Когда я думаю о смысле литературы, меня часто разбирает смех, мне хочется громко и визгливо расхохотаться. Не могу сказать, чтобы известность слишком утомила меня, но иногда она меня достает. Какое счастье, что у меня есть псевдоним! Люди подходят к тебе, заглядывают в глаза, просят автографы, но уже завтра они про тебя забудут и побегут за каким-нибудь очередным пушкиным. Но дело даже не в этом. Проблема в том, что каждый твой читатель — это тоже писатель. Он заглядывает тебе в глаза, угодливо льстит, и у него непременно за пазухой припрятана своя маленькая рукопись. И даже если она еще не написана, то в голове у него обязательно таится какой-нибудь грандиозный проект романа, который очень скоро потрясет мир. Поэтому, собственно, читатель и льстит своему писателю. Ничего не поделаешь, таковы правила игры! За чемпионом мира по шахматам наблюдают только любители, играющие в шахматы на деньги в Екатерининском садике. А какой еще нормальный человек будет сегодня читать Лермонтова, Тютчева или Фета — кому они, в сущности, нужны?

Однако писателю, даже если он не лишен дарования, повезло гораздо меньше, чем шахматисту. Ибо рано или поздно долго и почтительно льстивший тебе почитатель достанет из-за пазухи свою маленькую рукопись и с надеждой протянет ее тебе… О, всякий раз, когда я слышу льстивые слова признания, я уже заранее предвижу этот горький миг расставания, так как ваш почитатель никогда не простит вам «детский мат», который вы ему поставили, и ни за что не признает своего поражения. Он вам его еще припомнит! Поэтому самые благоразумные писатели окружают себя более или менее преданными читателями, которым они изредка, как бы в знак поощрения, слегка льстят. А те в знак благодарности благоговеют перед своим кумиром. А как же иначе? Без этого никак! Сколотив более или менее солидную команду читателей, Писатель отправляется в поход на завоевание мира, планы у него в голове воистину наполеоновские. Однако при первом же серьезном столкновении с жизнью выясняется, что никто из этой армии толком не владеет воинским искусством.

Эти любители из Екатерининского садика получают «детский мат» и в ужасе разбегаются кто куда. А бедный Наполеон отправляется на остров Святой Елены, где мучительно вынашивает планы реванша…

В следующий раз Наполеон старается быть осмотрительней, ибо другого, третьего раза может и не быть. Он отбирает из своих читателей таких, каким было бы не стыдно польстить, хотя с ними приходится держать ухо востро, ибо каждый из них сам метит в Наполеоны…

Один пример. Жан Жене в молодости, еще когда сидел в тюрьме, прочитал свою первую поэму «Приговоренный к смерти» сокамернику, а тот в ответ заявил, что «такие стихи он каждый день сам пишет». И все-таки Жене вышел из камеры, потому что на свободе его ждали Кокто с товарищами. Однако второй раз Жене «из тюрьмы» уже не выйти. Сокамерник за это время тоже успел кое-чему обучиться. C’est la vie!

Но мне кажется, что русский писатель вовсе не мнит себя Наполеоном. Отнюдь! В душе каждого русского — а каждый русский, как я уже сказала, вне зависимости от своей реальной профессии в душе обязательно считает себя писателем (впрочем, не только русский) — так вот, в душе каждого русского с детства таится слабая надежда, что рано или поздно он встретит на своем пути критика Белинского, и тот вдруг расплачется над его рукописью: «Новый Гоголь народился!»

Не могу сказать, чтобы мне нравился фильм Говорухина «Россия, которую мы потеряли», честно говоря, я вообще его не смотрела, главным образом из-за названия: мне всегда казалось, что лично я никакой России никогда не теряла, а поиски прошлого — это такая же утопия, как коммунистическое будущее, только наоборот. И вот совсем недавно до меня дошло, что нет, не совсем так, я тоже до самого последнего времени жила в мире утопий, так как все-таки с тайной надеждой тоже ждала «своего Белинского». И только теперь, буквально несколько дней назад, вдруг все окончательно рухнуло, и я поняла, что я в этом мире одна, и никто мне не поможет, никакой Белинский.

В общем, полный мрак!

То есть сначала мне казалось, что раньше, в XIX веке, писатели по-своему были даже более одиноки, чем сейчас. У них были очень трагические судьбы: дуэли, нищета, чахотка и т. п. К тому же никто не мог их утешить, так как у них не было даже телевизора, и они ни на секунду не могли позволить себе расслабиться, присесть вечерком у экрана за чашечкой чая и посмотреть какой-нибудь сериал… Но зато, несмотря на все это, Григорович по-товарищески приметил никому не известного студента Инженерного училища, Достоевского, перебивавшегося с хлеба на чай, взял его рукопись, прочитал, дал Некрасову, а тот в полном восторге кинулся к своему старшему другу Белинскому: «Новый Гоголь народился!» — «Ну-ну, у вас Гоголи-то как грибы растут», — поначалу одернул его Белинский, но потом взял рукопись, читал всю ночь напролет и наконец (о чудо!) — разрыдался: «Молодой человек, вы сами не знаете, что вы написали!» Невероятно, но факт!

И вот эти слезы знаменитого властителя дум тех лет до самого последнего времени меня как бы слегка утешали, причем даже совсем незаметно для меня самой, так как я уже давно испытываю к «потерянной России» XIX века чувство некоторой брезгливости, если не сказать отвращения… И все-таки эту маленькую страничку из школьного учебника я, оказывается, до сих пор носила с собой, она как бы случайно затерялась, сложенная вдвое, в кармане моего выпускного платья, хранящегося у мамы в шкафу.

И в самом деле, мне казалось, что мы сейчас живем в такую циничную эпоху: гомосексуалистов в культуре поддерживают гомосексуалисты, диссидентов — политики, женщин — феминистки, инвалидов — общества благотворительности, и т. д., до бесконечности. Хуже всего теперь, видимо, обычным гениям мужского пола — им лучше даже не высовываться. Писатель как искусный пловец ловко лавирует между этими грубыми жизненными волнами и веяниями, барахтается и изо всех сил старается удержаться на поверхности, порой кажется, что ему уже ни до чего другого нет дела — лишь бы выжить… И вдруг счастливчик, в нужный момент случайно оказавшийся на гребне какой-нибудь из этих грубых и не имеющих к литературе никакого отношения волн, неожиданно приписывает это «случайное» стечение обстоятельств самому себе, собственному искусству и умению лавировать. От такой наглости у хорошо знавших его друзей и коллег на какое-то мгновение отвисает челюсть и мутится в глазах, им кажется, что это какой-то оптический обман, они даже просят себя ущипнуть, чтобы убедиться, а не снится ли им все это… Но уже в следующий момент наиболее сообразительные из них вдруг осознают, что им всем тоже отчасти очень крупно повезло: раз уж так вышло, значит, надо срочно тоже хоть что-то поймать от этого «мига удачи», ведь теперь они уже не маленькие беззащитные щепочки в потоке бытия, а друзья, товарищи, коллеги, братья по крови, соратники и соотечественники знаменитости и лауреата какой-нибудь крупной международной премии, лучше всего Нобелевской. Ошалевшие от счастья друзья и товарищи «счастливчика» вцепляются в него как в спасательный круг, сброшенный откуда-то с небес утопающим, и даже если «счастливчик» и вправду первоначально был не совсем крошечной щепочкой и соломинкой, а средних размеров бревнышком, то через некоторое время это становится уже совсем не важно, ибо количество вцепившихся очень скоро превышает норму допустимого, и они все, вместе со своим «избранником-лауреатом», благополучно идут на дно. Sub specie aeternitatis, естественно.

То есть я хочу сказать, что все они не дотягивают даже до конца столетия, не то что до конца какой-нибудь очередной Цивилизации. Ибо все относительно в этом самом комичном из миров, и никакой другой Вечности, кроме Вечности, нет, а гений, видимо, представитель Вечности в этой жизни. Последним примером такого рода «удачи» в русской литературе был, кажется, Бродский, хотя я в этой обобщенной зарисовке вовсе не имела в виду именно его. О Пушкине мы уже говорили. Поэтому более или менее искушенный в подобного рода забавах пловец не спешит оказаться на гребне волны: он предпочитает некоторое время побыть в одиночестве, «под ним струя светлей лазури», а он, мятежный, поначалу ходит в бассейн и тренируется: мало ли, пригодится… Такое поведение «пловца», точнее, писателя, раз уж мы говорим о литературе, сразу же настораживает некоторых его коллег и товарищей. А не метит ли этот чудик в гении, причем в такие, которых потом, в отличие от тех же Бродского и Пушкина, например, будет очень трудно задвинуть?

Товарищи и коллеги сначала уговаривают упрямца быть таким же, как все, потом сердятся, и в конце концов начинают всячески преследовать его и стараются утопить, лучше всего прямо в бассейне, пока он не выплыл в открытое море, тогда за ним будет уже очень трудно угнаться. Если же кандидат в гении от них все-таки ускользает и бросается вплавь в открытое море, то остальные, понимая, что натренированного ими самими пловца догнать уже, видимо, не удастся, начинают вешать на него всяческих собак, лишают его средств к существованию, терзают, преследуют, обвиняют во всех смертных грехах, стараясь отправить его на дно уже таким образом, чтобы он надорвался и захлебнулся еще при жизни, и тогда другим неповадно будет: наученные этим примером остальные писатели и потомки впредь будут вести себя повнимательней и поосторожней. Однако эти «остальные» не понимают, что тем самым только облегчают беглецу плаванье, ибо чем меньше за него будут потом цепляться всевозможные «друзья и товарищи», тем дольше он сможет продержаться «на поверхности». Sub specie aeternitatis опять-таки.

Более того, в результате всей этой возни люди, в конце концов, сами того не желая, могут натренировать такого пловца, которого хватит по крайней мере до конца очередной Цивилизации. Причем натренировать прямо тут, в бассейне, каковым с точки зрения все той же Вечности и является литература.

Однако мне кажется, мы несколько отвлеклись от темы. Я же вроде как начала говорить про Достоевского и его взаимоотношения с Белинским.

В детстве, помню, мне очень нравился Достоевский, и я искренне упивалась чтением его книг. Мы с детства все воспитаны на Достоевском, у нас мозги у всех просто нафаршированы Достоевским, он уже торчит из носу и из ушей, особенно у тех, кто живет в Питере, да и у всех прочих тоже. Ведь это Достоевский описал основные свойства загадочной русской души! И действительно, Достоевский — это очень сильнодействующее средство; я бы отнесла его к психотропным препаратам, типа циклодола, вызывающего глюки: если читать его регулярно с самого детства, то психика у тебя сформируется определенным образом, и потом выправить ее будет очень сложно, практически невозможно. Поэтому читать Достоевского нужно точно так же, как применять сильнодействующие препараты — небольшими дозами и крайне осторожно.

Особенно внимательно я бы отнеслась к преподаванию Достоевского в школах: может, там его изучать рановато? В вузах — другое дело. Ведь не проходят же в школах маркиза де Сада, к примеру, хотя этот писатель, по сути, гораздо более безобиден.

Кстати, только недавно до меня, кажется, дошло, почему именно роман «Преступление и наказание» входил в программу советских школ. Думаю, главной причиной здесь было желание воспитать советских людей так, чтобы они всегда и во всем признавались. Сделал что-нибудь не то (или если тебе просто кажется, что это не то) — выйди на площадь, встань на колени, поцелуй землю и покайся. Достоевский здесь попал, можно сказать, прямо «в яблочко».

Всем же изначально ясно, что нельзя делать что-то плохое, противозаконное, потому что потом ты не сможешь ни пить, ни есть, ни спать — вообще жить не сможешь; а уж если, не дай бог, сделал, то выйди на площадь и покайся, ведь все равно тебя разоблачат, вернее, ты сам себя разоблачишь, потому что у тебя на лице будет вечно видна каинова печать. Очевидно, такова была мечта советских правоохранительных органов: проворовавшийся директор Елисеевского магазина, чиновник-взяточник, совратитель несовершеннолетних, фарцовщик, спекулянт, валютчик и тем более убийца выходят на площадь, бьют себя в грудь и каются. Неплохая идея!

Однако в школе я Достоевского очень любила и много его читала, мы с подругами даже обошли все памятные места, то есть нашли дома, где жили Раскольников, Сонечка, Свидригайлов и князь Мышкин, короче, совершенно реально видели все эти трущобы, где и разворачивалось действие романов Достоевского. Надо сказать, атмосфера там осталась точно такая же, ничего не изменилось. Мы позвонили в квартиру, где якобы жила Сонечка, желая еще сильнее проникнуться колоритом этих мест, — оттуда выскочила какая-то тощая баба с желтым лицом в грязном халате, со свисавшими сосульками волосами и, увидев нас, тут же в ужасе захлопнула дверь. А в соседнюю квартиру в это время заходил жирный грузин, он с интересом на нас уставился и стал о чем-то расспрашивать, но мы с ним говорить не захотели, и так уже все было ясно. Даже тот забор и камень, под которым Раскольников спрятал награбленное, и то остались на своих местах, во всяком случае, я это точно помню. Мы даже обошли этот камень вокруг и попытались его приподнять, но там ничего не было, только вокруг в изобилии валялись пивные пробки и сильно пахло мочой. Впрочем, этот запах доминировал практически во всех местах Достоевского, которые мы посетили, — такой своего рода фирменный стиль. Помню, когда я ездила с отцом в Москву, по собственной инициативе даже отправилась в музей Достоевского, ведь родился-то он в Москве. Но там оказался какой-то маленький убогий музейчик, который мне сильно не понравился. То ли дело у нас в Ленинграде, тогда подумала я: там воссоздана атмосфера настоящей квартиры Достоевского, просто как будто попадаешь в его мир, сразу чувствуешь настроение его героев, проникаешься им; действует как наркотик, даже голова начинает кружиться.

Нет, конечно же, не Достоевский сделал русских людей настоящими мазохистами, они уже и до этого такими были, — он просто усилил эти настроения, придал им такой невероятный размах, такой полет кайфа, довел их до такого безумного совершенства, что все, дальше уже некуда идти, дальше полный тупик. Разве нормальные здоровые люди будут воображать себя князем Мышкиным, Настасьей Филипповной, Раскольниковым, Рогожиным, Митей Карамазовым — да они должны, как черт от ладана, бежать от самой идеи, от самих очертаний этих персонажей, не говоря уже об их сути. Жизненный инстинкт должен удерживать их на расстоянии от всех этих жутких бездн, откуда они вообще могут никогда не выбраться, если, не дай бог, их угораздит туда провалиться. Это свойство русских очень точно подметил Селин во время своего визита в Ленинград в 1936 году. Кстати, в качестве типичного русского Селин (он же «доктор Детуш», то есть по специальности врач) упоминает именно Раскольникова, ссылаясь на Достоевского и описанные в его романах болезненные настроения. В последнее время мне все больше кажется, что этот визит Селина в СССР безо всякого преувеличения можно было бы назвать визитом врача в страну психически больных.

И тем не менее почему-то очень часто зажравшихся обывателей, в том числе и западных, как магнитом прямо-таки влечет в эти опасные таинственные неизведанные области. Помню, в Берлине я попала на представление какого-то русского театра: кажется, безработные русские актеры сделали небольшой спектакль по мотивам Есенина, и высокий здоровенный мужик в цилиндре, эффектно встряхивая своими длинными сальными волосами, с выражением читал поэму «Черный человек». Представление проходило в обществе дружбы «Россия-Германия», раньше во всех западных странах существовали такие общества дружбы, теперь они уже, кажется, исчезли или переделаны в какие-нибудь другие организации, но тогда в Берлине в самом конце перестройки все еще оставалось на своих местах: советские чиновники в костюмах и галстуках, с такими одинаковыми серыми лицами и бледно-голубыми глазами по привычке сидели в первых рядах и внимательно наблюдали за происходившим на сцене, а в зале было полно разных немцев, славистов, русских тоже хватало — и эмигрантов, и просто туристов. Меня пригласила на это мероприятие моя болгарская подруга Мариэла, которая жила в Берлине со своим немецким мужем, настройщиком роялей. Мариэла, как и все болгары тогда, очень любила русских и все русское; сейчас, боюсь, это уже далеко не так. Так вот, мы тогда сидели с ней и смотрели на сцену. Главным героем, безусловно, был высокий актер с длинными волосами, к концу спектакля он уже весь истекал потом, потому что очень много бегал туда-сюда по сцене, прыгал и даже пару раз упал и покатался по пыльной сцене, — видимо, он был в ударе. Сидевшая рядом со мной тощая немка с лихорадочно блестящими глазами и расширенными зрачками так дергалась и подпрыгивала на стуле, что сотрясала весь ряд, кажется, она с трудом могла усидеть на месте. Когда же представление закончилось, она вскочила с места и с воплями: «Рогожин! Рогожин!» — напролом бросилась к сцене, потрясая букетом красных роз, который впихнула актеру и повисла у него на шее. Актер осторожно высвободился, поблагодарил и, пятясь задом, удалился за кулисы. Потом состоялся небольшой фуршет, актеры тоже принимали в нем участие, уже умытые, причесанные и переодетые, а моя соседка-немка, вцепившись в бутылку водки и периодически отхлебывая из горлышка, не сводила безумного взгляда со своего героя и периодически шептала себе под нос с сильным акцентом: «О! Рогожин! Рогожин!» Она все пыталась подобраться поближе к своему кумиру, потом, кажется, он с ней вполне приветливо заговорил, и они удалились вместе под ручку в обнимку с бутылкой водки. Вот каким роковым образом подействовал роман «Идиот» на психику, а возможно, и на всю дальнейшую жизнь несчастной немецкой бюргерши.

Но это — иностранцы, а среди моих знакомых практически каждая вторая девушка, напившись, то выскакивала на дорогу и ложилась на асфальт, изображая полную отвязанность, то делала вид, что собирается выпрыгнуть из окна, и при случае сжигала, за неимением пачки денег и камина, при помощи спички или зажигалки хотя бы десятирублевую купюру: больше или не было, или было жалко. Конечно, у нас каждый второй считает себя героем Достоевского, а каждый третий — непосредственно Достоевским. К слову сказать, одна из моих случайных знакомых, Лена, на редкость странная девушка, с вытаращенными рачьими глазами за толстыми стеклами очков, с огромными оттопыренными красными губами, какая-то вечно беспокойная, вечно трясущаяся, вся дерганая, привлекла мое внимание исключительно тем, что жила недалеко от Владимирского собора, в той части города, которая прочно ассоциировалась в моем сознании с местами Достоевского. Отец у нее был скульптором, делал могильные памятники на заказ, как-то она даже пригласила меня к себе в гости. Помню, жуткая мрачная квартира, и в центре кухни стояло изваяние какого-то дерева с листьями, откуда выглядывали человеческие глаза и носы, кажется, это был памятник, от которого отказались привередливые заказчики, но самому автору он настолько нравился, что он решил оставить его себе для украшения интерьера. Но тогда меня все это очень взволновало, так как мне казалось, что там все пропитано Достоевским, и в окнах виднелся Владимирский собор. А район Сенной площади и до сих пор действует на меня как легкий наркотик. Однажды вечером я шла от Сенной к Исаакиевскому и вдруг заблудилась, повернула куда-то не туда по этим узким изогнутым проулкам, и в результате вместо Исаакия вышла обратно к каналу Грибоедова. Помню, меня это так испугало, что я хотела вообще отказаться от своего намерения и вернуться домой, но вовремя взяла себя в руки, вышла на улицу Дзержинского и пошла по ней — уж Дзержинского-то точно выведет куда надо, она хотя бы прямая.

В общем, Достоевский очень сильно повлиял на всю мою жизнь. И старушки, которых я еще в советские времена видела на Сенной площади, продававшие свои вязаные носочки и квашеную капусту под дождем и мокрым снегом, и люди, месившие осеннюю слякоть, и вечно серое непроглядное небо, и тяжелая мрачная свинцовая Нева, и вонючие дворы-колодцы, и подворотни, и улицы вкривь и вкось в районе Коломны и Сенной — все это и есть Достоевский, который постоянно и по сей день продолжает давить на психику и определять все мои действия и поступки, причем я этого, видимо, даже и не осознаю, и избавиться от него невозможно, я хочу избавиться, но не могу. Мне кажется, чтобы избавиться от Достоевского, нужно уехать куда-нибудь в другую страну, где живут нормальные здоровые люди, не поголовные мазохисты, как в России, а люди, которые, может, и любят Достоевского, но отстраненно, как экзотику, а не с безумно вытаращенными глазами, исступленно и в экстазе, не рвут на себе рубаху, не блюют на себя и на окружающих, не валяются в грязных канавах и не ловят от этого кайф.

Недавно по телевизору я смотрела американский фильм «Тарас Бульба» — старая экранизация с Юлом Бриннером в главной роли. Младшего сына Андрея, того, что влюбился в полячку, там играл какой-то мужик с неестественно большими ярко-голубыми глазами, единственный из всех казаков, у кого была вполне приличная прическа, а не бритый сверкающий череп: набриолиненные а-ля Пресли волосы в духе 60-х были тщательно зачесаны назад. И одет он, кстати, тоже был во что-то вроде бадлона, тоже в духе начала 60-х. Не помню точно, какого года этот фильм, но, возможно, что все эти детали именно оттуда, из того времени… Так вот, у меня сложилось впечатление, что они, то есть американцы, экранизировали совсем не Гоголя, а Достоевского, так как именно таким русский человек и должен всем казаться по прочтении его произведений. Казаки занимаются какими-то абсурдными вещами: после битвы, когда обычно солдаты отдыхают, они исступленно пьют, чуть ли не поливая себя водкой, потом начинают прыгать, скакать и плясать, переполняемые безумной энергией, потом ходят по тонкой досочке над ямой с медведями, кажется, даже дерутся с этими медведями, потом опять начинаются прыжки и скачки — и так до самого рассвета. А утром опять схватка с врагом. Неудивительно, что поляки, красиво одетые и спокойные, вызывают на этом фоне гораздо большую симпатию, а выходка старого безумца Тараса Бульбы, решившего из ненависти к этим полякам, а точнее, ко всему разумному, упорядоченному и красивому, пристрелить своего младшего сына (который, кстати, тоже был не то, чтобы самым красивым, но по крайней мере самым гладким и причесанным изо всей этой безобразной орды беспрестанно прыгающих бритоголовых уродов) пробуждает только ужас и отвращение.

Сегодня я все чаще ловлю себя на мысли, что абсолютно не понимаю, на что с таким упорством напирал Достоевский, задаваясь вопросами типа: «Бога нет — все дозволено!» Какой загадочный смысл он вкладывал в это восклицание, точнее не он, а один из его персонажей, кажется, Иван Карамазов, я уже точно и не помню, но не в этом дело! «Бога нет — все дозволено!», «Бог есть — ничего не дозволено!», «Бога нет — кое-что дозволено!» и т. д., в этом же духе. Признаюсь, для меня все эти высказывания сливаются в одно. Я, действительно, не понимаю, чем они отличаются друг от друга и почему герою Достоевского одно из сочетаний этих слов казалось столь важным, почему он предпочитал его остальным. На мой взгляд, он с таким же успехом мог бы задаваться, например, вопросом о первичности материи: «Материя первична, дух вторичен!» — или же: «Бытие определяет сознание!»… Я в равной мере не понимаю всех этих определений и формулировок: мне кажется, что человек, изрекающий подобное, должен пребывать в состоянии какого-то сна, то есть принимать за реальность нечто, не имеющее к ней никакого отношения. Вот если бы Достоевский защищал диссертации, был соискателем научной степени, получал бы за это бабки, то есть вынужден был бы задаваться такими вопросами по долгу службы, тогда бы еще хоть что-то можно было понять. Но ведь Достоевский, скорее всего, когда писал «Братьев Карамазовых», был совершенно искренен и, судя по всему, ни на секунду не сомневался, что все люди и через сто лет будут с таким же пафосом, как и его персонажи, восклицать: «Бога нет — все дозволено!» То есть он считал, что затронул какую-то очень важную вечную тему, — еще бы, ведь речь идет о самом Боге, — и вот эта его наивность сегодня кажется мне едва ли не самой жалкой и смешной во всем его творчестве.

А все эти образы проституток, которым помогает сам Бог, изнасилованных девочек, алкашей за бутылочкой, которым «некуда больше идти», людей из подполья, преступников, жаждущих выйти на площадь, поцеловать землю и покаяться, чахоточных девушек, добрых, хороших и умных идиотов — да сколько их вообще здесь! Вся Россия ими населена. Не знаю точно, но думаю, что со времен Достоевского их количество выросло просто в геометрической прогрессии, и они продолжают клонироваться, и им всегда есть на что сослаться, чем оправдать собственную жизнь. На Достоевского, и только на него! В сегодняшней России, кажется, практически все обыватели поголовно мнят себя персонажами Достоевского. И это печально, точнее, смешно. «Трагедия русской души» все больше начинает смахивать на комедию…

Помню, мне еще в ранней молодости приснился Достоевский, но не бородатый и сгорбленный, каким его часто изображают, а молодой — такое белесое лицо с немного смазанными чертами — закомплексованный юнец. И мы с ним долго говорили во сне: я жаловалась, что меня никто не понимает, родители, естественно, угнетают, а вот он меня понял, и этот разговор меня тогда как-то умиротворил, принес облегчение, я до сих пор помню этот сон, — если и бывают вещие сны, то мой сон как раз можно назвать таким. И действительно, вся моя жизнь так и пошла, просто по Достоевскому, так все и развивалось как по нотам, как будто в новом его романе, вплоть до подполья и психушки, и полного упадка и деградации, причем конца этому нет, окончательно мне от Достоевского избавиться так и не удалось, и, боюсь, никогда не удастся, это уже на всю жизнь. Стоит только очутиться где-нибудь на Крюковом канале или на Гороховой, то так и начинает тянуть, тянуть, заклинивает… Хотя теперь от былого восхищения не осталось и следа. Все прошло, как сон, как утренний туман!

Но это вовсе не означает, что я стала разделять, например, мнение Набокова о Достоевском. Отнюдь! На мнение Набокова мне глубоко плевать! Набоков Достоевскому вовсе не конкурент, так как не способен противопоставить ему ничего, кроме своего мещанского профессорского бытия и мелкой извращенности, подробно и со знанием дела описанной им в «Лолите».

Критикующий Достоевского Набоков напоминает мне режиссера, отснявшего, к примеру, фильм о гибели «Титаника» в ванной, а затем пытающегося выдать отснятое за происходившее в открытом море. Мне по-прежнему и сегодня интересен Достоевский, но уже совсем иначе чем в детстве, совсем с другой точки зрения. Сегодня меня больше всего занимают его отношения с Белинским.

Я не знаю, во всяком случае, не могу точно сказать, откуда взялся в русской литературе, к примеру, Гоголь. Этот уроженец загадочной Маргиналии, кажется, застал русских лохов врасплох. Однако Достоевский совершенно определенно вошел в русскую литературу с легкой руки Белинского и именно как «новый Гоголь». Все дальнейшее творчество Достоевского и есть, собственно, не что иное, как борьба с Белинским, которому никакой Достоевский совсем был не нужен, а был нужен именно «новый Гоголь» и никто другой: «новый Гоголь», которым управляет властитель дум Белинский! Так что слезы умиления знаменитого критика потом вышли Достоевскому боком. Белинский с болезненным вниманием следил за начинающим писателем и не смог простить ему малейшего отклонения от заранее предначертанного пути. Эта борьба двух титанов, бесспорно, является «тяжелым случаем» в отечественной литературной практике и, кажется, не утратила своей актуальности и по сей день. Критик Белинский преследует автора Достоевского, а тот отбивается от своего преследователя как может, руками и ногами. И этим Достоевский существенно отличается от так называемых «писателей-постмодернистов», сразу же сдающихся на милость критика-победителя. Констатация «смерти автора» — это своеобразный акт их полной и безоговорочной капитуляции.

Но кто такой критик? Лично я отчетливо угадываю в нем мстительного читателя, некогда отвергнутого своим кумиром. Гоголь небрежно повернулся спиной к своему почитателю и своенравно бросил рукопись гениального романа в камин…

И вот с этой точки зрения кумир моей юности Достоевский меня вовсе не разочаровал. Критик Белинский здорово обломился! Застенчивый юноша, падавший в обморок при виде женщин, оказался вовсе не «новым Гоголем», а, скорее, Акакием Акакиевичем, который вдруг скинул со своих плеч шинель и продемонстрировал всему миру широту и размах русской души, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А ведь Достоевский был и вправду очень беден и всю жизнь с огромным трудом добывал средства для того, чтобы только-только прокормить себя и свою семью. Он писал на заказ, должен был поспевать к сроку, обозначенному издателями, его одолевали кредиторы и слабоумные жадные родственники, с которыми он вынужден был постоянно судиться, отстаивая свои имущественные интересы… Так до человечества ли ему, в самом деле, было? Почему, с какой стати, он должен был вдруг озаботиться судьбами до сих пор млеющих от восторга при чтении его книг обывателей? А если бы он так вдруг и поступил, озаботился бы, то, вероятно, это было бы даже смешно, и сегодня он бы меня тогда точно окончательно и бесповоротно разочаровал…

Теперь я понимаю, что нет никакого смысла обвинять Достоевского во всех смертных грехах, и я, в частности, не имею на это никакого права, так как он, в сущности, не виноват в том, что читатели романа «Идиот» сами оказались идиотами. От этого, в конце концов, сам этот роман ничуть не становится хуже. И пусть мотивы поведения его персонажей кажутся мне теперь смешными и высосанными из пальца, этот роман навсегда останется одной из самых загадочных и магических книг мировой литературы, а его оторванность от реальности в каком-то смысле только подчеркивает его загадочность. Сказки Андерсена или «Портрет Дориана Грея» тоже весьма слабо соотносятся с реальностью, но от этого не утрачивают своего обаяния, и я по-прежнему, как и в детстве, люблю эти книги. Так в чем же передо мной провинился Достоевский? Да, в сущности, ни в чем! После некоторых мучительных сомнений я вынуждена это признать. Ну разве что дифирамбы Пушкину в знаменитой юбилейной речи меня и сегодня по-настоящему раздражают, но ведь Достоевский произнес ее, когда был уже очень болен и стар, так что это тоже можно понять…

А самым влиятельным читателем Достоевского в русской литературе, видимо, все-таки стал Розанов. Не случайно ведь он оказался едва ли не единственным в русской литературе «смельчаком», который даже отважился свести счеты с самим Гоголем, обвинив его в сатанизме. Правда, приходится признать, что Розанов совершил этот наезд крайне осторожно, со множеством оговорок, и как я уже говорила, вроде бы и не от своего имени, а ссылаясь на жену. Я имею в виду вторую жену Розанова, которую не стоит путать с первой, любовницей Достоевского Аполлинарией Сусловой. Сама же Аполлинария Суслова, как известно, в свое время с большим трудом дала согласие на развод Розанову, доставив ему тем самым множество хлопот и неприятностей. Но этого мало, она потом до конца своих дней отказывалась читать Розанова, всякий раз отмахиваясь от тех, кто предлагал ей это сделать: «Что может написать такой мелкий и чиновный человек!» Эта русская женщина с твердым характером и суровым нравом невольно чем-то напоминает мне любовницу Селина, американскую танцовщицу Элизабет Крэйг, бросившую не весьма преуспевшего материально писателя ради богатого американского еврея, что отчасти и явилось причиной пресловутого антисемитизма Селина — существуют такие предположения. Аналогичный случай, кстати, произошел с Достоевским, Сусловой и одним остроумным французом. После чего Достоевский, я думаю, и стал называть в своих книгах французов не иначе как «французишками»… Так вот, я где-то читала, что один из журналистов сравнительно недавно (лет двадцать назад) обнаружил Элизабет Крэйг в каком-то американском доме престарелых. Она уже с трудом соображала и, как выяснилось, за все эти годы умудрилась ничего не услышать о Селине и его всемирной известности. «А, это тот самый малыш Детуш!»- это все, чего в конце концов удалось добиться от нее пытливому журналисту…

Возвращаясь теперь к приведенной мной выше метафоре с «бассейном и пловцами», я могу сказать, что это для меня не совсем пустые слова, так как в детстве я сама немного занималась плаванием: ходила в бассейн, куда отдали меня родители, и добилась даже некоторых успехов в этом виде спорта, получив второй взрослый разряд. Поэтому, окидывая взглядом всех описанных мной выше персонажей, я могу констатировать, что мои симпатии все-таки не совсем на стороне, например, Элизабет Крейг. Однако как «профессиональный пловец» я просто вынуждена признать в ней «перворазрядницу», совершившую отчаянный рывок в сторону Вечности. То есть, несмотря ни на что, мнение Элизабейт Крейг о Селине, так же как и мнение Аполлинарии Сусловой о Розанове, кажется мне гораздо более существенным, важным, весомым, значительным, заслуживающим внимания, наводящим на мысли, заставляющим задуматься, повергающим в растерянность, характеризующим, неопровержимым, предопределяющим дальнейшую судьбу русской и французской литературы и т. п., чем, например, мнение того же Набокова о Достоевском…