– Мама! Сегодня ночью я забралась в чужую сказку. И было очень страшно.
– Почему?
– Потому что она чужая. Я вначале залезла на дерево, сорвала листочек, понюхала его и стала упрятываться в сказку, и упряталась так глубоко! Там шла война, были указы. Я не захотела с королем воевать. Я сказала: «Отпустите меня. Это чужая сказка. Я из другого мира». И меня отпустили. Я выбралась в свой мир. А на дороге меня встретил дракон. Это был добрый дракон. Он мне сказал: «Больше никогда не попадай в чужую сказку. Ты там можешь заблудиться». Я вернулась домой вместе с драконом и улеглась удобненько спать. Очень уютненько.
Но у меня пока нет своей сказки, нет одной сказки – их много. Мамины и папины. И речь не о «Буратино», не о «Красной Шапочке», не о тех сказках, что рассказывают на ночь, не о колыбельных, которые поет мама. Настоящие сказки не рассказывают, на них только намекают – жестом, словом, самое большее – фразой, но именно они – самые важные. Папины сказки – деревянные, шероховатые, они пахнут клеем, стружкой и елью. Мамины – тревожные, взволнованные, от них становится холодно и жарко. Папины о том, что вещи – живые. Нельзя рисовать в книжках – а то они обидятся и уйдут, как посуда от Федоры. Нельзя дергать гирю на часах с кукушкой, если она оторвется – часы остановятся, и тогда случится беда. Надо уважать зеркальный буфет, покрывало с бахромой, блестящий паркет. Папа их любит. Любит чернильные ручки, павлиньи перья в вазе, блокноты. Он и не трогает их без надобности – смотрит издали, любуется. Папа всегда все кладет на место. Я смотрю, как меняется предмет «на месте», как гордо держит голову наточенный карандаш, как четко и строго складывается бумага, как папины руки отрезают, клеят, измеряют длину линейкой, и я знаю, что папа любит линейку, клей, ножницы, что все эти предметы – особенные, и значит, волшебные. В них сила, и лучше их уважать. И я уважаю. Мамины сказки – как матрешка: в одной сказке скрывается другая. Например, сказка о девочке, которая собирала пыльную черешню прямо с дороги, а потом у нее неделю болел живот. Ведь это та же сказка о волчьей ягоде, которую нельзя трогать! И «нельзя» сказано таким тоном, что я понимаю: тут скрывается страшная опасность, самая страшная. Съешь волчью ягоду и превратишься в волка. Это то, чего боится мама, боится так сильно, что даже не говорит напрямую. А еще это сказка про Иванушку, который испил из копытца и стал козленочком. Но это совсем не о копытце, не о волчьей ягоде и не о пыльной черешне. Это о словах. Кто-то говорит тебе «не делай», а ты делаешь – из упрямства, назло, из каприза – и сразу наказан. А с кем-то другим, кому всего этого не говорили, может, и не случилось бы ничего. Это особые сказки, которые учат слушать предупреждения, то есть верить в слово. Если сказано, то уже правда. Раз волчья ягода – станешь волком… А есть другая сказка, самая страшная и самая любимая. О девочке, которая села на иголку, иголка вошла в тело, по венам доплыла до сердца, и девочка умерла. Мама рассказала ее, когда я забыла вернуть иголку в шкатулку, оставив на диване. Как я сразу не догадалась! Ведь у Кощея Бессмертного смерть спрятана в игле, значит, игла – это и есть смерть. Тонкая, острая, почти невидимая, как жало. Это не жизнь переламывается пополам, это смерть выскакивает из заточения. Поэтому дети плачут, когда у них берут кровь – чувствуют близость смерти, такой же быстрой, такой же незаметной, как укол. Мамины сказки и папины сказки – не такие уж разные. Они говорят о том, что мир обманчив – смерть может быть уютной или красивой. Все вокруг смертельно, если не знать правила. А правила знают только папа с мамой.
Мою любимую куклу звали Таня. Мне было пять, ей – два. Я была на три года старше, и я была ее мамой. Когда ее подарили мне, мы обе были блондинками. Мои волосы потемнели, а ее – остались такими же, не седели от пыли. Каждую неделю я мыла Таню шампунем из мыльных пузырей и зубной пасты. Я была хорошей мамой.
У Тани не было платья – я его потеряла. Ей было очень комфортно в своей пластмассовой наготе. И она никогда не простужалась. Ни разу! В отличие от меня. В отличие от меня, она не капризничала и ела все, что ей предлагали: одуванчики, песок, а один раз – земляного червяка.
Я рассказывала Тане сказки. Те сказки, которые знала. Про гирю от часов, про девочку, которая поела немытой черешни, – чтобы Таня не вздумала есть немытую черешню! Я рассказывала эти сказки Тане, потому что была хорошей мамой и еще потому, что иногда страшно хотелось поесть немытой черешни или оторвать гирю и посмотреть, что будет…
У Тани были зеленые глаза. И ямочка на каждой щеке. Папа пообещал, что у меня тоже будут ямочки. Когда вырасту. Я не хотела ждать. И, стоя у зеркала, давила на щеки указательными пальцами.
Однажды мне подарили тряпичную, роскошную Пеппи. Большую, рыжую, с улыбкой до ушей. Я ее возненавидела. Она угрожала Тане – замызганной, голой, растрепанной Тане. Я стала брать Таню с собой в постель, а Пеппи оставляла без сладкого и ставила в угол.
Иногда я лежу и пытаюсь представить себе смерть. Значит, меня не будет – но тогда ничего не будет – если не будет меня. А если бы и не было ничего? Никогда. Сочетание – ничего и никогда – самое загадочное и манящее. Это не черное, не яма, в которую падаешь, это ничто – скорее белого цвета, зияющее белое ничто, но ведь если нет ничего, то и белого нет, и слова «ничто» тоже нет… и в этот момент становится так страшно, что невозможно больше думать об этом, надо съесть что-то или погладить кошку, или обнять Таню – тогда сразу понятно, что все – глупости, вот Таня: она закрывает и открывает глаза, пахнет моим шампунем, у нее гнутся руки и ноги, значит, есть что-то, а что-то уже не может стать ничем, исчезнуть в ничто – так не бывает.
А можно дать волю страху – погрузиться в это манящее, слепяще-белое, и чем страшней, тем дальше заходить туда, проваливаться в белое ничто, и горько заплакать, так сильно, чтобы мама прибежала из кухни, утешала и уверяла, что я – буду всегда.
В мае над городом летал тополиный пух, а по нашему дому летали белые листы бумаги. Они были почти как голуби, только с морщинами синих помарок и черным шрифтом печатной машинки. Я думала: голуби, которые постарели. «Сколько рукописей», – вздыхала мама. Она ловила голубей и сажала в картонные клетки. Папа осторожно складывал в ящики книги, бережно сдувая пыль. Те книги, чьи обложки были потертыми, как изношенные воротники, книги, которые выглядели усталыми и больными, – он переплетал заново. Папа был книжный врач, а у мамы летала бумага. Я боялась, что бумажные голуби вылетят в открытое окно и не вернутся.
Не только бумага летала по дому. Со свистом, проносились мимо слова: «ОВИР», «разрешение на выезд», «гражданство». Эти слова вихрем неслись на меня из прихожей, поднимались с водой из кухонной раковины, осыпались, как нафталин, с нашей зимней одежды…
– Там апельсины растут прямо на улицах, – сказал папа, – и нет снега. Даже зимой.
– А Тане там понравится?
– Понравится, – обещал папа, но как-то неуверенно.
– Там полным-полно бананов, – уговаривала мама, – так много, что ты сможешь их есть хоть каждый день!
Я очень любила бананы. Мама часами стояла в очередях, возвращалась с двумя-тремя бананами, а я пыталась растянуть удовольствие – ела по половинке.
Там полно бананов…
– Родину за бананы не продают!
– Что, по-твоему, родина? – удивилась мама.
– Это там, где тебя даже кусты помнят.
Гуляя во дворе, я подошла к кустам и спросила: «Вы будете меня помнить?»
Я думала, что со мной все будет хорошо, пока живу между папиными сказками и мамиными, балансируя, как на валике от дивана: прятать иголки в шкатулку – аккуратно и любить круглые и гладкие мотки ниток, трогать бисер на шкатулке и перекатывать на языке это слово – «бисер». Но оказалось, что этого мало – надо еще и придумывать свои правила, соединяя мамо-папины сказки в свою – одну. Балансировать на валике от дивана – всерьез, и с него перелезать на стул, оттуда на матрас – главное, не ступить на пол. Главное, не задавить солнечного зайчика на паркете. Главное, чтобы были зима и лето, и выполнять зимой все зимние радости, а летом – летние, и осенние – осенью, а весной нюхать воздух – это главная весенняя радость. И какой может быть мир без зимы, мир без снежков и снеговиков, без вкусных сосулек и заснеженных перчаток, мир без белых следов и рыжей шубки, без колготок, которые сушатся на батарее, без заледеневшего стекла? Как может не быть зимы? Она, как и Таня, не может вдруг исчезнуть, если была, то она есть всегда. А если зимы нет, то сразу после осени весна – но как тогда нюхать воздух, чем он будет пахнуть? Как отклеивать окна, если они не были заклеены? Как ждать первой травы, первых листьев, если они никуда и не девались? Отсутствие зимы все сбивает – это против правил, это невозможно.
Мама купила самоучитель иврита. На этом языке говорят ТАМ. В книге было мало слов и много картинок. Слова делились на группы: фрукты, овощи, одежда, кухня… Каждый вечер мы с мамой учили новые слова. Первое слово, конечно, «банан», и я обнаружила, что на иврите оно звучит почти так же, нужно только прибавить «а».
«Мазлег» – вилка, «ципит» – наволочка, сразу запомнились. Любимые слова: «тхелет» – голубой и «афарсэк» – персик. Такое заклинание, как «Сезам, откройся!». Перед сном я просила брата подоткнуть одеяло. Прижимала к себе Таню и шептала в темноту: «тхелет – афарсэк, тхелет – афарсэк…»
В ночь перед отъездом я плакала, я знала, что последний раз сплю в своей кровати. Папа сказал, что в Израиле будет новая, потому что я расту. Я не хотела новую, гладила деревянные доски: «прости, что я расту…» Потом снились бананы, которые росли не на деревьях, а прямо на столах.
Утром комната выглядела пустой. Спортивная стенка, качели, белые стены и толстый матрас на полу. Наша кошка Рэмедиус Прекрасная сидела на форточке, повернувшись к нам спиной… Она знала, что не едет с нами. Таню я хотела взять в самолет. «Она будет сидеть у меня на коленях и хорошо себя вести. Мы будем смотреть из окна…» Но мама боялась, что я потеряю ее. «Мы положим Таню в синий чемодан, там простыни и наволочки – ей будет мягко и уютно, она поспит в дороге». Я согласилась. Я была хорошей мамой.
По дороге в аэропорт мама сказала папе: «Ты ее так и не сводил на Красную площадь!»
Из самолета были видны одни облака. Хотелось открыть окно и потрогать их. Мне приснилась красная площадь. Красный тротуар, красные здания и красные фонари. По ней ходили белые лошади. И падали яблоки, как осенью на даче. А в середине стояла моя комната – пустая комната, комната, в которой может жить любая девочка – уже не моя комната, значит, немая, безголосая. Красная площадь проглотила ее, как будто и не было. Эта площадь и была страной. И она медленно гасла, как догорающий костер.
Мы прилетели. Нас встретил друг родителей – Володя. Он подарил мне жвачку. Я такой никогда не видела. Попыталась надуть из нее пузырь, чтоб потом лопнуть. Ничего не вышло. Только папа сказал, что я его всего оплевала…
Володя повез нас к себе домой. У ворот стоял коричневый почтовый ящик – настоящий, как в кино! На него осыпались иголки с большого дерева, похожего и непохожего на сосну. Дочка Володи – Натали – взяла меня за руку и увела к себе, на второй этаж. Ей было целых 11 лет! Натали что-то спрашивала, а я не понимала, но на всякий случай отвечала «кен» и «ло» – «да» и «нет» – наугад. Мне нравилось звучание этих слов, и казалось, что вот я и говорю на иврите. Натали разложила передо мной длинноногих барби с роскошными волосами, в бальных платьях и брючных костюмах. Она что-то спрашивала. Я подумала, она хочет знать, нравятся ли мне барби. И радостно кивала – «кен» – на каждую, даже на тех, что нравились меньше. А она сложила их в мешок и сказала: «Это твое». Единственная фраза, которую я поняла. Значит, она спрашивала, хочу ли я их! А я все забрала – как очень жадная девочка. Было ужасно стыдно, до слез.
Я не знала, куда деться, спустилась вниз. Там никого не было – взрослые сидели в саду. Зато стояло большое блюдо, до краев наполненное бананами. Мама говорила правду… Может, тут бананы растут на столах?! Большие, почти оранжевые, с черноватыми полосками – мягкие, тяжелые и невесомые одновременно, теплые – нагретые солнцем. В полутемном зале с задернутыми шторами бананы светились, от них шло сияние. Банановый рай. Я ела бананы и не считала. Как очень жадная девочка. Блюдо опустело, и в зале стало совсем темно.
Я вышла в сад. Тут было светло, так ярко светло, что в глазах потемнело. В саду росло много цветов, названия которых я не знала. Я каталась туда-сюда на воротах, потом надоело. Подставила камень и залезла на забор. За забором тоже был дом, и тоже сад, только без растений: сухая земля и большая муравьиная тропа. Над тропой на корточках сидел мальчик и следил за муравьями. Очень кудрявый. Ему было 5, как и мне, ну, может, 6, решила я. И прыгнула с забора. Мальчик не удивился, но обрадовался. Мы вместе смотрели на муравьев. Потом играли. Потом перелезли обратно и играли в саду у Володи. Я уже боялась говорить «кен» и «ло», чтобы опять не влипнуть, но мы и без слов отлично понимали друг друга. Вдруг мальчик спустил шорты и стал писать. Он полил все растения, чьи названия я не знала. Я удивилась: во-первых, меня учили, что на улице писать нехорошо. Во-вторых, он писал совсем не так, как я, а стоя и придерживая письку одной рукой. Я быстро поняла, что (во-первых) писать на улице нехорошо в России, потому что там холодно и можно простудиться, а тут жарко, и не страшно, а (во-вторых) в Израиле писают по-другому, чем в России, и нужно научиться, а то неудобно… надо попробовать! Но у меня не очень получилось – как-то даже совсем не получилось… Я подумала, что мальчику, наверное, все-таки уже шесть, и поэтому писька длиннее и ему проще. Надо будет тренироваться, решила я, и тут меня позвали…
– Где ты была? Ты вся красная! – ужаснулась мама. – Ты сгорела, неудивительно, на этом солнце!..
– Мам…
– И почему у тебя трусы мокрые?…
– Я пыталась писать, как в Израиле, но пока не получается…
– Что???
– Мам, меня тошнит…
– Что ты ела?!
Бананы…
Сколько?
Много…
Сколько: 5? 6?
Может, 15…
Господи, где ты столько…
И тут меня вырвало. И рвало, и рвало, и рвало… на блестящий, плиточный пол, на коврик, на мамины туфли, на лестницу, по которой меня понесли, в ванну, которая оказалась ближе, чем унитаз…
Вечером я сидела на кровати без трусов, красная. Меня все еще мутило. Я хотела Таню. Обнять Таню, вдохнуть ее знакомый запах и заснуть. Обнять Таню, закрыть глаза и представить себе, что я опять в своей комнате, что скоро чай с вареньем, что скоро зима. Мама пошла искать. Но не нашла. Чемодан, в котором спала кукла, среди простынь и наволочек, исчез… Мы даже не заметили, что он не пришел вместе с остальным багажом. Может, не дождались, может, кто-то украл («Вряд ли – кому нужны наши простыни?» – сказала мама), может, по ошибке полетел не туда, а может, просто растворился, исчез в небе, рассеченном рейсом Москва – Тель-Авив…
…Меня утешали. Обещали купить новую куклу. Я плакала и яростно мотала головой. Я обещала Тане… Я была хорошей мамой… Где она, к кому попала? Может, ее нашла другая девочка и удочерила? А может, жирный грузчик выбросил ее на помойку, и ей холодно и страшно, и по ее лицу бегают крысы?… Таня, зеленоглазая, почти лысая, любимая… Как страшно я виновата перед ней.
ДОРОГАЯ ТЕТЯ ИРАЧКА Я ХОЧУ ТЕБЯ УДЕВИТЬ МОИМ РОСКАЗОМ…
КОГДА Я ПРИЕХОЛА В ИЗРАИЛЬ И ОСТАНОВИЛАСЬ НА ЭРОДРОМЕ ТАМ БЫЛО ШУМНО И БИЛО МНОГО НАРОДУ Я ЗАКРИЛА ГЛАЗА Я ЗАТКНУЛА УШИ Я НАУГАД БЕЖАЛА ЗА МАМОЙ Я ОТКРЫЛА ГЛАЗА Я УВИДЕЛА ЧТО МОЯ МАМА ДАЛЕКО ВПЕРЕДИ Я БРОСАЮСЬ ДОГОНЯТЬ
У НАШЕГО ОДНОВ ЗНАКОМОГО ЕГО ЗОВУТ ВОЛОДЯ У НЕГО ЕСТЬ СВОЙ САД С ЯБЛОКАМИ ГРУШАМИ И СЛИВАМИ А КОГДА ЕДЕШ К НЕМУ ТО ПО-ДОРОГЕ ВСТРЕЧЯЮТСЯ ОПЕЛЬСИНОВЫИ РОЩИ И ПАЛЬМЫ И ВООПЩЕ ИЗРАИЛЬ ВЕСЬ УСЫПАН ПАЛЬМАМИ И ФОНТАНАМИ АГОРОД ЕРУСАЛИМ
И НА ИВРИТЕ ЕРУШАЛАИМ СТОИТ НА ГОРАХ А САМ ДЯДЯ ВОЛОДЯ ЧЕЛОВЕК ДОБРЫЙ И ХОРОШИЙ У НЕГО ЕСТЬ ЗАМЕЧАТЕЛНАЯ ДОЧКА НАТАЛИ И ЗАМЕЧАТЕЛНАЯ И ДОБРАЯ ЖЕНА СЮЗЕН И ЕЩЕ У НИХ ЕСТЬ МАЛЬЧИК ПО ИМЕНИ АЛОН АЛОНУ 14 ЛЕТ А НАТАЛИ 12 ЛЕТ НО К СОЖОЛЕНИЮ И ЖЕНА И ДЕТИ ИЗ ОМЕРИКИ ОНИ ЗНАЮТ ИВРИТ И ОНГЛИСКИЙ НО ДЛЯ МЕНЯ ЭТО НЕ ТРЫДНОСТЬ Я ЗНАЮ И ОНГЛИСКИЙ И ИВРИТ ЕЩЕ У НИХ ЕСТЬ МАЛЕНЬКАЯ ДОБРАЯ СОБАЧКА ЛЕДИ ПЕРЕДАЙ ПРИВЕТ АНЕ И ОНТОНУ САМА Я ЖЫВА ЗДОРОВА ЖИВУ В ТЕПЛОЙ КВОРТИРЕ И У НАС МНОГО ПРОДУКТОВ ЦЕЛУЮ ОБНИМАЮ
…Я перестала плакать. Плакать можно было в той стране, а в этой – и солнце другое, и писают по-другому, и плакать лучше не надо – бесполезно. Плачут там, где все знакомо, где лежат солнечными пятнами на паркете ручные сказки, и там от плача теплое ощущение в животе и сладко. А в бессказочной стране – надо стиснуть зубы, надо быть смелой. Я – взрослая, я любила Таню и потеряла ее. Я думала, Таня не может исчезнуть, ее не может не быть, и я ошиблась. Значит, не важно, все не важно, потому что тогда и меня может не быть, то есть может не быть ничего. Прямо у меня под ногами – даже не щель, а маленькая щелочка, откуда дует холод и может заползти белое ничто, то ничто, от которого не спасут никакие сказки – они остались там. Может, здесь свои сказки, может, я их найду, но, когда это еще будет, кто знает, и поэтому пока – молчать. Я оплакала Таню, а теперь похороню в молчании. Она – там же, где моя кровать и пустая комната, на красной площади, где цокают лошади по мостовой и падают яблоки, они падают прямо на Таню, она лежит под ними, ее уже не видно, падают яблоки, падают дождь и снег, все глубже Таня, все дальше – не отыскать, не найти красную площадь и не попрощаться, уже не успеть попрощаться…