Утренний час «пик».

Автобус полон под завязку. Я втиснулся между спинкой сиденья и кассой. Гляжу в окно поверх какой-то широкополой шляпы. В такие-то жаркие дни этот толстый человек носит фетровую шляпу…

Автобус проезжал как раз мимо пристани, когда за окном я неожиданно увидел ту самую золотисто-лимонную девушку. И сегодня вся она светилась неправдоподобно чистым зеленоватым пламенем! До чугунного парапета, вдоль которого она шла в сторону причала, было метров двести, но я сразу узнал ее. Конечно же, это она — та, которая вчера вечером, проходя мимо игравших на пляже волейболистов, так пристально и странно равнодушно глядела на меня.

Дверь еще открыта. Я протискиваюсь, отчаянно пытаюсь пробраться к выходу. Но звякает одна половинка двери, кто-то там поворачивается, помогает закрыться другой. Пассажиры слегка удивлены моим неожиданным рывком.

За спиной всем известный шутник требует моего внимания:

— Костя!.. Эй, Дымкин, это еще не фабрика. Остановка «Институт»! — И смеется… Вроде бы намекает, что я в прошлом году не прошел здесь по конкурсу.

Я не оглядываюсь. Автобус покатил.

Невольно в сотый раз начинаю вспоминать и размышлять о недавнем событии, перед которым над деревней прошла гроза с сильнейшим ветром, с оглушительными раскатами грома. Потом стало тихо, быстро вышло яркое послеполуденное солнце и осветило мокрый высокий лес за рекой. А над лесом, перед занавесом темно-лазурной тучи, появилась близкая радуга…

Тогда-то едва и не произошла трагедия. В ту критическую минуту и возникло в моем зрении удивительное отклонение, которое никак не проходило.

Я видел как и прежде, но с той лишь разницей, что дома, вода, доски, машины, облака, камни, то есть все неживое, виделось мне белым, черным и серым. Как в черно-белом фильме или на обыкновенной фотографии. А вот люди вместе с их одеждой, деревья, трава, животные и птицы были какого-то одного и того же цвета, и, что самое поразительное, цвет этот был мне совершенно неизвестен. Я его никогда в жизни не видел и до сих пор не знаю, с чем его можно сравнить. Меня преследовало неотвязное желание всем рассказать об этом безымянном цвете, но в то же время я прекрасно понимал, что бессилен это сделать. Я мог лишь сказать, что незнаемый тау-цвет (как я его про себя называл) являлся дополнительным цветом к фиолетово-сиреневому, образованному крайними цветами солнечного спектра, один из которых уходит в инфракрасную, а другой в ультрафиолетовую часть. Загадочный тау-цвет был и не желтым, и не зеленым, и не синим, и не красным. Просто какая-то чистая и светлая смесь всех цветов неизвестной мне радуги.

На четвертый или пятый день я заметил, что во всем, что светилось тау-цветом, я начал улавливать пусть и очень слабые оттенки естественных цветов, как будто тот или иной живой объект был подсвечен невидимым цветным фонарем или окутан легчайшей дымкой. Но моя радость была преждевременной. В воскресенье вечером на пляже я, к ужасу своему, увидел и понял, что это какие-то не те цвета. Что все это значило, пока что я понятия не имел.

И вот вчера, когда начала спадать жара, на пляже появилась та девушка, как золотисто-зеленое пламя под серым, безоблачным небом. Она была единственным зеленовато-лимонным пятном среди тау-цветных деревьев, множества того же цвета загорающих. Неторопливо шла с кем-то по серому, рыхлому и глубокому песку, мимо скинутых одежд — черных, белых, серых с черными полосками, серыми цветочками, белыми квадратиками…

Я как раз играл в волейбол — и остановился как вкопанный, когда вдруг увидел этот золотисто-зеленый горящий силуэт. Проходя мимо, она совершенно равнодушно, можно сказать, потрясающе равнодушно и в то же время как-то пристально посмотрела на меня. Ничего не понимая, я глядел на нее. Стало вдруг темней. Может быть, просто солнце зашло за облако… Нет, было безоблачно. Я так и стоял с мячом в руках… Все, кто был в игре, требовали мяч…

Кажется, она училась в седьмом классе, когда я учился в девятом. Как она изменилась, повзрослела!..

Золотисто-зеленым в девушке было все: и лицо, и руки, и платье, и даже сандалии. Чем дальше она уходила, тем больше менялся ее цвет. Скоро она стала золотисто-лимонной и исчезла среди уходящих домой, среди деревьев… Чем дольше я на нее глядел, тем темнее становилось вокруг, а этот самый тау-цвет стал прозрачнее, как бы незаметней. После того как я увидел светящуюся девушку, незнаемый цвет утратил то неопределенное значение, которое меня тревожило и тяготило, и стал восприниматься как нейтральный фон.

В моей цветослепоте все было непонятно. Я снова с беспокойством подумал о своем здоровье: теперь меня меньше всего волновала сама аномалия цветозрения — за этим скрывалось что-то поважней…

После отпуска я вышел на работу в среду, на второй день после того происшествия в деревне. Три дня кое-как проработал, думал, все пройдет. Но диковинная цветослепота не только не проходила, но приобретала все более странные формы.

Цветотонировщиком я больше работать не мог. Поразительно: такой недуг обрушивается именно на колориметриста-тонировщика, на человека, вся трудовая деятельность которого связана с цветом! Колориметрист, который различает лишь белое, черное и серое да еще какой-то тау-цвет, — в этом было что-то трагикомическое.

Я ехал на фабрику, чтоб сегодня же, в понедельник, уволиться или перейти на другую работу.

Наконец-то автобус останавливается. Здесь выходят почти все. Дальше еще две остановки — и конечная. Около фабрики шофер постоит чуть подольше. Пока пассажиры выходят, шофер, как всегда, по репродуктору объявляет:

— Фабрика ЭФОТ. Билеты в автобусе на пол просьба не бросать… — и закуривает, это я вижу, обходя автобус.

То, что это фабрика, и без него все знают. И правильней было бы сказать: «Остановка ЭФОТ», потому что ЭФОТ — это значит «Экспериментальная фабрика особых тканей». И никакого отношения к фотографии, как думают многие, не имеет. Это название старое. Теперь официально она называется иначе: «Экспериментальная художественная фабрика праздничных и особых тканей». Но все привыкли к короткому старому слову, и никого уж не переучишь.

С заявлением об увольнении мне надо было зайти к директору. Я прошел через проходную. Во дворе фабрики через траншею был перекинут узкий мостик, сколоченный из свежих серых досок. Недалеко справа, над этой же глубокой траншеей с выброшенным на стороны темно-серым грунтом, над новыми водопроводными трубами, был перекинут другой такой же мостик. По одному люди шли в одну сторону, по другому — обратно.

И вдруг за тем мостком, в дальней стороне двора, куда только что вдоль высокого забора, гремя пустыми флягами, укатил грузовик, я увидел яркое цветное пятно — одно-единственное во всем, что меня окружало. Нечто слепящее фиолетово-розовое…

Там, слева от проезжей части дороги, под развесистыми тау-цветными акациями, у кучи выброшенного грунта стояли трое. Двое из них были цвета тау и почти сливались с такого же цвета деревьями и травой. Я бы на них никогда и внимания не обратил. А вот третий среди нейтрального, безразличного для меня тау-цвета, на фоне черно-серого грунта светился яркой сиренево-фиолетовой кляксой.

Я стоял на мостике, словно коряга на быстрине. Люди спешили. Кто выражал недовольство, кто шутил: «Ну, приятель, нашел где досыпать!..»

Я боялся, что далекое цветное пятно вдруг расплывется и тогда я не смогу узнать, кто там из троих и почему такого яркого фиолетового цвета. Не отрывая от кляксы взгляда, я сошел с мостика и побежал по правой стороне траншеи. И чем ближе к ним подбегал, тем интенсивней, ярче становился цвет того человека.

Запыхавшись, я взлетел и остановился на склоне глиняной кучи. Трое мужчин стояли на краю большой квадратной ямы и не спеша обсуждали какой-то вопрос, похоже, касающийся прокладки труб, которые из этой ямы расходились по разным направлениям.

Когда я, тяжело дыша, остановился на куче высохшего грунта, все трое с удивлением повернулись ко мне. Один из них был директор фабрики Павел Иванович. Другой — мой тезка, Костя-автогенщик. Он был в брезентовой робе, стоял с горелкой в руках, от которой к баллонам тянулись черные шланги.

А этот, третий, в длинном фиолетово-сиреневом макинтоше, стоявший на разлапистой задвижке на краю ямы, был не кто иной, как Ниготков, замдиректора по хозяйственной части. И не только его длиннущий макинтош вызывающе переливался розовато-фиолетовыми разводами, но и руки, лицо, шляпа, туфли — все светилось яркими ядовито-сиреневыми оттенками.

— Ну что, товарищ Ниготков?! — не глядя под ноги, соскальзывая с сухих комьев, громко спросил я его. А сам продолжал взбираться по склону серой глиняной кучи. — Как дела? Как самочувствие?.. Ничего такого, Демид Велимирович, не чувствуете у себя за спиной? И никакого такого беспокойства нету, а?..

Все трое снизу, с края ямы, в недоумении глядели на меня.

Территориальный грузовичок с коротким кузовом пропылил между забором и траншеей в сторону проходной. В красильный цех повезли фляги с краской…

— В чем дело, товарищ Дымкин? — так и не опустив удивленно поднятых мохнатых бровей, спросил меня директор, когда грузовик проехал и стало тихо.

Как бы краем сознания я поймал себя на мысли, что мою необъяснимую неприязнь, этот горячечный наскок никакой логикой не оправдать. Здравый смысл будто нашептывал мне издалека, подсказывал: очнись, остановись-ка… Но я почему-то был в таком взвинченном состоянии, что руководить своими эмоциями не мог. А для того чтоб сдержаться, не хватало самой малости. Взять бы себя в руки да чуть поразмыслить, взглянуть на себя со стороны…

— Он что?.. — тихо спросил Ниготков директора. — Видно, из драмкружка парень?..

Ярко-сиреневый, весь в фиолетовых и розовых разводах (будто какой диковинный попугай), Ниготков сел на задвижку и, чуть склонившись, стал внимательно разглядывать переплетение труб в яме.

Да, действительно, странная картина была перед моими глазами. Если не считать того, что нейтрального цвета тау были деревья да директор с Костей-автогенщиком, — все остальное вокруг было белое, черное и серое. И лишь один Ниготков тут такой цветной. Этакий гранат, багровый фурункул или, может, кочан цветной капусты сидит на краю ямы и разглядывает трубы! Я сразу заметил, что от моих слов вся его попугайски сиреневая расцветка подернулась тенями, омрачилась сливяно-сизыми потеками…

Он вдруг поднялся. Стоял, топтался в ярко-сиреневом длинном своем пыльнике, в начищенных, с утра зловеще поблескивающих черно-пурпурных туфлях. На голове его слегка набекрень сидела ярко-фиолетовая шляпа. Его лицо теперь было с насыщенным синевато-металлическим оттенком, словно покрытое гибкими пластинами свежей окалины. Такого же цвета были и его руки.

Директор глядел на меня, я — на Ниготкова.

Конечно, я был чересчур взволнован и поэтому не отдавал себе отчета в том, что веду себя не очень-то разумно. Они и представить себе не могли, что я вижу, а тем более, почему фиолетовый цвет, эта клякса Ниготков до такой степени вывел меня из равновесия.

Костя-автогенщик, не обращая на нас внимания, открыл краник горелки. Из горелки закапал, струйкой полился на железный лист керосин. Костя чиркнул и швырнул спичку в растекшуюся по листу жидкость. Вспыхнуло, сильно зашипело широкое бесцветное пламя.

— Ничего такого, — стараясь перекричать шипение, громко спросил я Ниготкова, — ничего такого не можете, товарищ Ниготков, вспомнить про свои подходы, про свое штукарство? А?..

— Это что же такое?.. — повернувшись к директору, недоуменно спросил Ниготков. — В чем дело? — приподнял он свои прямые плечи.

— Послушайте! — развел директор руками. — Что наконец происходит? Вы, Дымкин, переходите все границы!

— Еще не перешел, — сказал я. — Может, и перейду.

— Дымкин, — повысил голос директор, — вы почему не приступаете к работе? Объяснитесь!.. Что вы мне, понимаете, здесь утренний спектакль устраиваете?

— Молодой человек того… — снисходительно улыбнувшись, сказал Ниготков и выразительно покрутил у своей фиолетовой шляпы синевато-свинцовыми растопыренными пальцами. — Недоспал. Молодежь! Прогуляют, а потом бесятся!..

Он повернулся к бензорезчику и дружески засмеялся. Тот никак ему не ответил, лишь улыбнулся чему-то своему и по трапу стал спускаться в котлован.

— Вообще-то, Павел Иванович, нарушение техники безопасности: с горящей горелкой спускается, — сказал Ниготков директору о Косте-бензорезчике. — Не следим за людьми. Не беспокоимся.

— Вы, товарищ Демид Ниготков, — крикнул я, — лучше бы за собой последили! Побеспокоились бы о себе, а?!.

— Константин Дымкин, стыдитесь! — закричал на меня директор. — Имейте в виду, за опоздание, за недозволенное поведение в рабочее время получите выговор. Вам ясно? Чего вы не в свое дело вмешиваетесь? Идите! А за оскорбление в служебное время Диомида Велимировича ответите сполна.

Я слушал слова директора, кивал головой, а сам не отрывал глаз от Ниготкова. Когда я сказал, чтоб он лучше за собой последил, его лицо стало таким же пурпурно-черным, какими были его зловеще поблескивающие туфли.

— Посмотрите, какое у него лицо! — сказал я. — Посмотрите, что происходит с этим фиолетовым человеком! А потом говорите.

— Что значит фиолетовый?! Вам дурно, Диомид Велимирович? — участливо спросил Ниготкова директор. — Что с вами? Ну, я это так не оставлю. Не-ет!..

— Все-таки это такое оскорбление, Павел Иванович, — садясь на разлапистую задвижку, качая головой, проговорил Ниготков. Фиолетовым платком он вытер черно-пурпурный взмокший лоб. — Да, мне действительно стало дурно… Потому что вот такие наскоки молодых хулиганов меня всегда пугали. Своей необузданностью, недомыслием!..

Костя-автогенщик погасил тонкое, словно свечное, отлаженное пламя. Горелка хлопнула, чуть задымила. Костя из ямы уставился на нас, улыбчиво глядя то на меня, то на директора и Ниготкова.

— Имейте в виду, Дымкин, — очень строго сказал директор, — вызовем специально врача и проверим вас на трезвость. А там посмотрим.

Мне и самому стало как-то неприятно из-за этого почти бессмысленного наскока: с чего это, действительно, налетел вдруг на человека? Какие-то там ассоциации? Ну и что из этого?..

Горячка почти бесследно с меня слетела, и я, пристыженный, побыстрее ушел.