Он всегда хотел знать, есть ли предел человеческому терпению. Или человеческому мужеству. Или человеческой глупости. Или нечеловеческой жестокости.

Попав в эту маленькую горную республику, Степан Рогожин понял, наконец, что если этот предел на самом деле есть, то до него еще очень далеко.

Он видел бесконечные кровавые раны. И на теле друзей, и на теле этой горной земли. И что было хуже, он не мог бы сказать.

Первое, что его здесь поразило, — дороги. Искореженные траками многотонных машин, заполненные грязной водой, исковерканные, исполосованные, словно огромными ножами. Военные дороги. Они первые принимают на себя удар. Они и спасение, и одновременно смертельная ловушка. Чеченов дороги привлекают больше, чем одиноко стоящие КПП, которые могут пребольно огрызаться на любую провокацию. А дороги безмолвны. Дороги беспомощны.

Многокилограммовые фугасы, устанавливаемые на дорогах чеченами, часто находили свой лакомый кусок, несмотря на напряженную работу разведки и саперов. Не говоря уж о шакальих засадах ваххабитов.

Раньше, как казалось Степану, от выражения «разбойники с большой дороги» веяло чем-то романтическим, пушкинским. Сразу представлялся Робин Гуд или Дубровский. Но сейчас он понял весь зловещий смысл этого выражения.

Однажды они наткнулись на такую засадку. Чечены подорвали фугас у дороги, чтобы отвлечь внимание и заставить десантников запаниковать, но запаниковали сами. Ударили из автоматов по пустой броне. Десантникам хватило нескольких гранат, чтобы отрезать их от «зеленки», заставить залечь.

После десятиминутного боя из «зеленки» вытащили двоих тяжелораненых и одного живого чечена. Чечен был в цивильной одежде — джинсы, свитер, грязная рубашка, кроссовки. Он испуганно закрывал голову и старался сжаться в комочек. Лицо, шею, кадык его покрывала густая поросль волос. Щуплый. Худые руки-плети. Пальцы с изломанными грязными ногтями. Когда его расспрашивали, он отвечал с глухой безразличностью. Горловой акцент резал слух.

Старший сержант Степан Рогожин не мог сказать, что испытывали к этому человеку его товарищи, но ему самому этот бубнящий волосатый чечен казался безобидным и мало значимым. Он походил на оторванный кусок огромного, злобного, ядовитого животного, ползавшего по этой земле уже много лет. Сам по себе кусок, ампутированный от этой ядовитой твари, ничего из себя не представлял. Ровным счетом ничего.

По словам чечена, ему было 40 лет. Степан подумал, кем же он был до всей Дудаевской заварухи? Учителем? Инженером? Строителем? Водителем?

Этот вопрос странно взволновал Степана. Он подошел к чечену ближе, приподнял за волосы его голову и спросил:

— Ты кто?

— Я прирастой житэль. Я ничэго не зинаю…

— Я спрашиваю, кем ты был раньше?

Чечен посмотрел на Степана исподлобья. В его глазах читалось непонимание. Или удивление.

— В гаркомэ камсамола работал, — наконец произнес он.

«Комсомольский вожак», — усмехнувшись, подумал Степан и отошел от чечена, которого втолкнули в брюхо БМП.

Сколько их, этих «комсомольцев», разбрелось по горным дорогам? Где они теперь, эти чеченские парни, призывавшие гортанными голосами к славе коммунизма, к торжеству светлого будущего? Их нет. Они, словно вурдалаки или оборотни, претерпели изменения такого глубокого свойства, что впору поверить в мистику. Неужели эта безумная, исступленная жажда крови, эта слепота к страданиям других и, прежде всего, к страданиям своего собственного народа таились внутри каждого из них? Что ими движет на самом деле? Деньги? Обида на Сталина? Или прочувствованный и рассмакованный вкус полной безнаказанности, когда любое преступление — уже не преступление вовсе, а один из эпизодов быта, удобное решение проблем? Степан часто думал об этом и не мог понять. К тому времени, как старший сержант Рогожин попал в одно из подразделений 247-го десантно-штурмового полка, большие начальники по телевизору объявили, что «основные антитеррористические операции в республике закончены» и что «остались разрозненные банды, которые армейские войска и войска МВД будут планомерно уничтожать».

Планомерность эта, по правде говоря, была призрачной либо такой секретной, что о ней не доводилось нижним чинам. Войска расквартировались в основных пунктах — Грозном, Урус-Мартане, Ачхое, Кизляре, Аргуне, Чири-Юрте. Патрулирование, «зачистки», рейды, разминирование, сопровождение колонн и… стычки, стычки, стычки. Бесконечное смертельное скрещивание злобной хитрости боевиков со смелым упорством федералов. Вот и вся «планомерность».

Каждый, кто тут находился, чувствовал давление войны. Даже когда вокруг было тихо. Стоило расслабиться, и дикая, самоубийственная ненависть въезжала в ворота КПП на грузовике, начиненном взрывчаткой. Стоило потерять бдительность разведке, и вот уже колонна подрывалась на заложенных фугасах.

— Под Урус-Мартаном тишина. Как будто время вдруг остановилось, Как будто дремлет в тишине война…

— пели армейские барды в палатках и наспех отстроенных казармах.

Бардов солдаты слушали в такой же гробовой тишине.

— Господи, какая тишина! Видно, осень от войны устала. Тишиной наполнилось сполна То, что так взрывалось и стонало, Тишиной наполнилось сполна…

Обманчивой тишиной. И все это понимали.

Из-за этого трудно было удерживать себя от ненависти. От ненависти ко всем этим черноволосым мужичкам с горловым выговором, которые утром приветливо улыбаются, а ночью… Что они делают ночью? Мирно спят с женами? Но откуда мины-растяжки, появляющиеся как по мановению волшебной палочки? Откуда многокилограммовые фугасы, возникающие из ниоткуда за считанные часы? — Но Степан, видя уродливо искажавшиеся от ненависти лица друзей, сам старался удерживать себя от этого чувства и удерживал других.

Был у него в полку дружок, с которым вместе прошли через учебку. Звали его Петрищев Олег. Отзывался на Петюня. Деревенский, основательный, матерщинный до безобразия паренек. Вечно чумазый, с грубыми пальцами и казавшейся ему ужасно забавной привычкой громко портить воздух. Чеченов ненавидел смертельно. К своей ненависти он пришел, судя по всему, не сразу. Служил он после учебки в другой части, дислоцировавшейся возле Ачхоя. В один из рейдов напоролись на чеченов. Тех было больше, и это сразу стало понятно по плотности и протяженности огневых позиций. Вероятно, это была довольно крупная банда, куда-то пробиравшаяся по «зеленке». Они мигом взяли в кольцо бойцов и после обстрела предложили федералам сдаться.

«Кричат, бля, козлы, мол, давайте, выходите, мы вас не тронем, — затягиваясь дешевой беломориной, рассказывал Петюня. — А сами, суки, ближе подбираются. Комвзвода радиста тормошит, а тот, бля, весь в кровище, а рация в пулях».

Из того боя возвратились только Петюня и еще трое пареньков. И то только потому, что недалеко проходил рейд еще одной группы федералов. Потом на месте боя нашли безголовые и поруганные трупы солдат.

После этого в глазах Петюни появился странный блеск, скрывавший пустоту. А может быть, тяжкую мудрость войны, которая нечаянно обрушилась на них, двадцатилетних. Они все удивительным образом соединили в себе страх и мужество, отчаянное желание вернуться домой и чувство мести за погибших товарищей. И каждый нес свою ношу. Не только каску, автомат, гранатомет, вещмешок. Нет. Нечто более тяжелое — память. Память о дорогах, о щелчках плотно ложащихся пуль, о смраде разлагающихся трупов и сгоревшего пороха, о глазах погибших товарищей, о страхе нарваться на мину, о несвежем белье, о запахе каши с тушенкой, приправленной дымком и степной пылью, о «зеленке», готовой изрыгнуть смерть, о стертых в порошок домах, о теплой воде во фляжке на поясе, о ногах, которые в два счета потеют в кирзачах, о солдатских «приколах», не предназначенных для женских ушей, о девчонках из медсанбатов, кажущихся самыми добрыми, ласковыми и самыми красивыми на свете (хотя почему кажущихся?), об отчаянном желании покоя, о песнях, что пелись приглушенно под гитару в палатках… Нет, они не сетовали о такой ноше. Они просто шли с ней и делали то, что надо было делать. Необходимо. Важно. Кто-то ведь должен был остановить зверских безумцев, не гнушавшихся ни работорговлей, ни издевательством над детьми и священнослужителями.

Степан это понимал. Понимал и без длинных лекций в учебке. Потому и напросился в Чечню. Только вот мать…

Он послал ей осторожное письмо и тут же получил ответ, полный умоляющих воплей и слез. Он уж и пожалел, что сказал правду, но все равно поступил по-своему. Так было надо. Необходимо. Важно.

Следы войны виднелись в Чечне всюду. Теперь Степан мог воочию увидеть, а не представить по книжкам истории, что такое война. Богатая, щедрая земля опустела, покрылась язвами воронок и нефтяными разливами. Дома стояли без окон и дверей. Покосившиеся, без проводов столбы электропередач. Разгромленные мосты. Всюду запустение и хаос. На этом фоне вечный российский бардак казался совершенным мироустройством.

Небольшая колонна, в составе которой был Степан, везла боеприпасы для артиллерийских расчетов, методично обрабатывавших близлежащие ущелья. Пару раз разведка поднимала тревогу, но все обходилось.

Степан сидел на броне рядом с Петюней и еще десятком бойцов и изредка разглядывал далекий кустарник в оптический прицел.

Не было слышно обычных шуток и подколок. Почти все достаточно отслужили в Чечне и понимали, как опасна бывает в таких походах вольготная расслабленность. Самое большее, что могли позволить себе солдаты, так это затянуться сигаретой. При этом ни на секунду не переставая следить за обстановкой вокруг дороги.

Степан ощущал эту настороженность, в полной мере проникался ею, хотя непослушные мысли невольно возвращались к дому. Он постоянно представлял, как едет домой, как подходит к двери квартиры, как мать крепко и радостно обнимает, уткнувшись ему в грудь. Потом ванная, вкусный мамин обед, чистая постель и сон, сон, сон. Без запаха немытых много дней ног, без подспудной настороженности в душе, без «зеленки», без стрельбы. Встретит друзей, того же Пашку-Трубача (если, конечно, он к этому времени не отдаст концы от выпивки), вновь приласкает гитарку с красавицами на янтарных боках.

Это будет. Но потом. Потом…

Они въехали на пригорок, с которого открылся вид на долину, слегка подернутую жаркой дымкой. Вдали виднелся чуть изогнутый по направлению гор рубеж, на котором через равные промежутки расположились дальнобойные орудия. Изредка одно из орудий дергалось, а через некоторое время доносился резкий, ухающий звук выстрела.

Колонна из трех грузовиков, охраняемых БМП и БТРом, вползла на площадку в ста метрах от орудий. Тут же подбежали свободные расчеты и начали разгружать продолговатые ящики со снарядами.

Степан спрыгнул с БМПэшки вместе с Петюней и подошел к орудию, у которого на пустых ящиках вольготно устроился чумазый военный. На нем были грязная майка и штаны из х/б, тоже не блиставшие чистотой. Военный курил, меланхолично глядя в чистое голубое небо.

Судя по всему, Петюня артиллериста знал. Они молчаливо поздоровались. При ближайшем рассмотрении чумазый только казался чумазым, а на самом деле лицо его покрывал плотный загар. Именно такой, какого упорно добиваются курортники. И этот загар, эти тонкие морщинки, пролегшие у глаз артиллериста, совершенно не позволяли определить его возраст. Да и звание по майке нельзя было угадать. То ли солдат, то ли прапор, то ли младший офицер. В Чечне все старались выглядеть безлико. Командный состав для снайпера — первейшая мишень.

— Ну чё, Леха, слышно? — спросил Петюня, прикуривая от его сигаретки.

— А ни чё. Домой хочу, — сообщил военный, простуженно шмыгая носом и тоскливо озирая окрестности.

Солнце поднялось уже совсем высоко, освещая изрытую землю и укрывшиеся в траншеях орудия. А дальше, сквозь сизую дымку, похожую на марлевую занавеску, неясно вырисовывались горы, на которых можно было наблюдать поднимавшиеся к небу столбы дыма.

— Мужик, сигареты есть? — спросил у Степана артиллерист. — А то, блин, нас сорвали вчера ночью, я про сигареты забыл.

— Он не курит, — ответил за него Петюня.

— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — осклабившись белозубо, выдал банальное двустишие Леха. — Может, из ваших у кого есть? Час-другой, и курить захочется до усрачки.

— Наших, бля, еще в городе растрясли, — сказал Петюня. — А что Лавтюх ваш?

— Старшина? С утра укатил куда-то. Говорят, должен что-то привезти, но пока его дождешься, волосы на жопе начнешь рвать.

— Как успехи?

— А кто его знает. Долбим пока помаленьку. Разведка засекла там чеченов. — Артиллерист кивнул на горы. — Говорят, много. Пока мы не окопались, «вертушки» по горам шарили.

— Завалили кого? — спросил Степан.

— Из наших, вроде, никого. Успели отойти.

Все трое помолчали. Тишину нарушил выстрел орудия неподалеку. Ствол, мягко спружинив, выплюнул очередной снаряд в направлении гор. Расчет, переждавший выстрел, закрыв уши, вновь засуетился у орудия.

— Эй, Рогожин, Петрищев! — окликнул их комвзвода. — Дуйте сюда! Отправляемся!

— Ну, покеда, отсос, — почти ласково попрощался Петюня с артиллеристом.

— Топай, мудила, — беззлобно отозвался со своих ящиков артиллерист.

Снова разбитая дорога, снова покачивающаяся под задницей броня, снова тревога в душе… Всегда так. Хотя нет. Сейчас легче. Легче оттого, что вся колонна возвращается домой. Не совсем, конечно, домой — в казармы, располагавшиеся в бывшей школе. Там еще стояли разломанные парты и школьные доски с меловыми следами формул и словосочетаний. Там намного безопаснее…

Степан приник к окуляру оптического прицела, вгляделся в близлежащую кромку леса. Изображение в окуляре дергалось. Было трудно на чем-то сосредоточить внимание. Но он что-то заметил. Что-то мелькнуло в «зеленке».

Странно екнуло сердце, холодок побежал по спине.

В этот момент какая-то сила приподняла Степана, рванула уши громом, ослепила вспышкой.

Через секунду он оказался в нескольких метрах от дымящего БМП. Вокруг строчили автоматы. Степан приподнялся и пошарил рукой, ища оружие. Странная легкость и покалывание в левой руке насторожила. Он взглянул на нее, но обнаружил… Вернее, не обнаружил ничего, кроме кровавого обрубка.

— Держись, Рог, держись… — ясно услышал он голос Петюни, подползавшего к нему.

— Кажется, у меня рука отвалилась, — совершенно глупо хохотнул Степан, представив себя этакой разваливающейся на части куклой. — И с ногой что-то… не пойму. Чё там такое, Петюня?

Но Петюня ничего не ответил. Он что-то резко вколол Степану, потом со знанием дела перетянул жгутом то, что осталось от руки.

В голове Степана помутилось, мысли затуманились, язык одеревенел.

— Вот… блин… козлы… — с трудом выговорил он, еще ничего не испытывая; только мысль о том, что его собственная рука лежит где-то отдельно от его собственного тела, странно забавляла. — Руку-то найди, Петюня… Может, пришьют… Как же я… член теперь… держать буду?

Петюня опять ничего не ответил. Судя по всему, он был чем-то страшно занят где-то у его ног. Степан ощущал, что он что-то трогает у самого паха.

— Ты, блин, чего… чего… там делаешь? — спросил Степан и окончательно потерял сознание.