Рано или поздно все в этом мире становится литературой, а значит, выдумкой и неправдой. И самое грустное, что подобным необратимым изменениям подвержены не только возвышенные чувства и так называемая «духовность», но и «ненависть», «отвращение», «презрение» и даже пресловутая «тошнота». Запросто! Историю трансформации той же тошноты, кстати, проследить проще всего: то, что у Селина еще было чувством, только-только облачившимся в экспрессивные и выразительные формы, у Сартра уже стало романом с эпиграфом из Селина: «Человек без коллективной значимости… просто индивид».
Однако сам Селин, между прочим, хоть и был man of hate, как его назвала одна американская исследовательница, вовсе не стеснялся писать еще и о любви, по крайней мере к животным. Сартр и другие эпигоны как-то прошли мимо этой стороны его творчества – судя по всему, просто не заметили. А между тем во всех своих последних книгах Селин только и твердит про котов, собак и птиц: какие они крутые, мудрые и грациозные, как способны все глубоко чувствовать и предчувствовать, гораздо лучше, чем люди.
Мне тоже всегда очень нравились кошки, но так просто сесть и написать об этом, как это делал Селин или же Берроуз, я сегодня уже не могу. А все потому, что испытываю просто панический страх перед литературой во всех ее проявлениях, и, скорее, это даже не страх, а настоящий ужас, из– за которого я, пожалуй, способна на любые поступки. В разумных пределах, конечно. В своей ненависти к литературе я вряд ли способна дойти до того, чтобы, вернувшись домой, взять своего любимого кота и с размаха бросить об стену. А если мне память не изменяет, именно так и поступил один из персонажей фильма Бертолуччи «ХХ век», который демонстративно, в присутствии нескольких юнцов, схватил совсем еще крошечного котеночка и шмякнул его об стену. Таким образом он закалял свою волю в борьбе с коммунистами, поскольку сам примыкал к фашистам. Окружавшим его зевакам он так и сказал: «Представьте, что этот котенок – коммунист!» Нет, до столь радикального поступка я еще явно не созрела. Пусть бы вся мировая литература действительно сосредоточилась в этом маленьком и дрожащем от страха существе – все равно швырнуть беспомощного котенка об стену я бы не смогла.
С другой стороны, и любовь к животным способна порой принимать довольно экзотические формы. Не так давно я встретила на дне рождения у своей приятельницы психиатра, которого знаю уже достаточно долго, хотя вижу его исключительно у этой своей подруги – раз в год, не чаще. Обычно он был всегда таким неразговорчивым, а тут вдруг разошелся и трындел весь вечер без перебоя, причем главным образом о своей привязанности к собакам, которые всегда вызывали у него гораздо меньшую антипатию, чем люди: «чем больше я узнаю людей, тем сильнее люблю собак». Однако с собак он только начал, и вскоре выяснилось, что он обожает еще и котов, и зайцев, и канареек, а также куропаток, лис, кроликов, ласточек, змей, коров, слонов и медведей. И тех, кто над животными издевается, он бы просто расстреливал на месте без суда и следствия! А поскольку у него вызывает сочувствие всякая живая тварь, поэтому он и насекомым не способен причинить вред, даже с мухами отказывается воевать и запрещает жене развешивать липучки летом, в том числе и на кухне, ибо не в состоянии видеть, как эти несчастные, трепыхая крылышками, мучительно пытаются оторваться и взлететь. Если же он заметит где-нибудь на стене в комнате паука, то осторожно берет его за лапку, выносит на лестницу и там отпускает. Тараканы же и вовсе пробуждают у него особенно нежные чувства, потому что они очень умные и сразу чувствуют опасность и ускользают от человека, избегая гибели. Кроме того, тараканы уже своим внешним видом ему симпатичны: такие деловитые, сосредоточенные, к тому же они ничего плохого никому не делают, ну бегают себе и бегают стаями. Вот только к клопам у него отношение противоречивое: к ним он относится почти как к людям, ну, может быть, чуточку лучше, но все равно с их присутствием в доме он, видимо, все же не смог бы смириться. К счастью, клопов у них нет, поэтому вопрос, что с ними делать, перед ним не стоит и, дай бог, никогда не встанет. А уж как они мучаются от комаров – и передать невозможно! Но убивать комаров он жене тоже запретил, поэтому никаких пластин «Раптор», ничего… «Как, неужели вы их не убиваете?» – не смогла я сдержать своего изумления. «Нет, я их, как правило, сдуваю», – при этих словах он даже поднес к своим губам ладонь и подул на нее, показав, как он обычно это делает, если комар вдруг неожиданно встретится на его пути. Вот с таким человеком я, оказывается, ежегодно встречалась и, ничего не подозревая, сидела рядом за одним столом. Можно себе представить, что получилось бы, если бы он вдруг взял и записал все эти свои сложные отношения с представителями фауны и флоры. Не знаю почему, но мне показалось, что этот тип страдает графоманией и так сильно полюбил животных исключительно под влиянием книг. Хотя я и готова допустить, что в его изложении это чувство выглядело бы достаточно свежо.
Однако справиться с разного рода искушениями, связанными с литературой, мне тоже порой бывает не так уж и просто. Помню, несколько лет назад, во время своего пребывания в одном из немецких университетов, мне было довольно приятно услышать про себя настоящий научный доклад, сделанный совсем молоденькой студенткой из Швейцарии, специально для меня приехавшей в этот университет за несколько сотен километров от ее дома. Особенно мне запомнилось выражение «тема танца в романе «Домик в Буа-Коломб»». Это выражение не просто поразило мое воображение – оно меня, можно сказать, очаровало своей значительностью и эффектностью. Кажется, только в этот момент, услышав эту исполненную глубокого и таинственного смысла фразу, я впервые почувствовала себя настоящей писательницей, совсем как Достоевский или Лев Толстой.
«Тема танца в романе «Домик в Буа-Коломб»» – звучит, почти как «тема дуба в романе Толстого «Война и мир»»! Князь Андрей возвращается с войны, а старый дуб напротив его усадьбы по-прежнему зеленеет и шелестит своей кроной… Кажется так, если я, конечно, ничего не путаю. Или там же, но только «тема смерти»: князь Андрей лежит на поле под Аустерлицем, уставившись в небо, и в это мгновение постигает суетность всех человеческих желаний и потуг, всю эту мелкую суетность копошащихся вокруг него людишек, включая Наполеона. Минуя некоторые незначительные детали, можно сказать, что смысл этой сцены сводится к противостоянию времени и вечности. Думаю, каждый хотя бы приблизительно отдает себе отчет в том, что одно является полным отрицанием другого как с точки зрения классической логики и философии, так и самых обычных представлений. Там, где еще как-то обозначено время в виде тиканья часов или же смены дня и ночи, вечность практически отсутствует, и о ней остается разве что мечтать, уставившись в прозрачное синее небо, ибо оно представляется человеку наиболее недоступным и удаленным от земли. Хотя и небо, в принципе, тоже выхвачено из сферы случайных ассоциаций, потому что, если бы в природе существовало что-нибудь еще более удаленное и недоступное, то человек, размышляя о вечности, непременно задумчиво взирал бы на этот объект, а пока он привык связывать вечность с небом, за неимением ничего лучшего, так сказать. Но детали тут не так уж и важны – главное, что во всех этих сценах таится бесчисленное множество тем для целой кучи самых разных диссертаций и научных трудов. Ведь если кто-то в экстремальной ситуации вдруг понимает тщетность и суетность всей своей предыдущей жизни, то тут, безусловно, есть над чем подумать ученым. А если еще и небо такое голубое и бездонное, и дуб такой живучий, большой, и так безмятежно колышет своей листвой, то человеку вообще должно быть все по фигу: незачем дергаться, воевать, делать карьеру, а достаточно просто быть поближе к природе и стараться по возможности слиться с ней. Все эти выводы прямо так и напрашиваются при чтении Толстого!
Но как, каким образом обнаружила «тему танца» в моем романе студентка из Швейцарии?! Никогда бы не подумала, что в нем можно найти нечто похожее на Толстого, какую– нибудь «тему». И написать, если и не диссертацию, но целую курсовую, страниц так двадцать, не меньше – видела собственными глазами. Если бы я сама – не как автор, а просто как читательница – прочла свой роман, то никогда бы не смогла найти там ни одной подобной темы: ни темы танца, ни темы смерти, ни темы дуба. Правда, один мой близкий знакомый, которого я описываю в «Домике», действительно решил сплясать «Яблочко» перед французскими полицейскими, причем исключительно потому, что у него после приезда в Париж поехала крыша, и он вообразил себя моряком-подводником по фамилии Маринеску. Париж на него так подействовал! Никакой темы танца здесь вроде бы и рядом не лежало!
В свое время, когда я впервые приехала в Западный Берлин и зашла в самый крупный местный универсам КДВ на Курфюрстендамштрассе, то тоже пережила достаточно сильное потрясение от изобилия продуктов на его прилавках. Но абсолютно никакого желания стать Зоей Космодемьянской или там Зиной Портновой, а тем более сплясать цыганочку перед секьюрити из этого магазина у меня и в мыслях ни на одно мгновение не возникло. Единственное чувство, которое мне удалось в себе с трудом подавить, было желание что-нибудь оттуда спереть, какую-нибудь красивую тряпку или же кусок колбасы. Но я сумела справиться с этим искушением. Короче говоря, каждый в этой жизни по-своему переживает те или иные сильные потрясения, с которыми он в какие-то моменты своей жизни может столкнуться по воле случая. Я, в частности, осталась совершенно довольна своим поведением в той достаточно непростой ситуации, особенно, если учесть, что в детстве меня несколько раз ловили на воровстве, причем при куда более банальных обстоятельствах.
Что касается Толстого, то лично у меня имеются две версии по поводу всех этих многочисленных «тем», которые находили и продолжают находить в его книгах исследователи. Возможно, это литературоведы сделали из него полного дегенерата, а сам Толстой здесь ни при чем. То есть князь Андрей лежал раненый на поле и смотрел на небо сквозь ветви дуба, ни о чем таком особенно не думая и не делая никаких поспешных выводов по поводу окружавших его людей, включая Наполеона. А может быть, Толстой уже изначально был не особенно умен, а исследователи просто чутко уловили это его характерное качество и только сделали его более явным в своих трудах. Скорее, все-таки последнее: Толстой был не слишком умен. Потому как лежать и смотреть в небо, размышляя о вечности и суете окружающих людишек, да еще будучи тяжело раненным – это уже само по себе смешно. Даже при условии, что тебя вообще никто не видит, и ты спокойно можешь думать о чем угодно. А вставлять подобную сцену в роман – это и вовсе что– то запредельное!
Правда, мне ведь тоже было приятно выслушать доклад про свой роман и польстило, что в нем обнаружилось нечто, достойное серьезного научного исследования почти как у Толстого или же Достоевского. Но я все равно сама твердо знаю, что ни одной подобной темы в моих романах нет и быть не может! И меня это успокаивает. Иногда мне, конечно, бывает забавно вообразить, будто меня вдруг выбрали депутатом или же губернатором Петербурга: у меня тогда появился бы свой отдельный кабинет с мягкими кожаными креслами, машина с шофером, все бы стали передо мной всячески пресмыкаться. Но это длится буквально какие-то мгновения, а дальше я уже абсолютно себя в этом качестве не представляю. Вот так и с Достоевским, и особенно с Толстым: я способна испытывать удовольствие от своего сходства с ними буквально какие-то считанные секунды, а затем сразу же все рассеивается и меня охватывает самая настоящая тоска. И все потому, что и Толстой, и Достоевский стали уже абсолютно неотъемлемой частью литературы. Поэтому более или менее свободно и раскованно я сегодня могу себе позволить рассуждать разве что о любви к клопам, которые мне совсем не нравятся. В конце концов, если чувства, которых ты не испытываешь, и станут когда-нибудь литературой, то это будет не так обидно. Все-таки, я благодарна тому психиатру за то, что он, возможно, сам того не желая, но просоответствовал своей гуманной профессии и облегчил мою участь, подсказав мне эту мысль.