось попадать в трудные положения, я всегда вспоминал Галышева и эту встречу Нового года. Старался не дать своим нервам одержать победу над самообладанием.

— Это замечательный капитан. Я Галышева хорошо знаю, — сказал Горностаев. — Тебе, Игорь Петрович, повезло плавать с ним.

— Да, повезло.

За столами зашумели. Начали вспоминать разные случаи из морской жизни…

Как нужны были эти воспоминания здесь, в лагере! Они поддерживали людей, напоминали о том времени, когда моряки проявляли мужество, находчивость, смелость. Расправлялись плечи, голоса звучали громче, сильнее становилась надежда.

Микешину захотелось написать несколько строк Жене. Он вытащил записную книжку в коричневом гранитолевом переплете, отошел в угол и начал писать мелкими буквами, экономя место:

«…Я не знаю, удастся ли тебе прочесть эти строчки. Может быть, если меня не будет в живых, кто-нибудь из товарищей привезет тебе эту книжку. А если увидимся, то почитаем ее вместе, и я расскажу тебе, о чем думал в долгие голодные ночи…

Сейчас наступил 1942 год. Мы сидим вокруг маленькой елки, одетые в свои старые костюмы, побритые и торжественные. Мы голодны, но мы живы. И пока бьется сердце, все наши помыслы о вас, о Ленинграде, о Родине… Новый год! Я целую твои глаза много, много, бессчетное количество раз. Я желаю тебе счастья. Всегда…

Грустно думать о смерти в Новый год. Но что ж поделаешь! Она рядом. Мы привыкли к мысли о ней. И все же не хочется умирать. Много миль еще надо бы пройти… посмотреть на море, подняться на мостик, услышать тифон теплохода… Если бы ты знала, как мне не хватает судна! Я согласен на любое: маленькое, некрасивое, дряхлое — только бы вступить на палубу… Береги Юрку. Пусть он никогда не узнает войны, не узнает вражеских рук. Понимаете ли вы там, какая ужасная судьба постигла нас? Мы даже не имеем возможности умереть с честью, сказать: «Я сделал всё» — и выпустить последнюю пулю из обоймы. Вы там все вместе, со всем народом, а на миру и смерть красна. Правильная пословица. Это мы теперь хорошо почувствовали. Кто-то из товарищей назвал нас «заживо погребенные». Ведь верно? На вершине горы замок, скрытый со всех сторон лесом. Никакого общения с внешним миром. Никто не знает, где мы, живы ли и что с нами сделают. Все что угодно, только не такой удел. Я ненавижу войну, ненавижу гитлеровцев. Их нужно уничтожить. Уничтожить навсегда, чтобы не возвращались на землю! Вот и все.

Перечел то, что написал тебе. Получился какой-то бред сумасшедшего. Хотел написать поздравление к Новому году, а написал все о смерти да о войне. Но ничего, ты ведь поймешь. До свидания. Только увидимся ли?»

13

Когда началась война, Константин Илларионович заставил себя думать только о том, как уберечь людей от влияния гитлеровской пропаганды, не дать им опустить головы и потерять веру в будущее. Чумаков ясно понимал свое положение и где-то в глубине души не однажды чувствовал страх. Но Чумаков подавлял его. Он не должен показать людям, что боится. Константин Илларионович стал приучать себя к мысли о возможной смерти. Он не считал себя героем, просто он думал, что именно теперь наступил момент, когда замполит особенно нужен команде. И кто, как не он, должен поддержать человека, ободрить его, удержать от неправильного поступка. Конечно, он. Это его долг.

Однажды во время прогулки к Чумакову подошел Уськов и, взяв его под руку и наклонившись, шепнул:

— Поговорить надо.

Чумаков огляделся вокруг. Рядом никого не было.

— Говори, мы одни.

— Вот что, Ларионыч. Должен тебе сказать, — начал Уськов, — что некоторые товарищи начинают разлагаться на глазах. Разговорчики ведут не наши. Критиковать, видишь ли, начали. Как, мол, так получилось, что отступает Красная Армия? Да и многое другое. Все это надо запомнить. Вернемся домой, пусть они ответят. Я запомню, у меня память хорошая.

Чумаков остановился, удивленно посмотрел на Уськова так, как будто бы никогда его раньше не видел.

— Кто же так говорит?

— Есть несколько человек. Могу назвать.

— Да-а… — разочарованно протянул Чумаков. — Ясно. А ты не пробовал поговорить с этими ребятами, объяснить, доказать, что они не правы, выставить свои доводы и суждения?

Уськов отпустил руку Чумакова, отстранился, потом снова приблизил к нему лицо.

— Ты что, здоров? — с испугом зашептал он. — Теперь этого, брат, делать нельзя. Продадут. Но именно сейчас мы можем узнать политическое лицо каждого. Что человек таит у себя на сердце.

— А ты не думаешь, что именно сейчас люди под влиянием гитлеровской пропаганды, голода, побоев, под влиянием момента могут говорить не то, что они носят у себя на сердце?

— Не думаю. Стойкий, наш человек никогда не скажет того, что не нужно.

— Правильно. Стойкий не скажет, но если бы все были стойкими, нам с тобой здесь делать было бы нечего. Вот что, — сурово сказал Чумаков, — не запоминать надо, а говорить с людьми. Жизнь докажет нашу правоту. А ты помоги ей. Разъясни по-человечески. Простым языком. Не запугивай. Вот так.

— Ты что ж, хочешь, чтобы всякие мерзавцы разлагали наш лагерь и потом остались ненаказанными, продолжали бы свою деятельность и дальше? — с вызовом сказал Уськов, поблескивая своими маленькими глазками.

— Ты для этого тут и находишься, чтобы не допустить разложения. Ты — коммунист. А твой метод тут непригоден. Он порочен. Я так считаю. Можешь и меня запомнить…

Чумаков быстро пошел в сторону, а Уськов не очень громко сказал ему вслед:

— И запомню. У меня, брат, память хорошая.

14

Болезнь как-то неожиданно свалила Курсака.

Утром, когда нужно было выходить на «апель», он подозвал к своей койке Линькова:

— Не пойду, Юра. Не могу. Что-то неможется.

Линьков доложил об этом Вюртцелю. Вюртцель заглянул в комнату, посмотрел на Ивана Федоровича, покачал головой и убежал на плац.

Курсак выглядел плохо: белое как мел лицо, ввалившиеся глаза, слипшиеся от пота волосы и хриплое, тяжелое дыхание.

После «апеля» Микешин подошел к механику и с тревогой спросил:

— Что, захворал, Иван Федорович? Доктор был?

Тот отрицательно покачал головой. Микешин приложил руку ко лбу больного и сразу почувствовал высокую температуру. Игорь пошел в ревир. Бойко в белом халате о помощью санитара-немца бинтовал ногу одному из матросов.

— Курсак заболел. Вы посмотрите его, когда кончите, — сказал Микешин.

Бойко кивнул головой в знак согласия.

После обеда, осмотрев механика, доктор уверенно поставил диагноз:

— Крупозное воспаление легких. Организм очень ослаблен. Необходимо усиленное питание. В ревир!

— Не пойду, — хрипло отозвался Курсак. — Здесь останусь.

— Иван Федорович, я говорю, что вам нужно лечь в ревир, — сказал Бойко.

— Не пойду, — упрямо повторил Курсак. — Знаю я ваш ревир. Три дня, и в клетчатый мешок.

— А кто за вами здесь будет ухаживать?

— Найдутся.

Бойко пожал плечами и вышел из комнаты. Микешин догнал его в коридоре:

— Федор Трофимович, надо что-то сделать с питанием для Курсака.

— А что я могу? Я ничего не могу. Тем более что он… — развел руками доктор, но, увидев, как сжались у Микешина челюсти, осекся. — Я, конечно, постараюсь, но…

Вечером в камере № 11 было принято решение: всем ежедневно отрезать по тоненькому куску хлеба от своего пайка и отдавать его Курсаку. Линьков будет наливать ему в обед самую густую миску супа. Большего товарищи сделать не могли.

Курсак не слышал ничего. Температура у него поднялась до сорока, он бредил. В бреду он вспоминал какую-то Леночку, скрипел зубами и говорил о двигателях. Микешин и Костя Кириченко не отходили от койки механика. Они по очереди дежурили около него и прикладывали ему ко лбу холодные компрессы. Так приказал доктор.

За последнее время Костя и Курсак сильно подружились. Оба были южанами, влюбленными в Черное море. Они часами могли вспоминать Одессу, Дерибасовскую, жирных «бичков», лучшую в мире рыбу «барабульку» и какие-то им одним известные истории.

Болезнь проходила тяжело. Несмотря на лекарства и уколы, которые делал доктор, Курсак чувствовал себя все хуже. Организм, вконец ослабленный голодом, не мог сопротивляться болезни. Иван Федорович так похудел, что походил на мумию.

— Я знаю, что скоро умру, Игорь. А как не хочется умирать… если бы только знал… Особенно здесь.. — шептал Курсак, сжимая влажной ладонью руку Игоря.

— Да брось ты, пожалуйста! «Умру!» Еще как машину покрутишь! И думать не смей. Ешь больше. Смотри, опять не съел обеда. Хлеб сохнет, — старался ободрить механика Микешин.

Курсак действительно ничего не ел. Тонкие ломтики, собранные товарищами, лежали нетронутыми. Иван Федорович не съедал даже своего хлеба и супа.

Он захотел быть поближе к свету. Его перенесли к самому окну. Шел апрель. Через ржавую решетку в камеру часто заглядывало солнце и виднелось светло-голубое небо с плывущими по нему белыми облаками.

Курсак смотрел в окно и мечтал вслух:

— Вот кончится война, и поедем мы принимать флот… У гитлеровцев есть кое-что… Помнишь, в Штеттине стояла «Патрия»?.. Роскошное судно, последнее слово техники… Какие там машины!.. Вот мы с тобой, Игорь, на эту «Патрию»… ты капитаном, а я старшим механиком… И с пассажирами в море… Да нет, ерунда это все, — вдруг обрывал себя Курсак.

С Чумаковым Иван Федорович вел «стратегические» беседы. Он задавал ему каверзные вопросы о причинах продвижения немцев, о возможности их победы, ругал немецких рабочих, которые пошли убивать русских, и радовался, когда Чумаков пункт за пунктом логично, умно разбивал его доводы.

— Силен ты, Ларионыч, — довольно говорил механик, закрывая глаза и откидываясь на подушку.

Через неделю после начала болезни наступил кризис. Утром доктор Бойко отозвал в сторону Микешина и Чумакова.

— Не выживет Курсак. Я больше ничего не могу сделать, — сказал он.

Днем Ивану Федоровичу сделалось хуже. Он умирал. Он то замолкал, то начинал говорить несвязно, как в бреду:

— В Одессе… там, на Приморском бульваре… есть скамейка… позади Лондонская гостиница. Я любил оттуда смотреть на порт… Вы передайте отцу, все передайте… Эх, опротивела эта баланда… Как хочется куриного бульончика, — совсем по-детски вдруг прошептал Курсак.

Костя стоял у изголовья койки. Он отвернулся, чтобы не было видно слез, которые ползли по его щекам. Услышав последние слова Курсака, он встрепенулся, схватил со стула кусок хлеба и бросился вон из комнаты.

— Куда это он? — спросил Чумакова Игорь.

Замполит пожал плечами и поправил на койке одеяло…

Костя выбежал на улицу, потолкался среди интернированных, потом подошел к домику Колера. По ту сторону проволоки гуляли упитанные цыплята. Кириченко оглянулся, присел на корточки, отломил хлеба и нежно стал подзывать птиц:

— Цыпа, цып… цып… — Он бросал крошки до тех пор, пока один из цыплят не юркнул под проволоку и не оказался почти в руках у него. Костя изловчился схватил цыпленка за шею, сунул за пазуху и бегом вернулся в замок.

— Иван Федорович, посмотри! — позвал он лежавшего с закрытыми глазами Курсака, вытаскивая полуживого цыпленка. — Посмотри, милый. Сейчас мы тебе бульончика сварим.

Курсак открыл глаза и улыбнулся.

— Ну вот и хорошо, — засуетился Костя. — Сейчас… Игорь Петрович, разводи печку. Хотя еще рано, но ребята в претензии не будут. А я этого ощиплю и…

Но Косте не удалось рассказать, что он сделает дальше… В комнату ворвался красный от злобы Колер. За ним показалась самодовольная физиономия Гайнца.

Колер подбежал к растерявшемуся Косте, вырвал у него из рук цыпленка и со всей силой, которая у него была, ударил им боцмана по лицу.

Задыхаясь и брызгая слюной, он орал:

— Ты… Ты… Унтерменш! Ворьё проклятое! Русская свинья! Вор, вор! — И еще раз ударил Костю в лицо. Теперь уже не цыпленком, а кулаком.

Костя стоял неподвижно. Казалось, он не видел Колера, не слышал его воплей. Он смотрел на Курсака. Кровь текла из разбитой губы, но и ее он не замечал.

Микешин подошел к Колеру, взял его за руку и тихо, угрожающе сказал:

— Штиль! Дизер менш штирбт!{35}

Колер испуганно отскочил от Игоря, оглянулся на Гайнца, с любопытством наблюдавшего за этой сценой, и закричал, но уже много тише, чем прежде:

— Мне наплевать, кто у вас умирает! Надо быть честным. Ворье! Возьми его, Гайнц, — указал Колер на боцмана. — В карцер!

— За мной! — скомандовал Гайнц.

Костя подошел к Курсаку:

— Прости, Иван Федорович. Не сумел я. не вышел бульон…

Курсак ничего не ответил, — сознание оставило его.

— Ну! — окликнул Костю Гайнц.

— Сволочи! За все заплатите, — с ненавистью сказал Костя, глядя на Колера, и сплюнул кровь на пол.

Гайнц грубо толкнул его к двери…

Спустя сорок минут Курсак пришел в себя, чуть слышно сказал:

— Костя… передайте… — и затих.

Микешин и Чумаков стояли подавленные. Умер Курсак, энергичный, сметливый человек, умевший все сделать своими руками. «Умный механик может сделать все» — это была любимая его поговорка. И он мог…

Костю Кириченко бросили в карцер, который представлял собою маленькое подвальное помещение с одним окном без стекол, но с решеткой. Там было сыро и холодно, как на дворе.

В карцере Колер и Гайнц жестоко избили Костю «за воровство».

 

Глава третья

1

Прошел страшный 1942 год. По Риксбургу он ковылял томительно медленно, опухший, голодный, завернутый в рваное одеяло, стуча деревянными колодками…

Под этот стук умирали…

Ни днем ни ночью не прекращалось шарканье колодок по каменным плитам замка. После девяти часов вечера, когда зажигались синие лампочки, по коридорам начиналось нескончаемое шествие людей. Огромное количество воды, которой интернированные старались заглушить голод, давало себя знать.

Этот бесконечный шум раздражал часовых; они приходили в ярость и били моряков прикладами.

Истощение дошло до крайних пределов. Как тени, двигались интернированные по плацу или бессильно сидели с закрытыми глазами.

Наступление немецких войск остановилось. В газетах стали попадаться сообщения о необходимости «выпрямления фронта». Эти новости вселяли надежду, но радоваться им не было сил…

Потом пришла новая весна, а с нею и новые беды.

Однажды в конце мая во двор лагеря въехал блестящий «опель-адмирал». Из него вышли увешанные орденами военные. Они отправились к коменданту, а через час был устроен поголовный «медосмотр». Интернированных раздели и заставили рысцой пробежать мимо врачебной комиссии, состоявшей из прибывших военных.

Время от времени высокий старик — по-видимому, главный врач — брезгливо дотрагивался стеком до живота или спины интернированного, покрытой фурункулами, и, повернув голову к коменданту, говорил:

— Грязный народ. Я наблюдал эту картину во всех лагерях. Дальше!

Комиссия посетила ревир. Доктор Бойко почтительно давал объяснения. Поняв, что прибыли «коллеги», он употреблял латинские выражения.

Ангина пекторис, астма, уремия, — указывал он на койки с лежавшими на них моряками.

Вдруг с одной из коек поднялся кочегар с «Крамского», сорвал с себя рубашку и показал комиссии свое худое, страшное тело. Это был живой скелет. Он истерически закричал:

— Бросьте вы ваши «фирголис, пекторис»! Хлеба нам нужно. Хлеба и супа. С голоду подыхаем!

В двери просунулась голова Вюртцеля.

— Что он говорит? — испуганно озираясь, спросил главный врач.

— Не хватает питания, — смущенно перевел Бойко и, набравшись храбрости, продолжал: — Он прав, господин доктор, питание и с точки зрения содержания витаминов, и с точки зрения калорийности неудовлетворительное. Люди страдают…

— Ваши люди не так плохо выглядят, — перебил Бойко главный врач. — В других лагерях, где я проводил осмотры, дело обстоит значительно хуже. А здесь больные…

Комендант наклонился к уху врача и что-то зашептал. Комиссия пробыла в ревире несколько минут, приказала проветрить помещение и отбыла.

Результатом этого посещения явилось то, что через неделю моряков построили на плацу, разбили по группам и сказали, что завтра все пойдут на работы. В замке оставили только больных, обслуживавших лагерь и капитанов.

В ревир стали привозить «молоко». Эту синевато-белесую жидкость брали на молочном заводе, где она оставалась как отход после приготовления масла и сливок и использовалась для кормления свиней…

2

Моряки работали на лесозаготовках, на деревообделочной фабрике, на фабрике золотого шитья. Некоторые группы целую неделю жили в бараках на месте работы и возвращались в Риксбург только в субботу.

Каждая группа работала под сильной охраной. Оторвавшись от лагеря, моряки выходили из поля зрения начальства. Для них на целую неделю главным становился старший солдат охраны. От него зависело все. Он мог сделать жизнь невыносимой, точно выполняя инструкцию, или смотреть на все сквозь пальцы.

Моряки работали сознательно плохо. Они ломали все, что могли, портили инструмент, сыпали в машины песок, роняли ящики с ценным грузом. При этом проявлялась такая изобретательность, что даже опытные надсмотрщики не могли поймать моряков с поличным.

Незаметно налаживались связи с населением Вартенбурга.

В свободное от работы время моряки занимались резьбой по дереву; нашлось много талантливых резчиков. В городке большим успехом пользовались портсигары, шкатулки, коробочки, изготовленные интернированными. Все эти вещи менялись на хлеб и картошку, и, хотя такая «торговля» была официально запрещена, солдаты, подкупленные деревянными подарками, делали вид, что ничего не замечают. Тот, кто не умел резать по дереву, занимался изготовлением игрушек. На вартенбургском рынке появились смешные собаки, акробаты на двух палочках, деревянные кораблики.

Микешин попал на «привилегированную» работу. Каждое утро он вместе с Линьковым и Кириченко надевал на шею веревочный хомут и впрягался в телегу. В сопровождении солдата Шульца эта «упряжка» ехала вниз, в город. Шульц был жителем Вартенбурга и больше всего боялся отправки на другое место службы. Поэтому к «лошадям» он относился плохо, всячески выслуживаясь перед начальством.

Спуск с горы не представлял затруднений. В городе телега обычно заезжала в несколько мест: в булочную, на почту, на молочный завод, на бойню.

Шульц оставлял телегу на улице, вводил моряков в помещение, ставил в какой-нибудь угол и, делая свои дела — получая почту для гарнизона, оформляя документы на молоко и мясо, — все время вертел головой, зорко наблюдая за ними.

После безвыходного сидения в лагере проезжать по городу даже в «упряжке» было интересно. Правда, Вартенбург почти не изменился с тех пор, как два года назад по нему прошли моряки. Те же чистенькие средневековые улочки, маленькие лавки, тот же мрачный плакат с огромной тенью человека в черном плаще и подпись: «Враг подслушивает тебя!»

Как будто бы все по-прежнему. Но если присмотреться повнимательнее, то увидишь, что мужчин в городе почти нет: остались одни старики и мальчишки, на почте можно ежедневно встретить рыдающих женщин, в садиках и скверах много раненых, ковыляющих на костылях, забинтованных, слепых.

Вот новый плакат: угрожающий указательный палец гитлеровского солдата в шлеме и подпись: «Сдал ли ты вещи в фонд зимней помощи?»

Многое могут увидеть пытливые, желающие видеть глаза.

Население городка на моряков теперь уже не смотрит безразлично. Все чаще можно встретить сочувственный взгляд. Больше того: увидев телегу, запряженную людьми, кое-кто из немцев неодобрительно покачивает головой.

Игорь не раз видел расклеенные повсюду приказы: «За общение с пленными русскими — 5 лет каторжных работ, за помощь им — 10 лет, за сожительство с пленным: пленному — смертная казнь, женщине — каторжные работы».

Кто же захочет иметь что-либо общее с интернированными, прочитав эти угрозы? И все же…

Телега стоит у почты. Моряки укладывают посылки солдатам гарнизона. Рядом закуривает пожилой человек. Он в баварской зеленой шляпе с пером и в кожаных коротких штанах. У него почему-то не раскуриваются сигареты. Он ругается и бросает их одну за другой на мостовую.

Богатый парень! У немцев трудно с табаком. Наконец он закуривает, ждет, пока отвернется Шульц, делает знак глазами и медленно отходит.

Все понятно! Линьков подбирает сигареты, сует их под берет…

Какая-то женщина под самым носом у Шульца незаметно бросает хлебную карточку на килограмм хлеба и исчезает в подворотне. Микешин молниеносно нагибается, и карточка в кармане…

Телега объезжает почти весь город. Дела у Шульца в разных местах.

Наконец он говорит:

— Все. Домой.

Подъем на гору труден. Шульц торопится. Он проболтал со знакомым, а гер комендант не терпит опоздания почты. Телега должна быть в замке ровно в два часа. Скорее! Колеса, стянутые железом, скользят по каменной дорожке. Какой крутой подъем! Кажется, проклятый Шульц навалил в телегу весь Вартенбург. Моряки надрываются. Они очень слабы и истощены; веревочные хомуты врезаются в шеи. Не хватает дыхания. Еще несколько метров, еще… Больше нет сил. Телега останавливается. Шульц, как уколотый, орет:

— Los!{36}

— Стоп! Мы отдохнем. Больше не можем… — Микешин сбрасывает хомут.

— Los!

Солдат тычет прикладом в спины. Так на крутых подъемах не подгоняют даже лошадей. От моряков идет пар. Несколько шагов, и Линьков падает. Микешин и Кириченко поднимают его.

— Los! — кричит Шульц. До двух часов осталось всего пятнадцать минут.

Еле живые дотягивают моряки телегу до ворот замка. Два часа.

Шульц довольно улыбается. «Гер комендант получит свои газеты вовремя».

Микешин валится на койку. Ему даже не хочется есть. Только бы лежать, не чувствовать на шее веревочного ярма…

Чумаков (он, как один из слабых, оставлен для обслуживания лагеря) садится на край койки:

— Устал, Игорь? Поел бы…

Микешин отрицательно качает головой. Он лежит с закрытыми глазами, и ему кажется, что сердце его расширяется, заполняет всю грудь и останавливается. Какое отвратительное чувство!..

3

Через месяц Шульц привык к своим «лошадям». Теперь он спокойно заходил в дома, оставляя моряков на улице.

На бойне Шульц брал мясо для охраны и собак. Однажды, когда он сдавал документы в застекленной конторке, а телега стояла во дворе бойни, к морякам направился коренастый, рыжебородый мясник с маленькими голубыми глазами. Запачканными кровью руками он вытащил из-под кожаного передника кусок коровьего вымени, бросил его на телегу, улыбнулся и прошел дальше…

Вечером в Риксбурге устроили пир: ели суп из вымени.

На следующий день мясник снова поджидал их. Как только Шульц пошел в контору, рыжий вышел из убойного зала, протянул Косте коровье легкое и сказал:

— На фронте у русских хорошо. Нацисты отступают. Я слушаю радио.

Это была первая правдивая информация, проникшая в лагерь. Ее передали по всем комнатам, сохранив в тайне источник.

Игорь с нетерпением ждал встречи с мясником.

Теперь Рыжий Франц, как прозвали его моряки, сообщал новости регулярно.

За слушание вражеских передач полагалась смерть. Франц знал об этом. По гитлеровским законам ему полагалось несколько смертей: за слушание радио, за помощь интернированным, за хищение мяса. Но Рыжий Франц, как потом узнали моряки, был настоящим патриотом, ненавидел фашистский режим Гитлера и не боялся смерти.

Рыжий Франц был настоящим, преданным другом.

В газетах появились сообщения о победах немцев под Сталинградом. Рыжий Франц предупредил:

— Не верьте газетам. Все наоборот. Паулюс окружен.

Гитлеровцы долго скрывали разгром своих армий под Сталинградом. Только спустя три недели после сообщения Рыжего Франца о победе русских моряки увидели развешанные в городе траурные флаги.

Немцы ходили хмурые, со скорбными лицами. У многих на рукава был повязан черный креп. Микешин предположил, что умер кто-нибудь из руководителей национал-социалистской партии, но, прислушавшись к разговорам на почте и уловив несколько раз слова: «Сталинград», «окружены», «погибли», — понял, в чем дело.

В полученных Шульцем газетах были напечатаны статьи, обрамленные черной каймой. Солдат, неразговорчивый более чем обычно, посматривал на моряков как-то по-новому: с опаской и удивлением.

Вечером, в шесть часов, Гитлер выступил по радио. Он объявил траур по всей стране. Все, кто понимал немецкий язык, прослушали эту речь почти полностью, — подавленные, застывшие у репродуктора офицеры забыли закрыть окна в комендатуре.

С этого дня в отношении немцев к интернированным произошло какое-то неуловимое изменение. Не то чтобы гитлеровцы стали добрее или мягче. Нет. Они остались прежними, но начали замечать моряков.

Чувство неуверенности в исходе войны появилось даже у самых закоренелых завоевателей. «Блицкриг» не состоялся, русская армия существует и побеждает. Значит, это не разрозненные группы обессиленных людей, бредущих по сожженным полям, как говорил раньше фюрер. И кто знает, чем все кончится. Может быть, эти моряки еще окажутся «наверху», если их раньше не уничтожат. А тогда…

— Вот теперь бы второй фронт! Ударить бы их с запада, — скрипя зубами от нетерпения, говорили интернированные. — И чего медлят союзники!

О втором фронте мечтали давно. Но проходили месяцы, годы, а второго фронта не было, и теперь редко кто вспоминал о нем.

Микешин как-то шепнул Рыжему Францу: «Как там с высадкой на западе?» Немец презрительно и безнадежно махнул рукой…

4

Ежедневно заезжали в булочную Майера. Шульц заходил в лавку, брал хлеб для солдат и любезничал с толстой фрау Майер, через витрину наблюдая за «упряжкой». Моряки обычно сидели на каменных столбиках у тротуара и отдыхали.

Однажды во время стоянки в окне второго этажа примыкавшего к булочной домика показалась молодая женщина. Она протирала стекла и изредка поглядывала на интернированных. Из калитки вышла девочка, держа в руках небольшой пакет. Женщина в окне заволновалась, высунулась до половины, оглядела улицу. На ней было пусто; только у перекрестка виднелся человек.

— Ну, Иоганна, скорее, — негромко сказала женщина девочке.

Иоганна положила пакет у калитки и убежала в дом. Микешин поднял глаза. Женщина спряталась за портьеру и улыбаясь показала на пакет. Игорь понял и небрежно, как мусор, сбил ногой пакет под телегу.

— Бери незаметно, — шепнул он Линькову.

Пакет развернули в лагере. В нем были хлебная карточка, несколько сигарет и кусок белой булки.

Хлебные карточки, попадавшие в руки «лошадям», в субботу отдавали работавшим в городе, а они через «своих» солдат покупали хлеб и через неделю приносили его в лагерь.

С этого дня установилась невидимая связь с женщиной со второго этажа. Когда телега останавливалась у булочной Майера, она выходила подметать или мыть тротуар перед домом. В сточную канавку выметались со двора сигареты, хлебные карточки, завернутые в бумагу куски сахара.

Маленького роста, кругленькая, с короткими руками и ногами, с молодым миловидным лицом, она напоминала шарик.

Моряки ласково называли ее Кубышечка.

Часто по возвращении «упряжки» в лагерь Вюртцель делал «лошадям» беглый обыск, но никогда ничего не находил, так искусно прятали моряки свою добычу на себе или в телеге под днищем.

…Приближалось рождество. Погода испортилась, и подъем в замок стал еще труднее. На дороге лежало месиво из мокрого снега и грязи. Ноги вязли. Разбитые ботинки пропускали воду, а в колодках ходить было нельзя: сразу же появлялись кровавые мозоли.

Все опротивело. У Микешина снова появилась мысль о побеге. Убить Шульца в лесу на горе и уйти? Но куда они пойдут в этой одежде? Каждый мальчишка узнает в них пленных… Нет, этот план не годится. Надо бежать в гражданских костюмах; кое у кого они остались. Время только теперь неподходящее. Надо подождать лета.

Вартенбург готовился к празднику. По улицам проносили елки. В колбасных и булочных готовили разные вкусные вещи, — их выдадут дополнительно по карточкам. Вартенбургские домики принарядились, сияли вымытыми стеклами и белоснежными занавесками. Иногда из-за открытых форточек слышались звуки музыки. Страшная рука войны пока еще не коснулась этого тихого, затерянного среди зеленых холмиков города. Здесь не упала ни одна бомба.

В сочельник телега задержалась в городе до вечера: почта запоздала. Пришло много посылок для солдат. Шульц, ругаясь, заполнял извещения. Сегодня он особенно злился: у него собрались гости, а он опоздал к праздничному столу. Сакраменто!

Моряки стояли на улице, поеживаясь от пронизывающего холодного ветра. Начало подмораживать.

— Когда же все это кончится, — с тоской сказал Линьков, взглянув на темное небо с застывшим в нем светлым серпом месяца. — Так хочется попасть в теплую комнату, хорошо одеться, побриться, посидеть среди чистых и нарядных людей, послушать музыку…

Никто не ответил Линькову. Слишком далеки были они от всего этого, — грязные, голодные, замученные, в хлюпающих ботинках…

Торопливо проходили запоздалые прохожие, пряча лица в поднятые воротники пальто. Мимо моряков прошмыгнула маленькая фигурка, закутанная в платок, и в телегу упала коробка.

— Кубышечка! — узнал Микешин, но женщина уже скрылась. Коробку спрятали под днищем телеги.

Любопытство было так велико, что, вернувшись в лагерь, моряки сразу же вскрыли коробку. В ней лежал настоящий сдобный кекс с изюмом, хлебные карточки, сигареты и кусочек картона, на котором акварелью была нарисована елка с зажженными свечами и слова: «Счастливого рождества». Внизу была сделана приписка: «Война скоро кончится. Надейтесь».

— Смелая женщина, — сказал Чумаков Игорю. — Она рисковала многим. У нас есть друзья в Вартенбурге.

Да, среди жителей Вартенбурга у моряков были друзья. Работавшие в городе рассказывали, что везде находились немцы, которые, несмотря на опасность для себя, старались облегчить жизнь моряков, чем-то помочь им, передать правдивую информацию.

Через два дня, когда телега стояла у булочной Майера, Игорь, Линьков и Кириченко бросили под калитку Кубышечки ответную посылку. В нее положили акробата на палочках для девочки и деревянный кораблик «Свобода», с запиской: «Мы вас не забудем. Желаем счастья».

5

Весна наступила ветреная и дружная. Снег стаял за три дня. Дороги быстро подсохли, зазеленела трава. На деревьях лопались почки, солнце все чаще заглядывало через решетки в камеры. Даже мрачный Риксбург посветлел. Краски стали ярче и веселее. Легко дышалось горным чистым воздухом. Люди делались жизнерадостнее: под солнцем согревалась кровь, остывшая за зиму, мозг работал живее.

Микешиным овладело беспокойство. Теперь, вернувшись из города, он не ложился отдыхать, как делал это зимой. Наскоро съев свой обед, Игорь выходил на плац и садился на скамью у стены замка. Теплые лучи согревали бледную кожу, Игорь вдыхал аромат леса, прилетавший из-за стены, и мечтал о побеге. Ему мерещились тропинки и заросли, — там трудно найти человека.

За лесом он видел море, бирюзовую гладь, слепящую от обилия солнца, слышал шум прибоя, играющего с прибрежной галькой. Красно-бурый парус югославского рыбака неподвижным треугольником застыл недалеко от берега… Море… Свобода…

Там много друзей. В Югославии борются партизаны, в Чехословакии патриоты казнили гаулейтера Гейдриха и наводят страх на оккупантов. Плохо спят фашисты в Чехословакии. Там помогут, укроют и не предадут. Оттуда перебраться к своим, а если не удастся — вступить в какой-нибудь отряд. До границы Чехословакии не так далеко.

Бежать из лагеря, навсегда сбросить веревочный хомут с шеи, действовать… А если смерть? Может быть, подождать, — ведь война когда-нибудь кончится. Нет, не надо ждать. Уйти, чего бы это ни стоило, почувствовать себя свободным…

С каждым днем желание вырваться на волю становилось сильнее. Микешин не находил себе места. Он начал разрабатывать возможные варианты побега.

В один из последних дней мая Игорь отозвал Чумакова в сторону:

— Константин Илларионович, давай уйдем из лагеря. Так жить у меня больше нет сил. Попытаемся хоть что-нибудь сделать. Может, доберемся до своих. Будем воевать где-нибудь, на суше или на море.

Чумаков молчал. Игорь остановился:

— Не хочешь?

— Не могу, Игорь Петрович. Да ты не думай, я не боюсь, — невесело усмехнулся Чумаков. — Страшнее, чем здесь, пожалуй, не будет. Не могу. Я должен быть там, где наши люди. Со всеми вместе. Понимаешь? А ты иди. Только не сейчас, а летом, и не один.

— Так не можешь? — разочарованно опустил голову Микешин. — Я так надеялся, что мы пойдем вместе.

— Эх, Игорь Петрович, с какой радостью я бы принял твое предложение! Опасно это, а все же пошел бы. Но ведь ты должен понять: люди ко мне привыкли, как-то слушают меня. Я должен быть с ними, сам понимаешь. Не могу, Игорь Петрович.

Микешин посмотрел в серые глаза Чумакова. Он, конечно, прав. Он не должен уходить. Люди верят ему больше, чем кому-либо другому в лагере.

— Да, вам нужно остаться, Константин Илларионович. Понимаю. Ну что ж, тогда я поговорю с Кириченко. Он, пожалуй, подходящий для этого человек. Как вы думаете?

— Годится. Костя смелый, преданный парень. И с головой. Он будет хорошим товарищем.

— Ладно, Константин Илларионович. Поговорю с Костей.

— Помни, Игорь Петрович, что об этом никто не должен знать… Неосторожное слово может все погубить.

Когда Микешин рассказал Косте Кириченко о своем желании уйти из лагеря, тот радостно ухватил Игоря за локоть и зашептал, наклонившись к самому его уху:

— А мы с Осьминкиным хотели это же самое вам предложить, Игорь Петрович. У нас уже и подготовка начата, план есть… Вот слушайте.

Во втором этаже, в тупике коридора, помещалась маленькая уборная. Ее единственное окно, забранное толстой решеткой, выходило в узкий промежуток между замком и окружавшей его стеной. Снаружи эта стена отвесно спускалась в глубокий ров. Изнутри стену подпирали наклонные кирпичные упоры. Они некруто поднимались от земли почти до самого верха стены.

Один такой упор приходился как раз против окна уборной. Охраны в этом месте не было. Часовой от главного входа в замок доходил до угла, поворачивал и снова возвращался к входу. По стене непрерывно ходили два солдата. Четыре пулемета, расположенные в угловых башнях, были далеко от окна.

Проволоки в этом закутке пока не было, но «Маннергейм» уже готовился протянуть ее здесь в два ряда и выписал собак, которых собирался пустить в этот узкий проволочный коридор. Тогда уж не убежишь!

Боцман предлагал выпилить решетку в окне уборной, спуститься на землю, по упору забраться на стену, со стены по веревке попасть в ров и по уступам каменной облицовки рва вылезти на лесную дорожку. Все эти действия должны быть точно согласованы с движением часовых на земле и на стене.

Игорю понравился план. Он был продуман со знанием обстановки.

— Что ж, хорошо, Костя. Принимается. Давайте последим еще за охраной. Одновременно начнем пилить решетку. Днем, конечно. И как можно скорее, пока не пустили собак. Чем меньше народу будет знать о побеге, тем лучше.

— Без помощников нам не обойтись, Игорь Петрович. Человек десять — пятнадцать придется посвятить в это дело. Ножовки мы получим из города, с фабрики. Я уже заказал. Их положат в банки с супом, который ребята приносят для себя на воскресенье. Веревки тоже достанем.

— Люди надежные, не сболтнут?

— Не беспокойтесь. Я ручаюсь.

Обсудив еще некоторые детали, Микешин и Костя разошлись. Ночью Игорь рассказал обо всем Чумакову. Константин Илларионович одобрил план и обещал помочь всем, чем сможет.

Ножовки принесли в первое же воскресенье. Сразу же начали пилить решетку. Пилу смазывали машинным маслом, тоже принесенным с фабрики.

Внутреннюю охрану из коридоров комендант снял после того, как моряков послали на работы. Он считал ее теперь излишней. Теперь моряки расставили по коридорам посты, чтобы вовремя предупредить очередного пильщика о приближении унтера.

Однажды все чуть не погибло из-за небрежности одного поста.

Александров, стоявший в начале коридора, засмотрелся в окно и прозевал сигнал, поданный снизу. Когда он увидел Вюртцеля, то предупредить Костю, работавшего в уборной, было уже невозможно. Вюртцель делал обход помещений. К счастью, когда он дернул закрытую дверь, Костя отдыхал и не пилил.

Вюртцель спросил:

— Кто там?

Костя не растерялся, молниеносно спустил штаны и откинул дверной крючок. В таком виде он предстал перед унтером. Вюртцель брезгливо захлопнул дверь.

После этого случая стали осторожнее.

Игорь часами наблюдал за жизнью гарнизона: нельзя было упустить ни одной мелочи. Он знал, за сколько времени солдат доходит от главного входа до угла замка, сколько минут надо, чтобы пройти стену, какие солдаты внимательны, а какие любят подремать, в какой день, в какое время выходит та или другая смена, какая высота от окна до земли…

Микешин вырезал из газеты карту, по которой можно было бы ориентироваться в пути. Он наизусть запомнил направления и названия деревень, которые должны им встретиться.

Они хотели пробраться лесами до Регенсбурга, а оттуда в Чехословакию.

Работа с решеткой подвигалась быстро. После каждого «сеанса» ее «художественно реставрировали»; получалось полное впечатление целости. Даже опытный глаз не сразу мог бы определить, что на решетке глубокие пропилы.

Экипировка тоже шла успешно. У товарищей нашлись костюмы, шляпы, ботинки, — в общем, все необходимое для того, чтобы беглецы не отличались от немцев.

Продали в городе ручные часы. Вырученные деньги отдали Микешину. Достали хлеба, насушили сухарей. Всем этим занимался Чумаков.

В середине июня установилась теплая и сухая погода. Решили бежать, когда у главного входа будет дежурить Хорек, маленький, ленивый и жадный солдат. Он уже несколько раз по дешевке тайком покупал вещи у моряков.

В тот момент, когда беглецы начнут спускаться из окна, Чумаков должен сойти к главному входу, постучать и через закрытую дверь завязать с Хорьком разговор — предложить ему какую-нибудь сделку. На некоторое время это отвлечет внимание солдата и задержит его у дверей.

Все было готово. Назначили день побега. Накануне Игорь написал в своей коричневой книжечке письмо Жене:

«Теперь, когда остаются часы до моего ухода из лагеря, я должен сказать тебе несколько слов. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что делаю. Может быть, это неразумно и никому не нужно. Но больше так жить я не могу. У меня все время какое-то гнетущее чувство. Все время кажется, что я чего-то не сделал, что я должник перед Родиной. Именно теперь, когда мы не так думаем о хлебе, и появились какие-то силы. Я все ненавижу здесь: Шульца, побои, седлообразные фуражки, оскорбления, истошные крики. Это не жизнь, а прозябание. Может быть, мне с товарищами удастся добраться до чешских или югославских партизан. А если мы благополучно дойдем до нашей линии фронта и окажемся у своих, это будет такое счастье…

Последнее время я все думал — и днем, и ночью, и во время проклятого подъема на гору, — думал о своей жизни. И вот эта мысль — «ты ничего не сделал» — не дает мне покоя. Я любил жизнь такой, какая она есть. Я не задумывался о будущем, не задавал себе вопроса: в чем же смысл жизни, для чего живет человек? Есть море, есть любимое судно, есть ты и Юрка — и достаточно. Я был счастлив. И только здесь я понял, что этого мало, что все может разрушиться сразу, как разрушилось сейчас. Значит, надо бороться против сил, разрушающих человеческое счастье. Готов ли я к этой борьбе? Мне кажется, что готов. Может быть, и мне удастся что-нибудь вложить в эту борьбу. Ты поняла меня, любимая? Теперь ты знаешь, что толкнуло меня на побег… Остается сказать тебе: до свидания. Я верю, что все будет хорошо».

Книжечку Игорь передал Чумакову.

6

Пришла ночь побега, пасмурная и тихая. Лунный свет не пробивается на землю, небо сплошь покрыто облаками. Темно кругом, только под воротами голубеет пятно: свет от лампочки затемнения. Спит лагерь…

Но в каждой комнате есть люди, которые слышат стук своего сердца. Нервы их напряжены. Как-то особенно тихо сегодня, слишком тихо и тревожно. Тишина звенит в ушах.

Все рассчитано до минуты.

Микешин встанет с койки сразу же после смены караула. Он одет, ему надо взять рюкзак и спуститься во второй этаж. Перед ним должен выйти Чумаков. Связной передаст беглецам, когда Константин Илларионович заговорит с часовым. Как медленно тянется время! Скорей бы уж…

Полночь. Сейчас Микешин услышит шаги караула.

Он прислушивается. Все тихо. Неужели у него неправильные часы? Не может быть! Он точно выверил их в городе, по городской ратуше. Микешин поднимает руку к глазам. В темноте отчетливо видны сошедшиеся в одну линию фосфоресцирующие стрелки.

Почему же не меняют караул? Обычно немцы точны. Не узнали ли они что-нибудь?

Хочется встать и предупредить товарищей. Усилием воли он заставляет себя остаться на койке.

Спокойнее. Не надо волноваться.

Под окном раздаются шаги и негромкий голос разводящего.

Микешин облегченно вздыхает. Смена караула. Снова все затихает.

Игорь слышит, как крадется по комнате Чумаков. Скрипнула дверь, — Константин Илларионович пошел на переговоры с Хорьком.

Теперь пора. Микешин встает и на цыпочках идет к двери. В комнате такая тишина, что Игорь слышит свое дыхание. Но он знает, что многие не спят; они лежат с открытыми глазами, боясь пошевельнуться…

Микешин входит в коридор и останавливается. Надо ждать связного. Наверное, Костя тоже стоит у дверей своей комнаты. На площадке появляется фигура. В синем свете лампочки она похожа на привидение. Это связной. Его шагов не слышно, — он босиком. Связной приближается к Микешину и шепчет:

— Идите, Игорь Петрович.

Игорь молча жмет ему руку и быстро сходит во второй этаж. Вот и уборная. Костя и Осьминкин уже там. Решетка вынута. Веревка спущена. Связной сбросит ее, когда все будут на земле.

— Я первый, — чуть слышно говорит Костя.

Он выглядывает в окно, потом упругим движением выбрасывает ноги вперед и исчезает. Проходит несколько секунд. За окном тишина. Веревка несколько раз дернулась, — это Костин сигнал. Значит, он уже спустился.

Следующим должен идти Микешин. Он повисает на веревке и, обжигая руки, скользит вниз. Только бы не наделать шума, когда ноги коснутся земли… Игорь дергает веревку. Кости не видно; наверное, он уже наверху. Микешин по упору забирается на стену и замечает боцмана. Он присел на корточки и поджидает товарищей. Слышно, как поднимается Саша. Кругом гнетущая напряженная тишина» Каждый шорох кажется Микешину громом.

Вот и Осьминкин на стене. Костя разматывает веревку и крепит ее.

— Скорее, — торопит Микешин. — Сейчас солдаты пойдут мимо нас.

— Пошли.

Они по очереди спускаются в ров. Остается последний этап: вылезти по отвесной, высотою в десять метров, стене рва. А там, дальше, лес…

Прошлым летом, когда их гоняли чистить ров, Микешин и боцман хорошо заметили, что стена имеет выступы как раз в районе моста. Выступы, наверное, сделаны для каких-то ремонтных работ. По выступам они и вылезут…

Спит лагерь. Азартно торгуется с Чумаковым Хорек. По стене, мимо окна с вынутой решеткой, проходит солдат. Капитан Горностаев лежит и считает секунды: «Прошло семь с половиной минут. Все спокойно. Они должны быть уже во рву… скорее, только скорее…»

…Солдата Бомке, из правой угловой башни, клонит в сон. Но спать нельзя. Может прийти проверка. Солдат трет кулаком глаза. Чем бы заняться? Бомке подходит к прожектору. Сейчас он напугает этого увальня Августа из левой башни. Спит, наверное, свинья. Вчера он здорово нализался. Бомке включает прожектор. Острый луч на секунду останавливается на левой башне, затем Бомке опускает его в ров. А глубоко все же! Луч скользит по стене и вдруг натыкается на три прижавшиеся к ней фигуры. Не может быть, невероятно! Бомке нажимает на кнопку сигнализации и дает очередь из пулемета. Потом он хватает телефонную трубку и орет прерывающимся голосом:

— Во рву люди, гер хауптман!

Вот это здорово вышло! Теперь Бомке получит награду…

В одно мгновение лагерь наполняется звуками. Пронзительно дребезжат во всех концах звонки, лают разбуженные собаки, кричат солдаты.

«Маннергейм», на ходу застегивая пуговицы, с пистолетом в руке, прыгая через ступеньки, спускается в подвал, откуда есть выход в ров. За ним, тоже с пистолетами, бегут Вюртцель, Гайнц и несколько солдат с винтовками.

Со стороны все напоминает киносъемку детективного фильма: прожекторы, бегущие люди, револьверы.

— Эх… всыпались! — вырывается у Кости. — Ладно, в другой раз…

Они по-прежнему стоят, прижавшись к стене. Подбегает «Маннергейм», и Микешин видит его искривленное, побелевшее лицо, видит, как хищно блестят зубы.

— Руки вверх! — кричит он.

Трое поднимают руки. Несколько секунд они стоят в такой позе, потом «Маннергейм» поворачивается к унтерам и неожиданно командует:

— Стреляйте!

Вюртцель медлит и удивленно смотрит на офицера.

— Стреляйте же, болваны! — рычит «Маннергейм» и нажимает на спуск. Последнее, что видит Микешин в синеватом луче прожектора, — черную дырочку пистолета и сверкающие зубы «Маннергейма»…

…Что это блестит, лед?.. Да… лед, обледенелые, нависшие над морем бревна… Как кренится пароход!.. Микешин с топором в руке скользит к борту… И никак не остановить это скольжение… У него нет сил ударить по найтовам, освободить судно от проклятого груза… А судно все кренится, сейчас его будет уже не спасти…

…Ох как тяжел топор! И от злости на топор, на лед, на такие ватные руки, он бьет по найтовам. С грохотом катятся из-под ног бревна… Они увлекают за собой Игоря, хотят столкнуть его в море… Он цепляется за поручни… Чьи-то руки хватают его. Это Костя… Он не выпустит… У него крепкие руки… Пароход медленно встает, крен уменьшается… Становится легче дышать..

Микешин очнулся в пустой комнате. Около него суетился доктор Бойко:

— Как вы себя чувствуете, Игорь Петрович?.. Лучше? Рана не очень опасная. Счастье ваше, что Вюртцель промахнулся на сантиметр… Зачем это вам надо было? Сами лезете на рожон. Зачем? — испуганно озираясь, говорил доктор.

Игорь разжал челюсти и спросил:

— Где Костя и Саша Осьминкин?

Доктор опять оглянулся и показал рукой в угол. Микешин с трудом повернул голову и увидел два клетчатых мешка в бурых кровяных пятнах, лежащих рядом на койках.

Сердце Микешина сжалось в невыразимой тоске, и он устало закрыл глаза.

7

Рана заживала плохо. Товарищи делали все, чтобы поставить Микешина на ноги. С невероятными ухищрениями они доставали в городе редкие продукты: сахар, масло, яблоки. Моряки приходили в лазарет, тихо клали свои дары на стул около койки и молча уходили, боясь обеспокоить больного.

Микешину не хотелось есть. Он неподвижно лежал, безучастно глядя на окружающее. Последние месяцы он жил мечтой о свободе… Нет Кости и Саши Осьминкина…

Только когда в ревир приходил «Маннергейм» (а он приходил часто), у Игоря напрягались нервы, и он ненадолго оживлялся. Начинался поединок. «Маннергейма» интересовало все: куда они шли, какие связи имели в городе, кто принес пилу и веревки в лагерь, кто отвлекал часового у входа?

Микешин, тяжело дыша, отвечал: пилу украли с остановившейся грузовой машины; веревки срезали на одном дворе; он не знает, где: это сделал Костя; связей в городе нет; шли к своим; помощников не было…

Гестаповец молчал. Он не верил Микешину, но других ответов получить не смог. Не дали результата и допросы некоторых моряков. «Маннергейм» с ненавистью смотрел на штурмана, жалея, что не застрелил его. Игорь тоже не отводил глаз. Он хотел запомнить это лицо на всю жизнь.

Микешин пролежал в ревире больше двух месяцев. После выздоровления его пятнадцать дней подержали в карцере и перестали выпускать за ворота замка. Шульца отправили на фронт. Теперь телегу возили другие «лошади». Охраняли их уже два солдата.

8

Группу моряков, работавшую в лесу на валке деревьев, водили на обед в кантину Клюгера. В мирное время она служила гостиницей для туристов. Светло-зеленый дом с верандой под черепичной крышей выглядел весело и приносил хозяину немалый доход. Кантина стояла на обочине дороги, недалеко от того места, где работали интернированные. Туристов не стало, и предприимчивый Клюгер заключил с комендантом лагеря договор, по которому обязывался кормить моряков.

Это было ему выгодно: можно получать продукты, а кормить людей гнилой брюквой, ботвой, картофельными очистками. Кроме того, за каждого человека полагалась особая плата. Интернированных в дом не пускали; они в любую погоду ели во дворе, под навесом.

Хозяин, толстый, самодовольный баварец с красньм лицом и маленькими веселыми глазками всегда шутил. Шутил, когда разливал по мискам грязно-серую бурду, когда заставлял ослабевших моряков таскать многопудовые мешки с картошкой, когда бил за всякие мелочи.

Сопровождавшие группу солдаты Хаак и Зиппель любили время обеда. Пока интернированные хлебали свою похлебку, хозяин приглашал конвоиров поочередно в дом, угощал жареной свининой и водкой. За это он ежедневно получал одного человека для работы по дому.

Моряки ненавидели Клюгера лютой ненавистью голодных людей, видевших, что их обкрадывают. Несколько раз они отказывались есть пищу, которую он им давал, жаловались коменданту, подавали письменные протесты, требуя перевести их в другую кантину. Ничего не помогало. Коменданту нравилась пышная фрау Клюгер, ее сдобные кухены{37}, обильно запивавшиеся недурным мозельским вином.

…Жора Сычев, радист с «Крамского», не мог привыкнуть к работе в лесу. Его чуткие руки, много лет нажимавшие на ключ передатчика, покрылись пузырями, из-под ногтей сочилась кровь, загрязненные ссадины нарывали. Да и сам он, маленького роста, щуплый, никак не подходил для такой работы. Хаак и Зиппель издевались над ним, оскорбляли, а когда обессиленный Сычев бросал топор и валился на землю — били.

— Вставай, ленивая свинья! — кричал Зиппель, толкая его носком сапога. — Жрать не дам!..

В конце концов конвоиры убедились, что от Жоры в лесу мало толку, и решили оставлять его на работе в кантине.

— Получите свою дохлятину, — презрительно говорил хозяину Хаак, показывая на Сычева. — Да смотрите, чтоб не убежал.

— Не убежит… — посмеивался Клюгер, многозначительно похлопывая по заднему карману брюк.

Жора выполнял разные работы: убирал во дворе, чистил брюкву, кормил свиней. Однажды Клюгер заставил Жору разбирать и складывать на чердаке старый хлам. Там валялись сломанные стулья, дырявые ведра, мятые тазы, битая посуда. Все это нужно было сложить в ящики и снести вниз. Пыль лезла в рот, в нос, но Жора работал не торопясь, наслаждаясь одиночеством.

Вдруг его внимание привлек покрытый пылью ящик, валявшийся в углу среди пустых бутылок. Чутьем радиста он безошибочно узнал в нем радиоприемник. Маленький, старого образца. Жора внимательно осмотрел его. Лампы на месте; одного конденсатора нет; кое-где нарушен монтаж; трансформатор обгорел.

Радиоприемник!.. У Жоры задрожали руки. А что, если разобрать приемник по частям?.. Раздать их ребятам, потом собрать в лагере… услышать Москву. Если бы… Но где же взять недостающие части? Может быть, в городе? Надо попробовать.

Привычными руками техника он согнул кусочек жести, сделал из него что-то наподобие отвертки и начал лихорадочно работать. Он разобрал все, что только можно было, отделил от ящика панель.

На лестнице послышались шаги. Радист забросил вынутые части за бутылки и стал складывать хлам в ящик.

— Что ты тут застрял? — спросил появившийся в дверях хозяин. — Давай поживее!

— Много работы, гер Клюгер, — спокойно ответил радист. — Дня на два хватит.

— Но, но! Надо закончить сегодня. Завтра уже придет машина увозить все это. Копаешься, как будто тебя здесь плохо кормят, — засмеялся Клюгер и ушел.

Жора положил в карманы своей зеленой шинели мелкие части приемника и спустился вниз. На дворе шумели моряки, пришедшие из леса. Зиппель разговаривал с фрау Клюгер, ожидая своей порции водки, которую уже пил в доме Хаак. Клюгер разливал баланду. Жора толкался среди товарищей и незаметно раздавал части.

— В лагере отдашь. Не потеряй, — шептал он.

Оставалось вынести панель. Радист снова поднялся на чердак. Он вышел оттуда с тяжелым ящиком в руках. Сверху лежала панель. Жора высыпал содержимое в общую кучу, откинув панель далеко в сторону огорода. Теперь взять ее не составит труда. Перед уходом в лагерь он спрячет ее под рубашку. Вюртцель не осматривает «лесовиков», — что можно принести из леса?

…Вечером четыре судовых радиста возбужденно шептались в углу у койки Чумакова.

— Будет работать, если лампы в порядке, — уверенно заявил радист «Тифлиса» Алексей Корсаков. Его называли богом эфира. Говорили, что для него не существует расстояния, что он может связаться с Ленинградом из любой точки земного шара. Это качество «слухача» сочеталось с отличным знанием радиотехники.

— Будет работать, — продолжал он. — Надо только достать кое-какой материал: провод, конденсатор, наушники…

— Знаете, ребята, — почти умоляюще проговорил Чумаков, — если бы вы только сумели его наладить… Хоть бы одну сводку послушать своими ушами.

— Попробуем, Константин Илларионович.

Корсаков бережно перебирал части, лежавшие на койке.

Решили немедленно приступить к сборке, делать все в строжайшей тайне. Самым удобным местом для работы и слушания, если удастся наладить приемник, признали «рабочую комнату». В ней жили обслуживавшие лагерь повара, истопники, кухонные рабочие. Собственно, она состояла из двух небольших комнат: темной, без окна, и светлой. Это было удобно. В первой комнате поставят «пост», который в случае приближения опасности даст об этом знать во вторую комнату.

Кое-кто из групп, работавших в городе, получил задание достать необходимый для ремонта материал.

На следующий день начали собирать приемник. У «рабочей комнаты» непрерывно дежурил кто-нибудь из интернированных. Во второй комнате поочередно работали радисты под руководством Корсакова. А тем временем в городе моряки, через своих друзей-немцев или пускаясь на всякие уловки, доставали части радиоприемника. Снимали катушки с электрических звонков, вынимали внутренности из репродукторов, срезали провода. Тащили в лагерь все, что могло пригодиться.

Недели через три после находки Жоры Сычева Корсаков пришел ночью к Чумакову:

— Константин Илларионович…

— Ну?! — замполит привстал с койки.

— Работает!..

Чумаков схватил радиста за руку:

— Москву слышно?

— Слабо. Но слышно…

Чумаков и Корсаков бегом спустились в «рабочую комнату». У дверей стоял сияющий «постовой»:

— Идите скорее. Сейчас «Последние известия» будут передавать.

В комнате в напряженных позах сидело несколько человек. Кто-то лежал на койке, укрывшись с головой одеялом, Корсаков потянул одеяло, и Чумаков увидел бледное, взволнованное лицо Жоры Сычева. На взъерошенной голове были надеты наушники. Тут же на койке стоял неуклюжий без обычного ящика приемник.

— Давай, Жора…

Сычев сбросил наушники:

— Ложитесь, Константин Илларионович. Сейчас будут передавать сводку. У меня настроено, — хриплым голосом сказал он. — Ложитесь, я вас накрою.

Чумаков лег, надел наушники. Под одеялом было душно и темно; только лампы светились тусклым, еле заметным светом. Константин Илларионович стал напряженно вслушиваться. В наушниках послышался треск вперемешку с громким немецким говором, врывалась быстрая речь на незнакомом языке. Какой-то надоедливый ключ выстукивал точки и тире… Эфир заполняли ближние станции. Прошло несколько минут.

— Ничего не слышу, — сокрушенно сказал Чумаков, высовывая голову из-под одеяла.

Корсаков присел на корточки, стал поворачивать рукоятки:

— Слушайте, как сейчас?

Вдруг среди хаоса звуков Чумаков различил очень далекий, слабый, но отчетливый голос. Такой знакомый! Без ошибки можно было сказать, что говорит Левитан.

«…От Советского Информбюро… За истекшие сутки сбито сорок вражеских самолетов… Уничтожено сто двадцать танков… Войска… фронта форсировали Вислу и успешно продвигаются в глубь территории противника. Освобождено двадцать три населенных пункта и заняты города…»

Совсем не то, что сообщали немцы в своих последних сводках. Они кричали о стабилизации фронта! И хотя голос Родины звучал слабо, Чумаков почувствовал, как наполняется его сердце силой, надеждой и верой в будущее.

Голос Родины… Он звучал гордо и торжественно. Никакие испытания не могли заглушить его.

Чумаков слушал, боясь пропустить слово. Теперь диктор рассказывал о боевых эпизодах. Перед глазами вставали герои, пылающие танки, воздушные бои… И во всем этом угадывалось стремительное движение армии. Катилась неудержимая лавина, сокрушая все вражеские силы на своем пути.

В наушниках послышалась незнакомая мощная мелодия и хор. Чумаков плохо разбирал слова, — мешал громкий звук заработавшего где-то поблизости зуммера. «Союз нерушимый республик…»

Передача кончилась. Чумаков накрыл приемник одеялом, облизнул пересохшие от напряжения губы, слез с койки. Он стоял посреди комнаты взволнованный и счастливый. Глаза всех присутствовавших были обращены на него. Ждали, что он скажет. Наконец Чумаков, подавив волнение, проговорил:

— Все хорошо, товарищи. Скоро конец Гитлеру. Очень скоро…

Он подошел к Корсакову, крепко прижал его к себе:

— Великое дело сделали! Ты и все, кто помогал. Давайте карту. Нанесем истинную линию фронта. — И Чумаков рассказал все, что слышал, не упуская ни одной подробности.

Тут же разработали план прослушивания советских передач. Каждую ночь радисты должны ловить Москву, записывать все, что услышат. Потом сводку перепишут, размножат и передадут в каждую комнату. Приемник договорились хранить в «рабочей комнате», в нише, которую сделает Виктор Шурыгин в стене. Есть такое место, где от времени известковая связь ослабла и кирпичи будет легко вынуть.

Настроение в лагере поднялось. Сводки поступали регулярно. По заданию Чумакова моряки несли их и за стены тюрьмы. Сложным путем передач сводки оказывались в бараках русских, вывезенных на земляные работы, попадали в лагерь к французским военнопленным, где русский текст переводился на их родной язык.

Маленький уродливый приемник из-за высоких стен, из-за колючей проволоки приносил сотням людей надежду, вливал в них новые силы, будил волю к борьбе.

В Риксбурге во всех камерах имелись вырезанные из немецких газет карты, на которых моряки отмечали движение советских войск. С каждым днем пространство, заштрихованное красным карандашом, увеличивалось.

9

Радиоприемник просуществовал в замке три месяца.

Как-то Вюртцелю пришла мысль сделать обыск в «рабочей комнате» днем, когда жившие в ней были на работе. Он перерыл все койки, заглянул за шкафы и уже собрался уходить, когда внимание ето привлекла известка, рассыпанная на полу. Он подошел к койке радиста Гончарова и увидел свешивающуюся со стены проволоку, которую по небрежности не убрали после ночного слушания. Приемник был обнаружен.

Вюртцель завернул его в одеяло и в восторге от своей находки побежал с докладом к «Маннергейму»:

— Гер хауптман, мне удалось обнаружить вот это в «рабочей комнате». У койки Гончарова…

Он. ожидал благодарности, а может быть, награды. Но, против ожидания, брови «Маннергейма» сдвинулись, глаза округлились, — это бывало с ним в минуты гнева.

— Обнаружили? Где вы были раньше, когда этот аппарат принесли в лагерь? Идиот! Обнаружил! Теперь не оберешься неприятностей с управлением. В солдаты тебя надо разжаловать… Пошел вон и молчи!

Вечером состоялось совещание. Присутствовали «Маннергейм», комендант и вконец расстроенный Вюртцель. Он уже все понял: происшествие было чрезвычайным. Следовало немедленно отправить виновников в гестапо, но тогда где же бдительность комендатуры в этой строгой тюрьме? Лучше замять это дело и ограничиться внутренними мерами взыскания.

Комендант долго орал на вытянувшегося в струнку Вюртцеля, но шума решили все же не поднимать.

Теперь Вюртцель свирепствовал при обысках. Пронести что-нибудь в лагерь стало почти невозможно.

Но дело было сделано: моряки уже хорошо знали действительное положение на фронтах.

 

Глава четвертая

1

Истопник, работавший в комендатуре, сообщил, что в лагере ждут каких-то посетителей. Солдаты в спешном порядке готовили для них комнату: устанавливали койки, столы, шкафы. Моряки строили всякие предположения и наконец решили, что приедет комиссия Красного Креста с обследованием лагеря. Эту комиссию ждали давно. Но… приехали офицеры РОА.

«Русская освободительная армия», или, как ее сокращенно называли, РОА, была организована перешедшим на сторону Гитлера предателем Власовым при непосредственном участии главаря гестаповцев Гиммлера. «Армия» состояла из потерявших человеческий облик предателей, подобранных Власовым в лагерях смерти, и матерых врагов Советской власти. Одетая в немецкую форму, она отличалась от регулярных войск вермахта только нарукавным знаком с трехцветными полосками бывшего царского флага и буквами РОА.

Эту не имевшую родины армию одинаково презирали как русские, так и немцы. Несмотря на отчаянную агитацию, посулы, различные привилегии, люди не шли в нее: большинство предпочитало лучше умереть от голода и пыток, чем надеть немецкий мундир, хотя бы и с нарукавным знаком «РОА».

Зачем приехали в «ILAG-99» представители этой армии, не составляло секрета. «Агитаторы» Власова прибыли для вербовки моряков…

Ночью Чумаков собрал бюро.

— Вот что, товарищи, — сказал он. — Я считаю, что мы не должны слушать этих предателей. Не потому, что нас сагитируют и кто-нибудь пойдет в РОА. Нет, конечно. Мы не должны слушать их просто из чувства собственного достоинства. Стыдно нам их слушать. Надо показать, что мы прекрасно понимаем, кто они, и глубоко их презираем.

— Что вы предлагаете? Демонстрацию? — спросил Микешин.

— Да, демонстрацию. Сколько приехало «агитаторов»? Трое? Значит, вербовка будет проходить в трех комнатах. Ну, а если в двух — тем лучше. Как только эти господа начнут, мы покинем комнаты и разбредемся по плацу. Немцы ничего не должны подозревать. А нашим — сегодня же сообщить план действий. Итак, если будет три комнаты, — я остаюсь в одной, во вторую пойдете вы, Игорь Петрович, а в третьей будете вы, Павел Дмитриевич. Нет возражений?

Через полчаса все моряки знали о том, что предложил Чумаков, и согласились с ним. Только Сахотин выразил неудовольствие:

— Подумаешь! Можно и послушать. Насильно в армию не затянут.

— Дело твое. Можешь остаться, а если хочешь — и записаться, — холодно сказал Линьков. — Ну а теперь спать.

В первый день пребывания в лагере «агитаторы» заседали в комендатуре. Прогуливаясь по плацу, интернированные видели через открытое окно, как три офицера в чистеньких мундирах рылись в «делах» и рассматривали мореходные книжки.

Чумаков оказался прав: на следующий день, в воскресенье, после «апеля», морякам приказали зайти в замок и собраться в трех комнатах. Микешин направился в седьмую комнату. Она была битком набита моряками.

Через несколько минут в комнату вошел «агитатор» в сопровождении Гайнца. Власовец встал у окна и снисходительно посматривал на моряков. Унтер скомандовал:

— Тихо!

Постепенно в комнате воцарилась тишина. «Агитатор» достал из папки какие-то бумажки, одернул мундир и. сказал добродушным баском:

— Здравствуйте, друзья!

Никто ему не ответил. Он откашлялся и начал, видимо, наизусть затверженную речь:

— Меня ничем не обидела Советская власть, друзья. В Советской Армии я был майором. Имел награды, два ордена Красного Знамени. Вот… — он пошарил в .кармане и вытащил ордена.

— С какого честного человека снял? — громко и насмешливо спросили из массы моряков.

— Что вы сказали?

Микешин сунул пальцы в рот, и резкий свист заполнил комнату. Это был сигнал. Опрокидывая столы и стулья, моряки бросились в коридор, по которому уже бежали вниз, на плац, люди из других комнат.

— Стой! Оставаться в комнате! — заорал Гайнц и схватил за куртки двух зазевавшихся моряков, но комната уже опустела.

Власовец засунул в карман свои бумажки и направился к двери. Седовласый «агитатор», вышедший из другой комнаты, возмущенно размахивая руками, говорил своему товарищу:

— Невиданно! Это какая-то банда хулиганов. Я предупреждал Хмелевского, что здесь нам делать нечего…

Навстречу к ним быстро шел «Маннергейм».

— В чем дело, Вюртцель? — спросил он унтера. — Почему все на дворе?

Вюртцель вытянулся и почтительно наклонил голову:

— Не захотели слушать, гер хауптман.

— Плохо все организовали, — язвительно сказал седовласый «агитатор».

«Маннергейм» обернулся и презрительно процедил:

— Ну уж вы-то помолчите…

Не взглянув больше на «агитаторов», он зашагал вниз по лестнице. За ним понуро потянулись власовцы. Собирать интернированных вновь не имело смысла: все было ясно.

Вечером «Маннергейм» докладывал рассерженному коменданту о несостоявшейся вербовке в РОА…

— Если вы помните, я не советовал, гер комендант, допускать представителей «Русской освободительной армии» в наш лагерь. Но сегодняшний день еще раз подтверждает мои опасения: имеется центр, который руководит интернированными.

Комендант перебил «Маннергейма»:

— Учтите, капитан: это ваша обязанность раскрыть их центр и ликвидировать его. Мы не можем допустить… Кроме того, возможны неприятности с… этими… из РОА…

Гестаповец махнул рукой, как будто отгонял назойливую муху:

— Об этом не беспокойтесь. У них, к сожалению, везде провалы. А центр раскроем.

«Маннергейм» встал и попросил разрешения уйти. В своем кабинете он сел к столу и задумчиво начал перебирать картотеку… Он хорошо изучил интернированных. Да, надо попробовать этих. Гестаповец порылся в ящике и достал карточки Дробыша и Сахотина.

2

Утром Вюртцель пришел за Дробышем:

— Дробыш, к хауптману. Шнель! Одевайся.

Дробыш поежился. Зачем его вызывает Франкстоф?

К хауптману по хорошим делам не приглашали. Георгий Георгиевич стал медленно накручивать на ноги обмотки, сделанные из старого одеяла. Вюртцель, заложив руки за спину, смотрел в окно. Вид у Дробыша был расстроенный и печальный. Микешину захотелось как-то ободрить своего бывшего капитана. Подойдя к нему, Игорь заговорил о первом, что пришло на память:

— Знаете, Георгий Георгиевич, о чем я сегодня вспомнил? — Дробыш удивленно посмотрел на Микешина. — О том, как вы лихо разошлись с французом в Средиземном море. В тумане. Ну, помните?

Капитан утвердительно кивнул головой.

— Я был восхищен вашей выдержкой и волей. Тогда мне казалось, что вы сделаны из гранита…

— Да, выдержка для моряка — важнейшее качество, — с гордостью отозвался Дробыш. Лицо его посветлело, даже плечи, казалось, расправились.

Он встал. Наверное, в эту минуту Георгий Георгиевич снова почувствовал себя тем прежним «шикарным» капитаном, знатоком красивых морских маневров, традиций и службы…

Вюртцель провел Дробыша к «Маннергейму», щелкнул каблуками и удалился.

Гестаповец сидел насупленный и даже не предложил капитану сесть.

— Слушайте, Дробыш, — сказал после некоторого молчания «Маннергейм», — вы знаете, кто восстанавливает интернированных против мероприятий командования?

Дробыш вздрогнул. Вот чего от него хотят! В мыслях у него пронеслись ночные совещания, решения, которые распространялись по лагерю. Но его не посвящали в эти дела. Да он и сам не стремился участвовать в них.

— Нет, я не знаю, господин Франкстоф, — убежденно сказал Дробыш.

«Маннергейм» укоризненно посмотрел на капитана:

— Вы не хотите спасти лагерь от репрессий, Дробыш? Ведь вы понимаете, что мы не оставим этого дела. Впрочем, мы знаем все и без вашей помощи. Вот… — гестаповец протянул Дробышу список. Там были написаны шесть фамилий замполитов и внизу приписка: «Я подтверждаю, что указанные лица являются комиссарами».

Мысль Дробыша лихорадочно работала, пока глаза читали список. Он ни минуты не сомневался и раньше, что немцы знают по «судовым ролям» всех замполитов. Странно было бы, если бы они этого не знали. Но зачем эта приписка?

— Подпишите, — просто сказал «Маннергейм».

Все завертелось у Дробыша в глазах. Он покраснел:

— Нет, я не могу подписать этот документ. Я никого не знаю, — неуверенным голосом проговорил Дробыш, умоляюще смотря на офицера.

— Не стройте из себя дурака! — закричал «Маннергейм». — До сих пор я относился к вам хорошо. Мы поддерживали вас: подкармливали, не гоняли на работу. Но если вы будете упорствовать, то я отправлю вас в КД вместе с этими молодчиками. Там вы узнаете, что такое настоящий лагерь. Ну… Это ведь формальность.

Дробыш не отвечал. Мысли путались, и он хотел привести их в ясность. Немцы все равно знают замполитов. Что изменится, если он подпишет список? А почему он, именно он, должен подписывать? Почему именно его вызвал «Маннергейм»? И неожиданно, как вспышка нестерпимо яркого света, пришла мысль: немцы рассчитывают на него как на предателя!.. Не зря они его подкармливали… не зря не гоняли на работу… Знание английского языка тут ни при чем… И вежливость, и корректность тоже. Просто его, капитана Дробыша, купили за похлебку. Купил этот гестаповец с ненавистной белозубой улыбкой…

На лбу у Георгия Георгиевича мелкими капельками выступил пот.

— Дробыш, подписывайте и не сердите меня, — мягко, приняв раздумье капитана за колебания, сказал «Маннергейм». — Не бойтесь, ничего вашим комиссарам не будет. Их только изолируют в худшем случае. Никто не собирается их расстреливать, хотя и следовало бы. К сожалению, они тоже попадают в разряд интернированных. Скорее, Дробыш. Не надо волноваться. Об этом никто не будет знать. — «Маннергейм» протянул капитану перо. — Или вы сегодня поедете в КЦ. Не хотите?.. Вюртцель!

Дробыш молчал. Почему-то перед глазами встал Микешин. «А вы знаете, о чем я сегодня вспомнил?..»

Что же делать? Как он этого не понял раньше? Купили за миску похлебки… Купили? Нет!

«Нет!» — решил окончательно капитан и тяжело вздохнул, как человек, которого уже ничто не спасет.

— Я не знаю этих людей. Они плавали на других судах.

— Доннерветтер! О, я тебе покажу! Ты увидишь, как шутить со мной…

Гестаповец привстал и сунул кулак в лицо Дробышу. Капитан не шевельнулся.

— Ты будешь подписывать? — зловещим шепотом, выходя из-за стола, спросил «Маннергейм».

Удивительное спокойствие охватило Георгия Георгиевича.

— Я не знаю этих людей. На моем судне комиссара не было. Он ушел в отпуск перед отходом в рейс, — проговорил Дробыш.

Гестаповец еще раз ударил и крикнул:

— Вон! Поедешь в КЦ!

Он гневно скомкал сигарету, со злостью швырнул ее в угол, потом позвонил и приказал Вюртцелю привести к нему Сахотина.

Герман страшно перепугался. Он видел, каким вернулся из комендатуры Дробыш, и не знал, что думать. По дороге он все время спрашивал Вюртцеля:

— Что случилось? Что случилось?

Вюртцель молчал.

У «Маннергейма» сидел переводчик.

— Сахотин, вы обвиняетесь во вражеских действиях против германского рейха, — начал гитлеровец и строго глянул на Сахотина круглыми совиными глазами.

Герман побледнел. Он испуганно смотрел на гестаповца, не в силах выговорить ни слова.

— Вы понимаете, что это значит? Вы организовали слушания московского радио в лагере, вы распространяли листовки и призывали интернированных к неповиновению.

— Я… я… никогда этим не занимался, — наконец пролепетал Сахотин. — Вы ошибаетесь, гер хауптман. Я никогда…

— Тогда кто же занимался?

— Мне это неизвестно.

— Вы лжете, Сахотин. Вы плавали на «Крамском» комиссаром, мы и это знаем…

— Нет, нет, это неправда! Вторым помощником! Я же говорю, что вы ошибаетесь, гер хауптман. У нас был другой… — с жаром говорил Сахотин, потрясенный предъявленным ему обвинением.

— Кто же у вас был комиссаром?

Сахотин молчал. Он понял, что попал в ловушку.

— Хорошо, Сахотин. Вы можете ничего не говорить. Ганс, — обратился «Маннергейм» к переводчику, — пусть приготовят машину и скажите Вюртцелю, чтобы он захватил его вещи… — гестаповец кивнул на Сахотина. — С ним поговорят в другом месте. Там он расскажет и о своей деятельности.

Безумный страх охватил Сахотина. В голове его проносились страшные картины: гестапо, мрачные подвалы, пытки… А он так плохо переносит боль. Вдруг будут вгонять иголки под ногти? Он слышал, что в гестапо употребляют такие методы. Боже, только не это! Он взглянул на «Маннергейма», углубившегося в чтение бумаг и, казалось, забывшего про Сахотина. Под окном заурчала машина.

В конце концов почему он, Сахотин, должен жертвовать жизнью за другого человека? Сейчас не такое время. Гибнут миллионы людей. Пусть будет счастлив тот, кто любой ценой сумел выжить. К тому же Зайцев — старый, пожил в свое удовольствие, а он, Сахотин, молодой. Жизнь еще вся впереди. Нет, к черту, он не желает умирать из-за того, что кто-то организовал в лагере радиослушание. Подумаешь, конспираторы нашлись. Кому это нужно? Сидели бы себе тихо до конца войны, и все было бы в порядке. Пусть пеняют теперь на себя. А предательства здесь никакого нет. Немцы и так знают, кто замполиты. В общем же, пусть все идут к черту.

В комнату вернулся переводчик.

— Так как же, Сахотин? Кто у вас был комиссаром? — поднял наконец голову «Маннергейм».

— Зайцев, — решительно сказал Сахотин.

Хауптман посмотрел в список и удовлетворенно кивнул головой.

— Вот теперь, Сахотин, я вижу, что вы говорите правду. Зайцев. Все они тут записаны. Подпишите.

— Нет, нет. Я подписывать ничего не буду, — снова испугался Сахотин. — Я же сказал…

— Да вы не бойтесь — усмехнулся гитлеровец. — Я даю вам слово немецкого офицера, что об этом никто не узнает. К тому же вы только подтвердите то, что уже подписано одним человеком…

«Дробыш», — мелькнуло у Сахотина.

— Что я должен подписать? — опасливо спросил он.

— Вот это. — Гестаповец положил перед ним листок с фамилиями замполитов, прикрыв рукою место, где якобы подписался Дробыш.

— А нельзя не подписывать? — заискивающе улыбнулся Сахотин. — Я так вам скажу все фамилии.

— Нельзя. Это проформа. За своих товарищей не беспокойтесь, им ничего не будет. Подписывайте.

Сахотин подписал, и тотчас же ему сделалось тошно. Как бы не узнали! Правда, он не один, но все же… Вдруг как-нибудь откроется. Тогда он пропал.

— Так очень прошу, чтобы никто…

— Понятно, понятно. Теперь идите, Сахотин, в лагерь и не занимайтесь больше агитацией против Германии. Я вас на этот раз отпускаю, ну а в следующий раз вам придется беседовать уже не со мной.

— Что вы, господин хауптман, я понятия не имею… — опять похолодел Сахотин. Откуда этот проклятый «Маннергейм» взял, что он занимался агитацией? Наоборот… Он никогда не интересовался этими делами.

— Хорошо. Идите.

В дверях замка он столкнулся с Александровым. Тот подозрительно посмотрел на Сахотина:

— Зачем это вас вызывали?

— Да так, пустяки. Я просился на другую работу. Отказали, сволочи.

В комнате он заметил бледного Дробыша, который складывал что-то в свой мешок.

«Тоже подписал», — облегченно подумал Сахотин, глядя на расстроенное лицо капитана.

Дробыш считал себя погибшим. Он несколько раз порывался рассказать о том, что случилось с ним, товарищам, но боялся. А вдруг подумают, что он все же подписал и оправдывается… Нет. Пока лучше молчать. Он собрал свои вещи и ждал, когда его позовут. Но прошел день, потом второй, Дробыша никто не трогал, только перестали давать добавочную миску супа.

Понемногу капитан стал приходить в себя. То, что он нашел силы отказаться от подписи, наполняло его уважением к самому себе. Пусть говорят про него что хотят, а Георгий Дробыш никогда не станет подлецом. Он вырос в собственных глазах, и теперь ему хотелось общаться с товарищами, жить их интересами…

Георгий Георгиевич стал чаще разговаривать со своей командой и даже предложил себя в руководители кружка английского языка.

3

Спустя два дня замполитам приказали собрать вещи и выйти на плац. У комендатуры пофыркивал лагерный грузовик с брезентовым верхом. «Маннергейм» давал инструкции четырем солдатам-конвоирам.

Над Риксбургом стояло серое, неприветливое утро. Шел мокрый снег и тут же таял, образовывая под ногами жидкую холодную кашицу. Уныло стучал на ветру оторвавшийся от крыши железный лист. Скрипел флюгер на домике Колера.

Замполиты стояли у калитки и ждали дальнейших распоряжений. Их окружали товарищи и молча совали в руки носки, варежки, хлеб, картошку — все, что могли отдать. Говорить было нечего. Все понимали, какая опасность грозит этим шестерым.

Чумаков присел на стенку колодца, опустив на землю тощий рюкзак. Его лихорадило. Он простудился несколько дней назад на расчистке снега, и простуда до сих пор не проходила. Известие о переводе в другой лагерь Константин Илларионович принял спокойно. Аккуратно собрал вещи, передал Горностаеву книги, нашел в себе силы шуткой подбодрить замполита с «Днепра», который совсем было сник… Теперь наступил момент расставания, и тоска охватила Чумакова. Он знал, что покидает этот лагерь и товарищей навсегда. Что ждет его впереди? Во всяком случае не лучшее. В этом на гитлеровцев можно положиться.

Константин Илларионович вспомнил, как протестовала его жена, когда он согласился снова пойти плавать. Она оказалась права. Плавание принесло ему несчастье. Мелькнула мысль о том, что все могло бы быть иначе, если бы он остался на берегу. Но он не мог остаться на берегу. Он должен быть на судне. Разве это не его долг как моряка-коммуниста? Снова он подумал об ужасах, которые ждут его в КЦ.

Нет, Чумаков не боялся. Он давно приучил себя к мысли, что гитлеровцы рано или поздно расправятся с ним, и смерть не пугала его. Она стала органической частичкой его бытия. Он привык к ней, как каторжник привыкает к тяжелым кандалам, которые всегда с ним. Сейчас смерть приблизилась, мечта о свободе отодвинулась дальше. Но еще не все кончено. Пока он жив.

— Выше голову! — подбадривая сам себя, вслух сказал Чумаков и повернулся к сидевшему рядом в мрачной задумчивости Микешину. — Не все еще кончено.

— Не все, Константин Илларионыч, — обрадованно подхватил Игорь. — Неужели ты думаешь?..

— Я всегда теперь об этом думаю, Игорь, — тихо сказал Чумаков. — Но падать духом не надо. В жизни случаются самые невероятные вещи. Может быть, повезет и нам… Ну, давай прощаться. Вон Вюртцель уже приглашает в «карету».

Чумаков стиснул руку Микешина. Глаза их встретились и повлажнели.

— Прощай, Игорь. Передай Ане, если что… Какие бы ни происходили события — не теряйтесь. Все равно мы победим. Фашизму не будет места на земле. Прощай.

— Прощай, Константин Илларионович. Мы еще увидимся. До свидания, друг.

Микешин не выпускал руку Чумакова. К ним уже бежал рассерженный Вюртцель.

— Шнель, шнель, Шумакофф! — закричал Вюртцель и подтолкнул Константина Илларионовича к калитке.

Замполит обернулся, кивнул головой стоявшим у проволоки интернированным и быстро направился к машине.

Игорь подошел к калитке, но часовой преградил ему путь. Микешин стоял на плацу до тех пор, пока машина не выехала из ворот. Двор опустел.

Тяжесть большой потери легла на сердце Игоря.

…Сахотин через окно наблюдал за происходящим на дворе. У него вспотели руки, а в коленях чувствовалась неприятная слабость. Вот они, последствия его беседы с «Маннергеймом». Людей увозят, может быть, на гибель. И он виновник. Вдруг все-таки как-нибудь об этом узнают? Тогда… Сахотин побледнел. Нет, не может быть. «Маннергейм» дал слово офицера сохранить все в тайне. А больше неоткуда узнать. Но проклятый документ с его подписью! Он существует. Надо надеяться, что с замполитами ничего плохого не случится. А ведь могут расстрелять… О боже…

Сахотин невидящими глазами смотрел на уже пустой двор.

— Увезли? — услышал он позади себя голос. Герман вздрогнул и обернулся. Рядом с ним стоял Александров.

— А? Увезли… Ведь надо же… А? Наверняка их кто-нибудь предал. Как ты думаешь?

Александров ничего не ответил, а Сахотин, заглядывая ему в глаза, продолжал:

— К сожалению, есть и среди нас мерзавцы. Мисочку супа за красивые глаза не дают. «Маннергейм» книжечки «так» носить не будет. Как ты думаешь?

— Пошел ты к черту! Никак я не думаю, — разозлился Александров и отошел от Сахотина.

Герман облизнул губы и медленно поплелся по коридору.

4

В марте сорок пятого года начались сильные налеты на Баварию. Почти ежедневно над Риксбургом пролетали американские самолеты. С волнением прислушивался Микешин к тому, как рокотали моторы и, удаляясь, затихали. Потом гул нарастал снова — это шла следующая «волна». Над замком самолеты поворачивали на Мюнхен или Нюрнберг.

Слышались отдаленные взрывы. Ночью на горизонте виднелись зарева пожарищ. В лагере царило оживление. Рыжий Франц передавал самые отрадные вести: советские войска стремительно наступали на всех фронтах, перешли Одер и угрожали Берлину. На западе наконец был второй фронт. Конец войны приближался.

Для лагеря этот конец мог быть самым неожиданным. Никто не знал, что предпримут гитлеровцы: уничтожат ли всех моряков, сбегут ли, бросив Риксбург на произвол судьбы, или будут эвакуировать в более отдаленные районы. Можно было ожидать всего. Офицеры «ILAG» ходили озабоченные и раздраженные.

В большой тайне в лагере началась подготовка к самозащите. Экипаж каждого судна разбили на боевые группы, состоявшие из шести — восьми человек. Группа имела старшего. Во главе групп экипажа стоял капитан. Всеми экипажами руководил штаб. В него вошли Горностаев, Микешин, Линьков и несколько человек из команд. Решили так: если лагерю будет грозить уничтожение, то, несмотря ни на что, интернированные должны попытаться разоружить внутреннюю, потом внешнюю охрану и изолировать офицеров комендатуры.

Для первого нападения у моряков был спрятан пистолет, который с большими предосторожностями доставили в лагерь работавшие в городе. Пистолет получили от Рыжего Франца.

Этот план имел мало шансов на успех, но моряки считали, что даже в худшем случае кое-кому все же удастся вырваться за ворота, а иначе погибнут все.

Если же немцы предпримут эвакуацию, моряки должны действовать, исходя из обстановки.

Группы деятельно готовились. Прежде всего достали в городе карту местности. Линии фронтов взяли из немецких газет. С этой карты снимали копии все группы. Чтобы ориентироваться в лесу, намагнитили иголки, которые должны были служить своеобразными компасами. Затем приступили к сбору продовольствия.

Игрушки, портсигары, оставшиеся у некоторых, носильные вещи потекли в город в невиданном доселе количестве. Их отдавали почти даром, лишь бы получить хлеб. Его сушили и складывали в специально сшитые для этого заспинные мешки. Никто не смел взять ни кусочка из запасов группы. Подготовка шла тем более успешно, что унтера потеряли всякий интерес к лагерю: у них нашлось достаточно много личных дел, требовавших своего завершения до конца войны. Даже вездесущий Вюртцель заглядывал в камеры редко.

Весь март прошел в подготовке, в волнениях, в сборе всевозможных слухов и информации о движении фронтов. Говорили, что бои идут уже в ста километрах от Вартенбурга.

В начале апреля всех моряков из города вернули в лагерь, усилили охрану и перестали выпускать за ворота даже «лошадей» с телегой. Почту возили на автомобиле, который теперь всегда дежурил у комендатуры.

Беспокойство и возбуждение моряков росли. Лишенные информации, они не знали, что делать. Им перестали давать даже немецкие газеты. Налеты на Мюнхен и Нюрнберг участились. В одну из холодных апрельских ночей моряки были разбужены грохотом, который слышался совсем рядом. Казалось, бомбят замок.

Повскакав с коек, все бросились к окнам. Вартенбург пылал. К небу поднимались огненные языки. Слышался отдаленный вой сирены. Несколько зениток пытались стрелять, но сразу же были подавлены.

Запоздало завыла сирена в замке. В серой предрассветной мгле по двору бежали в бомбоубежище гитлеровцы.

Налет продолжался всего несколько минут. Шум моторов затих, замолчали сирены. Только ветер раздувал пожары в городе.

Утром Вюртцель собрал группу моряков в сорок пять человек и под сильной охраной отправил в Вартенбург разбирать завалы и расчищать улицы. Интернированные вернулись в лагерь поздно, насквозь пропыленные и усталые. Они рассказывали, что городок сильно пострадал, много домов разрушено, есть жертвы…

Вартенбург дождался своей очереди. Война уже сжимала ему горло.

От мирного покуривания глиняных трубок, от доморощенных стратегических концепций, от слушания по вечерам рассказов раненых пришлось бюргерам перейти к тушению пожаров и разборке развалин, под которыми находились трупы их близких.

Вартенбуржцы растерялись. На улицах они жались к стенкам и, хотя было тихо, испуганно поднимали головы к небу. Может быть, впервые многие из них прокляли войну, фашизм и своего фюрера.

Александров, побывавший в городе, рассказывал, что известной колбасной Обермюллера больше не существует. Сам Обермюллер, этот заядлый нацист, не расстававшийся с коричневой формой СА, автор плакатика на окне своей лавки: «Евреям и полякам не продаем. Хайль Гитлер!» — сидел на развалинах дома, подложив под себя порванный портрет Гитлера, и причитал: «Боже, боже! Какой черт сунул нас в эту войну!»

На следующий день в комендатуре жгли архивы. Жирная бумажная копоть летела из труб барака и густо оседала на плацу, крышах и стенах.

Сахотин с наслаждением вдыхал едкий дым. Он даже поймал листик копоти, растер его в пальцах и брезгливо мазнул по стене. На желтой штукатурке остался длинный черный след…

Ночью интернированных подняли. По коридорам и комнатам метались унтера с карманными фонарями, — в сети не было тока. Совсем рядом грохотала орудийная стрельба. В окнах дрожали стекла. В небо взметывались красные отблески.

Приказали срочно собрать необходимые вещи и выходить на плац. Там, выстроенные в каре, стояли солдаты гарнизона. Вюртцель, в непромокаемой накидке и с автоматом через плечо, строил моряков внутри каре в длинную узкую колонну по четыре человека в ряд.

— Кажется, начало конца. Дали распоряжения? — тихо спросил Горностаев у Микешина, когда они с рюкзаками выходили из замка.

— Да. Все становятся по своим группам. Я никогда не думал, что нас охраняет так много солдат. Наверное, их не меньше сотни…

Микешин волновался. Что будет дальше? Как надо действовать, чтобы спасти людей? Только не горячиться! Прежде всего — выдержка. Не предпринимать необдуманных и легкомысленных шагов. Малейшая оплошность — и немцы перестреляют всех. Но нельзя и прозевать момент, иначе будет поздно.

На дворе комендатуры суетились офицеры, складывая вещи в закрытый брезентовым верхом грузовик. У легковой машины стоял хмурый комендант в перетянутом ремнями сером плаще и натягивал на руки перчатки. У продовольственного склада на подводу, запряженную двумя лошадьми, нагружали хлеб.

— Как вы думаете, Игорь Петрович, куда это нас? — спросил Александров, становясь в колонну рядом с Микешиным.

— Не знаю. Эвакуируют. Фронт близко.

— Может быть, рванем по дороге? — с загоревшимися глазами шепнул матрос.

— Может быть. Увидим. Ты старший?

— Я.

— Не торопись.

— Знаю, Игорь Петрович.

Гайнц с солдатами обыскивал лагерь. Никто не должен был остаться, кроме тяжело больных. Наконец все закоулки осмотрели; Вюртцель проверил моряков по списку; комендант поднял руку и сел в машину. Скрипнули и распахнулись ворота. Офицеры начали прыгать в грузовик. Машина и телега с хлебом выехали на подъемный мост. Раздалась гортанная команда унтеров:

— Aufschlissen! Marsch!{38}

Колонна дрогнула и, сжимаемая с четырех сторон солдатами, извиваясь, двинулась к выходу.

Прильнув к решеткам, больные из ревира кричали:

— Прощайте!.. Увидимся ли?!

Скоро последние интернированные скрылись за воротами. В первый раз за много лет ворота Риксбурга остались открытыми, никто не закрыл их. Опустел и затих лагерь. Ветер носил обрывки бумаг по плацу. Болталась на петлях и жалобно скрипела перекошенная калитка в проволочной ограде. Шумело ветвями с набухшими почками «доброе дерево».

«ILAG-99» кончился.

 

Глава пятая

1

Колонна медленно тащилась по дороге. По обеим сторонам ее тянулся реденький сосновый лесок.

Наступил полдень, начинало припекать солнце. Канонада прекратилась; изредка где-то за лесом слышались одиночные выстрелы. Моряки и солдаты устали, но команды остановиться на привал не было.

Нельзя было отстать или выйти из колонны: сейчас же раздавался крик ««Aufschlissen!» и отставшего подгоняли прикладами.

Микешин шел в середине колонны. Хотелось пить. Он думал о том, что их ждет впереди. Куда их ведут? В такой обстановке надежды на побег нет, — слишком хорошо их охраняют. Восемьдесят солдат, вооруженных автоматами, и целая псарня свирепых собак.

Рядом с Микешиным шагал мрачный, плохо выбритый и хромой солдат. Он с трудом переставлял ноги и с ненавистью посматривал на интернированных, явившихся причиной этого похода. Ему, наверное, хотелось сбросить с себя амуницию и податься в родную деревню. Война все равно проиграна. К чему волокут этих моряков? Бросить бы их или… и разойтись по домам. Но приказ есть приказ. И он шел, негодуя на лагерное начальство, Гитлера и нывшую ногу.

Линькова догнал Вюртцель и спросил:

— Ну как, Урий?

— Плохо, — мрачно ответил моряк. — Устали. Надо отдыхать.

— Скоро. Вон за тем поворотом.

Вюртцель почему-то был весел и улыбался.

— А чего вы радуетесь? — сердито спросил Линьков. — Война вами проиграна. Капут. Будете у американцев за проволокой сидеть в плену.

Вюртцель засмеялся.

— Хорошо, что не у русских, а там мы долго не просидим. Отпустят домой.

— Да, ждите, — проворчал Линьков.

За поворотом на пригорке сделали привал. Поели хлеба, попили воды из ручья. Отсюда открывался вид на долину. Внизу расположился маленький город. Серебряной ленточкой извивалась река, перерезанная в нескольких местах мостами.

Было видно, как по дорогам, ведущим к мостам, катятся машины, танки, бегут люди. Это отступали немцы.

Через час моряков подняли. Колонна двинулась. Ее повели по асфальтированной дороге, проходившей справа от города. Здесь особенно чувствовались растерянность и беспорядок: то и дело попадались бегущие солдаты в расстегнутых кителях, без головных уборов, на пути валялись поломанные винтовки и автоматы…

У обочины дороги сидел солдат в рубашке и в сбитой на затылок пилотке. Он был совершенно пьян и безуспешно пытался перебинтовать завязанным бинтом руку. Рядом с ним валялась бутылка из-под «шнапса» и кусок хлеба. К солдату подошел Вюртцель:

— Отвоевался? Где американцы, вонючка?

Солдат бессмысленно посмотрел на унтера и неопределенно махнул здоровой рукой:

— Там… Аллес капут! Все пошло к чертям. Наши бегут, как крысы. Хайль Гитлер! — и захохотал.

Микешин давно хотел завязать разговор с небритым солдатом, но тот не проявлял к этому никакого стремления. Все-таки Игорь спросил его:

— Долго нам еще идти?

— Долго, — буркнул солдат. — Вот до Дуная дойдем, а там… — солдат прищурился и постучал по автомату. Жест был понятен.

Игорь вздрогнул. Что это — злая шутка?

— Это зачем же? — как можно спокойнее спросил он.

— Приказ фюрера. Не загромождать дороги пленными. Они мешают отступлению.

— Ерунда, — сказал Микешин, но тревога осталась.

— Вот когда поплывешь по Дунаю кверху животом, будет тебе ерунда…

Микешин подождал Линькова:

— Слушай, Юра, спроси Вюртцеля, куда нас ведут. Может быть, действительно…

Линьков понял:

— Откуда ты взял?

— Солдат сказал. Якобы приказ Гитлера. Мешаем отступлению.

— Спрошу, если подойдет. Он хоть и сволочь, но, кажется, сейчас ему уже все равно. Думает только о своей шкуре.

— Значит, до Дуная мы в относительной безопасности. Надо сообщить Павлу Дмитриевичу. Он впереди.

Когда унтер проходил мимо (он шел то в голове, то позади колонны), Линьков окликнул его:

— Гер Вюртцель, вы что нас — расстреливать на Дунай ведете? Дороги загромождаем?

Вюртцель поддернул автомат на плече и деланно усмехнулся:

— Ну вот еще. Глупости.

Больше он ничего не добавил и ушел. Было похоже, что солдат сказал правду.

Сделали еще один поворот и оказались на окраине деревни. Потянулись аккуратные заборчики, сараи, дома. На улице стояли лагерная машина и подводы с хлебом. Вюртцель куда-то убежал. Долго ждали его возвращения; вернулся он с толстым краснолицым стариком. По-видимому, это был бургомистр. Он что-то возбужденно говорил унтеру, испуганно глядя на интернированных, и разводил руками. Скоро эти переговоры окончились, и моряков завели в огромный сарай, наполовину забитый сеном и соломой. Начинало смеркаться.

— Можете отдыхать. Курить запрещается, — сказал Вюртцель.

Солдаты захлопнули двери, задвинули засовы. Усталые моряки с наслаждением бросились на солому. В сарае было темно и сухо, приятно пахло сеном. Хотелось спать, но спать было нельзя. В дальнем углу собрался штаб.

— Что же дальше, товарищи? — шепотом спросил Горностаев. — До Дуная осталось восемь километров. Я узнал это у одного конвоира.

— Вы слышали о приказе Гитлера уничтожать пленных?

— Слышал. Об этом между собой говорили солдаты: уничтожать и объяснять налетами американской авиации.

— Если поведут на Дунай, значит, решили расстреливать. На этот случай у нас есть план действий. Будем защищаться.

— А не хотят ли они нас сжечь здесь? — вдруг высказался Линьков. — Такое огромное количество соломы…

— Возможно, но маловероятно. Во всяком случае, надо быть готовыми ко всему. Разобрать крышу, благо она здесь легкая, проделать, где можно, наблюдательные отверстия, расставить посты. Чуть что — подымать тревогу.

Несмотря на усталость, начали выполнять указания штаба. Разобрали в двух местах крышу. Сарай был старый, и проделать отверстия не составило большого труда. Установили посты.

В деревне затихли все звуки. Наступила ясная звездная ночь. У сарая слышались голоса разговаривавших между собой часовых. Все пока выглядело мирно.

Пока…

«С рассветом поведут на Дунай, — решил Микешин. — Только бы не вздумали спалить сарай: отсюда будет трудно выйти».

Он лежал на соломе и, несмотря на усталость, не мог заснуть. Каждый его нерв был напряжен. Лежал с открытыми глазами и смотрел в отверстие, проделанное в крыше. В него виднелись кусочек черного неба и несколько звезд. Игорь пытался отгадать их названия и никак не мог этого сделать, не видя всего неба.

«Эта желтая похожа на Альдебаран… Завтра… Что будет завтра? Обидно погибнуть в самом конце войны. Прожить эти проклятые четыре года и погибнуть. А ведь многие погибнут. Может быть, и мы… Надо бороться. Всех сразу они не смогут расстрелять. Не успеют. Почему так тихо? Если бы они задумали сжечь сарай, то уже сделали бы это. Почему же так тихо?»

Он закрыл глаза. Надо заснуть. Но сон не приходил. Игорь услышал шепот. Разговаривали двое моряков, лежавших недалеко от него:

— Леша, ведь сегодня, может быть, наша последняя ночь. А что, если сейчас выломать дверь и выйти?

— И попасть прямо под пули солдат? Кто же тебе даст выйти?

— Все равно конец. Только бы скорее, — тоскливо шептал первый голос. — Я больше не могу терпеть.

— Не дури. Помереть никогда не поздно. «Скорее!» — передразнил первый. — Ты попробуй выйти живым из этого переплета!

— Ведь расстреляют, наверняка расстреляют… Все говорят.

— Увидим завтра. Спи.

Голоса замолкли. Кто-то тяжело вздохнул.

Игорь повернулся на соломе. Нет, не заснуть! Он сполз вниз и, стараясь не шуметь, подошел к посту у дверей:

— Ну что, Кольцов?

— Все тихо, Игорь Петрович. Два солдата разговаривают. Остальных не видно и не слышно..

Микешин приложил ухо к щели. Он услышал приглушенные голоса двух солдат:

— …завтра все это кончится. Как ты думаешь, Гюнтер. что с нами сделают американцы?

— Ничего. То же самое, что мы делали с пленными. Посадят за проволоку.

— Надоело, черт побери. Скорее бы. Хорошо, что мы попадаем не к русским.

— Это как сказать. Я слышал, что нашим ребятам у них было совсем не плохо.

— Говори! Ведь там знали, что творится в наших лагерях.

— Ну, это мне неизвестно. Я говорю то, что слышал.

— Кто-то сказал, что русские уже взяли Берлин.

— Может быть. Сейчас это уже не имеет значения. Война для нас кончилась, будь она проклята. А я-то хотел сделаться помещиком в Остгебите…{39} Вставай, караульный идет.

Солдаты замолчали и встали. Подошел офицер и что-то спросил. Игорь не понял, что. Караульный постоял с минуту, закурил и ушел. Опять все затихло.

Микешин снова забрался в солому, — надо заставить себя заснуть. Значит, советские войска взяли Берлин. Да, война кончается. Еще несколько дней. Дожить бы… Микешин начал засыпать. Усталость брала свое…

2

Когда Игоря растолкал сменившийся с поста Дробыш, в сарай изо всех щелей било солнце.

— На Шипке спокойно. Движения неприятеля не обнаружено, атаман, — иронически доложил Дробыш: он был очень обижен тем, что его не ввели в состав штаба.

Игорь быстро вскочил и прильнул к щели, выходившей на улицу. Ему представилась самая мирная картина: по улице бродил чистенький розовый поросенок, барахтались в пыли куры. Девушка с крепкими загорелыми ногами в деревянных сабо развешивала белье. Часовой сидел на лавочке, зажав между колен винтовку, курил и улыбаясь что-то говорил девушке. Деревня словно вымерла.

Микешин разбудил своих «штабников»:

— Давайте постучим, попросим, чтобы нас выпустили на прогулку. Посмотрим, как они будут реагировать на это. Странно, почему стоит только один часовой.

Подошли к дверям и постучали. Солдат сейчас же вскочил и подбежал к сараю:

— В чем дело?

— Откройте. Надо выйти…

— Сейчас открою! — сказал солдат и ушел.

— Не хочет выпускать, черт. Стучите.

Моряки стали колотить в двери. Но через минуту послышались шаги и голоса разговаривавших между собою немцев. Заскрипел засов, и дверь открыли. У сарая стояли два солдата и офицер комендатуры, по прозвищу Чайник.

Чайник мало общался с интернированными, занимаясь финансами лагеря, редко заходил в замок, а когда дежурил, то относился к морякам хорошо. Он никогда не бил их, не кричал и, видимо, не одобрял того, что творилось в Риксбурге. Сейчас вид у него был торжественный и строгий.

— Выходите пять человек, — скомандовал он.

«Штаб» вышел на улицу. Двери закрыли.

— Господа, — начал Чайник, — я уполномочен командованием лагеря передать интернированных американцам. Все ваши документы у меня. Ваше освобождение — это вопрос нескольких часов. Американцы в деревне рядом. Но пока они сюда не прибудут, вы находитесь под охраной. Со мной гарнизон, — офицер показал на солдат.

Все это было настолько невероятно, настолько неожиданно и радостно, что в первую минуту никто не мог сказать слова. Только подумать, вместо расстрела, пылающего сарая — свобода! Можно ли верить этому?

— А где же комендант и все остальные? — придя наконец в себя, спросил Горностаев.

— Они ушли туда, — Чайник показал рукой на запад. — Ушли сдаваться в плен к американцам. — Война проиграна…

— Немножко поздно сообразили, — счастливо засмеялся Линьков.

— В ваших интересах быть всем вместе и никуда не разбегаться. Получите документы, и вас отправят домой.

Радость, ни с чем не сравнимая бурная радость охватила моряков. Неужели через несколько часов они будут совсем свободны? Неужели конец всем мучениям, тревогам, опасениям? И они будут полноправными людьми? Попадут домой! Невозможно!

— Господин офицер, выпустите нас на улицу. Я отвечаю за всех людей. Без документов никто не уйдет. Все будут находиться здесь, у сарая, — сказал Горностаев.

Немец минуту подумал.

— Хорошо. Я полагаю, вы сами понимаете, что это для вас лучше. Откройте дверь!

Солдаты вытащили засов и распахнули дверь.

— Ребята, выходи! Свобода! Ура! — закричал Игорь и бросился в объятия первого попавшегося моряка. Все высыпали на улицу. Моряки обнимались, целовались, хлопали друг друга по спинам, кричали что-то нечленораздельное, некоторые плакали. Группа молодых матросов, взявшись за руки, танцевала какой-то дикий танец.

«Ловко сориентировался комендант, — подумал Микешин, когда прошел первый приступ радости. — Официально передают интернированных! Нет, это сделано не из чувства гуманности. Это страх. Страх перед ответственностью».

С каким бы удовольствием комендант, «Маннергейм» и их приспешники уничтожили бы моряков! Но проклятое слово «интернированные» не позволило этого сделать: о каждом человеке придется дать отчет. «Маннергейм» везет с собою разломанные бляшки умерших — для того чтобы сошелся счет. Нет замполитов, но о них вряд ли будут очень сожалеть союзники. Да, международный закон об интернированных «соблюден». Гитлеровцы предстанут перед победителями с «чистыми руками», с благородной миной людей, выполнивших свой долг, а может быть, даже спасших лагерь. Этим они купят индульгенцию у американцев. Вот если бы пришлось сдавать лагерь советским войскам, тогда, пожалуй, не отделаться бы так легко. С нацистов спросили бы построже. Спросили бы за все. За умерших, убитых, за режим, за питание… За все спросили бы русские.

Комендант знал, кому поручить передачу интернированных. Он оставил в деревне скромного, безобидного офицера и несколько таких же солдат. Им нечего бояться мести со стороны интернированных; а сам он уже в безопасности, на занятой американцами территории…

Моряки считали минуты, когда в деревне появится первый американец. В конце концов Горностаев не выдержал, подошел к Чайнику и предложил:

— Давайте я с одним солдатом схожу в соседнюю деревню и приведу американцев?

Офицер согласился. Видно, и ему надоело ожидание.

Через два часа к сараю на «джипе», вооруженном большим зенитным пулеметом, торжественно подъехал Горностаев. В машине сидел американский офицер и два солдата с автоматами.

Офицер-канадец, которого звали Джеф ле Флер, роздал интернированным все свои сигареты и перешел к делу:

— Ну а где этот фриц с документами?

Чайник, ожидавший, когда на него обратят внимание, козырнул и протянул американцу стопку мореходных книжек, карточки и списки. Офицер скучающе посмотрел на них, полистал «мореходку», почитал текст на английском языке, одобрительно кивнул головой и передал документы Горностаеву:

— Мне они не нужны. Предъявите там, где спросят. Вы теперь здесь хозяева. Деревня ваша. Знакомьтесь с бабами, делайте с фрицами все что хотите.

— Могу я задать ему несколько вопросов? — спросил Горностаев, показывая на Чайника.

Американец разрешил.

— Вы знаете о том, что шесть наших товарищей были увезены из лагеря в январе этого года? Где они? Живы ли?

Чайник побледнел. На тонкой шее запрыгал кадык. Немец боялся этого вопроса.

— Да, господин капитан. Их отправили в концентрационный лагерь Маутхаузен. О их дальнейшей судьбе мне ничего не известно. Вы же знаете… Я… я не имел к этому никакого отношения.

Голос Горностаева снизился до шепота:

— Вам известно, кто выдал их?

Чайник пошевелил губами и отрицательно покачал головой:

— Франкстоф никого не посвящал в свои дела. Но… — он выжидающе посмотрел на Горностаева.

— Говорите все, что знаете.

— Хорошо. Мне не жаль этого человека. Я случайно присутствовал при разговоре хауптмана с Вюртцелем. Тогда Франкстоф назвал фамилию того, кто выдал ваших товарищей…

Горностаев подался вперед:

— Чью?

Немец наклонился к уху капитана, четко выговорил:

— Сакотин.

— Напишите все, что вы слышали.

Чайник достал из папки лист бумаги, положил на крыло «джипа» и принялся торопливо писать. Американец нетерпеливо поглядывал на часы.

К машине подошел Сахотгш.

— Что это он пишет, Павел Дмитриевич? — настороженно спросил он.

— Справку о содержании наших людей в Риксбурге, — спокойно посмотрел на Сахотина Горностаев. — Помоги мне пересчитать мореходные книжки.

Через десять минут Чайник протянул капитану сложенный листок.

3

Американец приказал своим солдатам разоружить немцев, сорвал с Чайника погоны, посадил пленных в машину и хотел уже уехать, но его остановил Горностаев:

— Одну минуточку. Как мы будем отсюда выбираться? Нам нужно попасть к своим.

Американец пожал плечами:

— Не знаю. Это меня не касается.

— При штабе вашей армии, вероятно, есть кто-нибудь из советских военных лиц. Мы попросим вас передать ему письмо. Вы не помните, как фамилия этого представителя?

— Не помню. Но сейчас у Паттона{40} ваш генерал Голиков.

— Вот это хорошо! — обрадовался Горностаев. — Тогда мы напишем прямо ему. Попрошу вас задержаться на десять минут.

Быстро написали письмо генералу Голикову с просьбой помочь как можно скорее выбраться в советскую зону, написали о замполитах, указали свое местонахождение и просили сообщить через кого-нибудь о получении письма.

— О'кэй, мальчики. Передам. Я буду в штабе через два-три дня.

Канадец уехал. К Горностаеву подошел бургомистр. Он умоляюще посмотрел на капитана и дрожащим от волнения и страха голосом проговорил:

— Господин капитан, мы вам дадим все. Будем резать свиней, кур, коров, готовить пищу… Освободим жилье. Только попросите своих людей не бесчинствовать. Это было бы ужасно. Здесь живут добрые крестьяне, труженики. Остались почти одни женщины…

Он сжал руки, по его красному лицу текли слезы. Видно было; что он очень перепуган.

— Приготовьте квартиры и еду. А насчет бесчинств не беспокойтесь. Мы не эсэсовцы.

Бургомистр, многократно кланяясь, ушел.

К вечеру все моряки получили комнаты и были накормлены вкусным, сытным ужином. Впервые за четыре года Микешин вытянулся на свежих прохладных простынях, положил голову на мягкие подушки и укрылся настоящим одеялом.

«Свободен!»

Это слово не оставляло его. «Свободен! Свободен!» Ему хотелось кричать и петь. Завтра он встанет и не увидит охраны, проволоки, не услышит окриков, его не выгонят строиться на «апель»… Свободен! Нет, это непостижимо! Он приподнялся на локте и спросил лежавшего на такой же кровати Линькова:

— Юра, неужели свободны?

Линьков не ответил. Он уже спал, счастливо улыбаясь во сне.

4

Утром Горностаев собрал капитанов. Предложив им сохранять в тайне то, о чем собирался говорить, он рассказал о предательстве Сахотина.

— …Но пока надо делать вид, что мы ничего не подозреваем. Пусть едет спокойно домой.

Теперь при встречах Микешин с ненавистью смотрел на Сахотина. Хотелось сейчас же потребовать от него ответа, вытолкнуть на середину, заглянуть поглубже ему в глаза…

Но Игорь понимал, что одно неосторожное слово, и предатель может скрыться. Все же он не утерпел и однажды с издевкой спросил Сахотина:

— Чем будешь заниматься дома, Герман? Торговлей или чем-нибудь другим?

Сахотин пристально посмотрел на Микешина и нагло ответил:

— Может быть, и чем-нибудь другим. А вообще пошел ты… Тоже мне судья нашелся. Ты лучше на себя посмотри.

— Да ты не обижайся, — боясь наговорить чего-нибудь лишнего, спохватился Игорь. — Я пошутил.

— Знаю я ваши шутки. Не успеешь оглянуться, как «борода» вырастет. В герои хотите вылезти. Ну давайте, давайте. Жертвы фашизма, так сказать. Встреча с цветами, с речами, со слезами радости…

— А ты что же, этого не хочешь? — сжимая в кармане кулаки и испытывая сильное желание ударить Сахотина по хихикающей физиономии, спросил Игорь.

— Почему не хочу? Хочу, — отвел глаза Сахотин. — Только надоело мне слушать ваши упреки. «Сахотин то, Сахотин се». Подумаешь, праведники! Вот приедем домой, посмотрим, кто из нас праведником окажется. Гуд бай, Микешин. Пойду к своей фройлен. Одну немочку тут нашел, пальчики оближешь…

Он повернулся и, насвистывая американский марш «Звезды и полосы», не спеша пошел к домику, в котором жил…

5

Через пять дней в деревне появился американский мотоциклист и передал Горностаеву письмо из штаба генерала Голикова. В нем сообщалось, что в самое ближайшее время в Карлсгоф придут машины. Они перебросят моряков в сборный пункт, из которого их должны будут перевезти непосредственно в советскую зону.

Моряки прожили в Карлсгофе недолго, — через неделю в деревню прибыли английские машины. Отдохнувшие и повеселевшие садились в них моряки.

Провожать их вышло все население деревни. Горностаев не получил ни одной жалобы на поведение моряков. И вообще эти русские оказались совсем не такими, как их изображала гитлеровская пропаганда.

Машины тронулись. На перекрестке стоял указатель: «Карлсгоф — Ульм — Нюрнберг». Дорога вела на восток.

6

…В американский сборный лагерь «Вайлдфорест» собирали людей, вывезенных гитлеровцами из разных стран. Он располагался в сосновом лесу и… был обтянут вокруг колючей проволокой.

Совсем недавно в нем помещалась танковая школа особых частей СС. На воротах еще осталась мрачная эмблема третьего рейха «хакенкрейц»{41} с ощипанным орлом наверху.

Кто-то с удовольствием выпустил несколько автоматных очередей по ненавистной свастике. Теперь половина ее была отбита и орел обезглавлен. Но половина все же осталась…

Курсанты школы жили комфортабельно в небольших двухэтажных домиках, связанных между собой асфальтированными дорожками. На площади стоял дом преподавательского состава. Теперь в нем расположился офис — американская администрация лагеря.

Машины с моряками въехали в «Вайлдфорест» и остановились на площади. Навстречу вышел румяный, белокурый офицер со светлыми усиками над верхней губой. У шофера головной машины он взял сопроводительные документы, просмотрел их и спросил:

— Говорит кто-нибудь по-английски?

Горностаев и Микешин выступили вперед.

— Значит, интернированные моряки? О'кэй! Сейчас мы вас устроим. А прежде давайте познакомимся. Нам придется часто встречаться и решать вопросы, связанные с вашим пребыванием здесь. Меня зовут Ральф Бриксхэм. Заведующий русским сектором лагеря.

Он улыбнулся и протянул руку Горностаеву, но сейчас же лицо его стало серьезным:

— Разбейте ваших людей на группы, капитан. Одни пойдут за постельными принадлежностями, другие — налаживать койки и третьи — наводить чистоту в домах. Кого-то нужно отрядить за талонами для питания. Сейчас я дам вам провожатого. Он все вам покажет.

Офицер хотел уйти в офис, но Горностаев задержал его вопросом:

— Мистер Бриксхэм, мы полагали не задерживаться здесь, а следовать сейчас же дальше. А вы нас как будто на постоянные квартиры хотите устроить.

Американец удивленно посмотрел на Горностаева:

— Чего вам торопиться? Здесь хорошо. Отдохнете, подкормитесь, потом поедете, когда дойдет до вас очередь. У нас очень много людей, которые прибыли сюда раньше вас. Их будут вывозить в первую очередь. Но, я думаю, вам не придется долго ждать. Несколько дней. Да… совсем забыл. Предупредите своих людей, что по лагерю гулять можно везде, а выходить из зоны нельзя. Во избежание неприятностей…

— Почему же это? Ведь мы и так четыре года за проволокой «отдыхали», — помрачнел Горностаев.

— Это делается в интересах вашей же безопасности. Кругом расположены немецкие деревни, кое-где рыскают переодетые эсэсовцы… Все может случиться… А здесь в лагере достаточно места для гуляния, — объяснил лейтенант и быстро вошел в дом. Через минуту он снова появился в сопровождении солдата:

— Вот этот парень все вам покажет. Его зовут Смайлс. Он хорошо говорит по-русски.

Солдат улыбнулся и сказал:

— Рашен. Корошо.

Больше по-русски он не знал ни слова. Но и этого было достаточно, чтобы он сблизился с моряками. Он без умолку болтал, рассказывая о том, как встретился с русскими солдатами, какие это замечательные парни, как они его радушно встретили и подарили целую уйму всяких сувениров. Смайлс активно взялся за дело, и благодаря его энергии к вечеру моряки были устроены.

Они заняли три соседних домика, расположенных среди высоких сосен.

Ночью многим не спалось. Хотелось домой, на родину, а тут задержка. Ну ничего, пройдет еще несколько дней, и они будут в советской зоне.

7

Подходила третья неделя пребывания моряков в «Вайлдфоресте». Каждый день в лагерь въезжали десятки «студебеккеров», которыми управляли белозубые негры. Машины разворачивались у здания на площади. Американский офицер выходил из офиса, вскакивал на подножку головной машины, и грузовики медленно двигались по его указанию.

Вывозили из лагеря по национальностям. Сначала французов, потом голландцев, болгар, поляков и последними русских. На всех машинах крупными белыми буквами было написано: «Displaced people»{42}.

В надписи было что-то унизительное, но никто не хотел замечать этого: ведь машины повезут на родину. Люди готовы были ехать на чем угодно, идти пешком, ползти, только бы скорее попасть домой.

Когда уезжали советские граждане, моряки провожали их и, с завистью глядя им вслед, кричали:

— Передайте привет Советскому Союзу! Скоро и мы за вами. Обещали на днях отправить!

Но «скоро» не приходило. Уже несколько раз капитаны являлись к Бриксхэму и просили ускорить их отправку домой..

С лейтенантом у них установились дружеские отношения. Он симпатизировал русским, и почему-то особенно морякам. Когда приходили капитаны, Ральф весело встречал их, вытаскивал сигареты, усаживал в своем кабинетике и, добродушно улыбаясь, говорил:

— Ничего нового, ребята. Я понимаю ваше нетерпение. Но вы видите, сколько народу надо вывезти? У нас не хватает машин. Я уже несколько раз обращался к полковнику Стабборну, просил отправить вас поскорее. Он говорит, что все в свое время. Очень сожалею…

— Мистер Бриксхэм, вы объясните полковнику, что нам нужно ехать скорее, чем кому-либо другому. Торговый флот ждет нас. Нам нужно работать. Именно сейчас в Советском Союзе очень нуждаются в моряках…

Лейтенант безнадежно махнул рукой:

— Все это я уже говорил. Он ничего не хочет слушать. Твердит одно: «Дойдет очередь — поедут». Не тревожьтесь, прошу вас. Все будет в порядке.

Дни шли, но к домам, где жили моряки, «студебеккеры» не подъезжали. Люди волновались. Вечером в комнате у Микешина собиралась почти вся команда «Тифлиса». Ему задавали один и тот же вопрос:

— Игорь Петрович, когда же поедем? Сколько можно ждать? Ведь уже почти все разъехались. Надо требовать, к полковнику надо идти!

Микешин, как мог, успокаивал команду, но у самого на душе становилось тревожно.

Как-то к нему подошел Александров и смущенно спросил:

— Игорь Петрович, можно с вами поговорить?

Игорь удивленно взглянул на Александрова и, увидев его серьезное лицо, сказал:

— Давай пройдем вон в ту аллейку. Там посидим, покурим и поговорим.

Механик, стоявший рядом, деликатно отошел.

— Вот что, Игорь Петрович, — так же смущенно сказал Александров, когда они уселись на скамейке. — Даже не знаю, с чего начать. Был я сегодня в одном доме, где живут наши советские ребята и девушки… Им сказали, что завтра-послезавтра за ними придут машины. Так кое-кто не хочет ехать домой…

— Почему? — удивился Микешин.

— В том-то и дело. Кто-то пустил слух, что на родине всех посадят в тюрьму.

— В тюрьму? За что же?

— За то, что были у немцев. Как вы думаете, может такое быть?

— Да ты с ума сошел, Александров, — возмущенно сказал Игорь, со злостью бросая сигарету в кусты, — Большинство людей не виновато в том, что очутилось здесь. Не беспокойся, у нас сумеют разобраться во всем этом. А такие слухи распускает какой-нибудь негодяй-провокатор. Так что и не думай об этом.

— Я и не думал, Игорь Петрович.

— Ну и правильно делал. Надо верить в хорошее. Верить в нашу справедливость. Понял?

— Понял, Игорь Петрович, — облегченно улыбнулся Александров.

Матрос ушел. Микешин закурил и задумался. Сейчас больше чем когда-либо ему не хватало Чумакова с его спокойным убеждающим словом и умением логически неопровержимо доказать свою правоту. Игорю казалось, что Александрову нужно было сказать что-то большее, чем сказал он, Игорь. Никогда еще среди моряков не возникало таких опасений. Теперь кто-то пытается поселить страх и сомнение в людях, которые четыре года мужественно и бережно носили в сердцах веру в Родину, в светлое будущее.

О разговоре с Александровым Игорь рассказал Горностаеву. Павел Дмитриевич слушал молча, кивая головой, потом задумчиво проговорил:

— Провокация. Опасная провокация. Люди возбуждены, все принимают с повышенной чувствительностью… Мы должны всеми способами ликвидировать такие настроения, если они появятся у наших людей. Надо скорее уезжать из этого гостеприимного места…

8

Микешин, Горностаев и Линьков гуляли по темным, обсаженным высокими елями асфальтированным дорожкам «Вайлдфореста». Наступила тихая июньская ночь. Темное небо, огромная оранжевая луна, видневшаяся из-за деревьев, уютно освещенные окна домиков и полное безветрие. Тонкий, но сильный запах хвои исходил от деревьев.

— Давно бы нам нужно быть дома, — вздохнул Линьков. — Пахнет-то как!

На дорожке появился человек. Он, покачиваясь, двигался навстречу морякам. Когда он подошел ближе, в нем узнали Ральфа Бриксхэма. Лейтенант был навеселе. Ральф тоже узнал моряков и радостно закричал:

— Не ожидал вас встретить, парни! Хотите выпить? Давайте сядем.

Они сели на первую попавшуюся скамейку. Американец вытащил из кармана бутылку, отвинтил пробку-стаканчик, налил и протянул Горностаеву:

— За дружбу!

Горностаев выпил, за ним выпили Микешин, Линьков и сам Бриксхэм. Виски было душистое и крепкое. Закурили.

— Когда же мы наконец уедем, Ральф? — спросил Микешин. — Есть какие-нибудь новости? Когда дадут нам машины?

Лейтенант засмеялся:

— Теперь надо задавать еще один вопрос, парень: «Куда мы поедем?»

— То есть как это «куда»? В Союз, конечно.

Американец перестал смеяться.

— Вот что, ребята, я не хочу вас огорчать, но я всегда считал себя вашим другом и потому должен сказать все. Я восхищен русскими. Замечательные солдаты. Но не в этом дело. У меня есть приятель шофер. Дик водит эти автоколонны. Так вот, он рассказывал, что не все автоколонны с русскими попадают в советскую зону…

— А куда же они попадают?

— Кто его знает? Только не в советскую зону. Я сам ни дьявола не понимаю, ребята. В чем дело? Почему этих несчастных людей увозят куда-то, почему не отправляют домой? Ни черта не понимаю.

— Русских против воли увозят куда-то? — повторил Микешин, еще не веря этому. — Значит, и нас повезут не туда, куда мы хотим? Так?

— Ну, может быть, вас и повезут на родину. Вы — особая группа. Маленькая группа интернированных. О вас знают. О тех никто не знает. Их тысячи.

— Так кто же это все делает? Неужели американцы?

Сообщение Бриксхэма было настолько чудовищно, что никак не укладывалось в голове. Американцы! Союзники! Ральф снова вытащил бутылку, налил и опрокинул в рот стаканчик.

— Вообще я должен вам сказать, ребята, что после смерти старого Фрэнка{43} начали происходить какие-то странные вещи, которые непонятны ни мне, ни моим товарищам. Появилась какая-то третья сила. Она старается столкнуть нас лбами. Это чувствуется, хотя все делается очень умело и хитро. Но откуда это и зачем, никак не пойму.

Микешина не оставляла одна мысль: «Неужели советские люди не попадут на родину?»

— Никто из русских не попадает домой, Ральф? — еще раз спросил Игорь лейтенанта.

— Да нет! Некоторые попадают. Но не все. Не вешайте головы, парни. Вы в особом положении. Требуйте своего и посылайте всех к дьяволу. На меня можете надеяться. Хотя от меня ничего не зависит… Пойду. А вы помалкивайте…

Лейтенант помахал рукой и ушел.

— Вот это номер! Ничего себе союзники, называется. Не хватает нам еще у америкашей застрять.

— Этого не будет, — твердо проговорил Микешин. — Не дадут машин — не надо. Пешком уйдем. Ничего нам не сделают. Молодец Бриксхэм, что сказал. Теперь будем настороже. Вот что, товарищи: завтра же пойдем к полковнику. Добьемся, чтобы он нас принял… Как вы считаете, Павел Дмитриевич?

— Вполне согласен.

9

Но просить, чтобы полковник принял моряков, не пришлось. На следующий день из штаба пришел посланец и сказал, что полковник просит прибыть к нему капитанов интернированных в Германии судов.

Побрились, оделись как можно лучше и пошли. По дороге Горностаев предупредил:

— Никаких компромиссов. Будем требовать немедленной отправки домой. Если нет — снимаемся с якоря и добираемся сами. Так?

В особнячке, где работал полковник, царило оживление. Сновали офицеры с папками, хлопали двери. Переводчица, молоденькая немка с накрашенными губами, кокетничала с красивым лейтенантом, непринужденно развалившимся в кресле. Он громко хохотал, не обращая внимания на присутствующих.

Моряки попросили доложить о своем приходе. Лейтенант вскочил и пошел в кабинет полковника. В дверях он повернулся и с любопытством оглядел потертые пиджаки с потускневшими от времени нашивками. Через минуту он возвратился и сказал:

— Входите. Полковник ожидает вас.

Кабинет полковника помещался в гостиной этого богатого дома. На стенах висели оленьи рога и картины из охотничьей жизни.

Полковник Стабборн до войны занимался продажей леса и совсем не походил на военного. Даже свободная американская форма сидела на нем неуклюже. Большие роговые очки прикрывали близорукие глаза. Полковник был в рубашке цвета хаки, с закатанными по локоть рукавами. Его по-женски полные руки находились в беспрерывном движении: то перелистывали бумаги, то барабанили по столу, то крутили сигару.

Когда его мобилизовали, он ничего не понимал в военном деле. Благодаря знанию языков и кое-каким связям ему удалось определиться в отдел военной разведки и получить большой чин. За всю войну он ни разу не выстрелил, ни разу не был в атаке и на передовых позициях. Он двигался в арьергарде, организовывал службу в занятых американцами городах. Он научился держать нос по ветру, чутко присматриваясь и прислушиваясь ко всем изменениям политики, идущим сверху.

После смерти Франклина Рузвельта полковник сразу же понял, что правительство меняет курс, и, хотя громко еще не было сказано ни одного слова, по огромному количеству секретных инструкций он видел, что отношение к русским меняется. Он радовался этому повороту, так как всегда считал опасным близкое общение со страной, в которой уничтожен капитализм. Это было опасно для него персонально. Его не трогало то, что во время великой битвы за освобождение народов от фашизма кровь американских солдат смешалась с кровью русских солдат. Его возмущала недальновидность многих офицеров, с которыми он встречался в клубе. Эти офицеры с восхищением отзывались о русских и мечтали после войны завязать оживленную торговлю с этой огромной и богатой страной. Нет, ничего из этого не выйдет, считал полковник. Недаром получена секретная информация о создании арсеналов из собранного немецкого оружия, пригодного к действию. Может быть, оно скоро будет снова роздано немцам… Поживем — увидим. А теперь пришло указание всеми средствами задержать в американской зоне советских моряков. Хотя бы часть их. Действовать нужно осторожно, потому что об этой группе знает генерал Голиков. Полковнику кажется, что это не трудная задача. Моряки — космополиты. Хорошие суда, хорошее жалованье — и все останутся сами, без всякого нажима. До сих пор им ничего не предлагали. Правда, он не совсем понимает, зачем понадобились моряки, да это неважно. Партридж знал, что делал, когда посылал приказ…

Стабборн радушно улыбнулся, выбросил на стол из ящика несколько пачек сигарет и сигар и сделал жест, приглашавший садиться. Моряки не удивились: такова была обычная манера американцев принимать посетителей.

— Ну как, надоело ждать, а? — весело засмеялся полковник, потирая свои белые руки. — Хочется на воду? Утка всегда хочет в воду. Не сердитесь, мы, право, не виноваты. Не хватает транспорта, но теперь, кажется, уже всему конец. Будет вам вода. Вот посмотрите.

Полковник протянул Горностаеву газету. Все с интересом склонились над ней.

В газете были помещены несколько фотографий молодых людей в лихо заломленных морских фуражках и с капитанскими нашивками на рукавах. Крупно набранный заголовок гласил: «Идите в торговый флот!» Подписи под фотографиями не отличались разнообразием:

«…Мне 24 года. Я командую судном в 10000 тонн. Получаю великолепное жалованье. За год работы я купил себе виллу на побережье…

Капитан Эндрю Спаркс».

«Мне 25 лет. Я командую «Либерти». Прекрасно обеспечен. Имею дом…

Кйпитан Джек Валеруа».

«Я проучился на курсах всего 6 месяцев. Сейчас командую пароходом в 7000 тонн, имею…

Капитан Тони Колаган».

Внизу было напечатано выступление главного директора по судостроению:

«…К концу 1945 года мы построим громадное количество судов, которое позволит…

…Я призываю всех молодых людей, ищущих хороших заработков и независимой жизни…»

— Как? — спросил Стабборн, когда Горностаев положил газету на стол.

— Прекрасно! — вырвалось у капитана «Крамского». — Вот и нам надо немедленно домой. Там такая же нужда в моряках…

— Ничего вам не надо, джентльмены. Пока в России обойдутся и без вас. Вас приглашают в американский торговый флот. Открываются широкие горизонты. Вы понимаете, что это значит? До войны это было невозможно; капитаном мог быть только американец. Для вас мы делаем исключение. Поплаваете у нас год-два и потом богатыми вернетесь домой. А? Заманчиво? Не правда ли? Забираем и все ваши команды. Здорово?

Полковник встал и поочередно похлопал капитанов по спинам. Он был в восторге.

Моряки удивленно слушали этот поток слов. Когда полковник наконец замолчал, Микешин тихо сказал:

— Нет, полковник. Это что-то не то. Нам нужно домой. Понимаете, на свой торговый флот. Если все пойдут в американский флот, кто же будет плавать в других странах?

— Ах, ни у кого больше нет флота. Весь потоплен немецкими подводными лодками. И потом, — полковник понизил голос: — не беспокойтесь ни о чем. Нужно только ваше согласие. Остальное мы берем на себя. Все будет обставлено официально и сделано с разрешения вашего правительства… Нет, вы поражаете меня! — сердито закричал Стабборн, видя, что Горностаев отрицательно покачал головой. — Какие возможности: куча денег, новейшие суда!.. А в России? Разбитые дома, исковерканные корпуса старых пароходов…

— Нет, мистер Стабборн, — прервал полковника Микешин. — Нам надо домой. Если бы вы были на нашем месте, то сказали бы то же самое. Ведь мы русские, и прекрасна понимаем, как трудно в нашей стране после войны. Просим вас приложить все усилия, чтобы немедленно отправить нас в советскую зону.

— У нас нет машин, — буркнул полковник. — Вам придется долго ждать.

— Нет, полковник, не придется. Мы уйдем пешком, если нам не дадут автомобилей.

— Не дойдете. Вас по пути уничтожат немецкие банды СС, которые мы еще не успели ликвидировать.

— Мы найдем оружие и сумеем защититься. Так скажите прямо: будут для нас машины или нет?

Полковник схватился за щеку, как будто у него заболели зубы.

— Вот что, друзья, — начал он снова, уже спокойным, отеческим тоном: — не советую торопиться. Вы же не знаете всего. Не знаете обстановки в Советском Союзе. Не очень-то хорошо там относятся к лицам, побывавшим в лапах у гитлеровцев. Надо переждать это время. Все уляжется, станет на свои места, тогда, пожалуйста, поезжайте. Поедете сейчас — угодите прямо в тюрьму.

«Так вот откуда это идет!» — понял Микешин, вспомнив свою беседу с Александровым.

— Мы поедем домой, полковник, — твердо проговорил Горностаев. — Мы уже послали письмо генералу Голикову и знаем, что оно дошло до него. Мы найдем способ послать еще одно письмо и сообщить в нем, что вы нас задерживаете без всяких на то оснований. Вот так. Ждем машин еще три дня. Будьте здоровы. — И Горностаев пошел к двери.

За ним вышли остальные.

— Hell!{44} — выругался полковник, когда остался один. — Боже, какие дураки! Надо срочно сообщить обо всем Партриджу. Как бы не было неприятностей с этими интернированными! — Полковник нажал кнопку звонка и вызвал адъютанта…

На следующий день полковник Стабборн получил шифрованную телеграмму:

«Если не сумели добиться добровольного согласия, срочно вывозите моряков советскую зону Хемниц тчк Голиков требует немедленной отсылки интернированных тчк Вам объявляется выговор.

Партридж».

10

Через два дня после посещения Стабборна к домам, где жили советские моряки, подкатили «студебеккеры». На подножке головного стоял Ральф Бриксхэм и весело кричал:

— Давайте скорее, парни! Время не ждет. Вас везут домой, мои маленькие. Смотрите только за этими черными дьяволами, чтобы они не повернули машины, куда не следует. Я вверяю вас лучшему шоферу — сержанту американской армии Дику Лоусону! — Лейтенант показал на сидевшего за рулем улыбающегося негра. — Он не подведет вас. Вот мой адрес. Напишите мне, мальчики, когда я приеду в свой Коннектикут.

Бриксхэм крепко пожимал Микешину руку и незаметно шептал ему на ухо:

— Все о'кэй, парень. Лоусон имеет приказ везти вас в Хемниц, если только не получит нового распоряжения в пути. Но он постарается его не получить. Дик знает другую дорогу, которая короче, чем автострада.

Моряки бросали в машины свои котомки и чемоданы.

Наконец разместились. Капитаны пересчитали команды. Не хватало одного человека. Пересчитали еще раз. Проверили списки. Не было Сахотина.

— Придется задержать отъезд, — сурово сказал Горностаев, вылезая из кабины. — Надо его найти. Пошли к коменданту, товарищи.

К капитану подбежал Ральф Бриксхэм:

— В чем дело? Следовало бы поторопиться.

— У нас не хватает одного человека. Его нужно разыскать.

— А, черт с ним, с одним человеком. Приедет потом, — офицер нетерпеливо швырнул в сторону окурок.

Горностаев наклонился к Бриксхэму:

— Это предатель, Ральф. Из-за него погибли шесть наших моряков.

Американец присвистнул.

— Да-а… Это серьезное дело. Что вы думаете делать?

— Будем просить Стабборна найти этого человека, а уж мы довезем его.

— Вряд ли что выйдет из этого. Попробуйте, но не теряйте времени. Машины не могут простаивать.

Полковник Стабборн принял капитанов нелюбезно. Не пригласил сесть, не вынул сигарет.

— Ну, что вы еще хотите? Мне доложили, что машины вам поданы. Можете ехать.

— Мы просим срочно отыскать одного нашего человека, мистер Стабборн. Это предатель. Из-за него погибло несколько наших товарищей. Он подлежит суду.

Полковник с интересом взглянул на Горностаева:

— Как его зовут, этого человека?..

— Сахотин Герман Иванович.

— Сахотин, — задумчиво повторил полковник. — Хорошо. Я приму меры к его розыску.

— Но это нужно сделать немедленно, мистер Стабборн. Мы не можем ехать без него.

— Это невозможно сделать немедленно. В лагере более двадцати тысяч человек, и, потом, вы не думаете, конечно, что машины вас будут ждать? Надо ехать сейчас же. Иначе придется отложить вашу поездку в советскую зону на неопределенное время.

Стабборн произнес это ласково, почти весело.

— Вы понимаете, господин полковник, что это предатель? Мы должны увезти его с собой.

Стабборн усмехнулся:

— Прекрасно понимаю. Если ваш предатель будет пойман, то мы без задержки перешлем его в советскую зону соответствующим властям. Если нет… — полковник развел руками. — И потом — нужны доказательства.

— Доказательства мы имеем. У нас есть письменные показания немецкого офицера, служившего в «ILAG».

— Дайте их мне, — полковник протянул руку.

— Этого я не могу сделать. Они нужны в Советском Союзе, — сказал Горностаев.

— Как хотите. А теперь не задерживайте машины. До свидания. Не беспокойтесь, я приму все меры.

Полковник встал, давая этим понять, что разговор окончен. Капитаны стояли не двигаясь. Стабборн нахмурился:

— Что-нибудь неясно?

Моряки попрощались и вышли. Больше они ничего не могли предпринять. Полковник был прав: найти Сахотина в лагере трудно. Но ведь для такого случая можно было бы на несколько часов задержать отъезд…

Оставшись один, Стабборн поднял телефонную трубку:

— Хэлло, Джеф! Где-то в лагере скрывается русский моряк Сахотин. Как только машины с моряками выедут за ворота, вы немедленно найдете этого Сахотина и доставите прямо ко мне… Да… Можно на виллу, если меня не будет в офисе.

Полковник потянулся в кресле и довольно потер свои пухлые белые руки:

«Неожиданная удача. Кажется, можно будет утереть нос Партриджу. Такой Сахотин стоит десяти моряков… если я правильно оцениваю ситуацию…»

Когда капитаны снова уселись в грузовики, Бриксхэм махнул рукой: можно ехать. Машины тронулись.

«Ускользнул, сволочь, — подумал Игорь о Сахотине. — Но, может быть, полковник сдержит слово…»

 

Глава шестая

1

Дик Лоусон не подвел: машины на бешеной скорости неслись по дорогам, лежавшим далеко от автострады, где стояли американские посты, и через несколько часов остановились у деревянных триумфальных ворот, украшенных красными флажками.

Здесь начиналась советская зона.

Город Хемниц был переполнен репатриированными. Советские военные власти делали огромные усилия для того, чтобы накормить и отправить дальше это огромное количество людей. Не хватало ни паровозов, ни вагонов. Пути, изуродованные отступающими гитлеровцами, требовали ремонта.

С большим трудом капитанам удалось пробиться к военному коменданту города. Комендатуру осаждала сотни людей различных национальностей.

Моряков принял седой полковник в хорошо пригнанной форме с блестящими золотыми погонами. Внимательно выслушав объяснения Горностаева, полковник задумался. Случай был особый. Перед ним сидели не военнопленные, не репатриированные, а люди совсем особой категории, порожденной войной, — интернированные. Наконец полковник решительно встал:

— Вот что, моряки. Я сейчас напишу коменданту вокзала, чтобы он посадил вас в первый поезд, отходящий на восток. Доедете до Мейсена, а там кончается сфера моего влияния: там другой комендант. Сколько вас, говорите? Сто сорок один человек?

Полковник вырвал из тетради лист бумаги и стал писать распоряжение размашистым крупным почерком. Передавая бумагу Горностаеву, он дружески улыбнулся и сказал:

— Пробивайтесь, товарищи, в Москву. Но предупреждаю: будут трудности. Видите, сколько народу двигается на восток? Желаю успеха.

Комендант крепко пожал всем руки.

…И вот они едут. Состав из товарных вагонов часто и подолгу останавливается в открытом поле. Машинист-немец, высохший от голода и бессонных ночей (его освободили советские войска из гитлеровского КЦ), озабоченно ходит с инструментом вокруг помятого паровоза. Он что-то бурчит себе под нос, подтягивает гайки и иногда кричит на помощника, совсем юного чумазого паренька.

Паровоз пыхтел, испускал струи белого пара, несколько раз дергал состав и наконец трогался. Вагоны были переполнены русскими, пробиравшимися домой. Они считали себя счастливцами, потому что им удалось получить место в этом поезде: тысячи людей шли по дорогам Германии на восток пешком. Дети, старики, женщины двигались к разбитым домам, к сожженным и вырубленным садам, к родным пепелищам…

Три вагона занимали моряки. Микешин сидел у окна и прислушивался к разговорам. Говорили, что скоро Мейсен. Но теперь слова «скоро» или «близко» ничего не определяли: двадцать километров можно было ехать трое суток… Война окончена. Двадцать пять процентов интернированных моряков уничтожены. Они никогда не увидят родину, не вдохнут ее воздуха… Микешин вспомнил первые дни войны, свои сомнения и боль, вспомнил смерть Кости Кириченко, дырочку дула пистолета «Маннергейма», сарай с соломой…

Вспомнил слова Чумакова: «Игорь, верь: мы победим. Отдай все силы за то, чтобы никогда на землю не возвратился фашизм».

2

…В Мейсене морякам повезло: там проездом оказался генерал Голиков. Он принял моряков как старых знакомых.

— Знаю, знаю. Следил за вами. Сейчас ваших замполитов разыскиваю, — говорил он, усаживая капитанов. — Вырвались из «Вайлдфореста»! Молодцы. Ну, рассказывайте все подробно…

Моряки вышли от Голикова радостные. В кармане у Горностаева лежала официальная бумага за подписью генерала, приказывавшая всем комендантам распределительных лагерей, военным, железнодорожным властям и прочим лицам не чинить препятствий и оказывать содействие группе интернированных моряков в продвижении прямо на Ленинград. Слово «прямо» было подчеркнуто…

3

Поезд остановился на разъезде у сожженного кирпичного домика с поломанным забором. Меняли паровоз. Бригадный, проходя вдоль вагонов, говорил:

— Россия, ребята. Здесь начинается наша земля. — Его голос в утренней тишине звучал как-то особенно чисто и торжественно.

Россия! Неужели они снова на родине? Не верилось этому счастью.

Микешин выпрыгнул из вагона на землю. Рассветало. На востоке, там, где была родина, у горизонта небо приняло оранжево-красный цвет, а над головой оно стало прозрачным, синим, очень высоким, с едва заметными блестящими точками звезд. Пахло травой, цветами, прелью, душистым запахом поля. Недалеко чернели тонкие стволы редких берез. У самой насыпи росли маленькие трогательные ели. Откуда-то издалека тянуло дымком.

Игорь вздохнул полной грудью, расправил плечи, еще раз вздохнул.

Нет, не пахло так в Германии! Не пахли так ни зеленые баварские поля, ни аккуратно подстриженные леса, похожие на парки, ни немецкие фруктовые сады.

Сердце Игоря дрогнуло. Он бросился в траву, прижался щекой к земле, жадно вдохнул этот запах.

Неизведанное, незнакомое ранее чувство овладело Игорем. Ему хотелось обнять эту израненную, но такую могучую землю, крепче прижаться к ней и благодарить за то, что она приняла его снова, не склонила голову перед фашистами, не оставила его навсегда рабом…

4

Мелькали вокзалы, теплушки, асфальтированные и проселочные дороги. Где пешком, где на машинах и в товарных поездах моряки продвигались к Москве.

На какой-то маленькой станции, недалеко от Львова, товарный поезд, в котором ехали моряки, остановился. Машинист сказал, что стоянка ожидается долгая, несколько часов: надо подремонтировать паровоз. Все повыскакивали из вагонов и тут же на путях начали разводить костры, разогревать консервы, варить картошку.

Горностаев, сидя на корточках, подкладывал в костер лучинки, кипятил закоптелый чайник.

Мощно вздыхая и подавая оглушительно громкие гудки, к станции подкатил паровоз, таща за собою несколько новеньких пассажирских вагонов. В чисто вымытых окнах виднелись фигуры военных.

— Возвращаются с парада Победы! — с уважением сказал стоявший около Микешина путевой обходчик. — Самые заслуженные. Герои.

Из вагонов на землю стали спрыгивать пассажиры этого почетного поезда, в парадной форме с золотыми блестящими погонами, увешанные орденами и медалями.

К Горностаеву подошел лейтенант с двумя орденами и несколькими медалями. Он с интересом спросил:

— Откуда?

— Оттуда, — коротко ответил капитан и махнул рукой на запад.

— Как же туда попали?

— Интернированные моряки.

Путевой обходчик услужливо наклонился к лейтенанту, подмигнул и с насмешкой сказал:

— Понятно, товарищ лейтенант. Они оружие сдали. Отсиделись у немцев в тылу, а теперь на готовенькое едут.

— Что? — вскочил Горностаев. — Не понимаешь ничего, так молчал бы! «Оружие!» У нас его вовек не было. Мы — с торгового флота.

— Ладно, говори, — обернулся к лейтенанту путевой обходчик, ища поддержки.

Но глаза офицера смотрели холодно и сурово.

— А ты кто такой, что сразу ярлыки клеишь? — резко спросил он железнодорожника. — Не рано ли? Ничего, ребята. Валите в Москву.

Микешин хотел схватиться с железнодорожником, объяснить ему, как они очутились в Германии, но тот уже исчез под вагонами.

Новенький поезд тронулся. Лейтенант вскочил на подножку и ободряюще улыбнулся.

От этой улыбки у Игоря потеплело на душе. Он долго смотрел вслед поезду, пока не скрылся из виду последний вагон…

5

Протяжно свистнул паровоз, толкнул состав. Моряки, побросав свои костры, начали прыгать в вагоны. Поезд сдвинулся с места и медленно покатился на восток…

Во Львове, куда прибыли моряки на своем товарном поезде, распоряжение генерала Голикова оказало действие. Начальник управления железной дороги, седой, важный человек, прочел бумагу, нахмурил брови, покряхтел и ворчливо сказал, не поднимая глаз от стола:

— «Моряки, моряки!» Много у меня тут всяких моряков. Не знаешь, кому вагоны давать.

Но вагоны все же дал. Дал два пассажирских вагона, следовавших с прямым поездом на Москву. Это была победа. Потому, может быть, Львов, еще не оправившийся после войны, но зеленый и залитый солнцем, показался Микешину чудесным городом. Все радовало его.

Мимо проходили женщины в старых выцветших платьях, некоторые в спецовках с пятнами мела или извести. Они казались Игорю красавицами. Шли озабоченные мужчины с усталыми и серьезными лицами, топали по мостовой солдаты, носились по тротуарам мальчишки. Микешину хотелось обнять всех, — это были советские люди, они перенесли войну и приступали уже к работе, восстанавливали город, хозяйство, транспорт…

Приближалось время отхода поезда. Последний перегон и… Москва. Все пело внутри у Микешина, но вместе с этой радостью поднималась тревога. Живы ли?..

В Москву поезд пришел вечером. Начальник вокзала, человек восточного типа, увидев вылезавшую из вагонов пеструю толпу, совершенно растерялся. Это было понятно: моряки, одетые в потертые старые морские тужурки, в форму французских солдат, в нелепые, напоминавшие форму павловских солдат, зеленые кители, в серые эсэсовские плащи, представляли собой довольно экзотическую группу. Начальник вокзала растопырил руки, как будто бы хотел загнать гусей, и смог выговорить только одну фразу:

— Как вы сюда попали?..

Горностаев миролюбиво показал ему распоряжение генерала Голикова.

— Я никакого Голикова не знаю, — выдавил из себя начальник вокзала.

— Да вы здоровы, в самом деле? — рассердился Горностаев. — Звоните в Министерство морского флота. Звоните еще куда-нибудь, где вам объяснят, кто такой Голиков.

Начальник ушел и скоро вернулся, широко улыбаясь:

— Все в порядке, товарищи. Я созвонился с кем следует. Сейчас сюда приедет представитель Министерства морского флота и займется вами. Просил не расходиться.

Решили ожидать представителя на привокзальной площади. Свалили свои мешки в кучу и стали ждать. Двадцать минут тянулись долго. Наконец на площади остановилась машина. Из нее выскочил маленький, кругленький человек с огромным портфелем в руках. Его узнали. Это был хорошо знакомый многим старый работник кадров Пуртов. Он торжественно пожимал всем руки и говорил:

— Поздравляю с благополучным возвращением.

— Ты, Сергей Сергеевич, сначала скажи, как наши семьи, что с ними, где они?

— Все скажу, товарищи. Все. Правда, у нас неполные сведения, не обо всех семьях мы все знаем… Давайте лучше по порядку.

Пуртова окружили. Он достал из портфеля списки и стал по алфавиту давать справки. Микешин слышал, как он говорил: «Все живы… Были в эвакуации… Вернулись в Ленинград… Отец погиб в блокаду…»

Чем ближе подходили к букве «М», тем страшнее делалось Микешину. Но вот Пуртов выкликнул:

— Микешин! Иди сюда, Игорь Петрович.

Микешин раздвинул окружавших и подошел.

— Вот какое дело с твоими, Игорь Петрович… — осторожно начал Пуртов, но, увидев глаза Игоря, вдруг заторопился: — Да ты не волнуйся, не волнуйся. Мы от твоей семьи до сорок четвертого года имели сведения. Все были живы. Пенсию регулярно получали…

— Какую пенсию? — облизнув сухие губы, глухо спросил Микешин.

— Как какую? За вас всем семьям выплачивали хорошую пенсию. А с сорок четвертого пенсию прекратили платить: с этого времени связь с твоей семьей прервалась. Знаем, что эвакуировались из Ленинграда.

— Значит, помогало правительство семьям, не забыло? — спросил Линьков.

— Как можно? Помогали во всем. И эвакуироваться, и деньгами, и работой, и жильем… Всем, чем могли, помогали, — с гордостью ответил Пуртов.

Микешину захотелось обнять старика, но он лишь беспомощно махнул рукой и отошел в сторону. Теперь он думал только о том, что ни от Жени с Юркой, ни от Веры Михайловны нет известий целый год. Что случилось с ними? Тысячи различных предположений роились в его голове. Неужели с ними что-нибудь случилось? Он старался отогнать эту мысль, но она упорно возвращалась. Надо взять себя в руки, надеяться на лучшее… и быть готовым к худшему.

Тем временем Пуртов распоряжался:

— Сейчас, товарищи, я вам выдам по сто рублей и талоны на обед. Поезжайте пообедайте, потом отдыхайте. Вам приготовлены места на речном вокзале. А завтра с первым поездом — в Ленинград. Нечего вас тут томить. Пароходство мы уже предупредили.

К Микешину подошел Горностаев, обнял за плечи:

— Игорь… Игорь Петрович, не расстраивайся, родной. Ведь пока еще ничего не известно. Все будет хорошо.

— А я не расстраиваюсь, Павел Дмитриевич. Поедем обедать.

6

Ленинград… Поезд подошел к перрону. В окна вагонов заглядывали люди в морских фуражках, женщины, дети. Кто-то вскрикнул: «Валя!» — и рванулся к выходу.

Вытягивая шею, Игорь протиснулся к окну, пытаясь увидеть на перроне Женю. Мелькали знакомые лица работников пароходства, моряков, а ее не было видно. У дверей образовалась толчея, только Микешин не решался выйти. Он стоял посередине опустевшего вагона.

На перроне много народу. Кто-то плачет, кто-то бьется в истерике, кто-то смеется, целуются, жмут руки…

И вдруг Игорь вырвался вперед и побежал, забыв обо всем. Он увидел Женю.

Она стоит в уголке за водосточной трубой и держит за руку Юрку. На ней выцветшее, старенькое голубое платье, которое так любил Игорь. Лицо похудело, остались, кажется, только глаза. Да и вся она какая-то худенькая, похожая на девочку, Юрка поворачивает головку на тоненькой шее и смотрит вокруг испуганными глазами.

— Игорь, родной мой… — говорит Женя.

Игорь берет ее руки в свои и много раз целует их, огрубевшие на работе, шершавые… Потом, не стесняясь окружающих, целует Женю в глаза и губы. Юрка стоит в стороне и растерянно смотрит на отца.

Игорь подхватывает его на руки:

— Сын, здравствуй! Узнаешь?

— Узнаю… — шепчет смущенно Юрка и порывисто обнимает отца за шею.

Счастье, любовь к этим двум дорогим людям переполняют Игоря. Этого счастья нельзя вынести.

— А где мама? Почему не пришла?

— Игорек, мамы нет, — чуть слышно отвечает Женя, — она умерла несколько месяцев тому назад… в эвакуации… Я все расскажу потом.

Игорь замер.

Матери нет. Значит, он никогда больше не увидит ее карих умных глаз, не услышит голоса, никогда ее ласковые руки не прикоснутся к его голове и не взъерошат ему волосы. Мать любила делать это, даже когда он стал взрослым… Ушел его лучший друг, который все понимал, все прощал и всегда готов был помочь. Мать…

Женя молчала. Она крепко сжимала руку мужа…

— Игорь Петрович, куда это ты спрятался? Пора в машину садиться, — услышал Микешин за своей спиной знакомый бас.

Он обернулся и увидел начальника пароходства Королева. Тот широко улыбался:

— Встретил жену и сына? Рад небось? — Но, взглянув на Микешина, согнал улыбку и задушевно сказал: — Знаю, Игорь Петрович… Что же сделаешь? Нет такой семьи сейчас, где бы не было своего горя… — Королев тяжело вздохнул и взял Игоря под руку. — Пошли. Сейчас все на пассажирский пароход, потом в баню — и отдыхать. Там для вас все приготовлено. Придется в карантине посидеть с недельку. Забирай своих, и поехали.

Игорь, автоматически переставляя ноги, двинулся за начальником к машинам. По пути его радостно приветствовали старые товарищи, жали руки. Впереди он увидел Линькова.

— Ну, Юра, встретился? Где жена? — спросил Микешин, тронув его за локоть.

Линьков посмотрел на него отсутствующим взглядом и тихо проговорил:

— Нет жены. Вышла замуж в первый год войны за капитана второго ранга. И дочку взяла с собой…

У машин стоял Дробыш, нежно держа руку жены, и что-то ей говорил. Зинаида Викторовна, постаревшая, но еще полная и свежая, громко вздыхала:

— Да, Жорж. Я все понимаю. Мне тоже было так трудно…

Все сели в машины, Игорь не мог насмотреться на улицы Ленинграда.

Вот и порт. От красного здания, в котором помещалось пароходство, осталась только половина. Правое крыло разрушено. Торчат исковерканные балки, крыша провалилась, вместо задней стены — груда кирпичей. Кто работал здесь во время бомбежки?

Машины проехали главные ворота. Пусто и тихо в порту. У семнадцатого причала стояло нарядное пассажирское судно. Казалось, что пароход уходит в рейс. Морякам предоставили на нем каюты первого класса.

В курительном салоне собрались почти все моряки. Говорил Королев:

— Вы, товарищи, теперь отдыхайте. Поживете с недельку на этом судне, пройдете медицинскую комиссию. Решим, кому из вас нужно лечение или курорт. А остальные… Что же делать, работать придется. Отпусков не дам.

— Работать? Плавать пойдем, Максим Иванович? — радостно переспросил начальника пароходства Микешин.

— Ну а куда ж больше? Плавать, конечно. Флот принимать нужно. А тебе что — дома хотелось посидеть?

— Я уж не знаю, что мне больше хочется: дома посидеть или на судно идти, — улыбнулся Игорь. — И то и другое как сказка. Никак не могу еще поверить, что мы вернулись.

Королев вкратце рассказал о предстоящих делах пароходства и отпустил всех к родным.

Когда Микешин вошел к себе в каюту, Юрка бросился к нему навстречу:

— Папа, как ты долго! Прямо невозможно было тебя ждать. Можно мне посмотреть пароход?

— Пойди посмотри, сынок, только не задерживайся.

— И не упади в воду, — добавила Женя.

Юрка убежал, Игорь обнял жену. Так они сидели, счастливые оттого, что вновь обрели друг друга, и молчали. Нужно было сказать многое, но говорить не хотелось.

Игорь думал о том, что его мечты сбываются. Скоро он снова пойдет плавать, наяву услышит грохот якорного каната, звук судового свистка, вдохнет солоноватый запах моря… А может быть, это опять сон? Ведь еще совсем недавно шею больно резал веревочный хомут, а сзади толкал прикладом Шульц…

Микешин вздрогнул.

— Очень соскучилась? — спросил он Женю.

Она ничего не ответила… Игорь почувствовал на своей щеке слезу, упавшую с Жениных ресниц…

Он достал из кармана коричневую записную книжку:

— Это единственный подарок, который я могу сделать тебе за четыре года. Здесь моя жизнь и моя любовь к тебе. Ты почитай ее когда-нибудь…

Поздно вечером Игорь вышел покурить на палубу. Наступала светлая ленинградская ночь. В порту зажглись огни. Ветер совсем затих. Вода Морского канала потемнела и стала гладкой, как стекло. С Невы доносились гудки буксиров. Микешин курил и вдыхал прохладный воздух родного города.

Жизнь начиналась снова…

7

Незнакомый подполковник, приехавший из Германии, разыскал Горностаева и передал ему записку от замполита «Днепра» Зубова. Он писал:

«Дорогой Павел Дмитриевич! Я надеюсь, что вы живы и мое письмо попадет к вам. Пишу вам из госпиталя во Львове, где нас заботливо «приводят в порядок» после Маутхаузена. Что там мы пережили, описывать не стану. Страшно вспомнить. Расскажу при встрече. Осталось нас в живых из шести трое: Каминский, Уськов и я. Остальные погибли в марте при американской бомбежке города. Американцы бомбили, а эсэсовцы расстреливали под эту марку.

Мы, наверное, тоже погибли бы, да в это время были на работе в каменоломнях. Состояние наше пока неважное. Очень слабы. Подполковник, который должен передать вам это письмо, обещал зайти к моим. На всякий случай очень прошу вас сделать то же. Пусть не беспокоятся. Скоро увидимся. Большой привет всем нашим. До свидания».

Микешин, услышав о гибели товарищей, долго сидел, уставившись в одну точку.

Чумаков погиб. Игорь вспоминал годы, проведенные в Риксбурге. Он видел живые глаза Константина Илларионовича, улыбку, слышал его негромкий спокойный голос: «Ничего, ребята. Еще поплаваем. Отпразднуем нашу победу в лучшем ленинградском ресторане». Он ни минуты не сомневался, что так будет. Верил и в других вселял эту веру. Настоящий коммунист. Нет Ларионыча! Не скажет он больше: «Эх, Игорь, Игорь! Ну чего ты мне наговорил? Думать надо. Вот слушай…»

Спустя четыре дня Микешин с женой и сыном уехал на две недели в пароходский дом отдыха.

8

В кабинет Максима Ивановича Королева, держа в руках объемистую папку, вошел начальник отдела кадров, маленький человек с узким лбом, бесцветными глазами, одетый в синие галифе и зеленый китель.

— Прошу разрешения! — по-военному сказал он и, не дожидаясь ответа, сел в кресло.

— Что у вас, Борис Васильевич? — спросил Королев.

— Вы отдали распоряжение, Максим Иванович, этих… ну, что приехали из Германии… — нервно начал начальник отдела кадров, — посылать их на суда. Так?

Королев кивнул головой.

— Мне кажется, Максим Иванович, что этого нельзя делать. Я категорически буду возражать и ответственность за них нести не хочу. Надо согласовать…

Королев с сожалением посмотрел на человека, почти утонувшего в кресле, и холодно проговорил:

— Успокойтесь, Борис Васильевич. Ответственность за свои распоряжения несу я. Кроме того, «этих», как вы изволили выразиться, я знаю много-много лет. С некоторыми из них я плавал. Другие выросли на моих глазах. А сейчас, что тоже очень важно, нам нужно принимать флот. Трофейный, репарационный…

Начальник отдела кадров хотел было что-то сказать, но Королев не дал ему открыть рта:

— Моряки, прибывшие из Германии, — наш золотой фонд. Опытнейшие люди. Поймите это и не волнуйтесь. Я уже все согласовал. Лучше займемся назначением людей.

Начальник отдела кадров недовольно поджал губы, развязал папку и вытащил список.

— Куда вы Горностаева наметили? — спросил Королев.

— Покуда никуда.

— Так вот… пошлите его на самое большое судно, которое мы принимаем. На «Принцессу океана».

Борис Васильевич сделал заметку в списке.

Один за другим назначались на суда вернувшиеся из Германии моряки. Дошло до буквы «М».

— Микешина куда?

— Микешина… Он долго плавал у нас старпомом. Дельный парень. Его пошлите на «Арктурус». Судно маленькое, легкое. Пусть начинает командовать.

В списке против фамилии «Микешин» появилась отметка: капитан «Арктуруса».

— И вызовите его из отпуска. Довольно ему отдыхать, — приказал Королев. — Давайте, кто там следующий?..

9

Трофейный теплоход «Арктурус», еще не получивший нового названия, стоял у стенки в Гутуевском ковше. Маленький, он поднимал всего тысячу тонн груза; низкая обтекаемая труба, каплеобразный нос, тонкие мачты, корпус, выкрашенный светлой шаровой краской, — он был хорош, этот морской малыш…

Микешин уже издали заметил теплоход, но не торопился войти на его палубу. Он шел медленно, издали любуясь им. Вот оно, это судно, которое так часто снилось ему в холодные риксбургские ночи. Маленькое, новое, блещущее чистотой. На таком судне лучше всего начинать плавать капитаном.

Вчера Игоря долго и придирчиво экзаменовала комиссия из опытных капитанов. Он ответил на все вопросы, и капитаны вынесли заключение: «Знания хорошие. Может быть использован капитаном на судах четвертой группы»{45}.

Вот оно, это судно. Игорь дождался его. А сколько товарищей ушло навсегда… Они никогда больше не почувствуют палубу судна под ногами, не увидят моря…

Никогда не взойдет на мостик Виталий Дмитриевич Дрозд…

И Курсак не перегнется через машинные поручни, чутко прислушиваясь к работе двигателей. Никогда…

Нет Константина Илларионовича…

Микешин подошел к теплоходу, положил руку на теплый от солнца борт, подержал ее так, потом погладил обшивку, любовно, ласково, словно близкое живое существо.

— Нет, это не должно повториться, — вслух подумал он и вступил на трап.

10

За бортом невысокие волны вскидывают белые гребешки. Чуть покачивает. Изредка из овальной трубы теплохода вылетают голубые кольца газа. Дрожит палуба под ногами. В лицо ударяет упругий, свежий встречный ветер. Далеко впереди виднеется неровная, волнистая линия горизонта. Яркий солнечный день.

«Арктурус» идет в первый рейс под советским флагом. На мостике — капитан. Ремешок фуражки опущен к подбородку, руки засунуты в карманы желтого кожаного пальто.

Капитан… Вот и сбылась мечта Игоря. Все, что недавно казалось несбыточным, пришло к нему. Кто посмеет отнять у него эту жизнь еще раз?

Упрямая складка ложится над переносицей. Сжимаются зубы. Никогда… никому не отдаст!

За кормой тянется вспененная струя. Кружатся над судном чайки. Весело кричат, ныряют, качаются на волнах белыми лодочками…

Много миль пройдено в жизни. А сколько их еще лежит впереди… Штормовых и штилевых, солнечных и туманных… Сколькими судами придется командовать? Какие страны повидать? Сколько дружеских рук пожать?..

Жизнь начинается снова…

Он входит в рубку и склоняется над картой. Тонкая линия курса ведет далеко в море. Впереди тысячи морских миль, которые надо пройти под флагом Родины.».