Тишина действительно бывает обманчива. Она полна туманных звуков и неясных теней.

Степан не понимал, куда его везли и что с ним вообще делали, но не сопротивлялся, интуитивно понимая, что так будет лучше. Люди вокруг него знали, что делали. Во всяком случае Степан надеялся, что знали.

Пребывая в полубессознательном из-за наркоза состоянии, он нашел в себе силы и открыл глаза. Первое, что увидел, — заплаканное лицо сестры. Оно, казалось, даже потемнело от той внутренней тяжести, которую сестра несла в себе.

— Ты чего… — разлепил он присохшие друг к другу губы и сделал попытку улыбнуться. — Я же… живой. Ты чего?

На глазах сестры появились слезы. Но она тоже силилась улыбнуться.

— Ничего, ничего, Степа…

— Рука… чешется, — он потянулся к пустому месту. — Рука…

Горькое открытие того, что руки нет, не потрясло его, а заставило заметить со свойственной ему ироничностью:

— Я и забыл… совсем, что руку посеял… там.

Тут же выяснилось, что «посеял» он не только левую руку, но и ногу. Тоже левую.

Сестра закрыла рот платком. Глаза, как переполненные соленые озера.

— Не плачь, — качнул он головой на подушке. — Лучше скажи, где я?

— В Кизляре. Я как только… смогла, сразу приехала. Она говорила что-то еще, но уставшее сознание Степана снова уплыло в тишину. Тишину, в которой он слышал звук своей гитарки, ощущал подрагивание струн, теплую гибкость лакированного дерева, на котором поселились странные красавицы с пышными прическами. Они смотрели на него из-под густо накрашенных ресниц и улыбались. От них веяло музыкой «АББА» и песней «Надежда»…

«Надежда — мой компас земной, А удача — награда за смелость. А песни… довольно одной, Чтоб только о доме в ней пелось».

Он помнил о доме. Все время помнил. И удивлялся, что мать не приехала с сестрой. Хотя… Не такое уж у нее крепкое здоровье, чтобы таскаться по поездам. Да и миллионов она не накопила. Вот и послала Олю.

Все верно. Пусть так. Все равно скоро домой…

Так он думал в тишине госпиталей Буйнакска и Ростова. Но путь домой затягивался. Что-то не клеилось у людей в масках и белых халатах. Не позволяли они Степану надолго приходить в себя. Тревожили без конца страшные раны.

Наконец после особенно длительного провала он понял, что снова находится в другом месте. У соседей по палате узнал, что попал в госпиталь имени Бурденко, в Москву, и что скоро Новый год.

В самом выражении «Новый год» таилось что-то обнадеживающее, что-то светлое, радостное. Но радость доставалась с болью. Раны воспалились и начали гноиться. Степан все время проводил в болезненном забытьи. Он старался думать о сестре и о матери. Поведение сестры беспокоило его. Если он спрашивал о матери, Оля уходила от ответов или переводила разговор на другую тему. Вечная боль и наркотики обессилили его, мутили рассудок. А когда приходил в сознание, то не мог сосредоточиться.

Однажды вынырнув из забытья, он увидел Леночку. Она неловко улыбалась, держа в руке букетик цветов.

— Привет, — сказала она и не сделала ни малейшей попытки поцеловать его, даже не подошла ближе. — Ну, как ты тут?

— Сражаюсь, — ответил Степан.

Он помнил почти все Леночкины письма; приходившие строго раз в неделю. Письма эти были похожи друг на друга, словно писались все вместе под копирку. Официальные городские сплетни перемежались пространными рассуждениями о погоде и о какой-то Инке, которая все никак не могла разобраться со своим парнем. Потом шло уведомление, что в магазинах опять все подорожало, и в конце письма можно было наблюдать прощальный отпечаток накрашенных помадой губ.

Судя по виду Леночки, она сама сейчас была последним письмом собственной персоной. И без прощального «помадного» поцелуя.

— А у нас почти все преподаватели поменялись. Зарплату не платят. Так они вначале бастовали, а потом увольняться стали… — Леночка говорила, не глядя ему в глаза. — Знаешь, пошел слух, что Путин будет проезжать через Запеченск, так у нас все скамейки покрасили. Представляешь, скамейки обледеневшие, в снегу, а они их покрасили…

После этого поток новостей иссяк.

— Ладно, ты поправляйся, — слабо улыбнулась Леночка после продолжительной неловкой паузы и, положив на край тумбочки букетик, отступила к двери.

— Погоди… — позвал ее Степан.

Что-то похожее на досаду мелькнуло в ее глазах. Ей не терпелось уйти.

— Слушай, ты не знаешь, где мать?

— А тетя Маша в больнице… Ой… Ты разве не знаешь? — испуганно спросила она.

— Что с ней?

— Ты лучше у Оли спроси…

— Что с ней? — повторил как мог жестко Степан.

— Инфаркт, кажется… Или что-то в этом роде. Ладно, Степа, я пойду. Меня мама внизу ждет. Мы за покупками приехали, вот я и решила… проведать. Ну, что, пока…

Но Степа уже не думал о Леночке. Она испарилась так же быстро, как и возникла, ничего не забрав из его сердца и ничего туда не вложив.

Вечером его снова повезли на обработку. Обезболивающие препараты лишь притупляли боль. Любое прикосновение к ранам рождало жаркую, удушающую волну, достигавшую головы и заставлявшую ее гудеть, как огромный колокол. Сцепив зубы и отвернувшись к стене, с расширенными зрачками Степан молча пережидал это гудение, этот жуткий внутренний крик, оглушительно звучавший в тишине тела, теперь упорно жаждавшего жизни, цеплявшегося за нее.

Степан слышал крики других, почти таких же «сложных», как он сам, лежавших в шестнадцатом отделении гнойной хирургии. Он знал, что тоже может закричать, обложить трехэтажным матом эти настойчивые руки, копавшиеся в его плоти. Но тишина, покоившаяся на его губах, казалась ему правильнее, чем бессмысленные звуки, вырванные болью. Степан сам себе загадывал, кто окажется сильнее — он или крохотные паникующие клетки внутри него? И всякий раз он оказывался сильнее. Сильнее самого себя. Сильнее отчаяния. Сильнее беспомощности. Сильнее внутреннего разлада после очередной бесполезной попытки интуитивно опереться на несуществующую руку или ногу… несуществующую, но все еще ощущаемую. Сильнее мысли: «Как же я без руки и ноги?» Сильнее глубоко закипавших слез жалости к самому себе. Сильнее внутреннего болезненного жара, в котором он горел уже много дней. Сильнее всех врачей и медсестер вместе взятых, от которых теперь зависела его жизнь. Сильнее собственного сердца, готового отказать от обилия антибиотиков в крови.

Сильнее!

В этом была его вера.

Он думал о том, что если он остался жив, значит, это кому-то надо. Не ему одному. Не собственному искалеченному телу, а кому-то!