Ангельский концерт

Климова Светлана Федоровна

Климов Андрей Анатольевич

 Часть IV. Петр Интролигатор 

 

 

1

— Нет, — сказал я. — Не получишь.

Время будто не сдвинулось с места, хотя прошли ровно сутки с того момента, как Ева впервые попросила у меня сигарету.

— Ты видела, что теперь пишут на пачках? В траурной рамке?

— Видела, — сказала Ева. — Рак, инфаркт, инсульт, импотенция. Некролог от Минздрава. Все равно — дай!

Я протянул ей «Ротмэнз» и похлопал по карманам в поисках зажигалки. В левом нагрудном у меня лежала бумажка за подписью самой Сквирской. Несколько лет назад нам с Майей Михайловной пришлось решать одну головоломную задачку, и с тех пор эта женщина относилась ко мне с симпатией. Я побывал у нее в лаборатории с утра, а в конце рабочего дня у меня на руках уже были результаты.

Ева сделала пару затяжек, поморщилась и неловко ткнула сигарету в пепельницу. Тем временем я извлек на свет листок с грифом областного экспертно-криминалистического центра и еще раз убедился, что с первого раза все понял правильно.

— Что это у тебя? — спросила Ева.

— Пепел, — сказал я. — Пепел из муфельной печи в подвале Кокориных. Хочешь знать, что здесь написано?

— Хочу. Если, конечно, для нас это имеет значение.

— Не сомневайся. Майя пишет…

— Кто это — Майя? — настороженно спросила Ева.

— Майя Михайловна Сквирская, старший эксперт-криминалист. Между прочим, ей за шестьдесят.

— Допустим, — сказала Ева. — И что же она там пишет?

— В пробе, которую я ей передал, свыше девяноста пяти процентов массы составляет органика. Остальное — соли и сложные соединения кальция, серы, сурьмы, свинца и цинка. Есть следы кадмия и стронция.

— Органика? — спросила Ева. — Что ты имеешь в виду?

— Уголь, — пояснил я. — Обычный древесный уголь, образовавшийся без доступа воздуха. Он так долго находился под действием высокой температуры, что превратился буквально в прах.

— Древесный уголь? — оживилась Ева.

— Ну да. Исходное вещество — древесина какого-то дерева из семейства ивовых, но скорее всего одного из тополей. Осина, тополь пирамидальный, тополь туркестанский, тополь серебристый, бальзамический и так далее. Все они сходны по химическому составу.

— Как и черный тополь… — подхватила Ева.

— Нет, — твердо сказал я. — Я знаю, о чем ты думаешь. Вся остальная таблица Менделеева, кроме угля, — это краски и грунт. Майя это также допускает. Есть только одна неувязка: пигменты на основе кадмия и стронция до конца девятнадцатого столетия в живописи не применялись — их просто не существовало. Картину Ганса Сунса, датированную концом шестнадцатого века, Кокорин определенно не сжигал.

— Тогда где же она, по-твоему? — с вызовом спросила Ева.

— У стоматолога Меллера. Хотя поклясться не могу — собственными глазами я ее не видел.

— А что пошло в печь? — Ева подперла подбородок ладонями и некоторое время смотрела сквозь меня. Затем она со вздохом проговорила: — Я думаю, ты невнимательно читал записи.

— Чьи? — ее замечание почему-то задело меня. — Жены или мужа?

— Матвея Ильича. Там все ясно сказано.

— Ничего там не сказано. — Я начал злиться. — Сплошная путаница. Ты когда-нибудь слыхала про контент-анализ?

— Нет.

— А меня, между прочим, этому учили. Есть такой способ исследования текстов, который позволяет выявить и прояснить факты. И не только те, что содержатся в самом тексте, но и такие, которые существовали до его создания. Так вот, если единицами анализа выбрать чаще всего встречающиеся имена и использовать формулу Яниса…

— Егор!

— …выяснится, что в жизни семьи Кокориных, как ни странно, необычайно важное место занимают два персонажа: некто Мартин Лютер и некто Матис Нитхардт, он же Грюневальд. К ним обоим вполне применим термин «проблемообразующий субъект». Насколько отрицательно характеризуется один, настолько же положительно — другой, и причины этого лежат далеко за пределами записок, которые мы с тобой прочитали. Но тенденция…

— Егор! — Еве наконец-то удалось меня осадить. — А тебе не приходило в голову, что «Мельницы Киндердийка»…

— Не перебивай! Оба этих персонажа действовать сами по себе не могут, поскольку они фигуры, так сказать, виртуальные и в наше время просто не существуют. Но при этом постоянно влияют на мысли, оценки и чувства самого Матвея Кокорина и, косвенно, — его жены…

Не дослушав меня, Ева закончила фразу:

— …что автором «Мельниц Киндердийка» был сам Матвей Ильич?

— Как? — вспыхнул я. — Чепуха! В записках он утверждает, что картина оказалась в его мастерской случайно, то есть раньше принадлежала кому-то другому.

— Но ведь это же очевидно! Кокорин даже не особенно пытается замаскировать правду. Просто недоговаривает, когда не хочет, и имеет на это полное право. Ведь писал-то он для себя, а не для нас. К тому же «Мельницы» действительно появились на свет во многом благодаря случаю. Сам подумай!

Ева встряхнула своей рыжей копной и отправилась ставить чайник, пока я лихорадочно собирал этот пазл.

Он, между прочим, сходился без остатка. При одном условии — если предположить, что в паузе между первой своей серьезной реставрационной работой и какой-то другой, о которой он не счел нужным упомянуть в записях, Матвей Ильич и в самом деле создал пейзаж-стилизацию в совершенно не свойственной ему манере.

Мотив? Да сколько угодно. Во-первых — проблемы с собственной живописью, то, что называется «творческий кризис». Затем — острый интерес и желание «почувствовать время», хотя бы ненадолго перевоплотиться в цехового живописца шестнадцатого столетия. Попытка художника посмотреть на вещи другими глазами. В конце концов — возможность снова взяться за кисть, к чему он так стремился.

За материалами для виртуозной стилизации, в которой Кокорин использовал все, что знал о технике немецкой и голландской живописи, далеко ходить не пришлось. В запасе у него имелись «смытые» старые доски, привезенные Левенталем, в том числе одна из черного тополя. Ее он и выбрал. Краски, изготовленные по средневековым рецептурам для реставрационных работ, также были под рукой — за исключением одной-двух. Этим объясняется присутствие кобальта и стронция в анализах пепла, и это же служит серьезным доказательством того, что художник не имел намерения изготовить высококлассную подделку. Кто-кто, а уж он-то знал, что на рентгенограмме каждый мазок синего кобальта или крона стронцианового вспыхивает, как крохотная сигнальная лампочка, и только полный невежда может не обратить внимания на такую очевидную вещь.

И последнее. Эту работу, голландский пейзаж в манере Ганса Сунса, Матвей Ильич действительно не считал своей. Поэтому и не поставил подпись, пусть даже и скрытую под слоем краски. Оттого и держал старую-новую доску подальше от посторонних глаз. Такие вещи нелегко понять — проще прочитать какую-нибудь популярную книжку о причудах и странностях людей незаурядных и одержимых идеей.

Другое дело — Константин Романович Галчинский…

— Как, по-твоему, — спросил я, — Галчинский и вправду считает, что картина похищена?

Ева закусила губу, взялась за чашку и в два приема утопила всплывший на поверхность пакетик с заваркой.

— Нет, — сказала она. — Я думаю, он до сих пор в шоке и не может понять, что произошло в доме на Браславской и почему. Результат, так сказать, превзошел ожидания… Как, кстати, он выглядит — наш Константин Романович? По дневнику Нины Дмитриевны я представляла его седовласым джентльменом с хорошими манерами. Как-то это не вяжется с интригой, которую он закрутил вокруг «Мельниц».

— Все точно. Седеющий, неплохо сохранившийся для своих преклонных лет господин. Тщательно следит за собой, подтянут, отлично одет. Если не присматриваться, то и не заметишь, что у него проблемы с рукой. По-прежнему не прочь порассуждать на отвлеченные темы, но не более того. У меня возникло впечатление, что Галчинский видит себя личностью творческой, в каком-то смысле тоже художником, но проявляется это только в его пристрастии к предметам искусства, причем далеко не бескорыстном. Можно подумать, что его прадедушку звали Сальери.

Ева мрачно усмехнулась.

— Во всяком случае, Кокорина и его жену отравил не он.

— А кто спорит? Если их и в самом деле кто-то отравил. С другой стороны, золотая свадьба и кремация пейзажа, написанного четверть века назад, — тоже не повод для самоубийства, да еще и двойного. Я уже не говорю про нейротоксин TeNT — ему просто неоткуда было взяться. Следствие отмахнулось от факта, основываясь на ничем не обоснованном допущении, что Матвей Ильич каким-то образом раздобыл эту дрянь за границей. Можно подумать, что там этим делом вовсю торгуют в каждом втором супермаркете! Нормальные самоубийцы пользуются сильными снотворными, изредка им в руки попадают цианиды или мышьяк. TeNT известен только узким специалистам — токсикологам и сотрудникам отделов спецслужб, которые решают свои задачи с помощью полония, диоксина и бромида панкурония. Англосаксы называют такие вещи «state sponsored terrorism» — террор против отдельных лиц, осуществляемый государством, но что-то я плохо представляю, кому могли помешать двое пожилых и совершенно безобидных людей. А заодно и их собака.

— Что ты имеешь в виду?

— Скажи на милость, зачем им понадобилось убивать еще и Брюса?

— Ты все-таки нашел его? — охнула Ева. — Нашел и молчал?

— Извини, — пробормотал я. — Как-то упустил из виду. И потом, это всего лишь пес, пусть и с отличной родословной.

— Где он?

— В саду за домом. В дальнем углу участка, в малиннике. Там старая выгребная яма, прикрытая щитом из гнилых досок. Труп собаки лежит на дне.

— Его тоже отравили?

— Не знаю. В нашем экспертном центре никто не делает анализов тканей на присутствие следов нейротоксинов, это выше их возможностей. Конечно, если бы делом опять заинтересовалась прокуратура, но на это рассчитывать не приходится…

— А как он туда попал?

— Скорее всего, уже мертвым. Где ты видела пса, который угодил бы в яму на территории, где он знает каждую травинку? Но есть еще один момент. Пролом в досках можно было бы заметить издали, но кто-то его аккуратно прикрыл и засыпал сверху сухими листьями. Вряд ли это дело рук соседей.

— Ты считаешь, что Брюс погиб не в доме?

— Это очевидно, иначе люди Гаврюшенко обнаружили бы его труп, а они только зафиксировали отсутствие собаки. Перед смертью пес мог забиться в заросли — не забывай, что стоял июль. Видела бы ты этот малинник! Там не то что лабрадора, и приличного носорога можно спрятать.

— Я не понимаю… — вдруг жалобно протянула Ева.

— О чем ты, детка? — Я с трудом расфокусировался: перед глазами у меня все еще стояли голые ветви яблонь, ограда, заплетенная диким виноградом, и дышащая смрадом горловина ямы, где обрел последнее пристанище симпатяга Брюс.

— Я никак не могу понять, почему сработала сигнализация в доме. Ты сказал, что Кокорины включили ее в десять, как всегда. Сигнал тревоги поступил на пульт в десять тридцать. Если дверь была на замке, кто-то же ее открыл?

— Необязательно на замке. Достаточно ее просто прикрыть, и датчик покажет, что все в норме… — Тут я вспомнил, как искал фонарь в стенном шкафу в прихожей, и следы собачьих когтей на дверной филенке. Входная дверь в доме Кокориных открывалась наружу.

— Это Брюс, — уверенно произнес я. — Больше некому.

Ева сообразила мгновенно.

— Ну-ка представь: Кокорины накрыли стол к праздничному ужину, включили сигнализацию, но входную дверь при этом запирать не стали. Затем скормили порцию отравы лабрадору, так как не могли знать, насколько быстро яд подействует на них самих, после чего оба покончили с собой, сделав по паре глотков вина с TeNT. Яд подействовал на Брюса медленнее, и он пополз из дома в сад — помирать. Для этого ему пришлось открыть входную дверь. Тут-то и сработала сигнализация… Господи! Ты-то сам, надеюсь, не веришь в эту чушь? Говорю тебе — в доме находился еще один человек.

Я попытался вернуть ее к фактам.

— Не забывай, что следственная группа не обнаружила никаких следов присутствия посторонних в доме. Отпечатки, вещдоки — ноль. Только при условии, что Кокориных посетил бесплотный дух…

— Следственная группа! — презрительно фыркнула Ева. — Пса они тоже не нашли. Это в двух шагах от дома! А записка в кухонном контейнере, согласно которой Матвей Ильич собирался двадцать второго июля связаться со своим французским коллегой?

Я пожал плечами:

— Скорее всего, Брюса они и не искали — он им ни к чему. Что касается записки, она могла попасть в контейнер вместе с мусором позже, уже после похорон. Павел и Анна занимались уборкой, не читать же им всякую скомканную бумажку!

— Не знаю… — Ева потерла висок и отвернулась к окну. Во дворе было темно и тихо, как на обратной стороне Луны. Только два-три окна еще горели в пятиэтажке напротив. — Не могу отделаться от ощущения, что все эти годы Кокорины прожили как под колпаком. Я не знаю, почему за ними следили и что там числилось за семейством Везелей, но нужно быть слепым или полностью погруженным в свой собственный мир, как Матвей Ильич, чтобы этого не замечать. Одна Нина Дмитриевна знала все, но у нее хватило мужества, чтобы не подавать виду и не проговориться даже в собственном дневнике…

Она обогнула кухонный стол и оказалась у меня за спиной. Я почувствовал, как ее ладони мягко легли мне на плечи.

— А самое главное, — произнесла Ева, — ничего не закончилось, не думай. Тот, кто явился к ним вечером шестнадцатого июля, придет в этот дом снова. Потому что он не получил того, за чем приходил. А иначе Кокорины были бы живы и здоровы. Если хочешь, можешь считать меня деревенской дурочкой.

— На этот счет будь спокойна, — заверил я. — Он уже приходил.

Ева напряглась. Наверное, мне следовало бы рассказать ей обо всем, что я заметил в доме на Браславской, в тот же день, но я был целиком поглощен чтением рукописей покойных супругов.

— Почему ты так думаешь?

— Ты хорошо помнишь комнату Нины Дмитриевны?

— Еще бы! Замечательная комната, мне понравилось. Сразу виден характер — ничего лишнего, все продумано, у каждой вещи постоянное место. Определенность и устойчивость. И знаешь еще что: если бы я не знала, то подумала бы, что она принадлежит гораздо более молодой женщине.

— Да, — сказал я. — Довольно точно. Только я не об этом. И у Нины Дмитриевны, и в кабинете Кокорина есть признаки, указывающие на то, что в доме кто-то побывал. Выведенный из строя датчик сигнализации на окне, которое выходит на верхнюю террасу и, соответственно, в сад — раз. Оставленная открытой ригельная защелка на том же окне — два. Приписать это случайности я не могу — провода, ведущие к датчику, не оборваны, а перерезаны и аккуратно заизолированы кусочком лейкопластыря. И похоже, что это было сделано в день похорон. При осмотре места происшествия окно оперативники не могли прошляпить — это азы.

— Ты, кажется, говорил, что в этот день в комнате побывал Галчинский?

— Ему понадобилось срочно прилечь — что-то с сердцем. Наверх его сопровождала некая Евгения Синякова.

— А это еще кто такая?

— Понятия не имею. Вроде бы знакомая Галчинского и Кокорина-младшего. Со слов Павла, не то искусствовед, не то журналистка. У Синяковых темно-вишневый «дэулэнсер». На этой машине Евгения с мужем подвозили Галчинского в день похорон. Потом ее или точно такую же машину видели соседи пару дней спустя. «Дэу» простояла на Браславской почти весь день, но не рядом с одиннадцатым номером, а метрах в ста. В машине никого не было.

— Вот как? — Ева прищурилась. — А что там вообще делала эта Синякова?

— Галчинский утверждает, что супруги просто подвезли его, а затем Евгении пришлось остаться, так как он еще по дороге почувствовал себя неважно.

— Она что, еще и сиделка?

— Вряд ли. Он, видите ли, крайне нуждался в дружеской поддержке и без Евгении вряд ли справился бы с ситуацией. Собственно потому Галчинский и позвонил с утра Синяковым — у него ведь есть своя машина.

— Слишком много Галчинского, — с сомнением проговорила Ева. — Уж больно он вездесущий. Интересно, успел он обнаружить, что картины в мастерской Кокорина уже нет? Тоже, между прочим, повод для тахикардии.

— Как бы там ни было, но я не думаю, чтобы Константин Романович стал собственноручно резать провода. Не его стиль. И потом — внизу, в гостиной, стояли два гроба, в одном из которых лежало тело женщины, которую он любил всю жизнь. И с которой ему не дали по-человечески проститься.

— Почему? — удивилась Ева.

— Об этом стоило бы спросить у Анны. Павел неохотно упомянул, что между сестрой и Галчинским произошла какая-то сцена, после которой Константин Романович вынужден был удалиться, чтобы прийти в себя. Именно тогда он и поднялся в комнату Нины Дмитриевны. В сопровождении Синяковой, разумеется.

— Странно. Брат и сестра не похожи на людей, способных устроить скандал на похоронах собственных родителей. Анну мне видеть не приходилось, но уж Павел Матвеевич — точно… Знаешь, Егор, иногда мне кажется, что Галчинского просто использовали. Втемную, как говорится. Кто-то взял и вскочил ему на плечи…

— Кто? — спросил я, поднимаясь, чтобы прикрыть окно. Оттуда сквозило, и Ева то и дело натягивала полы своего куцего халатика на голые колени. — Синяковы? Но ведь он сам им позвонил и попросил его сопроводить. Константин Романович далеко не так прост, чтобы дать себя обвести вокруг пальца.

— Пусть даже и так, — сказала Ева. — Все равно я рада.

— Чему тут радоваться? — возмутился я. — Все окончательно запуталось!

Ответом мне был грудной смешок.

— Тому, что все-таки смогла тебя убедить. Насчет картины. Я-то думала, ты станешь упрямиться.

— Респект, — буркнул я. — С того дня, как ты в два счета расправилась с кодовым замком на дверях нашего подъезда, я включил тебя в основной состав.

— Это я тебя включила в основной состав, — возразила Ева. — Ты даже и не заметил, когда… Кстати, а пресловутое «экспертное заключение», составленное Кокориным, — ты его видел?

— Еще бы! У меня даже есть ксерокопия. Хочешь взглянуть?

— Не хочу. — Ева сморщила нос. — Что бы там ни было написано, он наверняка уничтожил бы эту бумажку, если бы ему удалось пережить вечер шестнадцатого.

Ева была права, но сейчас у меня на уме вертелось совсем другое, вернее, другой — тот, кто посетил Кокориных в тот вечер. Кто сидел с ними за одним столом, иначе ему бы не удалось подсунуть супругам отраву.

— Послушай, — сказал я, — события могли выглядеть совсем иначе, чем мы поначалу представляли, но Брюс все-таки сыграл в них важную роль. Допустим, что за столом в гостиной Кокориных сидели трое. После того как их гость ухитрился добавить яд в бутылку «Шато-Марго» и угостить пса ломтиком сыра с той же приправой, он первым делом убедился, что супруги мертвы, а затем отправился на поиски того, за чем приходил. Возможно, перед тем у них состоялся разговор, из которого гость сделал вывод, что получить то, что ему нужно, обычным путем не удастся. Он абсолютно профессионально уничтожил следы своего пребывания в гостиной и поднялся наверх, чтобы продолжить поиски в мастерской, в комнатах Нины Дмитриевны и Матвея Ильича. Тем временем Брюс на короткое время очнулся и пополз к входной двери. Вот тогда и сработала сигнализация — об этом жильцов оповещает мигание неоновой лампочки и пищалка вроде тех, что теперь ставят на детских велосипедах; одновременно сигнал поступает на пульт отделения охраны. Гостю не оставалось ничего другого, как по-быстрому убраться… То есть шестнадцатого — я подчеркиваю: именно шестнадцатого — ему так и не удалось добыть искомое. И я не думаю, чтобы он, зная, что вот-вот появится патрульная машина с мобильной группой, стал заниматься такими второстепенными вещами, как окно в комнате наверху. Вот почему понадобился еще один визит, а проблема с окном и сигнализацией была решена в день похорон… Из чего, кстати, следует, что как минимум один человек из пары Галчинский — Синякова лично знаком с убийцей. Как тебе это нравится?

— Да, — сказала Ева, — выглядит правдоподобно. Но концы с концами не сходятся. Объясни, зачем Кокориным понадобилось включать сигнализацию, если у них в это время был гость?

— Откуда мне знать, я что — ясновидящий? Предположим, это был рефлекторный акт.

— Какой еще рефлекторный акт?

— Привычка. Сигнализацию ежедневно включали в десять, почему бы и шестнадцатого не включить ее в то же время? У большинства пожилых людей вся жизнь сплошь состоит из таких ритуалов. И не только у пожилых.

— Логично. — Ева нахмурилась. — Даже чересчур. А хочешь знать, кто и почему это сделал?

— Ну?

— Нина Дмитриевна. Только она знала, что от визита этого человека — неважно, мужчина это или женщина — ничего хорошего ждать не приходится, и не надеялась на телефон. В крайнем случае сигнализация могла послужить соломинкой для утопающего, единственным средством позвать на помощь. Жаль только, что все случилось слишком быстро. Само его появление было для нее знаком серьезной опасности — возможно, он имел отношение к тому, что Кокорин называет «тайной Везелей».

— Не принимается, — желчно возразил я, копируя одного из чиновников апелляционного суда, с которым мне как-то пришлось иметь дело. — Выводы ваши, коллега, целиком умозрительны. Может, для романа это и подойдет, но в нашем случае было бы неплохо иметь хоть какие-то доказательства. Ты можешь назвать мне какое-нибудь конкретное лицо, упомянутое в записках Нины Дмитриевны, которое годилось бы на эту роль?

Ева задумалась. Я видел, что она уже готова согласиться со мной, но услышал совсем не то, что ожидал.

— Хорошо, — скулы Евы порозовели. — Попробуем по-другому. Нам с тобой совершенно ясно, что «гость», который проник в дом между восемнадцатым и двадцать вторым июля, грабителем не был. Имущество, картины и другие ценности остались в неприкосновенности. Можем мы считать, что он приходил за тем же, за чем приходил и шестнадцатого, в день смерти Кокориных?

— Можем, — сказал я, еще не понимая, к чему она клонит. — Я, во всяком случае, в этом уверен.

— А что, по-твоему, это могло быть? — выпалила Ева. — Что он там искал?

— Одно я знаю точно — в мастерскую Матвея Ильича никто не входил, кроме Павла и Анны. Сигнализация там в полной исправности. Поиски велись без всякой системы — среди старых писем и открыток, в книгах, в папках с рисунками, среди документов и бумаг в письменных столах. О существовании тайников визитер не подозревал и, скорее всего, не знал ничего определенного о том, где следует искать. Похоже, что объект его поисков — какой-то документ.

— Бумага, — печально проговорила Ева. — Всего лишь бумажонка… Какая жалость… Знаешь, когда такую вещь хотят спрятать понадежнее, ее держат на самом виду. Но ему все-таки не хватило ума догадаться!

— Почему ты думаешь, что не хватило? — я попытался через силу улыбнуться. — Сумел же он провернуть комбинацию с окном и датчиком. Сработано вполне чисто. На задах к участку Кокориных примыкает стройка и раскорчеванный сад с выходом на параллельную улицу — вот оттуда он и прибыл. Темно-вишневый «дэу», который торчал перед домом двадцать первого, нужен был только для подстраховки. Заметь, я предпочитаю говорить «он», потому что единственный путь на верхнюю террасу — подняться метра на четыре с половиной по совершенно гладкому стволу грецкого ореха, который растет рядом. Не всякая дама решится.

На лице Евы неожиданно появилось выражение горького разочарования.

— Что случилось? — спросил я. — О чем ты думаешь?

— Бесполезно. — Ева слабо махнула рукой и уставилась на чашку с логотипом колумбийской кофейной фирмы. — Как же я раньше не догадалась? Понимаешь, им ведь просто нечего было ему отдать! Во всем виноват твой дурацкий контент-анализ…

— Он-то тут при чем?

— Повтори, что ты там говорил насчет отобранных единиц?

— С самого начала выбираются наиболее значимые имена, факты или понятия, которые в дальнейшем и служат…

— Стоп, — прервала меня Ева. — Значит, все зависит от того, кто выбирает?

— В известной степени.

— Поэтому я и ошиблась. Больше всего в записках Нины Дмитриевны меня интересовали имена и события семейной жизни. А на самом деле главное в них — глагол. То есть действие.

— И что же это за глагол?

— «Сжечь». Понимаешь? Если у нее что-то и было, она давным-давно это сожгла, хоть и долго колебалась. Да только ей не захотели поверить… Дьявольская насмешка: эта женщина выполнила последнюю волю убитого неизвестно кем отца, которого нежно любила, и за это поплатилась собственной жизнью!

— Может, ты и права, — рассеянно пробормотал я.

Неожиданно Ева спросила:

— Послушай, Егор, а почему ты никогда не ходишь в церковь?

— А ты? — резонно возразил я.

— Я плохая католичка, — вздохнула Ева. — Мама всегда так говорила. Но шанс исправиться у меня еще есть. Между прочим, Сабина Георгиевна обещала взять меня с собой на мессу. Ты пойдешь с нами?

— У меня очень скромные религиозные потребности, — заявил я и ретировался в комнату.

Там я запустил компьютер и, когда мой старичок, скрежеща и охая, загрузился, скормил ему дискету с файлом, который стащил сегодня на службе из базы данных городской администрации — из той ее части, которая закрыта для посторонних. Двадцать четыре страницы с именами, адресами, характеристиками деятельности, номерами регистрационных документов и датами.

Там было все, что угодно, и на любой вкус. Помимо традиционных конфессий я обнаружил «Церковь последнего завета», «Новоапостольскую церковь», церковь «Свет Истины», которую однажды упомянула Сабина Новак, «Сияющий Путь», «Новый Акрополь», «Золотых воинов Творца», «Орден Волков Луны», «Общество сознания Кришны», какие-то «Субуд» и «Сахаджа-йогу» и, наконец, совершенно загадочную секту, носившую непроизносимое название «Тхиеу Лам Фат Сон Йен Чай-Ван Винчун Куен». В таком ряду сайентологи и последователи методики Айванхова смотрелись скучно, как уличные воробьи.

— Детка, — позвал я, — хочешь взглянуть?

Как только я уступил ей место у монитора, она спросила:

— Что это у тебя?

— Перечень зарегистрированных в городе и области религиозных организаций и движений. Для служебного пользования.

На просмотр файла у нее ушло около получаса. За это время я успел проглотить черствый круассан с остывшим чаем и сбегать в душ. Наконец Ева оторвалась от экрана и спросила именно то, чего я ждал:

— А почему здесь нет евангелическо-лютеранской церкви?

— В десятку! — я прищелкнул пальцами. — Ты совершенно права. Местная лютеранская община, как мне сказали, распалась еще в девяносто восьмом. Прихожане, за исключением самых верных, разбрелись по неохаризматическим церквям различных толков. Но знаешь, чего бы я сейчас хотел больше всего?

Она окинула критическим взглядом мою небритую физиономию, задержалась на полотенце, обмотанном вокруг бедер, и скроила скептическую гримаску.

— Не похоже, чтобы после сегодняшнего дня ты был на это способен.

— Ошибаешься! — ухмыльнулся я. — Больше всего я хотел бы побеседовать с глазу на глаз с кем-нибудь из старых лютеран. 

 

2

Накануне мы с Евой успели обсудить еще одну вещь. И единодушно пришли к выводу, что возвращать записи Матвея Ильича и Нины Дмитриевны законным наследникам еще не время. Поэтому к особняку, где располагались «Вещи с биографией» и галерея, принадлежащие Кокорину-младшему, я прибыл с пустыми руками.

Официально я исполнял служебное поручение. Примерно в километре отсюда, в Гусарском переулке, находилось здание приказавшей долго жить школы ДОСААФ. На самом же деле — памятник архитектуры, великолепная, в ренессансном духе, резиденция бывшего предводителя губернского купечества, миллионера и мецената позапрошлого века, сахарозаводчика Онищенко. Некогда роскошное и причудливое здание было сдано в аренду на условиях полного восстановления, однако новый хозяин начал с того, что снес с десяток облупленных нимф на фасаде и прорубил несущую стену в полуподвале. Общественность содрогнулась и накатала телегу в десяток инстанций, и теперь передо мной стояла задача: выловить прячущегося арендатора и вбить ему в башку, что сделанного им вполне достаточно не только для расторжения договора, но и для возбуждения дела в суде.

Сразу скажу: в этот пасмурный полдень купеческий ренессанс и дурак-арендатор по фамилии Толстоухов интересовали меня меньше всего.

В дверях галереи меня едва не сбили с ног двое рабочих, волочивших гигантский холст в пудовой раме. Мелькнули фиолетовые лица, сведенные столбнячной судорогой конечности персонажей, — и картина проплыла мимо. За рабочими, покрикивая, следовал бородатый молодой человек, обмотанный шарфом, как бедуин. Очки в золоченой оправе прыгали на его потном носу.

Я протиснулся внутрь. В галерее, занимавшей весь первый этаж, царила разруха. Снятые с кронштейнов полотна, закутанные мешковиной, сиротливо жались к стенам. Между ними суетились девушки-консультантки. Пол был затоптан и усыпан стружкой, обрывками шпагата, клочьями оберточной бумаги.

Никем не замеченный, я пересек помещение и уже взялся было за перила, как наверху лестницы возник Павел Матвеевич Кокорин. Хлопая полами плаща и весь развеваясь, он шумно скатился вниз, с разбегу сунул мне руку и энергично закричал:

— Валентин! Суффальдинова — на северную стену. Там свет получше!

С улицы в дверь просунулась голова в очках и бурнусе и закивала. Сквозь витрину было видно, как ко входу в галерею неуклюже пятится здоровенный трейлер.

— Что у вас тут происходит? — спросил я.

— Экспозицию меняем. Полностью. Хватит с меня этих позавчерашних концептуалистских винегретов! Галерея существует для того, чтобы продавать живопись… Жутко спешу, Егор Николаевич, — добавил он уже поспокойнее. — Вас подвезти?

— А что покупают сегодня? — спросил я, словно не расслышав предложения.

— О! — Кокорин широко распахнул руки, словно обнимая этим жестом сразу всех потенциальных клиентов, и тут же их уронил: — Настоящей живописи все равно на всех не хватит, да и недешевое это удовольствие. Зато существует грандиозный ресурс, и ресурс этот только-только начинают осваивать. Не золотое, скажу вам, дно, но бизнес требует определенных усилий. С тех пор как это направление вошло в моду, трудно уже представить солидный офис без одного-двух холстиков…

— Это о каком же направлении речь?

Павлу Матвеевичу явно было не до того.

— Да господи! Обычный академизм совкового разлива. Социалистический, пардон, реализм. Послеполуденный отдых комбайнеров, праздник первого надоя, мартены гудят и прочее в том же духе. Запасники провинциальных музеев набиты этим мусором по самые люстры, и отдают его за бесценок… Так вы едете?

— Еду, — сказал я. — Только мне совсем рядом.

Мы выбрались из галереи, обогнули изжеванный колесами трейлера газон, и, как только погрузились в зеленый «ниссан» Кокорина, я спросил:

— Скажите, Павел Матвеевич, вам удалось вернуть Галчинскому те деньги, которые вместе с запиской находились в тайнике?

Он как раз выруливал задним ходом со стоянки, и в зеркале заднего обзора я увидел, что глаза у него округлились. Как если бы позади возникло неожиданное препятствие. Закончив разворот, Кокорин вдруг заглушил двигатель, надул полные щеки и с шумом выпустил воздух. Я ждал, что сейчас он резонно поинтересуется, какое мне до этого дело, но Павел Матвеевич проговорил, слегка запнувшись на первом слове:

— Д-да… И скажу я вам — странное у меня при этом было ощущение.

— Почему?

— Трудно объяснить… С Константином Романовичем мы близки с незапамятных времен, он меня еще грудным знал. Опять же у нас деловые отношения. Он, можно сказать, научил меня всему в этом бизнесе, хотя сам — парадокс, конечно, — никогда не оставлял научной работы ради предпринимательства. Знаете, как это бывает — от умного дилетанта часто больше толку, чем от кучи лопающихся от спеси специалистов… Да что там!.. Одним словом, денег поначалу он у меня не взял.

— Как это — не взял?

— Отказался наотрез. Заявил, что ничего не знает о долге и никаких финансовых отношений с отцом у них нет и никогда не было. При этом мне показалось, что Константин Романович неприятно поражен и злится, а потом он вдруг сник, схватился за сердце, за больную руку и полез за таблетками. Я продолжал настаивать, ссылаясь на записку, в которой совершенно недвусмысленно выражена воля отца. И вдруг он сдался! Представляете себе эту сцену?

— Более-менее, — буркнул я. — И как же он объяснил свою забывчивость?

— Эстетически.

— То есть?

— Подтвердил, что действительно давал отцу деньги взаймы, а затем сослался на то, что, как человек пожилой и не совсем здоровый, испытывает весьма двойственные чувства, когда ему возвращают долг с того света. Именно так он и сказал — и добавил, что на его месте у меня тоже возникли бы неприятные ассоциации… Вот уж кого бы я ни за что не заподозрил в суеверии!

Тут сыпанул дождь, и Кокорин включил дворники, хотя мы по-прежнему стояли в двух шагах от выезда со стоянки с неработающим двигателем.

— Значит, деньги он все-таки взял?

— Взял.

— Несмотря на ассоциации?

— Смеетесь, Егор Николаевич? А вот мне в тот момент было не до смеха. Я, честно признаюсь, даже испугался. Выглядел дядя Костя так, будто только что с привидением в коридоре столкнулся…

Он замолчал и какое-то время сидел неподвижно, исподлобья глядя на спидометр, стрелка которого застыла на нуле. Мне почудилось, что на самом деле никуда он не спешит, а вся эта суета с галереей — для отвода глаз. Между прочим, он впервые назвал при мне Галчинского «дядей Костей», чего раньше не делал.

— Павел Матвеевич! — В салоне стало душно, и я нажал кнопку стеклоподъемника. Сырой ветер ворвался в машину. Дождь разошелся — по лужам прыгали грязные пузыри, тугие струи гуляли по крыше «ниссана», наполняя салон слитным гулом. — Я хотел бы уточнить одно обстоятельство. Вы действительно видели «Мельницы Киндердийка» в мастерской отца в день похорон?

Ему понадобилось несколько секунд, чтобы сосредоточиться. Наконец он произнес:

— Да… то есть… Что, собственно, вы имеете в виду?

— Картину. Она находилась в мастерской?

— Я… Мольберт, как обычно, был закрыт тканью. Куском старого темно-синего шелка — вы его наверняка видели… У меня не было никаких оснований сомневаться, что… Представляете мое состояние в тот день?

— Извините, — сказал я. — Но ваша сестра ее видела?

— Она вообще не входила в мастерскую… Погодите, вы, кажется, хотите сказать, что…

— Я ничего не утверждаю. Двадцать второго июля, когда вы с сестрой приехали наводить порядок, мольберт был пуст?

— Абсолютно. Доски на нем не было.

— А ткань? Она осталась на месте?

Кокорин замешкался, а затем через силу, словно ожидая подвоха, выдавил:

— Н-ну… где же ей еще быть? Не понимаю, при чем тут этот шелк, Егор Николаевич?

Растерянность на его лице сменилась выражением детской обиды.

— Хорошо, — сказал я. — Оставим его в покое. Скажите, Павел Матвеевич, откуда вам стало известно, что «Мельницы» у дантиста Меллера?

— От Галчинского.

Я даже не удивился.

— А когда вы обнаружили заключение о картине, составленное вашим отцом?

— В тот же день, то есть двадцать второго. Мы с Анной в поисках картины перевернули вверх дном всю мастерскую и наткнулись на него в ящике рабочего стола.

— Константину Романовичу было известно содержание этого документа?

— Естественно. Я познакомил его с заключением сразу — после того как мне пришлось сообщить ему об исчезновении «Мельниц».

— Откуда же у Галчинского информация о Меллере и о том, что он намерен добиваться разрешения на вывоз картины за пределы страны?

— Я думаю, от Зубанова. Это известный коллекционер и состоятельный предприниматель. Его интересы лежат, в основном, в области античной культуры — скорее археология, чем история искусства, но и современная живопись ему не чужда. Он был знаком с отцом и проявлял интерес к его оригинальным работам.

— Правда, что ваш отец отказывался продавать свои работы?

— Насколько я знаю — да. — Он как бы слегка удивился моей осведомленности. — Зубанов известен еще и тем, что ни одна сделка с предметами искусства в городе не ускользает от его внимания. У него свои источники, и они редко ошибаются. Именно он предположил, что приобретенная Меллером работа снабжена фальшивыми документами и на самом деле является собственностью Галчинского.

— Еще при первой нашей встрече вы сказали, что посылали кого-то к Меллеру для переговоров…

— Да-да, к нему ездил Валентин, он работает у меня. Вы его видели — тот молодой человек в очках и шарфе.

— …и он так и не смог убедиться, что картина, которая находится у Меллера, идентична картине, которая стояла на мольберте в мастерской Матвея Ильича. Верно?

— Все-таки я не понимаю, к чему вы клоните, Егор Николаевич!

— Взгляните-ка на это, — сказал я, протягивая ему бланк с цифрами, вписанными рукой Майи Михайловны Сквирской. — Думаю, вам будет любопытно.

Кокорин-младший недоверчиво покосился на меня, скользнул взглядом по колонкам цифр, повертел листок в руках и вернул.

— И что же это означает? — спросил он.

— Сейчас, — пообещал я. — Всего один вопрос. Не могли бы вы назвать мне сумму, в которую Галчинский предварительно оценил «Мельницы», передавая их вам? Разумеется, если это не коммерческая тайна.

— Какая там тайна! Смешно произнести — пять тысяч пятьсот. Я сразу же стал возражать, что это просто мизер, работа стоит намного больше. Но дядя Костя только развел руками и заметил, что, с его точки зрения, цена выглядит вполне приемлемой, а если я сомневаюсь, можно попробовать проконсультироваться со специалистами. И добавил, что готов уплатить двойные комиссионные с каждой копейки сверх назначенной им суммы. Меня удивило…

— Что? — нетерпеливо подстегнул его я. — Что именно?

— Ерунда. Он и сам мог обратиться к отцу — тот наверняка не отказал бы старому другу, но мне показалось, что по какой-то причине ему не хочется этого делать. Хотя я могу и ошибаться. В тот же вечер я сам позвонил и договорился с отцом об экспертной оценке, исследовании пейзажа и его реставрации, если таковая окажется необходимой.

— А вам ничего не напоминает эта цифра — пять тысяч пятьсот? — спросил я.

Павел Матвеевич схватился за руль и заерзал на сиденье. Внезапно он круто развернулся всем корпусом, и его лицо с мягкими, почти бабьими чертами оказалось прямо передо мной.

— Уж не хотите ли вы, Егор Николаевич, — с вызовом произнес он, — убедить меня в том, что мой отец…

— Не хочу, — перебил я, отодвигаясь. — Я просто пытаюсь довести до вашего сознания тот факт, что «Мельницы Киндердийка» ни до, ни после кончины ваших родителей не покидали дома на Браславской. Картина и сейчас там.

— Что-о? — Кокорин обмяк, его редеющая макушка откатилась на подголовник водительского кресла. — Это не шутка? Вы отвечаете за свои слова? И где же они, по-вашему?

— Отвечаю. — Я прикурил и выпустил дым за окно, где его сразу же слизнул ветер. — То, что вы сейчас держали в руках, — данные структурного анализа пепла, обнаруженного мною при осмотре нагревательной печи, которая находится в подвальном помещении дома ваших родителей. Согласно выводам лаборатории, которая заслуживает доверия, его состав полностью совпадает с тем, что должно было бы остаться от картины, написанной на доске с использованием средневековой технологии и материалов. Удалось установить даже породу древесины доски — один из видов тополя.

— Абсурд, — с неожиданным спокойствием произнес Кокорин. — Можете говорить все, что угодно, но никакие бумажки не смогут меня убедить, что отец на самом деле мог так поступить. Полная чепуха, — повторил он. — Неужели вы не понимаете, Егор Николаевич, что он просто неспособен был уничтожить живопись, кем бы она ни была создана, точно так же, как нормальный человек не может убить ребенка или женщину? Здесь какая-то досадная ошибка. Я рассчитывал на вашу помощь, а вместо этого вы подсовываете мне какую-то невероятную историю. Мало ли откуда там могла взяться эта зола!..

— Пепел, — поправил я. — Всего лишь косвенное доказательство. Скажу еще более невероятную вещь: ваш отец не только уничтожил «Мельницы» — он имел на это полное право. Особенное уважение у меня вызывает то, что он все-таки счел необходимым вернуть деньги владельцу картины, хотя мог бы этого не делать, если учесть ее происхождение и целый ряд особых обстоятельств.

Тут нервы у Кокорина-младшего сдали.

— Какие обстоятельства? — визгливо закричал он. — Я не желаю больше слушать ваши нелепые измышления! Что все это значит?

Терпеть не могу театральных эффектов. Но тут деваться было некуда.

— Дело в том, — начал я, — что «Мельницы Киндердийка», то есть голландский пейзаж, приписываемый то Гансу Сунсу, то одному из его талантливых учеников, на самом деле был создан вашим отцом. Примерно в середине семидесятых годов прошлого столетия.

— Бред какой-то! — Кокорин решительно распахнул дверцу со своей стороны, словно собираясь демонстративно удалиться, но дождь тут же загнал его обратно в машину. Несмотря на пронизывающий ветер, лоб его был усыпан горошинами пота, а щеки горели. — Прошу вас, прекратите наконец это издевательство! Мои мать и отец умерли, и этого достаточно, чтобы не чернить их память. Я не знаю, откуда вы выкопали вашу галиматью — мне, во всяком случае, ничего подобного не известно, хотя я прожил рядом с отцом целую жизнь. Я ждал от вас помощи и совета: как остановить ворюгу и перекупщика Меллера, не дать ему вывезти картину и исчезнуть вместе с нею в каком-нибудь захолустном Гармиш-Партенкирхене. Для меня это вопрос не только финансовый, но и принципиальный. Я обманул доверие клиента, и мой долг — вернуть картину во что бы то ни стало. А вместо этого я без конца слышу какие-то мутные намеки!..

В таком же духе он продолжал еще минут пять. Я сидел смирно, иногда кивая, и все больше убеждался, что история с «Мельницами» для Кокорина-младшего — как гвоздь в сапоге. Но как только он начал иссякать, я воспользовался паузой.

— Как вы думаете, Павел Матвеевич, — осторожно спросил я, — ваш отец смог бы написать нечто подобное «Мельницам»?

Он умолк, словно с разбегу налетел на стену, быстро облизал губы и пробормотал:

— Мог, не мог… Да он мог практически все! Среди художников, которых я знаю, нет ни одного с такими возможностями, такой широтой. Но это вовсе не означает, что Кокорин…

— А что, если для Матвея Ильича, как и для вас, было делом принципа изъять из оборота замечательную стилизацию, написанную им для себя в момент преодоления творческого кризиса, которую некое лицо уже второй раз пытается перепродать и при этом выдает за подлинное творение голландского мастера? Вашему отцу легко было бы смириться с положением изготовителя фальшивок?

Мне пришлось подождать, пока он осознает сказанное. Наконец Кокорин-младший осторожно, словно не доверяя себе, поинтересовался:

— Вы кого, собственно, имеете в виду? Кто это «лицо»?

— Константин Романович Галчинский, — сказал я.

Рот Павла Матвеевича остался полуоткрытым, будто ему только что удалили коренной зуб.

Момент был самый подходящий — и я выложил ему все, что действительно знал и о чем только догадывался. Теперь он слушал не перебивая; по его полному ухоженному лицу попеременно пробегали выражения изумления, горечи, отчаяния, которые под конец сменились классической маской недоумения.

В заключение я добавил:

— Мне не ясны мотивы, которыми руководствовался Галчинский. Об этом спросите у него сами. А заодно и об авторстве «Мельниц». Лгать он, скорее всего, не станет, как только поймет, что вам многое известно. Если вы нуждаетесь в дополнительных доказательствах, попробуйте спокойно, без обвинений, объясниться с Меллером. Не такой уж он законченный дурак и наверняка покажет то, что у него имеется. Ставлю бутылку джина против трамвайного билета — это не «Мельницы». Константин Романович кое-что понял, но так и не смог примириться с мыслью, что безвозвратно утратил картину, а потому и принял желаемое за действительное и поверил Зубанову. Только когда вы явились к нему с деньгами, ровно с той суммой, в которую он оценил «голландскую» доску, ему стало ясно, что он проиграл.

Кокорин-младший выглядел ошеломленным, но надо отдать ему должное: способность рассуждать и сопоставлять факты он не утратил. Поэтому закончил я так:

— Надеюсь, вы понимаете, что вся эта история не имеет прямого отношения к смерти ваших родителей?

Он дернулся и испуганно взглянул на меня.

— С чего вы взяли, что я так думаю?

— Просто показалось. Когда вы в последний раз виделись с отцом?

— Я? Дня за три или четыре до того как… как все случилось.

— И как себя чувствовал Матвей Ильич?

— На подъеме. Он только что появился из мастерской, уже темнело, и я спросил, как ему удается работать при искусственном освещении, когда тона красок так сильно меняются. Он пошутил — что мог бы писать, например, голландские пейзажи даже в полной темноте.

— Таким образом, можно считать, что картина отправилась в печь в один из трех следующих дней, скорее всего именно шестнадцатого. Хочешь не хочешь, а трудно отделаться от мысли, что эти два события — смерть ваших родителей и сожжение «Мельниц» — связаны между собой. Сразу хочу предупредить — это ошибка. «После этого» не значит «вследствие этого».

— Почему вы так уверены?

— Есть кое-какие вещи, о которых вам следует знать. В выгребной яме в конце участка на Браславской лежит труп Брюса, любимца ваших родителей. Он убит — вероятно отравлен, хотя сейчас я не могу этого доказать. Вряд ли это могли сделать Нина Дмитриевна или Матвей Ильич. Кроме того, двадцать первого июля, накануне вашего с сестрой приезда, в доме побывал посторонний. Он проник в комнату Нины Дмитриевны через верхнюю террасу и окно, которое по какой-то причине осталось незапертым. Целью этого визита было не ограбление — деньги и ценности, остававшиеся на тот момент в доме, этого человека не интересовали…

— Ради бога! — Кокорин протестующее выбросил перед собой широкую ладонь, и мне вдруг почудилось, что он вот-вот расплачется. — Погодите, у меня сейчас голова от всего этого расколется… Значит, вы, как и Анна, думаете, что смерть наших родителей — никакое не самоубийство?

— Именно так. Поэтому я считаю, что необходимо…

— Нет! — внезапно перебил он меня. — Нет, нет и нет. Я не хочу! Пусть все останется как есть. Убедительно прошу вас, Егор Николаевич, откажитесь от этой мысли. Все закончено. Следствие не нашло оснований сомневаться, и я с ним совершенно, полностью согласен!

— Я уже говорил вам, что многое было упущено, а кое-что просто не принято во внимание. Все выглядело слишком очевидным.

— Таким оно и было. Эти вещи не имеют объяснений, кроме одного — они оба приняли свое решение. И никакое, даже самое квалифицированное расследование не сможет вернуть нам с Анной отца и мать. Я глубоко признателен вам за все, что вы сделали, Егор Николаевич, но остальное не в наших силах… Похоже, что сейчас самое время поговорить о вознаграждении за ваши усилия и потраченное время. Сколько я вам должен?

Такого поворота я не ожидал. Павел Матвеевич прятал голову в песок. Не вижу зла, не слышу злого, удаляюсь от злых — старый принцип, сам по себе натворивший немало бед. Залог душевного равновесия и комфорта.

На секунду я заколебался — передо мной промелькнула ехидная усмешка Евы, но все-таки мне хватило ума произнести:

— Денег у вас, Павел Матвеевич, я не возьму.

— С какой стати? — вспыхнул он. — Несправедливо: вы угробили уйму времени и сил! По крайней мере, мне теперь совершенно ясна ситуация с картиной. Если вы не согласны с моей позицией, это еще не повод, чтобы меня унижать!

— Не будем продолжать бесплодную дискуссию, — сказал я. — Это я ваш должник: у меня до сих пор находится ваша Библия и…

— Что за чепуха! — вскричал он, и вдруг его разгоряченное лицо озарилось чем-то вроде вдохновения: — Послушайте, Егор Николаевич! Раз уж вы отказываетесь от совершенно заслуженного гонорара — оставьте ее себе. В качестве сувенира.

— Кого — ее? — я был озадачен.

— Да Библию же! Солидная вещь, хоть и на немецком. Отличный лютеровский перевод Нового Завета, конец семнадцатого века — это вам не шутки. Вашей очаровательной супруге понравится.

В его голосе теперь звучало нескрываемое облегчение.

— Позвольте, — начал я, — ведь вы сами говорили, что книга переходит из поколения в поколение, что она в своем роде и хронология, и родословная вашей семьи. Как же я могу ее принять? И что скажет ваша сестра?

Кокорин-младший отчаянно махнул рукой.

— Какая там, к лешему, родословная! Честно говоря, в детстве я ее даже боялся. Меня по ней учили немецкому, и я буду просто счастлив, если она наконец-то перестанет попадаться мне на глаза. Ну, согласны?

Дождь внезапно прекратился, будто его срезали косой. В машине повисла оглушительная тишина.

— Согласен, — без особой уверенности сказал я.

Странный порыв. Павел Матвеевич этим жестом с Библией словно перечеркивал свою и Анны прежнюю жизнь, все годы, оставшиеся позади. В его несокрушимой решимости ничего не знать и не помнить было что-то героическое. Он сжигал мосты.

Кокорин-младший запустил двигатель, выжал сцепление — и тут же в недрах его плаща мобильный завел свою битловскую музычку.

— Слушаю! — буркнул Павел Матвеевич.

Метрах в двадцати от нас по мокрому асфальту улицы, огибающей бульвар, одна за другой с шумом проносились машины — будто кто-то разматывал тугой рулон скотча. Но я хорошо слышал женский голос, отчаянно рвавшийся из телефона. Потом женщина вскрикнула, и слова сменились каким-то хлюпаньем.

Кокорин сложил аппарат, внимательно посмотрел на него, а затем убрал ногу с педали. «Ниссан» дернулся и заглох.

— Это Агния, домработница Галчинского, — сказал Павел Матвеевич. — Она утверждает, что Константина Романовича похитили. 

 

3

Когда во второй половине дня Кокорин-младший позвонил, чтобы проинформировать меня о том, что Галчинский дома и как будто в порядке, голос его звучал сухо и официально, словно он выполнял некую малоприятную обязанность. Я поблагодарил его за обнадеживающую новость и, не давая ему опомниться, попросил номер домашнего телефона его сестры.

Он назвал цифры, и в трубке зазвучали короткие гудки. Ничего удивительного: Павел Матвеевич уже вычеркнул меня из списка тех, кто допущен в его новую жизнь.

Анну я тоже оставил бы в покое, если бы не наше с Евой решение — передать записи Матвея Ильича и Нины Дмитриевны именно ей, а не Павлу. При этом сама Ева наотрез отказалась отправиться вместе со мной, сколько я ее ни упрашивал.

— А я-то тут при чем? По-моему, ты просто трусишь, — в конце концов заявила она. — Вот уж никогда бы не подумала. И потом, у меня на субботний вечер большие планы.

— Это какие же? — поинтересовался я.

— Мы с Сабиной собрались в костел.

— Что ж, — обиженно проворчал я, — дело, конечно, святое. Мне со Всевышним не тягаться. Кто-то должен позаботиться и о земном. Между прочим, мы могли бы сразу вернуть записи Павлу, и дело с концом. Но ведь именно ты убедила меня встретиться с Анной!

Конец последнего дня рабочей недели мы коротали дома, и, как всегда, вдвоем. Но сейчас я еще раз мысленно упрекнул себя за решение вернуться в этот город. Тот, кто хоть раз побывал осенью в Устье, меня поймет. Вода в озерах становится густо-синей и хрустально прозрачной, березняки сеют по ветру латунный мусор листвы, боры темнеют, в лучах холодного октябрьского солнца их своды становятся угрюмыми, как грозовые облака, а в мшистых низинах, в вереске и под молодыми елками бодро торчат подосиновики и белые… В местных магазинах падает спрос на спиртное, а щука начинает клевать как бешеная…

Ева мгновенно запеленговала перемену в моем настроении.

— Послушай, дорогой мой, — ее легкие пальцы накрыли мою руку, машинально разминавшую сигарету. От них шло ободряющее тепло. — Ты, конечно, умник, кто бы спорил, но с интуицией у тебя средне. Неужели ты не понимаешь, что все эти свидетельства прошлого нужны только одному человеку — Анне? Только она понимает, что никакое это не самоубийство, вот поэтому ты и должен ей все рассказать. Что ты вдруг скис? У нас опять денег нет?

— Не то чтобы совсем. Кстати, а куда подевалась Библия Везелей? — Я убрал руку. Ева говорила со мной как с неразумным дитятей, а такое кому угодно не понравится. — Завтра же попытаюсь ее продать. Гонорар он и есть гонорар.

Ева приподнялась и смерила меня ледяным взглядом, в котором не было ни капли сострадания. Словно это были не наши с ней общие проблемы.

— Книга у Сабины Георгиевны, — сказала она. — Ей захотелось взбодрить свой немецкий. И знай — я велела ей ни при каких обстоятельствах не отдавать Библию тебе, чтобы ты не вздумал потащить ее к букинистам. Без денег проживем — нам не привыкать. Туфли твои из ремонта я забрала, обедаем мы завтра у Сабины, а вечером ты отправишься к Анне Матвеевне. Точка.

…И все-таки я нервничал, пробираясь между припаркованными машинами к подъезду дома Анны.

По телефону она была со мной вежлива, как с туповатым пациентом, и никак не могла взять в толк, почему я настаиваю на встрече именно у нее дома. Разве она не могла бы заглянуть ко мне на службу, пересечься со мной на остановке, в кафе или где-либо еще? Я настаивал, и она в конце концов сдалась, но я-то хорошо помнил то презрительное недоумение, которое читалось в ее взгляде при нашей первой встрече.

Дверь мне открыл рослый парнишка лет десяти. Светловолосого Митю, внука Кокориных, я признал сразу. И даже не потому, что на столе в комнате Нины Дмитриевны стояла его фотография. Он и в самом деле был прямым продолжением рода. Высокий лоб, густые брови, крепкие плечи и упорный взгляд исподлобья. В вырезе рубашки подрагивал от дыхания православный крестик на плоской серебряной цепочке. Митя смотрел на меня не мигая, с абсолютным спокойствием, и дешевые фразы типа: «Приветик! Как жизнь? Мама дома?» — мигом вылетели у меня из головы.

Он сказал: «Вас ожидают» — и тут же скрылся, предоставив мне самому возиться с замком.

Только с большой натяжкой наше с Анной свидание можно было бы назвать ожидаемым и желанным. Она приняла меня в комнате, служившей хозяевам двухкомнатной квартиры одновременно спальней, гостиной и рабочим кабинетом. Помещение было разделено на зоны, и угол, в котором мы с ней осели, с натяжкой походил на кабинет, в котором нашлось место столу с компьютером, креслу и вращающемуся стулу. Все сверкало стерильной чистотой, хотя ремонт здесь делали лет десять назад, не меньше. Угощения и обмена любезностями программа не предусматривала, и разговор с самого начала принял неожиданный оборот.

— Как поживает Алексей Владимирович? — спросил я.

Вопрос как вопрос — для затравки, но не успел я договорить, как сообразил, что имя ее мужа ни разу не упоминали ни сама Анна, ни ее брат. Знал я его из записок Нины Дмитриевны.

— Вы, собственно, кто? — сразу напрягшись, спросила Анна. — И что вам от нас нужно?

— Я представлялся, если вы помните. Егор Башкирцев, юрист, в прошлом — адвокат. — Под ее прямым, как стальной прут, взглядом я вдруг почувствовал себя недоумком. — А хирурга Муратова, между прочим, знает весь город…

— А я-то тут при чем? — она слово в слово повторила вчерашний вопрос Евы. — Вам что-то нужно от Муратова? Он консультирует по средам, но записаться к нему трудно. Минимум за месяц. То, что мы с вами однажды виделись, ни к чему меня не обязывает. Можете даже не пытаться использовать меня и мое время для своих делишек.

Это было уж слишком. Особенно «делишки».

— У вас где-нибудь тут можно выкурить сигарету? — Я редко краснею, но сейчас щеки у меня горели так, что впору прикуривать.

— Пошли! — Анна встала, и я двинулся следом за ее медицинской спиной, полагая, что сейчас меня выставят на лестницу, однако спина привела меня в кухню.

Там было попросторнее, чем в комнате. Набитая всякой электрической всячиной, кухня казалась самым обжитым местом в доме. Дверь на балкончик, обшитый светлым кленом, оставалась открытой, на веревке сушился мужской свитер. Мне велели сесть на уголок жесткого диванчика, обтянутого фальшивой кожей, при этом подошвы моих кроссовок уперлись в полупудовые гантели хирурга. Анна поставила на стол массивную хрустальную пепельницу.

— Курите, — уже миролюбивее сказала она. — И я с вами за компанию. Муж сегодня дежурит…

Не знаю, какое отношение к ритуалу перекура имело дежурство мужа, во всяком случае напряжение спало. Анна отказалась от предложенной сигареты, сходила за сумочкой и принесла свои. Я мельком взглянул, чем там травится прогрессивная медицина, и щелкнул зажигалкой.

Хватит этой бессмысленной дипломатии. Тем более что толку от нее — нуль.

— Анна Матвеевна, я принес бумаги, которые обнаружил в доме ваших родителей при осмотре второго этажа. Дневник Нины Дмитриевны и записи ее мужа, вашего отца. В этом и состоит цель моего визита, если не считать того, что мне хотелось бы задать вам пару вопросов.

— Вы прочитали все?

— Да.

— Зачем? — Анна поежилась и поднялась прикрыть дверь балкончика. — Когда вы там побывали?

— Неважно. Тайники, где находились блокнот и тетрадь, были обнаружены совершенно случайно. Разумеется, мы занимались поисками с разрешения вашего брата — Павел вручил мне ключи…

— Меня не интересует эта дурацкая история с картиной! Плевать я на нее хотела! — грубо оборвала меня Анна, но, заметив выражение моего лица, спохватилась: — Извините… Кажется, вас зовут Егор? Так вот, Егор, я и представить не могла, насколько то, что случилось с мамой и отцом, выбьет меня из колеи. Я уже много недель подряд не способна ни работать, ни думать, ни видеть Павла… Я только-только начала приходить в себя, а тут вы со своими «бумагами»… Скажите честно: это хоть что-нибудь объясняет?

Я вздохнул.

— Нет. Но нигде, ни на одной странице нет и намека на мысль о самоубийстве.

— Какое самоубийство, — снова перебила она, — что вы говорите?

— Верно, — согласился я. — Ваши родители убиты, для меня это очевидно. Но в чем смысл? Кому это могло понадобиться?

Расстегнув портфель, я извлек из него сверток. Анна пристально следила за моими руками, и лицо ее болезненно передернулось, когда я выложил то, что принес с собой, на стол.

Как ни дико это звучит, но я вдруг ясно почувствовал: Анна предпочитает, чтобы смерть ее родителей оказалась насильственной. Ее душа не могла смириться с добровольным уходом из жизни самых близких.

— Расскажите мне о похоронах, — попросил я.

— А что именно вас интересует?

— Посторонние. Были в тот день в доме люди, которых вы не хотели бы там видеть?

— Как будто нет. Павел совершенно растерялся, да и мы с Муратовым держались на голых нервах… К тому же мне приходилось все время приглядывать за Митей — для него это было особенно тяжелым испытанием… — Анна потянулась за следующей ментоловой сигаретой. — Но я хотела, чтобы сын попрощался с ними обоими. Бабушка души в нем не чаяла… Простите, Егор… — она едва сдержала слезы. — Мы решили, что на кладбище ему нечего делать, и сразу после того, как прибудут автобусы ритуальной службы, Митю заберет Марья Сергеевна — это давняя мамина подруга. Сейчас она живет в Крыму, но как только мы дали телеграмму, прилетела первым же рейсом… У них с мамой была какая-то размолвка, но года три назад все наладилось, и они постоянно перезванивались; Митя с бабушкой даже съездили как-то к ней в Новый Свет… Она остановилась у нас, и мы договорились, что когда прощание закончится, она сейчас же заберет Митю и уедет домой… Я привела сына в гостиную внизу, где они… где оба они лежали… побыла там с мальчиком, и мы вышли в сад…

Я не перебивал Анну, хотя больше всего меня интересовал Галчинский. Однако я не знал, как подобраться к этой теме. Вопрос решился сам собой, едва женщина продолжила:

— Марья Сергеевна находилась в ужасном состоянии, хотя она из тех старушек — знаете, железных. Маленькая, высохшая, вся в черном, платок до бровей и правду-матку в глаза невзирая на лица. Она только что разругалась в пух и прах с каким-то важным иереем — тот отказался исполнить обряд по всем правилам, а рядовой священник согласился приехать лишь на кладбище. При этом она была совершенно уверена, что родители покончили с собой, и, как человек церковный, понимала, что не права. Я отдала ей Митю, и когда они уже направлялись к калитке, прибыл Галчинский в сопровождении какой-то относительно молодой пары…

— А дальше?

— Да ничего такого особенного, только Марья Сергеевна, увидев Галчинского, вдруг прошипела: «Ну что, профессор, дождался-таки?» Женщина, которая была с ним, возмущенно воскликнула: «Да как вы смеете!», а Марья Сергеевна схватила Митюшу за руку и буквально поволокла к калитке. На ходу она обернулась и вдруг как закричит, обращаясь к этой женщине: «А ты, курва, исчадие адово, что тут делаешь, в приличном доме?!» Я просто онемела — тетя Маша всегда казалась мне такой спокойной и мягкой.

— Я думаю, Марья Сергеевна очень любила ваших родителей, — сказал я. — Фамилия этой пары — Синяковы, женщину зовут Евгения. Раньше вам случалось видеть их на Браславской?

— Мы с мужем уже много лет там не живем. А раньше… нет, не случалось. Папа вел исключительно замкнутый образ жизни, они оба много работали. Гости, правда, бывали, но этих я не припоминаю.

— А как Синякова повела себя потом? И что Галчинский?

— О ней ничего не скажу, она как-то выпала из поля зрения, должно быть, прошла в дом. Константин Романович обнял меня и произнес: «Прими мои соболезнования, дорогая… Какое горе, какое горе!.. Ты позволишь мне проститься с Ниной одному, без посторонних глаз?» Не знаю, то ли тетя Маша меня так взвинтила, то ли две предыдущие бессонные ночи и вся обстановка похорон, но я ему резко отказала. Говорю: нет, не надо этого, будьте как все. А потом мучилась, особенно после того, как ему стало плохо. Эта, как ее… Синякова поднялась к Константину Романовичу на второй этаж, потом я отправила туда мужа — он осмотрел Галчинского и ввел платифиллин с папаверином, после чего тот вроде бы задремал… Мне некого было винить в том, что случилось, кроме себя. Поэтому, когда он неожиданно позвонил нам вчера и попросил ключи от дома на Браславской, чтобы забрать там несколько книг и какие-то памятные вещицы, принадлежащие ему, я, конечно же, ни секунды не раздумывала. Просто обрадовалась. Он был, как и в старые времена, любезен, даже шутил, и у меня словно гора с плеч свалилась. Единственное, что меня удивило, — почему Константин Романович до сих пор не обратился с этим к брату?

Кто-кто, а я знал — почему.

— И когда же он туда собирался? — рассеянно спросил я у Анны.

— Завтра у нас воскресенье? Он обещал завезти ключи еще до полудня… Вас интересует еще что-нибудь?

— Нет, благодарю.

— Тогда, может быть, вы объясните мне, что натолкнуло вас на мысль о том, что мои родители стали жертвами преступления?

Я был предельно краток.

— Осмотр дома на Браславской. Некоторые детали, которые упустило следствие, — о собаке я умолчал. — Косвенные улики, наблюдения соседей. Но этого недостаточно. Даже если бы мне удалось полностью доказать факт преступления и добиться пересмотра дела, установить исполнителя при таких обстоятельствах практически нереально. Я имею в виду процессуальную сторону вопроса. Что касается человеческой… Записи, которые оставили ваши родители, полностью опровергают версию самоубийства. Там много личного. — Я кивнул на сверток, все еще лежавший на столе. — Возможно, кое-что окажется для вас более понятным, чем для меня.

Тут я лукавил, однако выкладывать наши с Евой соображения насчет призраков и их роли в жизни семьи Везелей в мои планы не входило.

— Я понимаю ваше облегчение, Анна Матвеевна, — продолжал я, — после того как Галчинский обратился с просьбой именно к вам. Если не ошибаюсь, Константин Романович был близким человеком в доме еще тогда, когда был жив ваш дед, он сыграл роль… ну, скажем, доброго ангела-хранителя. Вы никогда не замечали, что между ним и вашей матерью существуют какие-то особые отношения?

Анна быстро взглянула на меня и сейчас же отвела взгляд.

— Что вы имеете в виду? — спросила она. — Для меня он всегда оставался одним и тем же — другом семьи. Он больше возился с Павлом, чем со мной, но я об этом не жалела. Наши миры не пересекались, не говоря уже о том, что я была девчонкой, а он пожилым человеком, ученым. Это уж потом, когда я стала врачом, мы не раз оказывали друг другу услуги… Что касается мамы…

Она замолчала — на пороге возник младший Муратов, потомок Везелей и Кокориных. Потомок жалобно произнес:

— Мам, мы сегодня собираемся ужинать?

Анна встрепенулась.

— Скоро, — сказала она. — Буквально сейчас. Я позову, Митя.

Парнишка скрылся. Анна спросила:

— Вы поужинаете с нами, Егор?

Не думаю, чтобы она была настолько недогадлива или ненаблюдательна, но касаться личной жизни своей матери Анна определенно не хотела. Поэтому мне ничего не оставалось, как принять приглашение — дома никого, в пустом холодильнике сплошные торосы, а жена моя в данный момент возносит Всевышнему молитвы о том, чего я никогда не узнаю.

Пока женщина хлопотала у плиты, я прихватил пепельницу и вышел на балкончик. Там, в обществе серого исландского свитера знаменитого хирурга мне почему-то стало грустно, и я представил саркастическую ухмылочку Сабины Георгиевны Новак в тот момент, когда они с Евой поднимаются по стертым ступеням единственного в городе католического храма и Сабина произносит: «Голубушка, даже не спрашивайте меня, когда я здесь была в последний раз. Страшно подумать! Вот вам судьба — и все так просто!»

Анна накормила нас ужином, состоявшим из копченых куриных крыльев, разогретых в микроволновке, спагетти и наспех нарубленного салата. Мите полагался чай со сливками, а для меня на столе появилась початая бутылка красного «Саперави». Анна тоже выпила полбокала, и ее напряженное лицо слегка порозовело.

Я помог убрать со стола, на посуду она махнула рукой, и мы вернулись к прерванной беседе. Галчинский больше не упоминался, и я не стал настаивать, но на всякий случай поинтересовался:

— Скажите, Анна Матвеевна, в последнее время никто не пытался вас расспрашивать о прошлом семьи Кокориных?

Вопрос ее не удивил — она как будто его ждала. Что-то переменилось, и теперь Анна уже могла говорить о том, что случилось в доме на Браславской, не пересиливая себя и не мучаясь.

— Я не назвала бы это прямыми расспросами, хотя… Почему-то эта встреча мне запомнилась. — По ее лицу проскользнуло и исчезло выражение досады. — Спустя неделю после похорон на прием ко мне записался… к сожалению, не запомнила данных… одним словом, господин лет тридцати, который, как бы это помягче выразиться, не слишком мне приглянулся… — Я неожиданно уловил интонацию ее матери, не раз возникавшую в дневнике, и не смог сдержать улыбку. — Он привел с собой мальчика — то ли сына, то ли племянника. Ребенок выглядел странно заторможенным, с жуткой формой экссудативного диатеза — лет сто пятьдесят назад это называли золотухой. Оба дождались своей очереди и вошли в кабинет. Господин сразу же повел себя демонстративно — был говорлив и как будто чему-то все время радовался, в отличие от ребенка. Излучал, так сказать, свет всем своим отлично выбритым лицом. Я начала заполнять формуляр на мальчика, так как он попал к нам впервые, и стала задавать мужчине вопросы, но тут заглянула какая-то дама и вызвала в коридор медсестру. Замечу, что я совершенно не терплю, когда во время приема больного мне мешают. Едва Леночка вышла, этот господин мгновенно перестал сиять, навалился на стол и вполголоса произнес: «Анна Матвеевна, вам известен адрес Шпенеров в Германии?» И уставился мне прямо в лицо своими блестящими, похожими на спелые каштаны глазами без зрачков…

Я перестал дышать.

— …«А кто это?» — спросила я. Он не ответил и продолжал меня гипнотизировать. Наконец он сказал: «Друзья Нины Кокориной, вернее — ее отца. Разве родители вам ничего о них не рассказывали? Ваш дед, Дитмар Везель, родился в Москве, в Лефортово, у него был близкий друг — пастор Шпенер. Прежде чем их семейство отправилось куда-то в Германию, пастор приезжал сюда повидаться с вашей покойной матушкой. Не могу поверить, что ваши родители не поддерживали с ними связь!» Я хотела спросить, кто он такой, этот бесцеремонный тип, но от растерянности пробормотала: «Моему деду было бы сейчас больше ста лет. Полагаю, что пастору Шпенеру никак не меньше. Скорее всего, он давно умер». «Вам об этом Нина Дмитриевна сказала?» — оживился господин. «Мама никогда при мне этого имени не произносила», — отрезала я. «А Матвей Ильич?..»

Тут вернулась Леночка, и он выпрямился, как ни в чем ни бывало отвел взгляд и потрепал волосы ребенка. Мальчик раскачивался у него на коленке, и господин этот его как бы придерживал. Я посмотрела на кисть мужчины — небольшая, крепкая, волосатая с тылу рука, на коротком мизинце — золотая печатка с изображением скорпиона…

— Слегка вьющиеся темные волосы, зачесанные назад и схваченные на затылке резинкой, крупный нос, музыкальные уши… — перебил я Анну.

— Насчет резинки не помню, остальное сходится, — мрачно заметила она.

— И что же дальше?

— Да ничего. Ребенка я осмотрела, выписала направления на анализы и к ларингологу — у него вдобавок оказались аденоиды и гнойный отит. Эта история что-то проясняет?

— Нет, — отмахнулся я. — Забудьте, Анна Матвеевна. О Шпенерах вы кое-что прочтете в дневнике матери. Скорее всего, вас посетил дальний родственник, обиженный при разделе наследства.

Не мог же я сказать Анне, что у нее побывал не кто иной, как Олег Иванович Соболь, лидер церкви «Свет Истины», в прошлом — мелкий посредник между региональными политиками и криминалитетом, и бог весть кто еще. Весь спектакль с больным ребенком был разыгран в точности в той же манере, с которой я имел сомнительное удовольствие познакомиться пару лет назад, еще в бытность адвокатом. Но при этом я был уверен, что ни к пастору Шпенеру, ни к семье Кокориных этот человек не имеет ни малейшего отношения, и логично было бы спросить: зачем он приходил? И если Соболь всего лишь выполнял чье-то поручение, кто его послал или нанял?

Тут подал голос мой мобильный, и мне пришлось извиниться. Анна вышла к сыну, а я спросил в микрофон:

— Ты дома, детка?

— Ну да, — сказала Ева, — где же еще? Сабина отправилась гулять с собакой, а потом — спать. У человека режим, не то что у некоторых… Я соскучилась. Ты когда появишься?

— Уже выхожу.

— Поторопись, — загадочно произнесла она. — У меня для тебя сюрприз.

Из общего числа сюрпризов, которые мне когда-либо преподносили, только десятую часть можно было бы считать приятными, и то с натяжкой. Однако я заторопился и, когда Анна вернулась, поднялся ей навстречу.

— И что же, на этом — все? — вдруг спросила она. — Больше ничего нельзя сделать?

В отличие от брата она не хотела подводить черту.

— Вы имеете в виду тех, кто убил ваших родителей?

— Да, — твердо сказала Анна. — Именно. Я хочу знать — кто, и почему это произошло.

Я не был ничем обязан этой женщине и все-таки почувствовал себя не в своей тарелке. Почти предателем.

— Я позвоню, — пообещал я, — если, конечно, мне что-то удастся выяснить. Но не думаю, что мы сумеем получить серьезные доказательства.

— Неважно, — тень скользнула по ее лицу. — По улицам ходят десятки убийц, которые никогда не будут наказаны. Но я-то буду знать!.. — с нажимом повторила она.

Я поспешил сменить тему — и неудачно:

— Вы не собираетесь перебраться на Браславскую?

— С чего бы это? — удивленно произнесла Анна. — Нам с Муратовым и здесь неплохо. Остальное пусть решает Павел…

Когда мы прощались в прихожей, из своей комнаты снова появился наследник и, подчиняясь знаку матери, пожал мне руку своей крепкой прохладной ладошкой. Его рыжие вихры стояли дыбом. В дверном проеме позади мальчика мерцал экран монитора, хотя время и в самом деле было позднее.

На улице я поднял воротник куртки. Было по-настоящему холодно, и тонкий ледок, затянувший лужи на асфальте, похрустывал под ногами…

— Отдал? — спросила Ева, как только я появился в дверях. — Есть хочешь?.. Представляешь, Сабина даже прослезилась — молодой священник заставил-таки ее понервничать. Не тот, что вел службу, а другой — к которому она пошла на исповедь. Она сказала, что этот падре чересчур умный, а религия и вправду опиум.

— Вы, я вижу, неплохо повеселились, — заметил я, плюхаясь в кресло и с наслаждением вытягивая ноги. — Я поужинал. Устал как собака. Хочу спать.

Ева уютно устроилась напротив на нашем диванчике. Вид у нее был умиротворенный и в то же время слегка возбужденный, что я приписал посещению храма.

— Представляешь, Сабина в последний раз причащалась еще в прошлом веке! — будто не слыша меня, продолжала Ева. — А какое же причастие без исповеди? Вот ей и пришлось попыхтеть… Я думаю, в следующий раз тебе стоит пойти с нами — в конце концов, мы же с тобой венчались!..

— Ну уж нет, — проворчал я. — Вы с Сабиной хоть в монастырь, а у меня и без того дел по горло. Что там за сюрприз?

Ева хихикнула. Это было в ее манере — не обращать внимания на мои эмоции, дождаться момента и все повернуть по-своему, а заодно затянуть удавку на моей шее, так что и деваться некуда. За это я ее и любил.

— После того как служба закончилась, мы с Сабиной решили прогуляться, и она заявила, что хочет мне кое-что показать. Мы пошли к метро — там вокруг множество магазинчиков, муниципальный выставочный центр, все, конечно, закрыто…

Я рассеянно кивал, глаза у меня слипались от усталости, от бесчисленных сигарет першило в горле.

— Ты не слушаешь, Егор!.. Потом я увидела уютный особнячок, и Сабина сказала, что это здание «Немецкого дома», там по субботам собираются лютеране, среди которых есть старики из прежней общины. Свет внутри еще горел, дверь была не заперта, и мы вошли. В холле нам навстречу выпорхнула какая-то замечательная старушенция. Видел бы ты ее шляпку — я просто онемела, а Сабина успела шепнуть, что этот реликт — ее сокамерница, отсидела два срока и лично знала Дитмара Везеля, хоть и не близко. Бабулька эта — звать ее Луиза Либенталь — кинулась целоваться с Сабиной, а когда обе угомонились, говорит…

— Ева, — пробормотал я, — радость моя! Не обижайся, но давай-ка ты все это расскажешь завтра. Что-то я сейчас плохо соображаю, а вставать мне в половине седьмого…

— Хорошо, — с неожиданной легкостью согласилась она. — И все-таки — как там Анна?

— Завтра, — повторил я. — Завтра, детка, ты получишь полный отчет. 

 

4

Половина восьмого утра, воскресенье. По моим расчетам, я должен был оказаться на Браславской раньше Галчинского, но у ограды номера одиннадцатого уже стояло желтое такси.

Улица была совершенно пуста. Водитель дремал, прикрывшись «Аргументами и фактами», но когда я прошел мимо, приподнял голову, и газета соскользнула, обнаружив слегка помятую, совсем юную физиономию.

Я взялся за ручку калитки, как бы зафиксировав свою принадлежность к этому дому, убедился, что калитка не заперта, но входить не стал. Вместо этого я развернулся, сделал несколько шагов к машине и озабоченно спросил:

— Давно подъехали?

— Минут двадцать, — таксист скосил глаз на счетчик. — Долго еще стоять?

— Не знаю. — Я развел руками. — По обстоятельствам.

Сквозь трещины в бетоне дорожки пробилась трава, которой я раньше не замечал. Листьев на яблонях за неделю заметно поубавилось, а кусты пионов и георгинов полегли, будто их стебли окончательно потеряли упругость и желание сопротивляться непогоде. Сад уходил в осень, как тонущий корабль.

Я взбежал по ступеням на нижнюю террасу и дернул входную дверь, которая, в отличие от калитки, оказалась запертой. Тогда я надавил кнопку звонка и держал, пока не услышал возню в прихожей. Дверь распахнулась, и от неожиданности я отступил — на пороге стояла невысокая женщина лет пятидесяти в сером полупальто, отделанном рыжим мехом. Ее темные, без единой нити седины, волосы были туго стянуты узлом на затылке, тонкогубый, слегка подкрашенный рот плотно сжат, а в выпуклых, как у пинчера, глазах читался испуг.

Несмотря на то что она не произнесла ни слова, я все-таки узнал в ней Агнию, «домработницу» Галчинского, как определил ее Павел.

— Константин Романович здесь? — спросил я.

Эта Агния и не подумала ответить. Только закончив полный осмотр моей персоны, она произнесла:

— А вы кто такой будете?

— Я по срочному делу. Вы позволите?

Я слегка отодвинул женщину плечом и прошел в прихожую. На секунду мне померещилось, что она вцепится в меня и закричит, но обошлось без эксцессов. Пока я размашисто шагал в гостиную, «домработница» висела у меня на хвосте, дыша в затылок, а на пороге комнаты вдруг воскликнула низким взволнованным контральто:

— Константин Романович! Это вас!..

Известие о том, что Галчинский намерен посетить дом на Браславской, застало меня врасплох. Что ему могло здесь понадобиться, ведь не книги же в самом деле? Что они все тут искали, и почему этот дом притягивал их, как черствый пряник кухонных тараканов? Плюс мутная история с якобы похищением Константина Романовича, о которой Павел не счел нужным сообщить ничего конкретного. Я уже не говорю о том, что Галчинский — неважно, какую роль он играл в действительности и что у него сейчас на уме, — оставался последней ниточкой, единственным каналом связи с прошлым Кокориных…

На пороге гостиной я остановился так резко, что женщина, спешившая за мной, ткнулась мне в спину и охнула. Меня снова настигло дежавю.

Галчинский поднялся мне навстречу с нескрываемым удивлением. Для этого ему пришлось опереться на стол, но и выпрямившись, он нуждался в опоре — ею послужила высокая резная спинка любимого стула Матвея Кокорина. Стул стоял на своем привычном месте, второй — по другую сторону просторного полированного стола, под углом и поодаль. Точно такое же положение стулья занимали в момент кончины супругов Кокориных в тот июльский вечер.

Именно здесь сидели однажды и мы с Евой. Теперь персонажи в кадре сменились, но декорация осталась прежней.

— Егор Николаевич? — скрипуче осведомился Галчинский. — Чем обязан?

Куда и подевался его бархатистый вальяжный баритон. Павел был прав — Константин Романович выглядел и в самом деле неважно. Рослый и поджарый, обычно аккуратный до педантизма в одежде, сейчас он больше всего походил на плохо перезимовавшего лося, чья массивная голова едва держится на шее, а шерсть свалялась. Нижняя губа, довершая сходство, брезгливо оттопыривалась, подбородок серебрился двухдневной щетиной, кожа приобрела желтовато-оливковый оттенок.

— Вы виделись с Павлом Матвеевичем? — с ходу спросил я, усаживаясь напротив и обводя взглядом комнату. Все на своих местах. На столе — несколько томиков с неудобопроизносимыми названиями на корешках.

— Агния, будь добра, закрой дверь! — откашлявшись, произнес Галчинский.

Женщина удалилась, но дверь, тем не менее, осталась приоткрытой. Константин Романович покосился на щель из-под налитых синевой век и сказал:

— Не далее как вчера. Ваша роль во всей этой истории мне известна.

На этом мы закрыли тему. «Мельниц» он касаться не станет ни при каких обстоятельствах. Разговор с Кокориным-младшим, похоже, вышел крупный, поэтому за ключами Галчинский обратился к Анне.

— Константин Романович, могу я узнать, что вас сюда привело?

Только теперь Галчинский опустился на прежнее место. Я услышал короткий смешок, словно нож скользнул по фаянсу, а потом он произнес:

— Книги, молодой человек. Ничего, кроме книг. Все остальное касается только меня лично и не имеет отношения к делу. Старческие сантименты, если вы в состоянии понять. Дом, по всей вероятности, будет продан, а с ним связано полвека моей жизни. О которой вам, оказывается, известно довольно много. Откуда бы это?

Темнить не имело смысла.

— Вчера я передал Анне две рукописи, найденные здесь, в доме, — дневник Нины Дмитриевны и тетрадь с записями Матвея Ильича. Многое в них имеет к вам прямое отношение.

Это произвело впечатление. Галчинский втянул голову в плечи и навалился на столешницу. Я больше не видел его лица — только просвечивающую желтизной макушку и кончик хрящеватого носа.

— Дневник? Нина пишет обо мне? — глухо спросил он, почему-то пользуясь настоящим временем.

— Да, — подтвердил я, — и немало. Она всегда считала вас другом — своим и мужа, и никогда не забывала о тех днях, когда Дитмар Везель и его дочь вернулись из ссылки. Я думаю, за исключением Матвея Ильича, вы были для нее самым близким человеком. Вам повезло — она не успела в вас разочароваться.

Тут Галчинскому полагалось бы расчувствоваться, но едва я упомянул Матвея Ильича, он сорвался. Его лицо налилось опасной темнотой, а нижняя губа отвисла еще сильнее.

— Матвей!.. — странно вздергивая левый локоть, вскричал он. — Великий эгоист! Всю жизнь он носился со своей драгоценной особой и со своим не таким уж великим даром, не замечая великолепной, единственной в своем роде, преданной и великодушной женщины! Той, которая изо дня в день предоставляла ему возможность играть в свои безумные игры… Недаром сказано: душа любого художника, будь он из гениев гений, битком набита малыми, а порой и большими подлостями! Этот спектакль тянулся годами, и Матвей со своим чистоплюйством, снобизмом, со всеми своими четками и обожаемым Грюневальдом, на котором он просто помешался, сковывал ее по рукам и ногам. Настоящее рабство! И ведь что убийственно — из этого ничего не вышло. Матвей остался таким же, каким и был, не поднялся ни на миллиметр и в конце концов вынужден был заняться тем, с чего начинал!..

— Вы имеете в виду его работу в последние годы?

— Что же еще?! Любому невежде ясно, что реставратор, каким бы специалистом он ни являлся, всего лишь бледная копия настоящего художника. Halbfertige Geselle! — с отвращением выговорил он. — Недоделанный подмастерье! За его фальшивым самоуничижением пряталось не что иное, как творческое бессилие — уж я-то знаю… Они оба порой казались мне брейгелевскими слепцами, заблудившимися в собственном доме, и Нина, как сомнамбула, всегда шла за ним, только за Матвеем, слушая его одного и не обращая внимания на других. Любовь, скажете вы? Чепуха! И я совершенно уверен — слышите! — что именно Матвей, поняв наконец, что потерпел окончательное поражение, подбросил ей идейку о совместном уходе — подлую, напыщенную, как в плохом балагане, страшную в своем цинизме, и Нина покорилась, как покорялась всегда и во всем!..

Он уставился на меня, будто я возражал, но я и не собирался спорить. Впервые в его словах прорвалось обнаженное чувство. Мне даже показалось, что на глазах у него выступили слезы.

— Вы, должно быть, его ненавидели? — спросил я.

Ответа на свой вопрос я не получил. Скрипнула половица в коридоре, Галчинский отрывисто пролаял:

— Ступай в кухню, Агния Леонидовна! Нечего тебе делать под дверью.

Когда шаги женщины затихли, я сказал:

— Неужели вы в это верите, Константин Романович?

— Во что? — хрипло пробормотал он.

— В то, что Матвей и Нина Кокорины все-таки покончили с собой?

Он дернулся, очки в тонкой золотой оправе спорхнули с края стола и приземлились на ковре. Я наклонился, одновременно за очками потянулся Галчинский, и наши пальцы соприкоснулись. Его лицо оказалось всего в нескольких сантиметрах от моего. Я перевел взгляд — на запястье Константина Романовича лиловел приличный синяк.

— Молодой человек, — произнес он сдавленно, — вы просто не представляете, во что вы впутались… Мой вам совет — возвращайтесь домой как можно скорее и забудьте все, что случайно узнали. Это в ваших интересах…

Галчинский выпрямился, тяжело дыша, и схватился за бок.

— Это связано с тем, о чем писала Нина Дмитриевна? Тайна Везелей?

Константин Романович шагнул к окну, водрузил очки на нос, пристально обозрел пустой сад, а затем обернулся ко мне. На его губах играла желчная усмешка.

— Тайна Везелей! Не знаю, что вы под этим подразумеваете, но уверен, что Нина не пишет об этом ни слова. Сама она о чем-то смутно догадывалась, Матвей ни о чем не подозревал, да и никто не подозревал. Последним, кто знал все доподлинно, был Дитмар Везель, но он мертв и молчит; с тех пор прошло полвека — все окончательно забыто… Нина как-то пожаловалась мне, что ей кажется, будто за ней следят, что вокруг сгущается какая-то потусторонняя жуть, но я-то понимал: никакой слежки нет, просто она смертельно устала, а на душе у нее невыносимая тяжесть. И что тут удивительного? Ей приходилось в одиночку бороться со всем миром, а я не мог ей ничем помочь!

Я подтвердил, что Нина Дмитриевна действительно упомянула слежку и еще несколько неприятных эпизодов, и спросил: если все и в самом деле так и обстояло, то что означает его совет убраться отсюда и побыстрее все забыть?

Он промолчал, а я припомнил те места в дневнике, которые касались самого Константина Романовича. Образ верного друга дома, симпатичного, но скучноватого витии и жизнелюба, порой начинал двоиться в глазах Нины Кокориной, и один из этих раздвоенных Галчинских выглядел далеко не таким славным и простецким малым, как другой.

— Зачем вас послали сюда? — наугад спросил я, не надеясь услышать что-нибудь вразумительное.

Реакция Галчинского оказалась неожиданной. Он вскочил, дважды пересек гостиную из угла в угол, задержался у лестницы, ведущей наверх, и только после этого бросил через плечо:

— Глупо. Бросьте вы эти ваши смехотворные выдумки. Кто меня мог послать?

— Тот, кто уже однажды использовал вас. В день похорон Кокориных.

— Каким же это, извините, образом?

— Вы ведь не станете отрицать, что некоторое время провели тогда в комнате Нины Дмитриевны, тем более что сами же и сообщили мне об этом?

— С какой стати? Так и было. Эта нелепая стычка с Анной и неизвестно откуда взявшейся подругой Нины…

— Ну конечно, — сказал я. — Но есть и еще кое-что. Окно на втором этаже осталось открытым. А спустя несколько дней через него проник в дом посторонний, о котором нам ничего не известно, кроме того, что грабителем он не был. Как вы думаете, что ему могло здесь понадобиться?

— Окно… — Галчинский пожевал губами. — Возможно, кто-то и открывал его, не помню…

— Кроме того, был отключен датчик сигнализации. Преднамеренно. Если это сделали не вы, остается только ваша спутница. Кто она такая, эта Синякова?

— Евгения? — растерянно пробормотал он. — Невозможно! Да у нее не хватит ума обвести вокруг пальца трехлетнего ребенка, не то что… Обычная молодая женщина, вполне милая, в прошлом филолог, подрабатывает журналистикой, живо интересуется искусством. Я знаю ее с незапамятных времен, еще когда она была девчонкой-первокурсницей; они с мужем не раз оказывали мне дружеские услуги, и отношения у нас самые теплые. Есть в ней, разумеется, некоторая, скажем, экзальтация… Мне, например, никогда не нравилось, что они с мужем посещают какую-то новомодную церковь — «Светоч Правды» или что-то в этом роде…

— «Свет Истины», — подсказал я.

— Совершенно верно, — согласился Галчинский, — «Свет Истины». Но я представить не могу, что она могла бы…

У меня было достаточно времени, чтобы сопоставить историю с «похищением», которое продолжалось всего несколько часов, общее состояние Константина Романовича и его действия в следующие двадцать четыре часа.

— Чего они от вас добивались? — спросил я.

— Кто? — удивился Галчинский, но острый кадык на его жилистой, обтянутой гусиной кожей шее заходил ходуном.

— Те, кто вас похитил.

— А с чего вы взяли, что меня кто-то похищал?

— Я сидел в машине рядом с Павлом Кокориным, когда позвонила Агния Леонидовна. Это ее слова.

— Что за чепуха! — довольно натурально возмутился он. — Ничего подобного. Просто я не смог с ней вовремя связаться, и Агния, решив, что со мной что-то случилось, перепугалась. Вполне естественно.

Теперь он лгал вместо того, чтобы просто проигнорировать мои вопросы.

— Тогда почему вы сразу по возвращении домой бросились к Анне за ключами, а сегодня с утра оказались в гостиной Кокориных? И прошу вас — давайте оставим в покое книги, можно было изобрести предлог поубедительнее. Ностальгические воспоминания? Бросьте, Константин Романович. Скажите лучше — что вам приказали здесь найти?

— Никто ничего не приказывал, — с угрюмым упрямством произнес он, затем дернул головой, будто отгоняя назойливую муху, и неожиданно закончил: — Вас когда-нибудь били по ребрам горным ботинком?

Странный был вопрос, но ничуть не более странный, чем весь этот разговор.

— Неоднократно, — сказал я. — Если прозевать момент и не закрыться предплечьями, не исключены множественные переломы ребер и разрывы плевры. Печень опять же… но это уж как повезет.

— А меня впервые, — скорбно выдавил Галчинский. — Сильное впечатление для человека, которому далеко за семьдесят.

Общность негативного опыта нас и сблизила. В следующие четверть часа Константин Романович на одном дыхании выложил все, что с ним случилось накануне.

Взяли его в двух шагах от дома. Именно «взяли»: он неторопливо возвращался к себе, когда у бордюра притормозил заляпанный грязью серый «опель», откуда выбрался невысокий блондин располагающей наружности и обратился к Галчинскому с вопросом, как проехать на улицу Гарибальди. Пока профессор обдумывал кратчайший маршрут, из машины появились еще двое, зашли со спины и зажали его «в клещи», как он выразился. Иными словами — подхватили под локти и, пользуясь тотальным физическим превосходством, затолкали на заднее сиденье. Блондин рысью вернулся за руль, и «опель» рванул с места.

О сопротивлении не могло быть и речи — Константин Романович сидел, намертво зажатый между двумя крепкими бычками невыразительной внешности, которые на все его попытки выяснить, куда и зачем его везут, отвечали многозначительным молчанием и воротили морды. Завязывать глаза профессору или натягивать ему на голову мешок, как это сплошь и рядом делается в кино, троица не сочла необходимым.

С полчаса «опель» кружил по городу, потом замелькали новостройки Северного района. За окружной поток транспорта разредился, машина резко набрала скорость и устремилась по одной из второстепенных дорог, которая — Галчинский знал — вела к водохранилищу.

Мобильный у него отобрали сразу. Малый, сидевший справа, ловко вскрыл корпус, подковырнул чип-карту, приспустил дверное стекло и щелчком отправил ее на дорогу. Мертвую «Моторолу» швырнули на колени владельцу.

Только когда водитель свернул с асфальта на проселок, проскочил с ходу деревеньку с ничего не говорящим Галчинскому названием и за изумрудным горбом озимого поля раскрылся дубовый лес в бронзовой ржавчине, Константин Романович по-настоящему испугался. В голове засуетились, путаясь, панические мысли, среди которых не было ни одной толковой. Он лихорадочно искал причину того, что с ним случилось, — и не находил.

Наконец «опель» нырнул в мелколесье, накренился, а затем, прыгая и переваливаясь, проехал еще метров триста по заросшей волчьей ягодой лесной дороге. Ветви орешника свисали так низко, что временами казалось, будто машина таранит глухую чащу.

Дорога оборвалась небольшой прогалиной. Водитель заглушил двигатель, оглянулся и скомандовал: «На выход!» Первым выскочил сидевший справа бычок в пестрой спортивной куртке с логотипом «Lotto». Константин Романович нехотя последовал за ним, но как только его легкие, не по сезону туфли коснулись влажного лиственного покрова, пронизанного там и сям бледными стеблями трав, профессора сбили с ног.

Мягкая фетровая шляпа, купленная в Вене, трепеща, полетела в кусты. Галчинский рухнул ничком, и уже лежачему ему нанесли несколько жестоких ударов в область грудной клетки, от которых у Константина Романовича пресеклось дыхание, а сердце забултыхалось, как подыхающая лягушка. Полыхнула такая боль, что на мгновение все вокруг превратилось в черно-зеленый негатив. При этом никто так и не произнес ни слова, будто главной задачей этих молодых парней было доставить профессора именно сюда, в пронизанную великолепным светом переменчивого осеннего дня дубраву, и без всяких разговоров вышибить из него дух.

Обессиленно лежа на животе и чувствуя, что больше не в силах сделать хотя бы один-единственный вдох, а остатки воздуха в сплющенных легких вот-вот иссякнут, он с какой-то особой, почти запредельной четкостью увидел лес. Ракурс был необычный — так, наверное, видит мир шлепнувшийся на бегу годовалый ребенок за секунду перед тем, как зареветь белугой. Крутая каша дубовых крон шевелилась где-то на периферии поля зрения. Прошлогодний и свежий опад переливался всеми оттенками серого, коричневого и перламутрового с редкими вкраплениями занесенных ветром багровых последышей осины, словно старинное шелковое покрывало. В метре от лица Галчинского покачивалась потревоженная ветка с еще зелеными, бархатистыми с исподу округлыми листьями. Дальше стояла машина — задняя дверь распахнута, а на краю затравевшей колеи, в сантиметре от рубчатого и еще теплого заднего колеса, торчал новорожденный опенок — тугой, с присыпанной младенческой канареечной пыльцой шляпкой в пятак. Было совершенно ясно: как только машина начнет разворачиваться, опенку конец.

Галчинский застонал: удушье сводило бронхи, но тут кто-то рванул его сзади за ворот, ставя на ноги, и одновременно дыхательный центр в мозжечке разблокировался. Воздух оказался сладким и вязким, как сгущенка.

— Раздень его! — скомандовал блондин, и Константин Романович почувствовал, как с него торопливо и грубо срывают плащ, свитер, теплую рубашку из голландского хлопка и обувь.

Холода он поначалу не почувствовал, хотя и было от силы градусов десять-двенадцать. Стоя босиком, Галчинский жадно глотал воздух, пока не нашел взглядом опенок в колее, убедился, что тот пока еще в полном порядке, и вдруг успокоился.

— Если вы будете продолжать в том же духе, — раздельно произнес он, — я просто умру. От холода или от сердечного приступа. Вам ведь не нужен мой труп?

Парни загоготали, а белобрысый спросил:

— Где оно?

— Что? — удивился профессор.

— Сам знаешь, — ответил блондин. — Дай ему еще, Сань!

Стриженый парень, где-то под сотню килограммов накачанного живого веса, придвинулся к Галчинскому.

— Не надо бить, — быстро проговорил Константин Романович, чувствуя спиной и затылком, что ветерок в лесу далеко не июльский. — Объяснитесь!

Из дальнейшего он понял только одно — их интересовало нечто такое, что находилось или находится в данный момент в доме Кокориных, в саду, а может, где-то еще, и он якобы обязан об этом знать. Они не могли толком объяснить, что им нужно, однако были хорошо осведомлены в других областях. Им было известно о больной руке Галчинского, о жизни и смерти Нины и Матвея, о расположении комнат в доме на Браславской и о многом другом.

На то, чтобы убедиться, что Константин Романович не имеет ни малейшего понятия о том, что им требовалось, ушло полчаса. К этому времени профессор окончательно продрог. Холод сковал суставы, зубные протезы выбивали дробь, зато слева в груди, будто туда плеснули крутого кипятку, пульсировала пугающая боль — несильная, но упорная. Вдобавок его привязали запасным ремнем безопасности к небольшому клену, скрутив запястья позади ствола.

До настоящих пыток, правда, дело не дошло; Галчинский подробно и с готовностью отвечал на любые вопросы, лишь бы все это поскорее кончилось, и как только он начинал говорить, белобрысый совал ему под нос серебристый брусок цифрового диктофона.

Постепенно профессор понял, что убивать его все-таки не станут, но и двусторонняя пневмония в его возрасте тоже не бог весть какой подарок.

Трясли его основательно. Как только подтвердилось, что Галчинскому неизвестно главное, они перешли к Павлу и Анне, затем к друзьям и знакомым, в основном Нининым, но когда неожиданно прозвучало имя пастора Шпенера, Константин Романович был ошеломлен.

Выходит, Нина стократно права. Многие годы кто-то упорно и неотвязно приглядывал за жизнью в доме на Браславской, вникал во все подробности и фиксировал события. Затем у него потребовали дюссельдорфский адрес пастора, и тут выяснилось, что терпеливому соглядатаю ничего не известно о том, что Николай Филиппович давным-давно покинул этот суетный мир, а его сын, собиратель гравюр, с которым Галчинский еще некоторое время поддерживал деловые контакты, перебрался в Аргентину и переписка с ним прекратилась.

Следом посыпались вопросы о тех, кто так или иначе мог знать Дитмара Везеля или был связан со старой лютеранской общиной…

На этом месте Константин Романович вдруг запнулся, побагровел и уставился в угол.

— В чем дело? — встревожился я. — Вам нехорошо?

— При чем тут это! — поморщился Галчинский. — Они настаивали, понимаете… а я больше не мог выносить весь этот ужас. Сначала я сказал, что никого нет, все умерли, а если кто и жив, то я о них ничего не ведаю. Тогда блондин лениво протянул: «Ну-у, подождем, спешить нам некуда. Может, кто и воскреснет», а я точно знал, что еще четверть часа на этом собачьем холоде — и со мной все кончено. Мне ничего не оставалось, как назвать имя и адрес… Клянусь, я бы не сделал этого, если бы не мое отчаянное положение!

— Чье это было имя?

— Вам оно наверняка ничего не скажет. Петр Ефимович Интролигатор. Он был близок с отцом Нины.

— Интролигатор! — я едва не свалился со стула. — Он жив?

— Жив и относительно здоров. Сейчас ему девяносто три, он на тринадцать лет моложе Дитмара Везеля. Когда ему исполнилось девяносто, он продал свою квартиру и перебрался за город, в «Эдем».

— В каком смысле?

— В самом прямом. Отличный пансионат, солидное заведение для людей пожилых, одиноких и обеспеченных. Это в Малой Филипповке, где Троицкий монастырь.

— А дальше? — спросил я. — Как они себя повели?

— После того как я назвал адрес Интролигатора, все трое потеряли ко мне интерес. Ушли к машине и стали совещаться, но я не слышал ни слова. К этому времени у меня начались перебои сердечного ритма, и я стал просить, чтобы меня хотя бы развязали. Так они и поступили. Потом из машины выбросили мою одежду. Парни погрузились в «опель», развернулись и уехали, а я остался…

Едва звук мотора затих, Константин Романович доковылял до груды вещей и первым делом накинул на себя плащ на теплой подкладке. Затем натянул, охая и стеная, все остальное, но теплее от этого не стало. Пошарив по кустам, профессор отыскал шляпу, нахлобучил на уши и, осторожно неся избитое тело, двинулся вдоль колеи к опушке.

Через час Галчинский был в деревне. Деньги в кармане брюк, пенсионное удостоверение и бесполезный мобильный ему оставили, и вскоре он сговорился с местным инвалидом Лукичом, который на своей «Таврии» с ручным управлением доставил его прямиком к подъезду городского дома.

При виде профессора Агния охнула и запричитала. Константин Романович категорически призвал ее к порядку, велел готовить ванну, запер дверь на все имеющиеся замки и задвижки и решительно направился к письменному столу. Там его настиг телефонный звонок. После секундного колебания Галчинский снял трубку — звонил Павел Кокорин…

К своему изумлению, Константин Романович отделался легкой простудой, как часто бывает при сильнейшем нервном напряжении. Правда, ему еще предстоял разговор с Павлом с глазу на глаз…

Добравшись до относительно благополучного финала, Галчинский прикрыл глаза и откинулся на спинку стула.

— Номеров машины вы, конечно, не запомнили? — спросил я.

— Нет. — Профессор схватился за локоть и принялся нянчить его здоровой рукой.

— Это понятно, — кивнул я. — Ну а в салоне «опеля»? Вам не попалось на глаза ничего примечательного? Какой-то особый сувенир, безделушка?

— Не припоминаю. Я был совершенно сбит с толку. Хотя, погодите… Знаете, Егор Николаевич, вы правы — там имелась-таки вещь, которая показалась мне… из другого контекста, что ли.

— Что это было?

— За спинкой сиденья под задним стеклом лежало карманное издание Нового Завета в мягком пластиковом переплете. Я сразу его узнал — из тех, что печатаются в Теннесси «Гедеоновыми братьями», есть такая евангелическая структура. Эти томики предназначены для бесплатного распространения, их легко отличить от любых других: вместо знака креста на переплете оттиснут золотом какой-то двуручный сосуд вроде неуклюжей амфоры.

— Кем они вам показались, эти парни?

— Ну, уж во всяком случае не профессиональными бандитами.

— Почему вы так решили?

— Несмотря на то что они доставили мне массу неприятностей, временами у меня возникало ощущение, что я имею дело с непрофессионалами. Хотя признаю: они довольно-таки усердно следовали своему сценарию. То есть я хочу сказать, что они были не теми, за кого пытались себя выдать. И еще один момент: блондин, который у них за старшего, задавая вопросы, сверялся с записями в блокноте. В особенности когда упоминались имена и фамилии…

Дверь в гостиную распахнулась, и на пороге, неотвратимая как судьба, возникла Агния Леонидовна.

— Ваш кордарон, Константин Романович! — ревниво косясь на меня, произнесла она. В голосе ее звучала обида. — Вы опоздали с приемом на целых полчаса!

— Сейчас. — Галчинский втянул голову в плечи и поднялся. Я спросил вдогонку:

— Значит, среди них не было господина лет двадцати семи — двадцати восьми, с гладко зачесанными назад темными, слегка вьющимися волосами и неприятной манерой говорить — вежливой и одновременно наглой?

— Нет. — Галчинский принял стакан с водой из рук «домработницы» и почему-то внимательно посмотрел сквозь него на свет. — Обычные туповатые щенки. И господами их можно назвать разве что спьяну.

Он вернулся к столу ровно в тот момент, когда с улицы требовательно заквакал клаксон таксиста. Константин Романович как-то мелко засуетился, поглядывая то на меня, то на книги. И вдруг спросил:

— А вы-то сами, Егор Николаевич? Почему вы сюда пришли?

— У меня и выбора не было. Если бы я сунулся к вам домой, вы бы меня просто выставили. Ведь так?

— Пожалуй, — впервые за это утро усмешка тронула его синеватые губы. — Отсюда я вас выставить не могу, хотя предпочел бы сейчас остаться в одиночестве. Вам известно, что Павел собирается продать этот дом?

— Нет. Но что-то в этом роде я предполагал.

— Вот я и решил использовать последнюю возможность.

— Возможность? — удивился я.

— Да. Возможность попрощаться. И если она меня услышит, попросить помощи и совета. Ненавижу кладбища!

— Кто это — она? — удивился я и тут же сообразил, что сморозил глупость. Непростительно, тем более что все это время я просидел там, где находилось привычное место покойной Нины Дмитриевны…

На террасе, дожидаясь, пока Галчинский запрет дверь, я с наслаждением закурил, прислонившись к сырой кладке парапета. По ступеням профессор спустился с преувеличенной осторожностью, поддерживаемый под руку Агнией Леонидовной, но едва ступил на гладкий бетон — выпрямился, приподнял шляпу, привычным жестом пригладил растрепавшиеся волосы и, уже не оглядываясь, зашагал к калитке.

Его верная раба и повелительница семенила в шаге позади.

Я взглянул на часы. У меня оставалось ровно столько времени, чтобы не опоздать к началу воскресного служения в церкви «Свет Истины». 

 

5

Несмотря на то что я неплохо знал Олега Ивановича Соболя, мне не терпелось взглянуть на него в новом воплощении — раз уж роль мелкого беса с некоторых пор перестала его устраивать.

Добраться с Браславской по адресу, который сидел у меня в памяти, было несложно. Районный дом культуры, где общественно-религиозный центр «Свет Истины», согласно реестру, арендовал помещение, находился почти в центре, и мой автобус прибыл в аккурат к ограде небольшого парка, окружавшего серое конструктивистское здание. В такую погоду охотников прогуливаться по аллеям, заваленным мокрой листвой, не найти. Согревшись в автобусе, я мигом продрог и рысью помчался по пустынному парку к парадному входу, на бегу примеривая выражение сосредоточенной отрешенности от земного.

Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что все двери клуба заперты наглухо! На всякий случай я побарабанил в стекло, и минут через пять через фойе проковыляла вполне добродушная старушка в синем сатиновом халате и с веником наперевес. Приоткрыв дверь ровно на ширину ступни, она прокричала: «Сегодня с шести! Никого нету!» и тут же загремела засовом.

Я закурил и перебрался к доске объявлений по соседству. Она располагалась в простенке между окнами первого этажа. За пыльными стеклами было сумрачно, на подоконниках чахли блеклые суккуленты. На доске ярким пятном выделялась афишка, возвещающая о дискотеке, которая должна состояться сегодня в половине десятого. Остальные бумажки были месячной давности, однако я просмотрел их и неожиданно наткнулся на узкую полоску бледно-голубой бумаги, на которой типографским способом было оттиснуто: «Церковь «Свет Истины»: воскресные богослужения в 12–00, библейские чтения по средам в 18–00. За дополнительной информацией обращаться по телефону такому-то, адрес такой-то».

Я записал адрес — это был спальный микрорайон, туда можно без спешки добраться на метро. Пока я возился с блокнотом, ко мне с опаской приблизилась тощая дворняга, обнюхала мои кроссовки и потрусила по своим делам. Мне вдруг захотелось плюнуть на все и вернуться домой, к Еве, однако свидание с Галчинским не позволяло мне остановиться до тех пор, пока я не выясню, какую информацию пытался получить Соболь от Анны и профессора.

Спустя двадцать минут я уже был на пути к цели, которая, как выяснилось из расспросов, располагалась буквально в двух шагах от станции метро, позади стройплощадки, где высился костлявый остов будущего супермаркета. «Там сразу увидите, — сказал словоохотливый прохожий, — слева — двухэтажное здание колледжа озеленения, прямо — двенадцатиэтажки, а справа — детская поликлиника и молочная кухня. Крест заметен издалека — по вечерам горит синими лампочками».

Кое-что о «нетрадиционных» конфессиях я успел вычитать в Интернете. Размножались они со скоростью дрожжей, и авторы обозначали это явление как «экспансию тоталитарных сект», не вдаваясь в подробности, однако пугая читателей мрачными перспективами. Никто, впрочем, особенно не паниковал. Жизнь в городе текла вполне мирно, несмотря на интригующие планы изменения мирового порядка ради защиты «народа Божьего», с которыми носились некоторые особенно ретивые гуру. Ни бывший «пятидесятник» Ледяев, поразивший меня наглой самоуверенностью, ни собирающий тысячные толпы где-то в Киеве нигерийский проповедник Сандей Аделаджа, ни полузабытый Кашпировский и его последователи почему-то не интересовали местные власти. С другой стороны, в их служебные обязанности и не входило препятствовать людям сходить с ума.

Вероисповедные тонкости меня не интересовали, как и то, чьим детищем на самом деле была церковь «Свет Истины». Каждый из несчетных харизматов на скорую руку лепил собственный вариант эрзац-христианства, буддизма или, допустим, бахаизма, а затем принимался возделывать эту плодородную ниву, снимая ежемесячный урожай. И все до единого предлагали радикальное духовное обновление во имя Христа, Дао или Сатья-бабы, будто до них тут со времен Адама простиралась выжженная пустыня.

Примерно так я рассуждал, пробираясь через лабиринт новостройки и поминутно рискуя свернуть шею в каком-нибудь котловане.

Трехметровый крест я заметил только тогда, когда выбрался на пешеходную тропу, вкривь и вкось выложенную бетонными плитами. Тропа вела к двенадцатиэтажным корпусам, а крест торчал из груды бутового камня прямо посреди голой площадки, примыкающей к вполне современному зданию, напоминающему компактный спортзал, но с некоторым намеком на сакральную начинку. Все это хозяйство окружала мощная решетчатая ограда, калитка в ней по случаю воскресного дня была гостеприимно распахнута.

«Кто бы это так раскошелился?» — подумал я, направляясь к зданию, и сразу получил ответ: справа от входа солидная бронзовая табличка — вроде тех, что можно видеть на воротах посольств, извещала, что здесь находится церковь Христова «Свет Истины». Точно такая же, но на английском, виднелась слева.

Охраны не оказалось никакой. В пустом гулком холле со множеством дверей и лестницей, ведущей на второй этаж, еще пахло непросохшей штукатуркой и цементной пылью. В углу были свалены мешки со строительным мусором, линолеум на полу отсутствовал, а на широких подоконниках громоздилась верхняя одежда прихожан. Одна из дверей была широко открыта — оттуда доносились детские голоса. Я приблизился, ступил на мокрую мешковину у порога и постучал по косяку.

Ко мне тут же поспешила худощавая женщина средних лет. Позади взревела музыка, и чтобы услышать меня, ей пришлось прикрыть за собой дверь, однако смотрела она приветливо.

— Не боитесь воров? — Я кивнул в сторону подоконника.

— Господь бережет нас от варварства, — в ее глазах мелькнул упрек, но затем они снова засияли. — Опоздали на служение? Вы у нас недавно?

Я наклонил голову, как бы сокрушаясь, что мои помыслы недостаточно чисты.

— Это все из-за переезда, — дружелюбно проговорила женщина. — Конференц-зал наверху, но по лестнице вы туда не попадете. Поэтому лучше идите через малый…

Я поблагодарил, а женщина окинула меня ободряющим взглядом и вернулась к детям, оставив дверь открытой.

Малым залом тут называлось странное помещение полукруглой формы, украшенное искусственными цветами и множеством воздушных шаров. На небольшом возвышении виднелись стопки пестрых брошюр, газет и буклетов. Искусственное освещение отсутствовало или было в данный момент выключено, и свет пробивался сюда через единственное щелевидное окно от пола до потолка в торце. Ощущение было, словно находишься в пещере. Штукатурные работы здесь также не были окончены, но пол имелся — светлый ясеневый паркет. У стены виднелось загадочное сооружение из светло-зеленого мрамора, напоминающее небольшой парковый фонтан с дном, облицованным розоватой, в разводах, итальянской плиткой. Оно было наполнено водой, вполне чистой на вид, и про себя я назвал его «купелью».

Сунув мимоходом несколько брошюр в карман куртки, я поднялся на второй этаж.

Зная, что память на лица у Соболя почти фотографическая, массивную дубовую дверь конференц-зала я приоткрыл почти бесшумно, после чего, согнувшись в три погибели, проскользнул в задний ряд и втиснулся в пустующее кресло. Просторный зал был заполнен едва наполовину; ближе ко входу угнездились с десяток припоздавших прихожан, поэтому никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Все взоры были прикованы к ярко освещенной сцене. Там витийствовал лидер, и каждое его слово отчетливо доносили микрофоны и отличная акустическая система.

Олег Иванович Соболь не особенно изменился за минувшие два года. Правда, от пучка на затылке, стянутого резинкой, не осталось и следа; он слегка пополнел, но по сцене двигался по-прежнему легко и упруго, словно цирковой вольтижер, готовый в любую минуту выкинуть опасный трюк. В остальном — то же: гладкий темный зачес со лба на затылок, выбритое до синевы породистое лицо, точно дозированные жесты маленьких, почти женских рук, в одной из которых был зажат фаллического вида микрофон. Сцена была убрана цветами и транспарантами с текстами из Писания; кроме того, на ней виднелся простецкий стол и пара кресел. Я попытался вникнуть.

«…Будем честны и признаем, что в страданиях есть своя польза, — в голосе проповедника строгие отеческие интонации смешивались с искренним сочувствием к падшим. — Что было бы с нами, если бы мы не испытывали боли? Предположим, что на ком-то из вас вдруг вспыхнула одежда…»

Я мгновенно вспомнил дачу Варшавиных, где Олег Иванович собственноручно попытался удавить меня угарным газом, и ухмыльнулся.

«…Если бы не боль, этот человек мог бы сгореть заживо, прежде чем понял, что происходит. Иногда, испытывая боль, мы обращаемся к врачу, чтобы тот вылечил наше тело. Но с болью приходит страх, а это — полезное чувство, ибо человеку заповедано жить в страхе Божьем. Так говорит Библия, и если вы будете открывать ее ежедневно…»

Я устроился поудобнее, но куртку не стал снимать — в зале было прохладно. Соболь направился к столу на сцене и нежно провел рукой по переплету лежавшей там книги. Затем стремительно обернулся к залу и вдохновенно воскликнул: «Братья и сестры! Все вы помните слова Иисуса в стихе втором: «Не останется камня на камне: все будет разрушено». Давайте поразмышляем вместе. В стихах с пятнадцатого по двадцать четвертый людям Иудеи дано наставление — бежать в горы. Но прочитайте внимательно стихи с семнадцатого по двадцатый. Если бы здесь шла речь о втором пришествии Спасителя, то какая кому была бы разница, успеют ли люди вернуться в дома за своими пожитками? — Голос его набрал силу, в нем теперь звучал сарказм. — Даже если бы это случилось зимой или в субботу — абсолютно все равно… А теперь внимание: Божья кара все-таки наступила, Иерусалим действительно был разрушен! Кем и когда — безразлично! События, предсказанные Иисусом, имели место, и это главное. Он предсказал — и сбылось!..»

В зале стояла гробовая тишина. Я никак не мог вникнуть в суть того, что говорил Соболь, однако с интересом следил за его перемещениями по сцене, интонациями и мгновенно меняющимся выражением лица. В какой-то момент мне показалось, что он заметил меня, хотя там, где я сидел, было темновато. Олег Иванович внезапно сделал решительный шаг к рампе и вперил гневно горящий взор в первый ряд. Прихожан охватил трепет.

«Все мы предстанем на суд Христов! — прогремел Соболь и ткнул пальцем в одного из несчастных. — И ты, брат! И ты, сестра! Все мы должны будем понести ответственность за сделанный нами выбор и ответить перед Богом за то, как жили! И самый коварный грех — это непослушание. Дьявол не дремлет, он насквозь видит тайные помыслы каждого из вас! Толкает к греху! Заливает вам уши смолой, дабы вы не слышали слов истины Христовой, и потирает когтистые лапы, когда вы спотыкаетесь! Отнимает у вас страх! Вникните — дьявол вас не пугает, нет. Он добр с виду, но подстерегает вас на каждом шагу… — Голос моего старого знакомца оборвался. Соболь смахнул пот с чела и закончил на проникновенной ноте: — В Слове Божьем более чем достаточно свидетельств того, что человек будет судим и ему воздастся по грехам… А теперь, друзья мои, перейдем к следующей теме: какова цель суда? В восемьдесят восьмом стихе говорится…»

Слушать дальше всю эту белиберду не было сил, и я начал осторожно перемещаться к выходу. Споткнись я, упади с воплем — ни один человек в зале не шелохнется и не повернет голову. Зомби сидели как пришитые и не дыша внимали поводырю…

Дальнейшее я представлял себе отчетливо. После промывания мозгов наступит светлый экстаз и очищение. Затем последует психоделический сеанс. Возможна также демонстрация скромных чудес. В особых случаях караются отступники и колеблющиеся, но без кровопролития, и тут же кнут сменяется пряником: в праздничные дни раздаются подарки, и зал ликует во славу Господа, который, вообще-то, несколько отодвинут в сторону, а его место занимает непогрешимый лидер. Развеваются флаги, хор исполняет духовные гимны, гремит рок — или фолк, или хип-хоп, что подвернется. Собираются пожертвования в режиме состязания между «отличниками веры». Одно слово — драйв…

Выбравшись на улицу, я поспешил к метро. Взглянув на ходу на дисплей мобильного, я удостоверился, что звонков не поступало, а время приближается к трем. При этом я никак не мог отделаться от навязчивого голоса Соболя — он продолжал звучать где-то в затылке, несмотря на городской шум и грохот поездов в подземке. Он убеждал меня в том, что мир — говно, а сам я беспомощное, неприятное с виду и набитое гнусными пороками насекомое. На эскалаторе я стал всматриваться в поднимающиеся из глубины замкнутые и отчужденные лица моих соплеменников в надежде, что хоть одно из этих лиц подаст мне знак, опровергающий весь этот бред, но так и не дождался никаких опровержений.

Воскресная толпа внесла меня в вагон и прижала к противоположной двери. За стеклом, как только поезд тронулся, поползла, а затем понеслась вприпрыжку бурая тьма пополам с промельками пыльного света. И только когда какой-то качок всадил мне пудовый локоть между лопаток, я возликовал — жив! И у меня есть Ева…

В одном Олег Иванович был прав — дьявол никогда не пугает до смерти. Иначе его жертвы держались бы от своего господина подальше.

Дом мой, однако, оказался пуст, но я не стал тревожиться и, прежде чем позвонить Сабине Новак, у которой наверняка сейчас сидела Ева, сварил кофе и соорудил приличных размеров сэндвич. «Свет Истины» и его лидера я постарался выкинуть из головы, тем более что мне нужно было сделать кое-какие заметки после беседы с Галчинским.

Покончив с кофе, я сполоснул чашку, опустошил пепельницу и отправился к телефону. Вчера, когда я уже засыпал, Ева пыталась мне рассказать о чем-то, но я, честно говоря, все пропустил мимо ушей.

Рядом с телефоном на столе лежал листок бумаги, вырванный из моего блокнота. На нем крупным почерком Евы было написано:

«Егор! Я разыскала Петра Интролигатора — ты наверняка помнишь, кто это. Прямо сейчас отправляюсь к нему в «Эдем».

На десерт — вчерашний сюрприз. Дорогой мой, мне кажется, то есть я уже совсем уверена — у нас с тобой будет бамбино!»

* * *

…Она постучала в самую дальнюю дверь в конце коридора. В ту, что под номером девять. Совсем рядом была другая — застекленная, выкрашенная в белое. Сквозь чисто промытые стекла видны были пара ступеней и сад — вечнозеленые кустарники, усыпанная гравием дорожка огибала свежевскопанную клумбу и терялась в зарослях барбариса.

Ответа не последовало, однако дверь была закрыта не полностью, и Ева все-таки решилась войти. Но для начала приоткрыла ее еще чуть-чуть и заглянула. Стала видна узкая, необычно длинная кровать, угол свежей, даже на вид хрустящей простыни, а под мохнатым одеялом — очертания фигуры.

Когда Ева вошла в этот тесноватый одноместный угловой номер, Петр Интролигатор неподвижно лежал на кровати, развернутой изголовьем к открытому окну с наполовину задвинутыми легкими шторами, отчего в комнате было слегка сумеречно и прохладно. Он не спал — голова его сразу же повернулась на звук ее шагов. И прежде чем губы Евы успели сложиться в приветливую улыбку, Петр Ефимович подумал: «Наконец-то!»

Он был жутко старый — или казался таким. Машина его длинного костлявого тела работала с невероятным напряжением. Все то время, пока он молча смотрел на нее, Ева слышала, как свистит воздух в его окостеневших бронхах, как тонко скрипнул коленный сустав, когда он слегка подтянул ногу, как бурлит изношенный кишечник, мучительно справляясь с пищеварением. Как щелкнул зубной протез, когда он, собравшись с мыслями, пошевелил челюстью, намереваясь приветствовать рыжеволосую и совсем юную гостью. На мгновение Еве показалось, что еще минута, и Петр Переплетчик рассыплется в пыль прямо у нее на глазах. Однако рассудок его, в отличие от всего остального, пребывал в полной исправности.

Ева деликатно отвела взгляд, давая возможность старому человеку приготовиться к разговору.

— Сумочку можете повесить на вешалку, — наконец прозвучал низкий, слегка надтреснутый голос. — Однако снимать верхнюю одежду я бы вам не порекомендовал. У меня прохладно — так легче дышится.

Ева сделала шаг к деревянной трехрогой вешалке и пристроила свою плоскую сумочку рядом с мужским банным халатом. Затем скользнула взглядом по книжным полкам. На низкой тумбочке стоял выключенный CD-проигрыватель с приемником, рядом — аптечка, где за матовым стеклом пестрели упаковки с лекарствами. Дальше — встроенный шкаф, два стула — в головах и в изножье кровати, и никелированный штатив для капельницы. Цветов в комнате не было, хотя в холле и даже в коридоре их хватало с избытком; не было также зеркала, фотографий и каких-либо репродукций, и комната от этого все-таки походила на больничную палату.

Ева распахнула куртку и присела на ближайший к окну стул, но перед тем помогла Интролигатору приподняться и подсунула под широкую костистую спину еще одну подушку. Сделала она это не потому, что старик был уж настолько беспомощным, — ей внезапно захотелось дотронуться до него, как иногда хочется дотронуться до ребенка. Ладонь почувствовала мягкость ткани шерстяной, в серую клетку, рубашки, а под ней ровное тепло некогда мощного тела.

— Давно вы сюда перебрались? — спросила Ева. — Неплохое местечко, но я бы не решилась поселиться здесь надолго.

— Ну почему же? — усмехнулся Петр Ефимович. — Вполне подходящее. Inter mortem et officium debet esse intersticium — между земными хлопотами и смертью должен быть промежуток покоя. Как вас прикажете величать?

— Ева. — Он не поинтересовался, зачем она пришла, и Ева проговорила: — О вас мне рассказала одна милая пожилая дама в «Немецком доме» с фантастическим птичьим гнездом на голове. Она, конечно, немного эксцентрична…

— Луиза Либенталь, помню, — прогудел Интролигатор. — Мой отец Иоахим пользовался услугами ее дядюшки-адвоката. Впервые я увидел Луизу, когда она еще бегала в панталончиках, а потом уже спустя целых сорок лет. И она, поразительно, узнала меня с первого взгляда! Луиза помнит все и всех, а ее швабское упрямство вошло в поговорку. Представьте — несмотря ни на что осталась в этом городе!..

— Но ведь и вы тоже!

— Мне совершенно безразлично, — сухая, как сосновый корень в песке, рука Интролигатора напряглась и замерла, — а у Либенталей по всему миру родня.

— Фрау Луиза наотрез отказалась говорить со мной о Дитмаре Везеле, причем вела себя так, будто между ними что-то произошло. Она была влюблена в него?

— А-а, вот вы о чем… — лицо старика неожиданно замкнулось, губы насмешливо дрогнули. — Я уж было подумал… Сами-то вы откуда знаете о Дитмаре? О нем никто, кроме меня, пожалуй, уже и не помнит.

— Ошибаетесь, Петр Ефимович. А Галчинский?

Казалось, он перестал ее слышать. Ева растерялась: что случилось? Где она допустила ошибку? Как ей вести себя теперь, когда единственная ниточка, связывавшая ее с этим человеком, угрожающе натянулась и вот-вот лопнет?

Интролигатор пожевал синеватыми губами.

— Луиза была замужней женщиной и матерью, когда Галчинский привез сюда Везелей. Она увидела Дитмара во время службы — и ушла оттуда в полуобморочном состоянии. Ее муж в это время нянчил их второго сына. Везель избегал людей, пострадавших от режима. Подобные отношения быстро заходят в тупик, и он понимал это лучше кого бы то ни было. Мы с ним подружились на совершенно иной основе… Нам было о чем поговорить; кроме того, я сидел без денег, а он находил для меня заказы на переплетные работы… Луиза? Это у нее было пустое, чистая блажь. Что касается Галчинского… Знаете, Дитмар однажды сказал о нем: «Multa dicimus, et non pervenimus». Таким вот образом…

— Переведите! — с неожиданным раздражением воскликнула Ева. — Я не знаю вашей латыни, разве что пару молитв.

— Много говорим, но немногого достигаем. — Интролигатор гулко кашлянул, словно выстрелил. — А вот я, дорогая Ева, полюбил этот язык. Читать мне уже трудно, и долгими вечерами я сижу на пороге, гляжу в сад и беседую сам с собой. Разумеется, на латыни. А иногда, если повезет, удается поговорить и с Дитмаром Везелем. — Он взглянул на Еву равнодушно, словно предлагая ей немедленно оставить его в покое, но все-таки добавил: — Не понимаю, зачем вам понадобилось собирать старые сплетни в лютеранской общине? Не думаю, что это может заинтересовать редактора вашей газетки… Дитмар в этой жизни зависел только от одной вещи — любви к своему ребенку. Все остальное не имело значения. Вы что-нибудь слышали о Нине Кокориной-Везель? Да что я говорю — конечно же нет! Откуда вам было ее знать?

— Вы ошибаетесь, Петр Ефимович, — проговорила Ева. — Никакая я не журналистка, хотя можете считать меня кем угодно. Ответьте мне: что сказал вам Дитмар Везель перед тем, как уехать в Москву в пятьдесят седьмом? Ведь именно к вам он пришел в тот день, верно?

— Не будем ворошить прошлое, Ева, — остановил ее Интролигатор. Пергаментные веки старика дрогнули и начали опускаться, словно он собирался вздремнуть. — Всем воздастся по заслугам…

— Прекратите! — Ева низко наклонилась над стариком и почувствовала легкий запах туалетной воды. Впалые щеки и тяжелый подбородок Интролигатора были тщательно выбриты чьей-то умелой рукой. — Если бы вы не… я бы сейчас вас как следует встряхнула! Бросьте эти штучки и не изображайте из себя святошу. Мне некогда ждать, пока мы с вами оба окажемся в чистилище! Я прочитала дневник Нины Везель!

Старик тут же открыл глаза и с живым любопытством взглянул на Еву.

— Нина обо всем написала?

— В том-то и дело, что нет!

— Но она уничтожила…

— Нет, нет! — с отчаянием вскричала Ева. — Почему ни ее отец, ни вы ничего ей не рассказали?

— Дитмар не успел, потому что надеялся, что все обойдется, а меня Нина сторонилась. Я пытался, но она была человеком нерелигиозным, а эта сторона дела чрезвычайно важна… Вы, Ева, к какой ветви христианства принадлежите?

— Я католичка. Мои предки из Западного края.

— Ну конечно, как я сразу не догадался… Так что вы хотели бы услышать?

— Неужели вы оба не понимали, чем это грозит Нине Дмитриевне?

— Я понимал, поэтому и просил ее все сжечь. А потом ждал, что она сама ко мне придет, — голос Интролигатора вздрогнул и надломился. Он начал приподниматься с подушек, Ева кинулась помогать, но на этот раз он отвел ее руку, помедлил, пока одышка пройдет, и проговорил: — Погодите, я сам… Я ведь еще в состоянии передвигаться по комнате, хотя в сад уже не рискую выходить… Вы правы, я обязан все объяснить. Должен признаться — я надеялся, что вы успеете меня разыскать… Сейчас мне необходимо взять одну из книг — там у меня заметки и даты, вы сами не найдете… Дело в том, что…

Закончить фразу ему не удалось — дверь распахнулась, и в комнату деловито вошли двое. Рослый молодчик в громадных, как ласты, кроссовках сразу же перекрыл выход, второй — с волосами, как овсяная солома, и шелушащейся кожей альбиноса, — оттолкнул Еву, схватил старика за руку и рванул на себя, выдергивая из-под одеяла.

Интролигатор глухо охнул, и в ту же секунду Ева прыгнула на спину блондину и запустила ногти в его тощую шею. Дуболом в ластах немедленно отшвырнул ее к стене, а белесый оставил Петра Переплетчика, схватился за загривок и с изумлением уставился на замаранную кровью ладонь.

От удара комната поплыла у Евы перед глазами, но она все-таки нашла в себе силы закричать:

— Не трогайте его! Не смейте к нему прикасаться! Он давно не в своем уме, даже по-русски не говорит — только по-латыни. Это я, я знаю все, что вам нужно!.. 

 

6

«Дорогой мой, мне кажется, то есть я уже совсем уверена — у нас с тобой будет бамбино!..»

Пришлось трижды перечитать фразу, прежде чем до меня дошел ее смысл. Когда я очнулся от короткого полубезумия, в которое впадает человек при неожиданных потрясениях, в голове у меня смешались Галчинский, Анна, явившийся из небытия Интролигатор, церковь «Свет Истины» и ее лидер, но поверх этого хаоса настойчиво пульсировала одна мысль: Ева!

Я попытался связать факты — и волосы у меня на макушке зашевелились.

«Эдем», — пробормотал я, изо всех сил стараясь припомнить, где и в какой связи мне приходилось слышать это название еще до того, как его произнес Галчинский, но так и не припомнил.

Все дальнейшее походило на уличный квест, и впервые в жизни я пожалел, что так и не обзавелся машиной.

Тем не менее уже через час я был в Малой Филипповке. Поселок лежал в глубокой лощине, окруженной пологими холмами, поросшими сосняком. В центре, у автостанции, вокруг которой сгрудились мелкие магазинчики, таксист притормозил, чтобы спросить дорогу. Пара девчонок лет пятнадцати, разряженных по случаю воскресенья в розовые штанишки со стекляшками и сапоги садо-мазо со стальными шпильками, хихикая, переспросили: «В богадельню?» — и указали на противоположную сторону мутного пруда.

Проскочив плотину, машина поползла в гору по вполне сносной бетонке. Я оглянулся: позади, на самом верху противоположного ската лощины, поверх неразберихи разномастных филипповских кровель, труб, сараев и картофельных соток, у самой границы леса вспыхнули на скупом солнце купола трехглавой церковки и колокольня заново отстроенного Троицкого монастыря. Того самого, где в середине семидесятых какое-то время прожил Матвей Кокорин.

Но сейчас мне было не до символических совпадений. Всю дорогу я торопил водителя.

Когда машина наконец-то оказалась на самой окраине поселка, упорно карабкавшегося на холмы, миновала березовую рощицу, где пряталось местное кладбище, и остановилась у металлических ворот, я сунул таксисту деньги, попросил подождать четверть часа, а если за это время я не появлюсь — спокойно отчаливать.

«Эдем» выглядел на уровне. Два недавно отремонтированных небольших двухэтажных корпуса с яркой облицовкой лоджий располагались под прямым углом друг к другу. За легкой оградой — ухоженные газоны, аллея штамбовых роз вела к входу в главный корпус; правее — хозяйственные постройки, труба автономной котельной, вблизи от которой на ветру полоскалась стая простынь, и повсюду идеальная чистота.

Три старые сросшиеся липы у входа окружала кольцом скамья. Оттуда на меня уставились парочка шахматистов в теплых куртках и старушка в инвалидном кресле, наблюдавшая за игрой. Ни посторонних машин, ни охраны нигде не было видно, только у гаража стоял разутый микроавтобус «мазда» с синим васильком на борту.

Все это я успел зафиксировать краем глаза, пока одолевал стометровку от ворот до крыльца корпуса. В вестибюле мне навстречу выдвинулась полная женщина в белом халате с точно таким же стилизованным васильком на кармане — должно быть, эмблемой заведения.

— Молодой человек, молодой человек! — энергично закричала она. — Остановитесь! Вы к кому?

Я затормозил, и пока переводил дух, женщину окликнули откуда-то сверху:

— Надежда Михайловна, вы куда запропастились? Я вас ищу, ищу…

— Тута я, Людочка! — отозвался белый халат. — Ходите сюда, у нас опять гости!

По ступеням лестницы, совмещенной с пандусом для инвалидов, застучали каблучки. Вниз сбежала молодая и весьма элегантная особа, которая при виде меня слегка взвизгнула, всплеснула руками, а затем влепила мне сочный поцелуй, измазав помадой.

— Башкирцев, паршивец… — пробормотала она мне в самое ухо.

Свет падал сзади, но ошибиться было невозможно: Люська Цимбалюк, моя однокурсница и подружка! Я тут же припомнил наш с нею единственный после возвращения в город телефонный разговор и наконец-то сообразил, откуда мне известно про «Эдем».

Люся отступила на шаг и окинула меня тем самым неподражаемым взглядом, под которым чувствуешь себя так, словно тебя только что извлекли из чулана, но еще не успели стряхнуть пыль.

— Изменился, — обобщила она свои наблюдения. — Пошли ко мне. С чего это тебя занесло в наш геронтологический скит?

— Потом, — отмахнулся я, шаря по карманам в поисках платка. — Скажи-ка лучше: не появлялась ли у вас сегодня такая яркая девушка лет двадцати с небольшим? Рыжеволосая, с хорошей фигурой, одета, скорее всего, в джинсы и короткую зеленоватую куртку мягкой кожи.

Люся засмеялась:

— С каких это пор ты специализируешься на рыжеволосых нимфах?

— Перестань, Людмила! — взмолился я, вытирая взмокший лоб, а заодно и помаду. — Тут не до шуток… Так была или нет?

— Была, конечно. Надежда Михайловна, гостья Петра Ефимовича еще здесь?

— Здесь. Давно уже сидят. Если б ушла, я бы видела.

Меня отпустило, но не сразу. С того момента как я прочитал Евину записку, казалось, миновала вечность, и все это время в крови у меня было полным-полно адреналина.

Хозяйка «Эдема» схватила меня за локоть, словно опасаясь, что я исчезну так же неожиданно, как и появился, и потащила за собой по длинному коридору. В дальнем конце виднелась еще одна застекленная дверь, выходившая в сад. Пол сверкал, отражая бронзовые светильники. Стены коридора были обшиты панелями из цельного дерева, в холле, заставленном монстерами и драценами, лежал мохнатый ковер, пустые кресла сгрудились напротив здоровенной плазменной панели. Все это напоминало вполне приличную гостиницу, но уж никак не богадельню. Из двери ближайшего номера, опираясь на резную трость, выплыла пестрая дама в итальянских бифокальных окулярах; в ее оттянутых, как у бассета, мочках поблескивали бриллианты. При виде нас дама величественно пророкотала: «День добрый, Людмила Борисовна! Благоволите распорядиться, чтобы двери в сад запирались как положено. По коридору гуляют сквозняки!» — и отправилась по своим делам.

Люся любезно кивнула, поймала мой взгляд, а когда дама скрылась за поворотом, состроила гримаску:

— Сам понимаешь — благотворительностью тут никто не занимается, кроме исключительных случаев. У нас недешево… Между прочим, эта рыженькая девушка очень даже ничего себе. Я бы на твоем месте…

— Между прочим, это моя жена, — ухитрился вставить я. — Ее зовут Ева.

Моя собеседница негромко присвистнула.

— Так я и знала! Мои поздравления!

— Врешь! — ухмыльнулся я. — Откуда тебе знать? Она что, представилась?

— Неважно, — отмахнулась моя бывшая однокурсница. — У меня чутье. К тому же я ей страшно обрадовалась.

— С какой стати?

— К моему обожаемому Петру Ефимовичу никто никогда не приезжает. Разве это дело — такой человек, и один как перст! Он у нас появился три года назад, среди первых — сам пришел. Обычно все эти проблемы решают родственники. После продажи квартиры у него образовалась крупная сумма, и он внес ее полностью, поставив единственное условие: не навязывать никакого режима. А я за это выторговала у Петра Ефимовича обещание не уклоняться от медицинских процедур и регулярных осмотров. Наши старые язвы прозвали его Аллигатор. У него действительно необычная фамилия, но с крокодилами, конечно, ничего общего… Ты тоже с ним знаком?

— Заочно, — сказал я. — И совсем поверхностно.

— Девяносто три, светлая голова… а знал бы ты, с каким мужеством он справляется со всеми неприятностями, которые преподносит человеку старость! Да ты сам сейчас увидишь…

Тут она неожиданно остановилась, заглянула мне в глаза и произнесла совершенно другим тоном:

— Хорошо, что ты приехал… У меня было так тяжело на душе после разговора с этим типом… Прямо все внутри оборвалось, когда я увидела, как он вылезает из своей машины. Ты же знаешь, он никогда не появляется просто так. В те времена, когда мы с Владиком держали кафе, он…

— Постой, о ком ты говоришь? — перебил я ее.

Мне вдруг снова стало не по себе.

— Олег Соболь — помнишь такого? Минут двадцать назад он свалил отсюда на своем навороченном джипе. И слава Богу!..

Вот это оперативность! Только что Соболь полоскал мозги своим адептам со сцены — и вот он уже тут как тут.

Взглянув на Люсю, я понял, что ей совсем худо.

— Успокойся. — Я взял ее запястье и погладил, но это не помогло. Уверенная в себе, деловитая и властная Людмила Борисовна Цимбалюк куда-то испарилась.

— Тебе хорошо говорить! — Она вздрогнула. — А я точно знаю: если он появился — жди беды.

— Что ему тут понадобилось?

— Ничего. — Она тряхнула головой, словно отгоняя наваждение. — Пока ничего. Прибыл, проторчал битый час у меня в кабинете, плел какую-то елейную чепуху вперемежку с комплиментами, пока не выяснилось, что ему, видите ли, необходимо на пару недель поместить к нам престарелого родственника. Его интересуют условия проживания и расценки. Я выложила прайс, рекламные буклеты, описала набор услуг — все до мелочей, — потом предложила подняться на второй этаж, чтобы осмотреть освободившийся номер. Слушал он невнимательно, а подниматься наотрез отказался… Не верю я в этого родственника, Егор! У него другое на уме…

— Я тоже. Как у вас с охраной?

— Не очень. Тут ведь обычно спокойно, разве что по ночам поселковая молодежь дурака валяет. Завели моду тусоваться в Березках — это у нас тут неподалеку кладбище, бывает, кто-нибудь и забредет с пьяных глаз… Охранников в штате двое, сейчас дежурит Гарик — он где-то возле гаража, помогает водителю. Подвеска полетела, а здесь без машины как без рук…

Мы все еще топтались в холле, и я то и дело поглядывал в коридор, чтобы не прозевать Еву.

— Неважно он у тебя дежурит, — сказал я. — Позже я сам с ним поговорю. Скажи, Люсь, Соболь приехал один?

— Я вышла следом и видела, как он отъезжал. В джипе больше никого не было. Ты добирался сюда на такси?

— Да. — Пока мы беседовали, моего таксиста, надо думать, и след простыл.

— Вы с ним не должны были разминуться. У него здоровенная такая «тойота», серебристая…

— Не видел, — сказал я. — Может, он поехал другой дорогой?

— Нету тут никакой другой дороги, — вздохнула Люська и спохватилась: — Что ж мы стоим! Петр Ефимович в девятом номере — он сам его выбрал. Комната небольшая, но там два окна, свежо и вид замечательный.

Она мгновенно взяла себя в руки. Демонстрировать растерянность — не в Люсином характере, и по коридору шла уже прежняя хозяйка пансионата — прямая, с размашистой походкой от бедра, в облачке запаха «Берберри», с высоко поднятой головой и грудью, на которую и не хочешь, а косишься.

В самом конце она остановилась, с силой захлопнула застекленную дверь, за которой виднелись стриженые кусты буксуса и пустые клумбы, пробормотала сквозь зубы «Чертов замок!», а затем развернулась и постучала в другую, с номером девять. Дверь эта располагалась справа, в небольшой нише.

На стук никто не ответил.

— Герр Питер Интролигатор! — звонко окликнула Люся и постучала настойчивее.

Я не стал дожидаться — повернул ручку, и дверь распахнулась. В небольшой светлой комнате, обставленной с аскетической простотой, занимая почти все свободное пространство между узкой кроватью и входом, головой к двери лежал мужчина в серой клетчатой шерстяной рубашке и темных трикотажных брюках с белыми полосками. Лица видно не было — оно уткнулось в веселенький, бежевый с синим ковролин, — только редкие седые пряди на куполообразной макушке. Тело мужчины казалось громадным.

Евы в номере девятом не было.

— Господи Боже! — выдохнула где-то рядом Люся. — Петр Ефимович!

Я шагнул вперед, наклонился над лежащим и запустил руку за ворот рубашки, нащупывая спереди, между жесткими сухожилиями и гортанью arteria carotis. Пульс отсутствовал.

Люся протиснулась мимо меня к изголовью кровати и нажала кнопку на стене. Она не отпускала ее до тех пор, пока в коридоре не послышались торопливые шаги. В дверном проеме появилась запыхавшаяся девушка. В одной руке она держала чемоданчик портативного кардиографа, в другой — бокс с реанимационным комплектом.

Бросив всю эту амуницию на угол стола, она мгновенно оттеснила нас от тела, тем же движением нащупала артерию, прислушалась и махнула рукой.

— Поздно, Люсенька, — проговорила она. — Кончено. Молодой человек, помогите мне его перевернуть…

Я присел на корточки и только тогда заметил застывшую в дверях пару совершенно одинаковых старушек: обеим за восемьдесят, коротко стриженные, чистенькие, курносые. У одной слегка тряслась голова, другая держала на руках большого смирного кота. В глазах у обеих горело адское любопытство.

— Ариадна Степановна, Гликерия Степановна, прошу вас! — расстроенно проговорила Люся, захлопывая дверь перед носом двойняшек.

Пока мы перекатывали тяжелое и неподатливое, как бронзовое изваяние, но еще теплое тело Петра Интролигатора, а затем укладывали его на кровать, я бегло осмотрел пол. Следов крови нигде не было видно. Лицо старика — узкое, с далеко выдающимся носом и мощными надбровными дугами, не пострадало при падении.

Девушка-врач расстегнула рубаху старика, присела рядом и еще раз тщательно прослушала сердце и легкие, после чего сложила стетоскоп.

— Что с ним, Галочка? — спросила Люся.

— Ну что еще может быть в его возрасте? — отвечала та. — Сердце. Срок эксплуатации, как говорится, истек. Раз-два — и готово. Повезло человеку…

Затем они принялись обсуждать детали — как организовать похороны так, чтобы не слишком тревожить «контингент», среди которого большинство с расшатанными нервами и кучей хворей. До меня доносились озабоченные реплики то одной, то другой, но я не слушал, удивляясь, почему никто до сих пор не вспомнил о Еве, которая была здесь и, возможно, застала последние минуты Петра Ефимовича. Но тогда где она сейчас?

Я обвел взглядом последнее пристанище Интролигатора: все как у всех. Минимум личных вещей. Стол, стулья, книжные полки, маленький холодильник, аптечка с лекарствами, музыкальный центр с хорошим приемником. Телевизора нет. Легкие занавеси на окнах, одно приоткрыто — то, что выходит в сад, а второе смотрит в долину, где дымит и лениво шевелится Филипповка, но не прямо на поселок, а на Березки, куда Петру Ефимовичу вскоре предстоит отправиться.

Он теперь лежал на кровати, и выражение его лица поразило меня. Совершенно спокойное, почти величественное — как у человека, до конца исполнившего свой долг.

В ногах кровати на тумбочке сиротливо стояла недопитая чашка — в ней размокал пакетик зеленого жасминового чая. На вешалке у двери болтался полосатый банный халат, а рядом — плоская темно-зеленая дамская сумочка от Беллини с двумя вертикальными застежками-молниями. Я знал, кому она принадлежит, как знал и то, что, если с Евой все в порядке, ее вещей тут быть не должно.

Никто на меня даже не взглянул, когда я боком протиснулся мимо женщин, снял сумочку с вешалки и выбрался в коридор.

Здесь чувствовалось мрачное оживление — слух о происшествии уже распространился по этажам. Однако и обычная жизнь продолжалась: в столовой гремели посудой, пахло свежей сдобой, а из двери в сад по-прежнему тянуло сырым холодком.

Я миновал холл, свернул в вестибюль, но привратницы в белом халате на месте не оказалось. На крыльце я закурил, с жадностью глотая горький дым, и попытался реконструировать события, однако в голову лезла всякая дичь. Допустим, у Интролигатора во время разговора с Евой случился приступ и она испугалась настолько, что просто сбежала, забыв про сумочку… Возможно? Да, но только если бы на месте Евы была совершенно другая особа. Примерно в это же время Соболь больше получаса продержал Люсю в кабинете, болтая о чем угодно, но не проронил ни слова о старике из девятого номера, хотя из-за него он сюда и явился…

Привратницу — или кем там она числилась в «Эдеме» — я заметил издали. Женщина торопливо семенила в сторону прачечной с узлом стирки. Отшвырнув сигарету, я пустился вдогонку.

— Надежда Михайловна, — окликнул я еще на ходу, — вы сегодня все время были у главного входа?

— Да как вам сказать, — дружелюбно откликнулась она. — Когда как. Работа у меня — видали? — все на бегу. Белье, посуда, халаты, все на мне… Но вообще-то я поглядываю…

— Вы видели большую машину — ту, что въезжала на территорию часа два назад?

— Конечно! Я и водителя видела. Чернявый такой господинчик.

— А другие?

— Какие другие?

— Других машин здесь не было?

Тут в кармане у меня заверещал мобильный. Я выхватил его, мельком взглянул на дисплей — и оторопел. Номер не определялся. Там вообще ничего не было, но телефон продолжал упорно звонить. Я нажал кнопку и услышал голос Евы.

Женщина остановилась, с любопытством глядя на мою физиономию.

— Ты хорошо меня слышишь? — спросила Ева.

— Детка, это ты?! — заорал я. — С тобой все в порядке?

— Да, — произнесла она без всякого выражения. — Не кричи и слушай меня внимательно. Где бы ты сейчас ни был, немедленно возвращайся домой. Сиди и жди — тебе позвонят по городскому. Ни о чем не беспокойся. Ты меня понял?

— Понял. — В висках у меня застучало. — Можешь сказать, что случилось?

— Нет, — ответила Ева. — Главное, сделай все, что тебе прикажут.

— Интролигатор… — начал было я.

— Я знаю, — отрывисто проговорила Ева. — Это то, что ты думаешь…

Она не успела закончить фразу, как связь оборвалась.

Я остался стоять, тупо глядя на дисплей.

Женщина в белом халате вдруг произнесла:

— Это вы про такую серенькую, зачуханную? Так она к нам не заезжала…

Я никак не мог сообразить, о чем речь, потому что лихорадочно искал ответ на вопрос: почему Ева ни разу не назвала меня по имени. Наконец я очнулся.

— Как вы сказали?

— Я говорю: серая машина, они с утра крутились в Березках. Я на работу бежала и еще подумала — кого это спозаранку на кладбище принесло? Вроде в Филипповке таких не видно. Только они там недолго пробыли, подались вон на тот край. — Женщина указала тугим подбородком в сторону ограды «Эдема».

— Куда именно?

— А вон по-над оградой грунтовка через сосняк. Наши ею не ездят — сплошной песок.

— Что это за дорога?

— Километра два лесом, потом развилка. Направо — в лесхоз, налево, километров шесть — трасса, там уже асфальт… Вы ведь к Петру Ефимовичу приехали? — неожиданно спросила она.

— Да, — сказал я. — К нему. Только опоздал. Спасибо вам! Она крикнула еще что-то мне вслед, но я не расслышал, потому что во весь дух мчался к воротам «Эдема», которые, похоже, никогда не запирались…

На пустынной в этот предвечерний час автостанции в центре Малой Филипповки я проголосовал, и меня подбросили на попутной до трассы, а спустя несколько минут мне удалось тормознуть пригородную маршрутку.

Я плюхнулся на заднее сиденье, открыл Евину сумочку и выложил на колени содержимое. Ничего особенного: ключи, походный набор косметики, распечатанная упаковка бумажных носовых платков, один из них скомканный, крохотная телефонная книжица, где на букву «И» подробно расписано, как добраться до «Эдема». Все.

Мы уже въезжали в город, когда мое воображение окончательно распоясалось, и только отчаянным усилием мне удалось справиться с паникой. Сейчас главное — Ева, поэтому я должен сохранять хладнокровие. Одна-единственная ошибка может обойтись нам так же дорого, как Матвею и Нине Кокориным…

К себе на пятый я влетел так, будто в доме полыхал пожар, но звонка пришлось ждать намного дольше, чем я предполагал.

Уже начало смеркаться, в комнате висел зеленый туман от бесчисленных сигарет. В раковине было черно от кофейной гущи. Я распахнул дверь на балкон, чтобы глотнуть хоть немного воздуху, и в ту же секунду телефон взорвался. Одним прыжком я пересек комнату и схватил трубку.

— Это по поводу вашей супруги, — с некоторой игривостью произнес голос, который я мгновенно узнал. В параллельном режиме в голове у меня произошло нечто вроде короткого замыкания, и до меня наконец-то дошло, почему Олегу Ивановичу Соболю не должно быть известно, с кем он сейчас беседует. Ева поняла это сразу.

— Слушаю! — угрюмо произнес я.

— Ставлю вас в известность, что она жива-здорова и даже в хорошем настроении. Но есть проблемка. Ситуация может резко измениться, если вы не выполните одно наше условие, — вы понимаете? Вам это не составит труда.

— Какое условие?

— Ровно в девятнадцать ноль-ноль возле станции метро «Звездная» вас будут встречать мои люди. При себе вам следует иметь экземпляр Библии, изданной в славном городе Лейпциге в 1724 году, — помните такую книжицу?

— Помню, — буркнул я.

— Отлично! — воодушевился говоривший. — Вас проведут ко мне, и мы, так сказать, совершим обмен. Устраивает?

— А гарантии? — произнес я.

— Какие еще гарантии? — в трубке послышался смешок. — Никаких гарантий, кроме нашей с вами доброй воли. И не вздумайте тащить за собой хвост — придется пожалеть.

— Исключено, — сказал я. — Но информацию о том, куда меня пригласили, я передам человеку, который сможет доставить вам некоторые неприятности.

— Ваше право, — теперь он уже веселился вовсю. — Значит, согласны?

— При одном условии. Я хочу слышать Еву.

— Проще простого, — с готовностью произнес мой собеседник. — Ева Владиславовна, подайте голос!

До меня донеслась приглушенная расстоянием реплика. Слов я не разобрал, но голос был действительно Евин, а интонация спокойная.

— Удостоверились? — осведомился Соболь. — К сожалению, ваша супруга сейчас не может подойти к телефону, а шнур, пардон, коротковат. Вы довольны?

— Если вы причините ей боль, — теряя самообладание, рявкнул я, — Библии вам не видать. А вас, достопочтенный, я из-под земли вырою!..

— Ну-ну-ну, — засмеялся он, — зачем же такие крайности! У нас с вами ничего личного — просто бизнес. Как вас опознать?

— Без особых примет, — сказал я. — На вид меньше тридцати. При мне будет желтый кейс.

— Значит, я жду.

Он швырнул трубку, и я остался один на один с собственной дуростью и страхом за Еву. Единственное, на что меня хватило, — пробормотать короткую молитву, суть которой сводилась к тому, чтобы Сабина Георгиевна Новак оказалась дома.

Там она и была. Как только дверь ее квартиры распахнулась, Сабина воскликнула:

— Ну наконец-то! Здравствуйте, Егор!.. — Тут она разглядела мою опрокинутую физиономию и озабоченно спросила: — Что случилось, дорогой мой, почему вы…

— Библия у вас? — выпалил я.

— Но… — заикнулась Сабина.

— Никаких «но», — отрезал я. — Мне она нужна немедленно. Прямо сейчас! Это просьба Евы, и пожалуйста, — никаких вопросов.

Глаза Сабины округлились, она бросилась в комнаты, а я остался подпирать стену на площадке. Через минуту я держал в руках увесистый кирпич в восьмую долю листа, затянутый в потертую тисненую кожу. Я поблагодарил, а в ответ услышал: «Ради всего святого — будьте осторожны!» Будто она и в самом деле знала, что происходит.

Дома, то и дело поглядывая на часы, я упаковал Библию так, чтобы ее можно было поместить под курткой и надежно закрепить, а заодно приготовил кейс, набив его всяким хламом вроде комментариев к старому уголовному кодексу.

Покончив с этим, я снял трубку и набрал домашний номер Алексея Валерьевича Гаврюшенко, надеясь, что удача опять улыбнется и новоиспеченный начальник следственного отдела окажется дома хотя бы в воскресный вечер.

Повезти-то мне повезло, но пока жена Гаврюшенко бегала к соседям, где мой бывший руководитель практики заседал по случаю чьего-то семейного торжества, я вконец извелся. Минутная стрелка, казалось, ползет раз в двадцать быстрее, чем положено, и я уже собрался было плюнуть на это дело, когда в трубке раздался оживленный голос:

— Слушаю вас!

— Алексей Валерьевич, — начал я, — это Башкирцев…

Весь кураж у Гаврюшенко пропал.

— Ну, — спросил он. — Чем порадуешь? Опять неприятности?

Я попытался взять иронический тон, но ни черта у меня не вышло. Поэтому я сжато изложил ситуацию с Евой, сообщил, куда и к кому сейчас направляюсь, а затем сформулировал главное: если до десяти я не перезвоню, значит, у нас большие неприятности.

Убеждать моего собеседника не понадобилось — Олега Ивановича Соболя он знал как облупленного.

— И что, по-твоему, мне тогда делать? — буркнул Гаврюшенко. — Ну, допустим, с подрайоном я свяжусь, да только пока они будут чесаться… Чего в самом деле ты сам суешь башку в капкан? Давай сделаем иначе…

— Не надо иначе, — сказал я. — Там Ева. Если он что-то учует, ни перед чем не остановится. Так что придется действовать по обстоятельствам.

Он пожелал мне удачи и повесил трубку. Через десять минут я уже ехал в метро.

«Звездная» — последняя на этой линии, причем находится она в противоположном конце города от «Света Истины». По вечерам на станции и вокруг народу мало. Рядом стадион — он уже несколько лет на реконструкции, рынок, который в это время закрыт, несколько новых жилых корпусов, трамвайная колея, а за ней район старой послевоенной застройки. Если сразу, как только я появлюсь на поверхности, мне не врежут битой и не отберут кейс с макулатурой, значит, Еву держат на какой-то съемной квартире в радиусе метров трехсот от метро.

Я старался не думать о ней и о том, как ей там. Тем более что в такой ситуации ничего нельзя предугадать. Библия была приторочена двумя полосами широкого скотча у меня за спиной и практически незаметна под курткой. Угол переплета врезался мне под лопатку, и я чувствовал себя вроде шахида с его пресловутым поясом.

Поднявшись по эскалатору, я покинул вестибюль станции, закурил и, помахивая кейсом, прогулочным шагом направился к облупленным колоннам у входа на стадион. Ворота венчал одноногий гипсовый футболист — вместо второй ноги, якобы занесенной для удара по мячу, торчала ржавая скрученная арматура.

Пока я глазел на сталинского андроида, из-за колонн вынырнули и направились ко мне двое. В здоровенном косолапом малом с безмятежной физиономией, шаркавшем найковскими прохорями примерно сорок седьмого размера, я признал одного из парней, описанных Галчинским, второй был чуть пониже меня, остроскулый, с забинтованной шеей и невыразительными чертами — будто по его землистому лицу основательно прошлись ластиком.

— Кого-нибудь ждете? — поинтересовался он.

— Точно, — сказал я и переложил кейс в левую руку.

— Ну пошли. — Мой жест не остался незамеченным, однако держались парни без напряжения. По крайней мере здесь, на виду у милицейского патруля, бдительно охранявшего турникеты, они меня не тронут.

Мы пересекли трамвайные пути, свернули налево, но вместо того чтобы углубиться в темные закоулки старой застройки, направились вдоль колеи. Запоздало вспыхнули фонари, и через два квартала я сообразил, что мы приближаемся к девятиэтажному корпусу отеля «Спорт», о существовании которого я начисто позабыл.

Гостиница эта пользовалась особого рода известностью с тех пор, как ее нижние этажи были сданы в аренду мелким фирмам, а верхние номера заселили на постоянной основе владельцы рыночных контейнеров и лавчонок. Народ здесь обитал темпераментный, и разборки со стрельбой в местном ресторане стали в порядке вещей. В сущности, никакой это был не отель, а пьяная и довольно замызганная общага с тараканами, неряшливыми феями по вызову и затюканной обслугой.

На входе, у стойки рецепции, околачивался опухший милицейский сержант, которому оба моих спутника по-приятельски кивнули. Спустившийся лифт привез важного меднолицего таджика в ватном халате; мы погрузились и со скрежетом вскарабкались на четвертый. Пока лифт полз, я пялился на надписи на пяти языках, украшавшие стены кабины, а оба моих спутника помалкивали. И только когда я первым шагнул в коридор, тот, что поменьше, скомандовал:

— Налево!

Мы промаршировали по затоптанному паркету, свернули еще раз и наконец остановились. Большой парень погремел ключами и отпер расхлябанную дверь, носившую явственные следы былых сражений.

Я переступил порог — и сразу увидел Еву. Она сидела в кресле в глубине комнаты, у стены, глядя прямо на меня. Руки ее смирно лежали на подлокотниках. При моем появлении она даже не пошевелилась, только едва заметно повернула голову.

В первое мгновение мне показалось, что в номере она одна. Я стоял в крохотной прихожей, позади топтались мои провожатые, справа находились туалет и душевая кабина, а угол перегородки позволял видеть только половину жилого помещения.

— Ева, — выдохнул я, едва сдерживаясь, чтобы не броситься прямо к ней, — ты в порядке?

Она молча кивнула, каким-то образом дав мне понять, что в номере находится кто-то еще, кого я не вижу. Я сделал шаг, но меня тут же резко развернули, и один из провожатых прошелся по моим карманам — довольно небрежно, потому что книга за спиной так и осталась незамеченной. Только после этого оба вышли и заперли дверь снаружи.

У окна, в точно таком же казенном кресле, как и Ева, закинув ногу на ногу и поигрывая носком начищенного башмака, восседал Олег Иванович Соболь в строгом темном костюме с жилетом и пестрым шелковым галстуком. При виде меня игривая улыбка исчезла с его лица — он приподнялся, хмурясь, и с неподдельным изумлением воскликнул:

— Ба! Кто к нам пожаловал! Знаменитый адвокат Башкирцев собственной персоной… Вот так сюрприз! Что ж вы, Ева Владиславовна, до сих пор молчали? Право, нехорошо с вашей стороны…

Тут он снова развеселился и продолжал, вертя в руке выключатель от торшера:

— Знай я, что это именно вы, Егор Николаевич, — да разве стал бы я устраивать нашу, можно сказать, историческую встречу в таком клоповнике! Вы только принюхайтесь: сущий кошмар. Аммиак, скверное курево, низменные пороки, тонны и тонны сгоревшего алкоголя, какая-то тухлятина — и весь этот букет впитали в себя злополучные стены старого притона. Порядочным людям вроде нас с вами здесь просто нечего делать…

— Книга со мной, — остановил я его, отказавшись от соблазнительной мысли немедленно врезать между блестящих от возбуждения и удовольствия глаз Соболя.

— Отлично! — воскликнул он, прочитав мою мысль. — Просто великолепно. Мы почти у цели. Давайте ее сюда, и пожалуйста, — без эксцессов. Думаю, ваша супруга со мной солидарна.

Я опустил кейс на пол и взглянул на Еву. Она по-прежнему сидела безучастно, и ее молчание было красноречивее всяких слов. Только теперь я заметил, что ее запястья туго обмотаны полосками лейкопластыря, а с кресла свисает и змеится вдоль плинтуса скрученный шнур, который заканчивается тем самым выключателем, с которым забавлялся Олег Иванович. Вилка торшера торчала в розетке.

Вот она — его главная фишка.

— Надеюсь, вам не придет в голову использовать это ваше… устройство? — произнес я, дергая молнию куртки. — Вы ведь у нас — духовное лицо.

Он хлопнул себя по колену и произнес:

— Давайте-ка, Егор Николаевич, книженцию, и покончим с этим. Где вы там ее прячете? Что касается духовного лица…

— Снимите с нее это, — сказал я, — иначе…

— Что? — Он подался вперед, и всякий намек на улыбку смыло с его физиономии. — Вы, кажется, мне угрожаете? Лихо! Это в вашем-то положении!

Лидер церкви «Свет Истины» слегка оскалился, сделавшись похожим на потревоженную летучую мышь.

— Хорошо, — произнес я. — Отложим дискуссию.

Я наконец-то справился с молнией и начал разматывать желтый скотч, накрученный поверх свитера и Библии. Соболь с любопытством наблюдал, одновременно держа Еву в поле зрения.

Наконец я швырнул липкие обрывки в угол и подал ему книгу.

— Забавный раритет, — лениво протянул он. — Посмотрим, посмотрим… Жаль, что я раньше не догадался обратить на него внимание.

Я поразился его наглости.

— Где это вы могли его видеть?

— От вас, господин адвокат, у меня буквально никаких секретов! — Он шутовски пожал плечами. — Конечно же, в доме семейства Кокориных, там она и находилась до того, как попала к вам. К сожалению, в ту пору я не располагал той поистине драгоценной информацией, которой поделилась — заметьте, совершенно добровольно! — ваша очаровательная супруга.

Он зафиксировал меня на месте еще одним коротким взглядом исподлобья, перевернул Библию обрезом вниз, раскрыл обе крышки переплета и основательно встряхнул. Ничего не произошло, и тогда, неожиданно крякнув, Соболь натужился и с треском вырвал блок в шестьсот сорок плотных желтоватых листов из переплета, отбросил в сторону и низко склонился к корешку, словно принюхивался.

— Не здесь, — односложно проговорила Ева, и это были ее первые слова с момента моего появления в гостинице. — Задняя крышка.

— Задняя так задняя, — пробормотал Соболь, и в руке у него, как у ярмарочного фокусника, вдруг образовался золингеновский охотничий нож с костяной рукоятью. Лезвие бесшумно выпорхнуло на свет.

— Ну и как вам понравилось «Шато-Марго»? — спросил я.

Соболь хмыкнул, осторожно подрезая окантованный кожей другого тона край переплета.

— Я попросил бы вас, Егор Николаевич, отойти к двери. Руки у меня, как вы видите, заняты, и всякое ваше неаккуратное движение может привести к серьезным последствиям… Что касается «Шато-Марго» — нет слов, оно просто превосходно. Только очень удачливые люди могут позволить себе на закате дней наслаждаться вином по двести евро за бутылку… И знаете, что я вам скажу? Именно к этому я и стремлюсь. Поистине светлая цель: ни в чем и никогда себе не отказывать. По поводу обвинений, которые ваш внутренний голос сейчас выдвигает против меня, заявляю — они совершенно бездоказательны. Господь — уж вы мне поверьте — не жалует упрямцев и заблуждающихся, а именно такими и были эти двое, несмотря на возраст. В отличие от милейшей Евы Владиславовны…

Покончив с окантовкой, он просунул лезвие на пару сантиметров в толщу задней крышки переплета, подрезал ее по периметру и надорвал. Посыпалась какая-то труха, клочки пергамента или бумаги с расплывшимися бурыми пятнами, какие оставляют галлюсовые чернила; Соболь ввел пальцы в щель — и бережно извлек оттуда сложенную пополам четвертушку бумаги с неровными краями, словно ее второпях оторвали от листа побольше.

Всего секунду он держал ее на весу, сладко щурясь и пожевывая влажными губами, а затем развернул и взглянул сквозь бумагу на свет.

То, что он обнаружил, его удовлетворило. Я успел заметить, что листок заполнен больше чем наполовину, строчки казались мелкими и острыми, внизу, как и положено в письме, чернела размашистая подпись.

Немедленно после этого Олег Иванович заново сложил листок, сунул его в плоский кожаный бювар, а бювар поместил в небольшую дорожную сумку вроде тех, в которых таскают ноутбуки. Затем он выдернул вилку из розетки, поднялся во весь рост и объявил, сопровождая новость тем же жестом, каким призывал со сцены свою паству к покаянию:

— Все свободны!

Ева рванулась ко мне, за ней потянулся шнур, теперь уже безопасный. Первым делом я освободил ее запястья от пластыря и туго прикрученных оголенных проводов и только после этого прижал к себе. Соболь взял со стола мобильный, пробубнил в трубку несколько слов — и почти сразу снаружи в замке заскрежетал ключ.

Однако просто так расстаться с Олегом Ивановичем я не мог. И хотя Ева отчаянно толкала меня в бок, все-таки спросил:

— Так что же это такое?

— Это? — Соболь приподнял сумку за ремень и слегка покачал ее перед собой, явно наслаждаясь моментом. — Это стоит дороже, чем ваш… — он покосился на Еву, — чем ваш собор Святого Петра со всеми его цацками. Да-да, я не шучу. И покупатель ждет уже без малого шесть десятков лет.

— Надо же, какое терпение! — заметил я.

На этот раз он не засмеялся, а смерил меня тяжелым взглядом, словно прикидывая, нет ли ошибки в том, чтобы позволить нам с Евой просто уйти. И вдруг, словно что-то его толкнуло, произнес:

— Скажу больше — этот документ будет уничтожен. Как только попадет в руки покупателя.

— Только и всего? — сказал я. — А если бы Нина Кокорина уничтожила его раньше, как она поступила с другими бумагами отца?

— Это ничего не могло изменить. Она не смогла бы представить убедительных доказательств, а на слово я ей все равно бы не поверил.

Он говорил правду. Ева и бедняга Интролигатор ошибались, думая, что, выполнив волю Дитмара Везеля, Нина Дмитриевна могла спасти себя и мужа.

Вот теперь нужно было уходить. Я пропустил вперед Еву, и пока шел к двери, взгляд убийцы не отпускал моего затылка.

— Да благословит вас всемогущий Господь, — с иронией произнес он нам вслед, но я даже не обернулся.

Из отеля «Спорт» нас вынесло, словно щепки в половодье. Я остановил первое попавшееся такси, мы рухнули на заднее сиденье, и когда машина тронулась, я сгреб Еву, бормоча всякую бессвязную чепуху.

Все это продолжалось до тех пор, пока позади не осталась станция метро «Звездная» и еще много разного. И только когда впереди показался ведомственный дом МВД — безобразный шестиэтажный чемодан, захвативший целый квартал, — Ева отодвинулась от меня, шмыгнула носом и сказала:

— Знаешь, почему я все это сделала? 

 

7

Она догадывалась, что рано или поздно этот вопрос всплывет, но я нашел в темноте ее ледяную ладошку, сжал и спросил совсем о другом:

— Это правда — то, что ты написала в записке, в самом конце?

— О маленькой рыбке? — удивилась Ева. — Конечно! Кто же шутит такими вещами?

Я почувствовал, как в горле у меня набухает колючий ком, и отвернулся.

Она не думала о том, чем мог окончиться для нее сегодняшний вечер, если бы, например, Сабины Новак не оказалось дома. Или просто не подавала виду.

— Когда я понял, что ты в одиночку отправилась в «Эдем»… — мне пришлось откашляться, чтобы голос звучал твердо. — Нет, иначе — когда я увидел тело Интролигатора на полу и понял, что…

— Он мертв? — вскрикнула она так, что водитель покосился на нас через плечо. — Петр Ефимович умер?!

— Да, — сказал я. — Тут уже ничего не поделаешь. Это случилось без тебя?

— Бедняга… — пробормотала Ева. — Я была там, когда они набросились на него, эти двое, — ты их видел в гостинице. Я сразу поняла, что, если они не оставят его в покое, он просто отдаст Богу душу. И закричала, чтобы его не трогали, что я сама все знаю… Тогда один из них зажал мне рот ладонью, заломил руку и потащил к двери, но я успела заметить, как Интролигатор поднялся, пытаясь их остановить, а второй, похожий на дохлую моль, толкнул его. Тут дверь захлопнулась, и больше я ничего не могла видеть. В коридоре было пусто, и меня сразу же вытолкали в сад…

— Зачем ты так рисковала? — возмутился я. — Что ты могла знать? Он сказал тебе?

— Нет, — Ева выпустила мою руку и покачала головой. — Не успел.

— Тогда почему?

Она промолчала. Я вытащил мобильный. Батарея была вчистую разряжена, и я спросил у водителя:

— Который час?

— Четверть девятого, — отозвался он.

— Теперь направо и во двор, — сказал я. — Остановите у шестого подъезда.

— Куда мы едем? — спросила Ева.

— Сейчас увидишь.

На повороте я на всякий случай оглянулся — улица позади была пуста.

Такси втянулось в подворотню ведомственного чемодана, облепленного по фасаду бахчевыми, гроздьями и колосьями, будто тут обитали не милицейские и прокурорские чины, а сплошные селекционеры. У шестого подъезда я расплатился и отпустил машину, но попасть в квартиру Гаврюшенко оказалось не так-то просто.

Пока хромой вислоносый охранник в камуфляже с чужого плеча допрашивал нас, а затем звонил наверх, со мной произошла одна вещь. В какой-то момент в моей голове начало прокручиваться кино. Это случилось совершенно неожиданно, но небеспричинно, и длилось не больше минуты. Когда закончилось, я мог точно сказать, что произошло в доме на Браславской шестнадцатого июля сего года.

— В чем дело? — спросила Ева, обнаружив, что я не отрываю взгляда от маленького аквариума на столе у охранника. Там суетились меченосцы и гуппи, а на поверхности воды плавала кормушка, которой не давала утонуть винная пробка.

— Не обращай внимания, — сказал я.

— Вам на пятый. — Охранник щелкнул тумблером домофона и уселся на место. — Проходите!

Мы прошли.

Тут я должен сказать без всяких преувеличений — мне еще не приходилось видеть на лице моего бывшего руководителя практики такого выражения. Не знаю, чему это приписать: мы с Гаврюшенко в прошлом немало грызлись, а порой дело доходило и до серьезных обид, но сейчас на его физиономии было написано чистейшее облегчение.

Прямо на пороге я представил ему Еву; он пожал нам руки и потащил через коридор, заваленный стройматериалами. В квартире бог знает который год шел ремонт, и, кроме как в кухне, поговорить было негде. Ева тут же уселась, опасливо поглядывая на кухонный процессор, не выключенный из сети, а я так и остался стоять. Гаврюшенко сразу же полез в холодильник.

— Ну, — произнес он, выныривая оттуда, — «Каберне» будете? Молдавское, хотя по такому случаю полагалось бы водки. Но нету.

Откуда-то возникли три бокала. Я проглотил свою порцию залпом, подождал, пока в пустом желудке слегка потеплеет, и сказал:

— Алексей Валерьевич! Я знаю, кто убил Кокориных.

Гаврюшенко поперхнулся, отставил недопитое вино и потянулся за своим «Совереном».

— Снова здорово, — произнес он, закуривая и усаживаясь на край подоконника, заставленного кастрюлями. — Тебе не кажется, что это уже попахивает психиатрией?

— Ничего подобного, — возразил я. — Чем угодно, только не этим. Мне известны имя исполнителя, мотив, обстоятельства преступления и парочка пособников, которые, если поработать с ними как следует, могут дать показания. У вас есть для меня двадцать минут?..

— Найдем, — Гаврюшенко выплеснул на дно моего бокала остатки «Каберне». Заглянувшая в кухню как раз в этот момент симпатичная пухленькая жена главы следственного отдела закатила глаза и только после этого поздоровалась. Гаврюшенко махнул на нее рукой, а Ева спросила, можно ли ей привести себя в порядок.

Когда обе женщины удалились, я выложил ему все — начиная с осени пятьдесят седьмого по сегодняшний вечер включительно. Я не забыл Галчинского, супругов Синяковых, несчастного Брюса в яме, прямое признание Соболя, Интролигатора и еще целую кучу вещей и событий. Не упомянул я только «Мельницы Киндердийка», которые тут были ни при чем. Слушая меня, Гаврюшенко не проронил ни слова.

Закончил я вопросом:

— Хотел бы я знать — вещдоки сохранились?

— То есть? — нахмурился Гаврюшенко.

— Я имею в виду вещественные доказательства. Дело давно в архиве, но то, что было собрано на месте, где-то же хранится?

Гаврюшенко хмыкнул.

— Или да, или нет. Прямо сейчас не могу сказать.

— Если я что-нибудь понимаю, там среди прочего должна быть бутылка из-под вина. «Шато-Марго» восемьдесят второго года. А также пробка от него. Пусть кто-нибудь займется этой пробкой.

— Что ж в ней такого замечательного?

— На внешней стороне могут оказаться остатки устройства, с помощью которого Соболь отравил вино. Выглядит оно, очевидно, как крохотная французская булавка с острием длиной миллиметра три-четыре и головкой размером с просяное зернышко. Головка частично отсутствует. Технология проста. — Я схватил пустую посудину из-под «Каберне» и показал. — Чтобы налить вина, вы откупориваете пробку, одновременно вводя в нее острие капсулы, и разливаете. Первая порция совершенно безвредна — можете пить сами и потчевать знакомых. Однако перед тем как вернуть пробку на место, ее переворачивают и капсула оказывается внутри. Теперь достаточно слегка взболтать вино, и оболочка устройства растворится… Если остатки этой штуки сохранились на пробке — а у Олега Ивановича времени было в обрез, потому что с собакой вышла накладка, — их можно рассматривать как вновь открывшееся обстоятельство. Этого хватит, чтобы вернуть дело из архива.

— Дьявол! — пробормотал Гаврюшенко. — Борджиа хренов… Что собой представляет та бумажонка, за которой он гонялся? А заодно хотелось бы поглядеть и на того, кто заказал всю эту музыку.

— Мне тоже. — Улыбка вышла у меня кривой.

Гаврюшенко покатал свой бокал между ладонями и брезгливо понюхал содержимое. Похоже, моя демонстрация получилась убедительной.

— Не представляю, как к этому подойти. Каким образом ты собираешься доказать, что шестнадцатого Соболь побывал на Браславской? Время ушло. Ты говоришь, он теперь что-то вроде пастора?

— Глава независимой церкви. Вполне легальный бизнес. Свидетельство о регистрации, действующий храм и все такое.

— Совсем паршиво, — Гаврюшенко поморщился.

— Почему?

— А ты прикинь — если придется брать его в оборот, как минимум два десятка прихожанок в один голос покажут, что именно в тот вечер они со своим гуру до полуночи камлали святому духу. Или кому они там поклоняются? В общем, суши весла. Я бы на твоем месте все-таки плюнул на это дело, тем более что все обошлось.

— А на своем? — Я поймал себя на том, что уже далеко не впервые задаю ему этот вопрос, и засмеялся, хотя ничего веселого тут не было. Обычно с этого и начинались наши с ним перебранки.

— Чего ты скалишься? — набычился Гаврюшенко. — Я — другое дело, хотя официально обо всем этом знать не знаю. Да и ты Кокориным никто, чтобы требовать возобновления следствия… Кстати, — он вдруг оживился, — тебе еще не осточертело твое гуманитарное управление? Ты чем там, собственно, занимаешься?

— Понятия не имею, — огрызнулся я. — Спросите у начальства.

— А я, между прочим, в понедельник собирался тебе звонить. Как насчет того, чтобы сменить работу?

— Не возражаю, — сказал я. — Интим и выезд в страны Ближнего Востока не предлагать.

— Идиот, — буркнул Гаврюшенко. — Я же серьезно. В городе появилась сильная адвокатская фирма — зовется «Монтескье». Они существуют всего два года, но уже успели сделать себе имя, несмотря на дурацкое название. У меня были с ними контакты, и я упомянул тебя. Оказывается, они кое-что слышали о твоих старых подвигах, а их шеф берется возобновить твою лицензию, хотя это ему недешево обойдется. Что скажешь?

— Монтескье был великий правовед, — произнес я и умолк.

Мне полагалось бы выразить признательность или хотя бы обрадоваться, ведь именно это и было целью нашего с Евой возвращения в город, который обошелся со мной по-свински. Но сил на эмоции у меня уже не было — слишком много всего для одного, пусть даже и воскресного дня.

— Спасибо, Алексей Валерьевич! — наконец выдавил я.

— Не стоит! — фыркнул Гаврюшенко.

Тут в кухню вернулась Ева — свеженькая как огурчик, если, конечно, это расхожее сравнение можно применить к юной зеленоглазой женщине со сливочной кожей, нахальным носом в веснушках и копной не поддающихся укладке, вьющихся от природы волос. Только легкие тени под ее глазами свидетельствовали о том, что денек выдался непростой.

Гаврюшенко уставился на нее, словно увидел впервые, а я, слегка раздувшись от гордости, напыщенно произнес:

— Я даже знаю, кто станет моим первым клиентом. Если, конечно, «Монтескье» и в самом деле интересуют адвокаты с подмоченной репутацией.

— Вот как? — насмешливо спросил Гаврюшенко. — И кто же?

— Анна Матвеевна Кокорина, — сказал я…

В половине одиннадцатого мы вышли на проспект, залитый натриевым светом, и, не сговариваясь, повернули в противоположную от ближайшей остановки сторону. Я обнял Еву — было прохладно, вот-вот начнет подмораживать, но порывистый ветер, упорно дувший все последние дни, наконец-то стих. Пешком до нашего дома отсюда минут двадцать не спеша, вокруг не было ни души — только редкие машины со свистом проносились мимо. Что-то случилось с кленами по обе стороны проспекта: деревья, словно по команде, за несколько часов сбросили всю листву и теперь стояли почти голые, по щиколотку в собственном наряде, отслужившем срок. Листья все еще продолжали осыпаться с таким звуком, будто непрерывно шел тихий дождь.

Все кончилось, подумал я под аккомпанемент листопада. Пазл, хорошо ли, худо ли, все-таки сошелся, а то, что случилось с нами, можно было считать или поражением, или победой — в зависимости от точки зрения. Мы трое — Ева, я и маленькая безмолвная рыбка, смирно ожидающая своего часа, — плыли в прохладном, ярко освещенном и вполне безопасном пространстве. В том самом, где встречаются концы и начала, времена и вечность — как на той картине, что и сейчас висит в кабинете Матвея Кокорина. Которую пятьсот лет назад написал Матис Нитхардт, а потом кто-то назвал «Ангельский концерт».

Внутри картины было уютно, несмотря на то что от зарплаты у меня в кармане оставалась только мелочь, а ел я в последний раз ранним утром. Ева прижалась ко мне и слегка боднула лбом в плечо, а я наклонился и поцеловал ее. Голова у меня окончательно пошла кругом.

Возможно, поэтому я все испортил. Мы только что пересекли проспект, и едва ступив на тротуар, я остановился и растерянно произнес:

— И все-таки — не понимаю!

Ева удивилась:

— О чем ты, Егор?

— Откуда Соболь мог пронюхать о Библии?

— Я сама ему сказала, — с безмятежной улыбкой сообщила Ева.

— Ты?!

— Ну да, кто же еще! Ведь об этом знали всего четверо: Дитмар Везель, Нина Дмитриевна, Интролигатор и… и пастор Николай Филиппович Шпенер. Правда, Шпенер не догадывался о Библии, зато ему откуда-то было известно, что именно хранится в семье Везелей. Он-то и стал источником информации для тех, кто столько лет охотился за письмом… Если бы они с самого начала знали про Библию, вся эта история закончилась еще до того, как мы с тобой появились на свет.

— Значит, Интролигатор все-таки успел…

— Ничего он не успел, — возразила Ева. — Говорю тебе — я и без него все поняла.

— Ты?

Выпустив ее руку, я резко ускорил шаг. Потом остановился и подождал, пытаясь успокоиться. Мне ли не помнить: когда я вернулся от Павла Кокорина и сообщил, что книга останется у нас, Ева не обратила на это никакого внимания. Просто проигнорировала. Она ни разу не прикасалась к Библии, которая затем перекочевала к Сабине Новак.

Наконец Ева догнала меня, и я тут же спросил:

— Хорошо, допустим. Каким же это образом?

— Дурачок! — Ева просияла, приподнялась на цыпочки и коснулась теплыми губами мочки моего уха, где болталась крохотная платиновая сережка. — Не кипятись. Пока ты изображал из себя частного детектива, я просто взяла и еще раз прочитала записи Нины Дмитриевны. Результат налицо. Помнишь сцену венчания Эльзы и промокшую Библию? Там же все ясно сказано! Когда я это поняла, оставалось только аккуратно вскрыть переплет. Я окончила сельскую школу, но на уроках труда нас обучали не сажать картошку, а переплетать книги. Это было единственное, что умел наш учитель. Так что я тоже в какой-то степени «интролигатор».

— Ты держала в руках этот документ?

— Ну конечно! Иначе я бы просто умерла от любопытства. Мне ничего не стоило восстановить все как было — понадобилась всего пара часов, не больше. Но все равно я ничего не поняла. Это старое письмо, написанное по-немецки. Почерк неразборчивый, будто писал немощный старик, к тому же страдающий артритом. Там есть и подпись, и дата, но мне ее сейчас не вспомнить.

— Почему ты мне ничего не сказала? — завопил я.

— Я пыталась, — проворковала Ева, — но ты хотел спать…

— Гос-споди! — выдохнул я. — Зачем тогда тебе понадобился Интролигатор?

— Я должна была знать. Понимаешь? Я хотела понять, в чем тут дело и почему за пять веков ни у кого не поднялась рука отделаться от письма. То есть просто его уничтожить. Ради этого стоило ехать, правда?

— Ну да, — буркнул я. — Такая же правда, как и то, что ты сделала все возможное, чтобы Соболь добился своего. Я тебя не виню — никто не мог предвидеть, что все так повернется. А это письмо, кроме всего прочего, еще и мотив преступления. Двух смертей, о которых скоро все забудут. Как с этим быть? Кто тебя тянул за язык, Ева?

— А что, по-твоему, мне еще оставалось? — удивилась она. — Смотреть, как они добивают беспомощного старика?

— Так или иначе, а он умер, — возразил я, если это можно считать возражением, — и все оказалось впустую. Да-да, впустую… Огромный, ничем не оправданный риск, а Соболь все равно получил, что хотел. И как бы я ни убеждал Гаврюшенко, я до сих пор понятия не имею, как добраться до этого типа…

Становилось все холоднее, и нам пришлось ускорить шаг. Теперь Ева шла молча и казалась на удивление спокойной.

— Послушай! — Она вдруг остановилась. — Неужели ты не понимаешь, что эта охота могла продолжаться бесконечно? Они начали с отца Нины Кокориной и закончили Петром Интролигатором. Рано или поздно они добрались бы до Анны, до записей ее родителей, а потом и до нас с тобой. Тебе нравится перспектива пополнить список мертвецов из-за какой-то трухлявой бумажки? Что бы в ней ни было — она того не стоит!

— Может быть. — Помолчав, я добавил: — Откуда мне знать?

Мы пересекли полутемный двор, заваленный палой листвой, гремевшей под ногами, как жесть, и вошли в подъезд своего дома, где вахтер Кузьмич мгновенно стрельнул у меня сигарету. Когда двери лифта за нами закрылись, я закончил фразу:

— Но кто-то же готов заплатить за нее сумасшедшие деньги, верно?

— Я хочу подняться к Сабине, — словно не услышав меня, проговорила Ева. — Она не уснет, пока не убедится, что с нами все в порядке.

— Мне все равно. — Я пожал плечами. Мое раздражение никуда не делось. — К Сабине так к Сабине — какая разница?

На звонок мощным лаем отозвался Степан. Всего несколько часов назад, когда я заявился сюда за Библией, скотчтерьер молчал и даже не вышел в прихожую, зато сейчас он приветствовал нас по полной программе: едва дверь распахнулась, он сунулся мне под ноги, а потом встал на задние лапы, энергично работая хвостом-морковкой, и полез целоваться с Евой.

— Эй, парень, полегче! — сказал я ему, но пес только засопел.

— Слава Богу! — воскликнула Сабина, глядя на нас поверх очков совершенно круглыми сияющими глазами. Ее коротко остриженные полуседые волосы были взлохмачены, между пальцев дымилась сигарета. — Проходите скорее!

Она тут же кинулась ставить чайник, но Ева остановила ее вопросом:

— Получилось?

— Шутите? — усмехнулась пожилая дама. — Егор, что вы до сих пор делаете в прихожей? Снимайте вашу куртку. И хотя по мне что кулинария, что кабалистика, я все-таки попробую вас обоих накормить.

— Потом, — отмахнулась Ева. — Давайте сюда!

— Как, прямо сейчас? — Сабина всплеснула руками, роняя пепел на Степана.

— Когда же еще? — произнесла моя жена.

— Ну что ж… — Наша приятельница освободилась от цветастого фартука, в который уже успела облачиться, опустилась на корточки и выдвинула нижний ящик письменного стола.

То, что она искала, лежало прямо сверху: два пластиковых файла из тех, в которых секретарши в офисах хранят договора, месячные отчеты менеджеров и распечатки кулинарных рецептов. Не вставая, Сабина протянула файлы Еве.

Та мельком взглянула и обернулась ко мне.

— Вот, — сказала она, — возьми!

Я медлил.

— Бери, — повторила Ева с тем непередаваемым выражением, значение которого я до сих пор не раскусил. — Не бойся.

В каждом из прозрачных конвертов находилось по одному листку. В первом — покрытый бурыми разводами, с сальным пятном в левом верхнем углу и слегка обгоревший. Чернила выцвели настолько, что почти сравнялись с тоном бумаги. Второй листок был снежно-белым, с ровными строками лазерной печати.

— Что это? — спросил я.

— Письмо. — Ева опустила глаза, и ее щеки порозовели.

— Копия? — Я впился глазами в побуревший листок, на котором, словно призраки в заброшенной часовне, вели длинные хороводы слова чужого языка. Они и в самом деле выглядели так, будто вот-вот исчезнут в толще бумаги. — Ты все-таки догадалась сделать копию?

— Нет, — сказала Ева. — Копия досталась Соболю. А это — оригинал.

— Детка! — Едва ли я смог бы лучше выразить то, что сейчас чувствовал.

— Ничего особенного, — скромно заметила она. — Проблемы были разве что с бумагой. Но я решила использовать чистую страницу из Библии — ту, что шла сразу после семейной хроники Везелей — Кокориных. Между прочим, на ней обнаружились водяные знаки одной старой немецкой фирмы, про которую Сабина говорит, будто она снабжала бумагой еще типографию Гуттенберга. Ну а найти приличный ксерокс, чтобы передать цвет чернил и фактуру, — пара пустяков.

Единственным, что мне удалось разобрать, оказалась подпись:

— Лютер!.. — ошеломленно пробормотал я.

— Он самый, — подала голос Сабина, о существовании которой я успел начисто забыть. — И написано это примерно за двадцать часов до его кончины… Посмотрела бы я на вас, Егор, если бы вам вздумалось найти в этом городе человека, который хоть что-нибудь смыслит в саксонском диалекте! Только сегодня во второй половине дня я получила перевод. Человек, который его сделал, не из болтливых. Читайте!

Я отложил письмо с такой осторожностью, будто оно было изготовлено из тончайшего фарфора, и взялся за распечатку.

Февраля 17 дня года от Рождества Христова 1546 Господину доктору Филиппу Меланхтону в Виттенберге

Милость тебе и защита от Бога, Отца нашего, любезный брат Филипп!

Извещаю о благополучном разрешении тяжбы между графами Альбрехтом и Гебхардтом Мансфельдскими, которые первоначально искали не моего, а твоего посредничества. Но ты был слишком болен, чтобы ехать, а я слишком болен, чтобы надеяться на продление жизни. Оттого я здесь, в Эйслебене, где родился шестьдесят два года назад. Нет числа различным смертям в нашем теле, и нет в нем ничего, кроме смерти!

Горькой желчью отдает моя победа в этом деле, ибо она — всего лишь случайность в те времена, когда распри и хищения церковных имуществ стали правилом, общинами верных правят лукавые стряпчие, а каноническое право, принятое в Риме, вновь вводится по всей Германии. Мы живем в Содоме и Гоморре, ибо если папство было отчасти лучше язычества, так как имело заповеди от Бога, то теперь, освободившись от скверны папизма, мы погрязаем в гнуснейшем язычестве: никто не делает добра, никто не молится, и все воюют со всеми. Наше учение, к распространению которого ты приложил столько сил, должно было служить исправлению людей, но вышло наоборот — и вот мир благодаря ему становится все хуже и хуже. Виной тому, конечно же, дьявол, да только люди теперь — и знатные, и попроще — скупее, безжалостнее, развратнее, — словом, во сто крат хуже, чем при папстве.

Что же из этого следует? При всех различиях в толковании Писания, которые мы имеем, не остается другого средства поддержать единство веры, как принять решения Соборов и прибегнуть под защиту церковной власти. Народ не созрел для истины, и вместо обновления она производит в нем один соблазн.

Остается только с душевной скорбью признать: труд наш был напрасен.

Я изнурен, уже тринадцать лет подряд я ни дня не чувствовал себя здоровым и крепким; не раз я был на волосок от смерти, а сейчас едва в состоянии управляться с пером и бумагой, выводя эти строки. Я больше не могу молиться, ибо не в силах произнести «Да святится имя Твое», не прибавив: «И да будет проклято имя папы и папистов!» Но Иисус, вручив нам Благую Весть, повелел прощать, а не проклинать, ибо тем, кто не будет прощать, Отец Небесный также не простит их согрешений. В иные минуты мне кажется, что в своем безбожии и неправедной жестокости я равен, а порой и превосхожу того, кто надменно восседает в Риме; что мы с ним суть одно и то же, а значит, и уничтожить скверну папизма можно только одним-единственным способом.

Отправляясь сюда, я не рассчитывал возвратиться в Виттенберг и даже наказал Катарине распродать все, что осталось от моего добра. Я слишком устал, чтобы продолжать жить, поэтому прощай. И что бы тебе ни говорили о моей смерти те, кто сейчас толпится в соседнем покое и стучит в мою дверь, — среди них князь и княжна Ангальтские, графиня Альбрехт, Иоганн Аурифабер, записавший за мной целую кучу глупостей, незадачливый доктор Юст Ионас и множество неизвестных мне людей, — не верь ни единому их слову!

Мартин Лютер

Как только я закончил, Сабина поставила передо мной синюю, видавшую виды чашку с крепким, как деготь, чаем. Вернее, не синюю, а цвета индиго. Над ней лениво поднимался пар. Я спросил:

— Ну и что же, по-вашему, это значит?

— Неужели вы ничего не поняли? — Сабина выглядела потрясенной. — Ведь это же… Это…

Я повернулся к Еве.

— А ты? Что ты об этом думаешь?

Ева молча покачала головой. И неудивительно — она в глаза не видела перевода.

— Егор, дорогой мой, — наконец произнесла пожилая дама. — Я не историк и не богослов. Тут предостаточно всяких нюансов, но главное в том, что он, как мне кажется, отрекся от того, что проповедовал, и задумался о примирении с Римской церковью. Это потрясающе!.. И не состоялось оно только потому, что Мартин из Эйслебена принял кончину. Только не ту, благообразную, которую утопили в елее сотни наемных биографов, а совсем иную… Недаром уже четыреста лет не прекращаются слухи об истинной причине его смерти. Не знаю, возможно, к тому времени он уже был не в себе, измученный страшными болями в кишках и безобразно распухших суставах, — но письмо этого не подтверждает. Если бы в свое время этот документ стал известен в Германии, а значит, и во всей Северной Европе, то… — Она внезапно умолкла.

— Говорите же, Сабина! — потребовал я. — …наш с вами мир был бы совсем другим. Скорее лучше, чем хуже, и даже карта Европы выглядела бы иначе. Потому что Мартин Лютер был из той породы, чья власть над людскими душами намного длиннее их собственной жизни, какой бы она ни была…

* * *

Я пишу эти строки в начале апреля, такого же холодного и ветреного, как ушедший в прошлое октябрь, — и уже после того, как мы с Евой приняли окончательное решение опубликовать обнаруженное нами в Библии Везелей письмо. Оригинал его хранится в банковской ячейке, код которой известен еще четырем людям, чьи имена, как и название банка, вам знать необязательно.

Моя адвокатская лицензия возобновлена, а в июле появится на свет наш с Евой сын.

За это время я кое-что прочитал и пришел к выводу, что адресат Лютера, «канцлер Реформации» Филипп Меланхтон, последнее послание учителя все-таки получил. Чем же еще объяснить тот факт, что почти немедленно после смерти Лютера его любимый ученик заявил, что спасение человека — результат совместного действия благодати Божьей и человеческой воли, а также поддержал идею соглашения между христианами Европы разных исповеданий, которое и было заключено в Лейпциге спустя шесть лет. За что его едва не съели живьем те, кто называл себя «истинными лютеранами». Случись подобное десятью годами раньше, к ним наверняка присоединился бы и сам Мартин Лютер со всем своим громовым красноречием и пылом.

Однако Меланхтон никогда даже словом не обмолвился о письме.

О том, как оно попало к Везелям, до сих пор ничего не известно.

Теперь, как и полагается, — о мотивах. Я не знаю, способен ли какой-нибудь, даже самый важный документ, изменить мир. На это смешно надеяться. Важнее другое: поскольку существует сила, готовая убивать ради того, чтобы сохранить тайну, есть только одно средство: она должна перестать быть тайной.

Вот, собственно, и все.