Не знаю, почему именно в тот день, – что вы пристали?! Грубая? Ну и ладно! Можете у кого-то другого взять интервью – я вообще не хотела вам про свою жизнь рассказывать, меня мама уговорила… Что «по порядку, по порядку»? Я не могу по порядку думать, и вообще – мне трудно об этом по-русски рассказывать, это же все на иврите было, как вы не понимаете! Короче… не знаю, почему в тот день. Просто надоело. На иврите говорят: та соломинка, которая сломала спину верблюду. И я, конечно, знала – с самого утра. Не успела войти – в меня полетела скомканная бумажка. Таль Зээви крикнул: «Это твой билет обратно в Россию!» И все засмеялись, а я села за стол и спокойно открыла учебник, и тогда Эстер, наша классная, сказала: «Очень остроумно! – И похвалила меня: – Молодец, не реагируй, не надо их замечать», и я поняла, что Таль еще больше разъярился. И как только прозвенел звонок, он бросил в меня бумажным самолетиком, а там было написано: «зона русия, убирайся обратно в Россию!» – и я говорю: «Может, я – русская шлюха, зато знаю иврит, а у тебя три ошибки в одном предложении». Он: «Врешь!» – а я: «Показать?» И у него так искривилось лицо, что я поняла: все – ничего хорошего не будет. То есть и так бы не было, но теперь – тем более. Во время переменки я старалась быть рядом с охранником – прям перед его носом они бы не напали, а иначе никогда не знаешь: можешь идти по коридору, а тебя вдруг пнут сзади, или плюнут сверху, когда по лестнице поднимаешься, или стукнут, когда ты пьешь из фонтанчика – я один раз так губу разбила, а самое опасное – собирать цнобарим – кедровые орешки: увлечешься и ничего уже не замечаешь, только выискиваешь среди иголок на земле оранжево-красные скорлупки, присыпанные черным пеплом, и надеешься, что вот эта – новенькая и никто до тебя не успел, включая птиц, иногда не выдерживаешь – сразу разбиваешь камнем, и так приятно, когда достаешь белый, еще мягкий, такой душистый орешек – в магазине совсем не такие… а тут как раз подойдет Таль Зээви с дружками и сделает какую-нибудь пакость: ногой двинет, или харкнет на тебя, или что похуже… Я еще в феврале перестала собирать цнобарим на переменках, тем более что в школьном дворе не так уж много было, я по дороге из школы собирала – с Олей, потому что ее забирал дедушка и с нами шел – очень терпеливо – а мы не шли, а копались в грязи (так мама говорит) и могли целый мешок насобирать, и до автобусной остановки за полчаса доходили вместо пяти минут… Ну так вот, я рядом с охранником была: у меня с утра голова болела, и не хотелось прямо на первой переменке драться, так что я молча ела бутерброд и повторяла про себя Есенина – я его как раз перечитывала – но не «Песнь о собаке» – я от нее всегда плачу, а настроение и так было испорчено – а «Письмо матери», а Таль Зээви и его шайка рядом болтались и на меня поглядывали, но подходить боялись, а я старалась их не замечать и все повторяла про себя: «…пишут мне, что ты, тая тревогу, загрустила шибко обо мне…»
А драться я умею! Еще в Нес-Ционе здорово драться научилась. Один раз так нескольким мальчишкам дала в живот, что у них потом животы болели! Но там все по-другому было. Во-первых, меня так не избивали, как здесь. Я им не позволяла на себя нападать всем вместе. Например, я дерусь с Беном, Адар лезет ему помогать. Я ехидничаю: «Ой, Бен такой трус, такой слабак, что сам справиться не может!» Тогда Бен прогоняет Адара, а драться один на один – это справедливо. И тогда я только раз в неделю дралась. Каждый йом шиши – каждую пятницу то есть. Яфит – классной – не было, а другие учителя за нами не следили, и мы одни на переменке оставались. Может, это тоже не мало, но я хотя бы знала, когда это будет, могла приготовиться, это очень уютно было, да, уютно: подраться, а после занятий погонять в футбол с мальчишками с нашего двора, и пойти домой, и застать там маму и полный холодильник с едой – на шаббат, а потом смотреть, как мама свечи зажигает, это все было частью ритуала – понимаете? У меня были друзья во дворе – полно, да и в классе – несколько, не все со мной враждовали. И вообще, вы же не знаете, я их всех сначала любила, еще с детского сада – ну, в смысле всех израильтян, особенно смуглых – мне так нравилось! Там в садике была одна девочка, Диклой звали – у нее были очень темная кожа, белые зубы и такие густые волосы, твердые: в них иногда муравьи ползали, и она говорила, что ее не причесывают. Она мне такой красавицей казалась, все время хотелось ее потрогать, и я даже выпросила у родителей барби с шоколадной кожей, хотя они были дороже, и мне казалось, что я скоро стану настоящей израильтянкой, и у меня тоже кожа потемнеет… Ну, мы в садике ссорились, все дети ссорятся, но не из-за того, что я из России. Там другие дети были, они меня ивриту учили, но я только один момент помню: как Дикла говорит: мэгерà, я не понимаю, а она показывает на ящик и повторяет, и до меня доходит… Они еще маленькие были, не «внушенные»… Им взрослые еще не объяснили, что «русских» надо не любить. Конечно, это взрослые виноваты – так и напишите! Слишком много нас понаехало, и им кажется, что мы им мешаем. Да мы и сами тоже меняемся, портимся. В садике я была скромная. А потом из маленькой, скромной, симпатичной девочки превратилась в большую, наглую и дерзкую. Многие девочки в школе говорили, что я наглая. И это правда, я очень наглая стала. Отвечала на их наглость! С ними нельзя быть ангелом, надо себя защищать. Я в первом классе еще глупой была. Никак не могла понять, что происходит. Они стали нос затыкать, если я подходила и садилась рядом. Я вначале не понимала почему. А потом мне объяснили: сказали, что русские – вонючие! Они говорили: «Вонючая русская, убирайся в свою Россию!» И смеялись издевательски, рожи корчили, толкались. А иногда, когда я садилась, они из-под меня стул убирали. Или что-то грязное или острое на него клали. Еще они говорили, что я бат зонà, а я плакала и кричала, что моя мама – не зона, и не понимала, что это они просто так говорят, что они не маму хотят задеть, а меня… Еще кричала, что у них грязные рты, а они смеялись, потому что такое только взрослые говорят и в книжках… А потом я решила, что больше не буду плакать. И никогда себя перед ними не унижу. Никогда! Зато научилась отвечать такими словами, что некоторые больше не суются…
Только потом еще хуже стало. В первом классе у нас Ривка была. Она строгая, ее больше боялись, чем Яфит. Она их прямо в школе ругала и наказывала. Например, грозилась, что на переменку не выпустит гулять. А Яфит вначале вообще говорила, что я сама виновата. Потом она их родителям записки написала. Но это не помогло, наоборот. Разве родители их накажут? Они только сами порадуются! Может, и преувеличиваю, но дети же не сами это придумали – они от родителей слышат. Я думаю, что кто-то главный должен родителям все время объяснять, как надо себя вести. У меня был лучший друг в Нес-Ционе – Моше: из класса, но он в моем доме жил. Он меня научил в футбол играть и в игры компьютерные, мы в бассейн вместе ходили и на великах ездили – один раз нас даже на шоссе застукали и надолго наказали… Его мама здесь родилась. Но даже если бы папа Моше, ее муж, не был из России, она бы все равно своих детей ни против кого не настраивала! Поэтому и Моше справедливый. Он меня защищал, говорил им:
«Ага, вы ее ненавидите? Значит, и меня тоже, потому что мой папа – из России!» И они у него после этого прощения просили, они его боялись. Он по росту самый маленький в классе, но дело не в росте, а в храбрости. Вы Толкиена читали? Хоббиты тоже были маленькими, однако хоббит Фродо бросил кольцо Всевластия в Огненную гору. И не боялся, хотя при этом и лишился пальца. Но они ведь у Моше просят прощения, а не у меня! Понимаете?! Поэтому я все равно дралась – не было выхода. Я из-за этого всего имя поменяла. Еще в первом классе. У меня же другое имя было, русское. Не скажу какое. Они смеялись, никак не могли правильно произнести его, даже Ривка не всегда выговаривала. К тому же оно слишком нежное – девочку с таким именем можно и стукнуть, и она сдачи не даст. И я себе стала ивритское имя придумывать – и нашла. И маме, когда она за мной в школу приходила, запретила меня называть русским именем. Только дома.
Перед Пуримом всем нужно было купить мишлоах-манот, и мама мне тоже купила, даже лучше, чем у многих. Но Яфит потом велела нескольким ученикам еще кое-что купить к празднику.
И в том числе мне. А моя мама тогда очень мало получала, папа вообще не работал, и я сказала, что не буду просить, потому что у нас мало денег. Яфит ответила: «Передай своей маме, что в Израиле не только берут, но и дают». И все дети засмеялись. А мама мне потом сказала, что я зря отказывалась и она все купит, потому что не хочет, чтобы я была хуже других. Она сказала, что Яфит – молоденькая и еще не все понимает, а я подумала: ничего не молоденькая – у нее химия на волосах, и маникюр, и морщинки у глаз, и ей целых двадцать пять лет! А до этого – зимой – был случай с колготками. Меня мама заставляла надевать, а я их ненавидела, потому что в Израиле такое никто не носит, и в помещении в них всегда становилось жарко, и ноги потели. И она проверяла, что я их надела перед уходом, потому что знала, что могу и соврать… Но как-то я не выдержала и на переменке сняла, и повесила их на спинку стула. Подошла Яфит и сначала даже не поняла, что это. Я объяснила, а она как скажет на весь класс: «Тут тебе не Россия, убери свои грязные колготки и передай своей маме, что в Израиле это не принято». А я: «Они не грязные, они – чистые!..» И чуть не заплакала… У меня вообще было много проблем с московской одеждой, когда только приехала. Был любимый бархатный костюм – черные штаны и желтая кофта в черных пятнах – леопардовая. Но его засмеяли еще в детском саду. И задразнили мое любимое платье с осликом. А самое ужасное – носки с сандалиями. Даже хорошенькие носочки. «Так носят только русим». Сабры, те кто тут родился, – исключительно на босу ногу. А еще лучше – вообще без сандалий: пяткой по песку, по траве, по раскаленному асфальту. Теперь я так умею.
Да, не всех обижают. Может, действительно, дело в моем характере. Но я раньше совсем другая была, правда. Это как вопрос: что было раньше – курица или яйцо? К тому же есть предатели. Например, в Нес-Ционе был такой мальчик – Эли (его раньше звали Костей). Вначале его сильно дразнили, как и меня. Но он быстро перешел в их стаю, начал подхалимничать, чтобы понравиться им. И громче всех кричал: «Вонючая русская, убирайся в Россию!» Но я сама хороша. Не разрешала маме говорить со мной при них по-русски. Даже при Шани и Моше. Правда, и на иврите… Когда она первый раз на собрание пришла – еще в первом классе, – Ривка услышала ее акцент, очень удивилась и сказала: «Как такое может быть, что твоя дочь – сабра, а ты – ола хадаша – новая репатриантка?» Знаете, как ужасно, как стыдно! Когда она с ошибками говорит, как будто необразованная, и никто не понимает, что она – очень умная, потому что она умная на русском!
Нет, я как раз не жаловалась, Яфит и Ривке другие говорили – не только мои друзья, но и те, которые меня не любили: им все равно хотелось наябедничать на кого-то – бывают такие дети – а я не люблю ничего исподтишка делать, лучше – заехать в глаз! Только это не всегда помогает. Самое обидное ведь не это, не драки. Я помню один раз мы играли в школьном дворе после уроков. Там мой любимый уголок: огромный экалиптус, то есть эвкалипт, и под ним всегда тень. У меня три подружки были из класса: Шани, Эден и Михаль. Но с Шани и Эден мы всегда дружили, а с Михаль иногда ссорились: у нее кудряшки, как у барана, и характер такой же, а иногда, как у осла. Когда она вредничает, я ее зову «Михи-психи», и она очень злится. Но в тот день мы все хорошо играли и собирали листья экалиптуса – на зиму запасались, а потом Эден начала чесаться, а за ней – все остальные, потому что это заразно, когда кто-то чешется, и мы сидели и пытались не чесаться и установили, что с первой, кто зачешется, – штраф. Ну я и не сдержалась: нос чесался! И я отдала Шани шекель – в общую копилку: мы потом на эти деньги путешествовать собирались, но ничего не вышло… И тогда Михаль предложила поиграть в классики – раз уже никто не чешется, а я сказала, что настроения нет, потому что за маму волнуюсь. У меня же мама тоже журналист, и она в тот день уехала с какой-то группой в Наарию: я там не была, но знала, что это – у границы с Ливаном и что туда падают катюши, и как раз слышала, что на прошлой неделе упали, и очень волновалась, но не показывала виду. А Михаль говорит: «Катюша – это же русское имя, это вы делаете эти ракеты…» А я сразу кричать: «Кто – вы?!» А она: «Русские…» Я так обиделась. Даже не сказала ей, что она «Михи-психи», просто повернулась и пошла домой, и сидела на кухне, пока мама не приехала. Знаете, я очень долго спорила, возмущалась: «я – не русская, я – еврейка!» – но это не помогает. В Израиле нет евреев: есть израильтяне – которые тут родились, – и все остальные. Они так не только к русским относятся, но и к эфиопам, и ко всяким другим, от них отличающимся. Всякий народ презирает чужестранцев… И нас все-все-все называют «русскими»! Нужно всем объяснить: сами дети не могут этого понять, если взрослые не понимают. Но ведь в Торе написано, что мы должны сюда вернуться. А мы стали такие разные, такие разноцветные – и белые, и черные, и розовые, и желтые. Поэтому те, кто тут родился, думают, наверное: «Вот, пришли нашу землю поганить!» А мы жить пришли. Просто они пришли раньше.
Я один раз – еще в Москве – играла во дворе со своей лучшей подружкой Катей и еще одной девочкой – Люсей, и мы только уложили куклу спать, как Люся захотела ее покормить, а я говорю: кукла спит, у нас ночь, а Люся: нет, утро! Мы поссорились, и Люся заревела, побежала к своей бабушке и пожаловалась, что я ей не даю с куклой играть, а та ответила: «Ну что ты от нее хочешь, она ведь жидовка!» А Катя за меня обиделась и крикнула Люсиной бабушке: «Сами вы жидовка!» И та сказала: «Хамка!» А Катя: «Неправда, я вежливая, я „на вы“!» А я спросила у Кати: «Что такое жидовка?» А она: «Не знаю, но, наверное, что-то очень противное». А дома мне объяснили… И мама сказала: «Знаешь, мы скоро уедем. Там тебя никто обзывать не будет…»
Однажды они меня довели, и я сильно плакала. Это уже после того, как я поклялась не плакать, но не выдержала… И Шани кричала им: «Что вы от нее хотите, оставьте ее, не трогайте!» И гладила меня по голове. А дома она легла на диван и долго плакала. Бабушка спросила ее, почему она плачет. И Шани ей ответила, что меня жалеет. И бабушка Шани позвонила моей маме – спросила, почему она не идет в школу, не говорит с учительницей… А я дома ничего не рассказывала. То есть рассказывала все – про друзей и про мальчиков, в которых влюблялась, – но не про это. Мама, наверное, чувствовала, что я меняюсь, но не могла понять почему. А когда она на собрания приходила, меня хвалили, говорили, что у меня хорошая аб-сор-бци-я и что я по ивриту лучше всех в классе – я думаю, они просто не хотели долго с ней говорить, им некогда было… Правда, у меня по поведению отметки были не очень, но я врала, что это из-за того, что болтаю во время урока. Так что у мамы был шок. А что я могла сказать: «Я решила, что не стоит вам с папой рассказывать, потому что вы как раз разводились и у вас много своих проблем было…»? А Шани на следующий день сказала Яфит, что меня доводят. И Яфит беседу провела. Она меня поставила перед классом и сказала: «Посмотрите, она – такая же, как вы. У нее две руки, два глаза, две ноги, она ничем от вас не отличается. В России такие же люди живут». А еще рассказала, как в один класс одна уродка пришла, что-то у нее ненормально было, но дети ее не обижали. А я подумала: это потому, что та была израильтянка.
Через несколько дней я была в гостях у Шани – впервые. Она после школы всегда к бабушке приходила, а родители ее только вечером забирали – после работы, так что я тоже у бабушки ее навещала. А тут папа Шани приехал за мной на машине и отвез к ним домой – на другой конец города. И вот я зашла, а Шани стоит у себя в комнате с тряпкой в руках и говорит: «Прости, мне нужно сначала домыть дверь, а потом будем играть». И я все не могла поверить, что Шани, которая живет на вилле с огромным садом, которая гладила меня по волосам и жалела – а у нее самой волосы очень светлые, гладкие, до попы, и лицо нежное, – что эта Шани вдруг моет дверь, потому что я ничего дома не делала, даже игрушки не всегда на место возвращала, а убирать меня никто и не просил – это мама делала, и я почувствовала такую любовь к Шани и подумала, что, наверное, поэтому она такая, а из меня непонятно что вырастет, если я дверь мыть не буду… На следующий день я попросила у мамы губку и помыла дверь, хотя она была совершенно чистая, и мама сказала, что лучше бы я пыль вытерла. Но пыль вытирать что-то не хотелось…
Ну, если честно, я знаю, как это все началось. Из-за девочки по имени Ноа Бен-Ами, которую мы звали Ноа Бет, потому что в классе была еще одна Ноа. Она года на два была нас старше, у нее уже даже грудь начинала расти – это в первом классе! А с мозгами что-то не то было, поэтому она и училась в первом, а не в третьем. Ее со мной посадили – так получилось. Помню, я как-то пришла домой и родителям сообщила, что – когда вырасту – буду зонà. (Я по-русски этого слова не знала.) Они так переглянулись странно и спросили, знаю ли я, что это? А я говорю: ну да, мне Ноа Бет сказала, по-моему, очень интересная работа. Ты – очень красивая женщина, и тебя фотографируют мужчины, а я и сейчас красивая женщина, и меня папа фотографирует, так что я уже почти зона. Только – говорю – мне непонятна одна вещь: почему надо на дороге стоять и чтобы машины рядом с тобой останавливались? Там ведь не очень красиво фотографироваться, к тому же не у всех с собой фотоаппарат, так очень долго ждать можно, пока подъедет кто-то с фотоаппаратом… Ну, родители мне объяснили, что такое зона, хотя им не очень хотелось, и посоветовали с Ноа Бет не дружить. А мне Ноа жалко было, потому что все в классе ее сторонились, и я не пересела. А через несколько дней Адар написал мне в записке, что меня любит. А я такая глупая была: показала эту записку Ноа. И она на переменке перед всем классом прочитала и высмеяла ее, а я не подозревала, что она ее взяла из моего ранца, и Адар подумал, что это я ей так сказала сделать, и возненавидел меня. А я все хотела ему объяснить, потому что он мне на самом деле нравился, то есть я еще не решила, нравится он мне или нет. Но при всех не хотела. У нас в тот день были кружки в одном и том же месте: у него – дзюдо, а у меня флейта – это меня папа заставлял, не знаю почему – он, кажется, страдал, когда я дома занималась, все повторял: «Природа отдохнула, о-о-о, как она отдохнула…» И вот я думала, что все скажу Адару после обеда, а он, не дожидаясь моих слов, толкнул меня и сказал, что я – дура и что он это в шутку написал, а на самом деле я – уродина. А он очень популярным был в нашем классе, особенно у мальчиков. И на следующий день, когда он вспомнил, что я – русия, его все поддержали, и началось…
А когда мы переехали сюда, в Хайфу, меня поместили в класс Таля Зээви – мальчика с волчьей фамилией и зелеными, волчьими глазами, всегда голодными, но не в смысле еды, а по-другому. Его все боялись. Рассказывали, что во втором классе он так избил одну девочку, что она попала в больницу. Но Таля не выгнали из школы, потому что его папа или дедушка – большой начальник, может, даже в правительстве.
Таль Зээви по классу, как король, ходил – то обзовет кого-то, то ущипнет, то вынет жвачку изо рта, скажет: «Жуй!» – и если стерпишь, то похвалит – по плечу хлопнет или позволит тебе дать ему списать… А если не стерпишь и ответишь – то у него есть друг Асаф – высокий и худой, как палка, с обезьяньим ртом – он за ним ходит как тень и все приказания выполняет. Например, Асаф тебя держит, а Таль Зээви бьет головой об стенку, или Таль Зээви руку заламывает, а Асаф на ноги наступает, чтобы не убежала – да, да, да, это все со мной было, потому что я конечно же не терпела, я конечно же отвечала! Был один период, когда они меня после школы каждый день подкарауливали – иногда к ним еще мальчишки из класса присоединялись – Талю не отказывали, и хотели – главное – унизить, но я при Тале не плакала, только с ненавистью на него смотрела, поэтому меня били еще сильней. Один раз я не выдержала и решила, что сбегу во время последней переменки. Надо было только охранника преодолеть. Он на воротах сидел, а в кармане – пистолет. И он не должен был позволять никому уходить из школы до конца занятий – только если родители заберут – потому что до часу дня школа за нас несет ответственность. Я понимала, что пистолет – для террористов, но думала: а вдруг все равно, когда буду перелезать через забор, он начнет стрелять? А просить у него выпустить было бессмысленно – он бы сказал маме позвонить, чтобы меня забрала, а она на работе была – в другом конце города. Поэтому я быстро перекинула ранец через забор и начала лезть, а охранник, конечно, увидел, закричал: что ты делаешь, слезь сейчас же! А я плакала и кричала: не стреляй в меня, не стреляй, я все равно убегу, и как-то очень быстро перелезла, он даже подбежать не успел, и понеслась в сторону автобусной остановки. Только я такая была в тот день, что мама – когда пришла вечером – заставила меня все рассказать, просто вытянула, и было бессмысленно отпираться, хотя я до этого довольно долго ей врала, что синяки оттого, что падаю, и она делала вид, что верит. На следующий день мама пошла в школу и подошла во дворе прямо к Талю Зээви, хотя она его не видела до этого, и сказала: «Пойдем к директору», а он: «Не пойду, – и с вызовом: – Что ты мне сделаешь, русия масриха?» И тут она взяла его за руку и насильно потащила к директрисе. Только та не Талем возмутилась, а мамой: «Вы применили насилие к ребенку, у нас так не принято, вы не у себя в России…» Ну потом она, конечно, обещала с его родителями поговорить. Особенно после того, как мама сказала, что она – журналист… И на какое-то время прекратилось. Недели на две.
Ну так вот. В тот день я постаралась сразу после уроков уйти и надеялась, что встречу во дворе Олиного дедушку – я иногда так спасалась. Но не успела, потому что очень быстро встретила Таля Зээви с Асафом. Точнее, они просто ждали, пока я выйду, а я шла за Эстер, нашей учительницей, и молилась, чтобы она не сворачивала и спустилась по ступенькам – оттуда рукой подать до ворот, но она свернула налево, и не могла же я за ней пойти, а никого уже почти не было, и коридор – узкий… Они догнали меня, и Таль Зээви сказал: «Поцелуй мой ботинок, тогда все прощу», а я ответила: «Еще чего», то есть я сказала тикфоц ли – это буквально значит «можешь прыгать», а на самом деле – «еще чего», и тогда он плюнул в меня – прямо в лицо, а я вытерлась рукавом и сказала: «У тебя слюна, как у верблюда, и пахнет так же», а он сказал: «Я сейчас тебе так вмажу, что ты полетишь обратно в Россию, прям сейчас полетишь». И ударил так, что я въехала головой в стенку, и вот это была та самая соломинка… Рядом валялась какая-то железная балка – отвалилась от чего-то – довольно длинная, и я ее схватила и стала ею размахивать – кругами – и кричала: моя голова – не футбольный мяч и, если кто-то до меня хоть пальцем дотронется, я ему вскрою череп камнем, которым разбиваю цнобарим, потому что мне надоело видеть так близко эту голубую краску на стенах – я ее ненавижу – и больше не будет стенок, клянусь, что не будет! Но это я все внутри кричала – на самом деле я кричала: а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а, а когда устала, то начала кричать то, что до этого в голове вертелось: пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет, пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет… Они, наверное, подумали, что я с ума сошла, потому что попятились и не попытались вырвать из рук балку, и Таль Зээви сказал Асафу: «Это она нас проклинает, она – ведьма» – и стал кричать мне: «Замолчи!» – а я не переставала, пока не начали спускаться с третьего этажа старшеклассники и Таль с Асафом не убежали, а я в тот день не поехала на автобусе, пошла пешком, и все повторяла: тот вечерний несказанный свет, тот вечерний несказанный свет…
А больше я не помню. Подробности – не помню. Я в апреле писала тесты и прошла конкурс в специальный класс – его по всей Хайфе собирали: нас будут в университет возить на лекции и в зоопарк раз в неделю на зоологию. Так что я к Талю Зээви больше не вернусь. Занятия через неделю кончаются. И через три месяца у меня новая жизнь начнется. Мне особенно интересно, будет ли в зоопарке жираф. Через полгода у меня юбилей – десять лет. И я даже чувствую, что у меня есть прошлое. Только я своим детям про это все рассказывать не буду – чтобы им настроение не портить.
Нет, я не хочу, чтобы никто не знал, что я из России. Когда-то хотела, а теперь – нет. Я тут подумала: если хочу стать настоящей израильтянкой, значит, нельзя Новый год праздновать? Мне тут многие говорили, даже моя любимая учительница, когда я первого января в школу не пришла: «Что вы никак не отучитесь – это же не еврейский праздник! Раз вы сюда приехали, живите, как евреи». А при чем тут это, когда Новый год – Москва и снег, и вкусно пахнущая елка, и стеклянные игрушки, и подарки, и гости, и торт «Наполеон», и бенгальские огни, и смеющиеся мама с папой – смеющиеся вместе, и, если я откажусь от Нового года, получится, что этого всего не было и что семьи у меня тоже никогда не было. Я так не могу – без Нового Года… Но без цнобарим тоже не могу. Ведь есть много людей, которые не знают, как это – поднять с земли, из-под хвои, из-под сажи орешек, разбить камнем и отправить в рот, очень много людей не знает, как пахнет цнобар, когда он не из магазина, а я знаю…
…В этом все и дело: выбрать – значит что-то забыть, а забыть – значит выбрать, а я не умею забывать, я ничего не забываю, и я всегда буду не там и не там, даже не посредине, и не между, а как привидение – все видеть, все помнить и не прикасаться, потому что все будет проходить сквозь мои прозрачные руки, а взять, предъявить как свое не имею права: там – оттого что уехала, здесь – оттого что не родилась, оттого что мои предки не работали в поте лица на этой земле и не сажали эвкалиптов, борясь с малярией, – предки мои сами стали землей, но там, а те, которые стали небом, осели потом пеплом на полях и были развеяны ветром повсюду, повсюду… Поверьте, я не сочиняю, я ведь говорю это пятнадцать лет спустя, потому что тогда сказать не могла, не знала как, но уже чувствовала, что буду любить аэропорты из-за их непринадлежности, ничейности, уже понимала, что и на слова не все имеют права (а слова, может, важнее земли), что никогда не буду говорить: «это – мое», то есть буду, но уточнять: мое – но не совсем, чуть-чуть мое, мое с оговоркой, говорить «мое», но с улыбкой, с подмигиванием, такое лукавое «мое», когда всем становится ясно, что ты играешь, предлагаешь себя на выбор: вам не нравится это «мое» – так у меня есть еще, много «мое», и вытаскиваешь их из себя одно за другим, как фокусник из шляпы, и не можешь остановиться, я прошу вас, вернитесь к нашему интервью пятнадцатилетней давности и зачеркните все, оставьте только последний кусок – про Новый год и кедровые орешки, потому что только это имеет значение, а не глаза Таля Зээви, который давно не больше, чем имя, не драки, не синяки, которые через день проходят, а потом перестают проходить совсем, только накапливаются: здесь мне не место – синяк, и здесь мне не место – синяк, и мне скучно – синяк, да, скучно, потому что мир иногда сужается, расширяясь, и, когда нет четкого «мое» и все может стать им, теряешь ориентиры и понимаешь что все, по сути, одинаково, и вот тогда – невыносимо, и все вещи, которыми якобы обладаешь (а на самом деле – конечно же нет) – названия растений, пейзажи, запахи, огрызки слов на разных языках – проваливаются куда-то, и ты сам проваливаешься, пытаешься зацепиться рукой за какое-то воспоминание, за слово, обозначающее птицу или насекомое, но срываешься и летишь, тебя ничего больше не связывает, ты свободен и счастлив, да, я совсем не про это собиралась сказать, а вышло – про это, я же вам давно сказала, что я вру, то есть сочиняю, так что не верьте мне: я, в каком-то смысле, абсолютно счастливый человек.