Все можно забыть, только не это… Когда-нибудь воспоминания об Инагуа поблекнут и сольются в моей памяти с другими, образы животных, птиц и людей, которых я там видел, потеряют четкость и превратятся в бледные, расплывчатые тени. Но я закрою в тишине глаза, и снова перед моим взором возникнет картина острова. Разрывая тьму, на меня надвинутся грохочущие звуки. В них слышится то гортанный рев, то шелест и вздохи; мелодия рвется вверх, а затем падает — и так без конца. Это шум прибоя. День за днем я слышал, как он грохочет неподалеку от хижины, перекатывая валы, вскипая пеной, образуя воронки, то шумный и гневный, то нежный и рокочущий. Я внимал ему час за часом, целыми неделями, пока он не запечатлелся в клеточках моего мозга во всех своих темах и вариациях. Днем и ночью он определял темп и тональность островной жизни. Чуть уляжется ветер, прибой становится спокойным и ласковым, но когда стихии бушуют и завивают волны барашками, в его голосе звучат раздражение и злость.

Жизнь на острове протекала под непрерывный аккомпанемент прибоя. Вот почему стоит мне услыхать шум разбивающейся волны — и сразу же вспоминается нескончаемая череда тропических дней, заросли неподвижного, пышущего жаром кустарника, мерцание дрожащего раскаленного воздуха, изогнутые, наклоненные в сторону моря стволы пальм на белоснежном берегу, плавные очертания голых дюн, сверкающих на солнце; застывшие в синем небе пальцы кактусов, насыпи, поросшие опунцией и акацией, призрачно-бледные пятна камыша и эфедры и темно-зеленые поросли железного дерева и лаванды. Прибой был музыкальным сопровождением к бархатистой атмосфере душных, темных ночей и к стальному свету луны на обрушенных стенах домов, испещренных узорчатой тенью листвы; сами листья вырисовывались черным зубчатым силуэтом на фоне звездного неба и проносившихся облаков, меж тем как небосклон искрился миллионами вспыхивающих огней. Шум океана не умолкал никогда — от него нельзя было ни уйти, ни спрятаться. Волны с рокотом разбивались о скалы и со свистом накатывали на отлогий песчаный берег, чтобы тут же отпрянуть назад.

Чем дольше я жил на Инагуа, тем сильнее привыкал к тому, что мои дневные труды неизменно заканчиваются под шум и плеск прибоя. Когда джунгли раскалялись до такой степени, что в них замирала всякая жизнь; когда равнины и соленые лужи застывали в полной неподвижности под отвесными лучами полуденного солнца; когда на белесых дюнах царила мертвая тишина, нарушаемая лишь легким шелестом песчинок под ветром; когда ящерицы прятались в норы, а птицы куда-то улетали, прямо-таки бесследно исчезали, — тогда я находил облегчение на морском берегу. Здесь всегда ощущалась жизнь, царило оживление и воздух дышал прохладой. Неведомая магнетическая сила, быть может, тот же самый инстинкт, который толкает узника к железным прутьям решетки, влекла меня сюда. Ноги, покрытые язвами и сожженные раскаленным песком, сами несли меня сначала к дому, где я оставлял дневные записи и собранные образцы, а потом на берег. Я купался, лежал, размышляя на прогретых солнцем скалах. Вначале я мало бывал на берегу, затем стал бывать там чаще, а под конец прогулки к морю вошли у меня в привычку. Это произошло еще и потому, что на острове не хватало пресной воды и стирать белье приходилось в морской. Инагуа — большой, плоский, каменистый остров, покрытый сухим, сыпучим песком и вязкими солончаками. На нем нет ни ключей, ни речек, а дожди — единственный источник пресной воды — выпадают довольно редко. Да и дождевая вода, простояв в лужах несколько часов, становится соленой. В поселке, правда, есть несколько колодцев, но вода в них такая соленая, что ее просто невозможно взять в рот. Большинство жителей рассчитывает только на дожди и собирает дождевую воду в каменные бассейны и деревянные чаны. У меня оставался бочонок хорошей, чистой ключевой воды, спасенный мною с парусника. Я выставил его перед хижиной и расходовал воду с величайшей бережливостью, зная, что наполнить его будет весьма затруднительно.

Итак, стирать приходилось морской водой. Мыло в соленой воде не мылилось, но белье получалось довольно чистым, потому что я отчаянно тер и отбивал его. Труднее всего было с мытьем посуды, но она у меня не особенно и загрязнялась, по той простой причине, что я не употреблял ни масла, ни сала. Дэксоны прибрали к рукам значительную часть наших запасов. А три ящика жира в жестянках, которые Колман собственноручно спас с «Василиска», тоже таинственно исчезли где-то на пути между лагуной Кристоф и Метьютауном.

На счастье, в моем распоряжении была груда банок с консервами, лежавшая под брезентом во дворе — ведь для приготовления обеда из консервированных продуктов почти не требуется воды. Впрочем, тут меня подстерегали сюрпризы, потому что все этикетки были смыты. Как ни старался я определять содержимое банок по их внешнему виду и размеру, мне так и не удалось вполне овладеть этим искусством. Хорошо помню самый чудовищный обед, какой я когда-либо ел. Однажды на исходе дня, целиком проведенного под открытым небом, я, голодный как волк, вернулся домой и вскрыл одну за другой четыре банки — во всех оказалась фасоль, и все в разных видах. Вот уже третий день подряд я напарывался на фасоль, но выбрасывать пишу было нельзя, и я покорно ее проглатывал, В тропической жаре вскрытые консервы моментально портятся, и мне приходилось съедать все, что ни попадалось. Противнее всего оказались лососина, тыква и вишневый компот.

Зато мне достался в личное пользование отличный плавательный бассейн. Конечно, ему было далеко до бассейнов в современном духе, сверкающих металлом и кафельной облицовкой: это была всего-навсего промоина, вырытая прибоем в прибрежной скале. Глубиной она доходила до четырех футов, а запас свежей воды в ней непрерывно пополнялся за счет водяной пыли, перелетавшей через скалы со стороны моря. Бассейн весь день находился под лучами солнца, и вода в нем нагревалась до самой подходящей температуры — температуры человеческого тела или чуть-чуть пониже.

Мне так нравилось купаться в этом естественном пруду, что я придумывал для себя тысячи оправданий, чтобы поплавать в кристально чистой воде. Но я никогда не намыливал тело, потому что мыло явно раздражало сотни мелких рыбешек, населявших бассейн. Синие, золотые, серебристые, красные и пурпурные, они переливались всеми цветами радуги. Среди них попадались экземпляры с яркими черными и желтыми полосками. Эти полосатики отличались особым дружелюбием и все норовили куснуть меня за голую спину или за палец ноги. К ним часто присоединялась стайка рыбешек бледно-коричневой окраски, точь-в-точь под цвет окружающих скал. Рыбки, словно призраки, скользили над самым дном, входили в тень, отбрасываемую моими ногами, и щекотали меня плавниками.

Когда я набрел на этот водоем, то обнаружил в нем четыре великолепных морских анемона — ни дать ни взять огромные красные гвоздики. Я содрал их с камней, на которых они лепились, и пересадил в уголок бассейна; там этот живой букет прижился и явно процветал. В моем пруду прижился и такой гость, от которого я должен был во что бы то ни стало избавиться: большой морской еж, черный и бархатистый, весь в острых иглах, в полтора-два дюйма каждая. Его я перенес в другую лужу, и он как будто легко освоился на новом месте.

Постоянная смена населения в этом приморском водоеме просто поражала. Рыбы появлялись и исчезали с каждым приливом, но для меня остается загадкой, как им это удавалось: ведь через край скалы в бассейн попадала лишь тончайшая водяная пыль. Вместе с рыбами в нем появлялось и исчезало неисчислимое множество беспозвоночных — причудливых креветок, обыкновенных и пильчатых, с такими прозрачными, светлыми боками, что можно было разглядеть, как работают их внутренние органы и переваривается то, что они съели на завтрак. Часто попадались и раки-отшельники, тащившие на себе морские раковины с налипшими гирляндами мха и водорослей; реже — морские черви, быстро прятавшиеся в трещинах, а иногда — маленькие медузы, похожие на розовые венки из лаванды. Они плавали, не делая ни малейших движений, и только их зонтики чуть заметно пульсировали.

Порой мне надоедала моя тихая заводь, но стоило пройти десять шагов — и я мог поплавать на бодрящих волнах океана. Коралловый уступ плавно спускался от бассейна к веселой, заросшей мхом желтой площадке, метров на шесть вздымавшейся над поверхностью самой синей в мире воды. Волны разбивались об этот уступ и откатывались назад, обнажая подводную часть фантастически разукрашенного рифа. Здесь, когда я плыл обратно к берегу, мне приходилось соблюдать всяческую осторожность, потому что волны били о скалы с огромной силой. Вся хитрость заключалась в том, чтобы, уловив подходящий момент, броситься на гребень набегающего вала; он выносил меня на площадку, поросшую мхом, и я сразу вскакивал и цеплялся за скалу, чтобы меня не снесло обратно в океан.

Это было чудесное развлечение, но на время мне пришлось от него отказаться, потому что однажды совсем близко у моих ног неспешно проплыла огромная, не менее шести футов длиной, мурена: я слишком близко подплыл к ее логову. Никогда в жизни я не чувствовал себя более скверно: ведь я совершенно не подозревал о ее присутствии и лишь в самый последний момент, собираясь выйти на берег, увидел длинную зеленую голову с могучей пастью и острыми, как кинжалы, зубами. Я буквально бросился на камни, ухватился за выступ скалы и выбрался на берег.

Мурена — одна из самых хищных и страшных морских рыб. У мурен в обычае, спрятавшись в темной пещере или яме, подстерегать неосторожных рыбешек. Они принадлежат к семейству угрей и на вид кажутся неповоротливыми, но могут развивать неслыханную скорость. Почему эта гадина не отхватила у меня ни кусочка мяса? Вероятно, я ей не понравился и моя белая кожа не внушила ей ничего, кроме вульгарного любопытства. Встреча с муреной очень меня испугала, и прошло несколько недель, прежде чем я снова отважился пойти купаться на море.

Лежа на краю огромного камня, я в промежутке между двумя набегающими волнами получал возможность разглядеть подводную часть рифа. Таким образом мне удалось обнаружить футах в двенадцати ниже уровня воды логово мурены. Днем ее обычно не было видно, но ближе к вечеру она подплывала к выходу из пещеры и высовывала наружу голову. Я решил поймать ее и избавить окрестные воды от этой гадины.

В куче спасенного имущества, лежавшего под брезентом во дворе, я нашел кусок пенькового линя в четверть дюйма толщиною. Крючок я сделал из стального прута, служившего нам в качестве распорки на «Василиске», согнув и заострив один из концов. Мне нечем было зазубрить крючок, но я полагал, что если буду держать лесу все время натянутой, мурена от меня не уйдет.

В тот же вечер после отлива я поймал для наживки какую-то рыбешку, навестившую мой водоем, и насадил ее на крючок. Бока рыбешки я надрезал перочинным ножом, чтобы из них пошла кровь, а затем пустил ее в воду. Мурена еще не показывалась, но я надеялся, что она стоит в футе или двух от входа. Рыбешка на крючке отчаянно дергалась, и мне все время приходилось подправлять лесу, чтобы удержать наживку у самого входа в пещеру. Вокруг наживки уже возбужденно шныряло несколько небольших рыб. Из-за непрерывного движения воды мне было трудно разглядеть, что происходило на глубине, но минут через десять я все же заметил, что безобразная зеленая голова начинает медленно высовываться из пещеры.

Трудно себе представить, с какой осторожностью действовало это предназначенное мне в жертву чудовище. Мурена не спешила: извиваясь между водорослями, она приближалась к наживке мельчайшими рывками, не больше чем на какую-то долю дюйма за раз. Рыбешка помельче тут же отплыла на почтительное расстояние и, не смея приблизиться, с явным интересом наблюдала за разворачивающейся драмой. Пасть мурены медленно раскрылась, и я увидел ряд прямых зубов цвета слоновой кости. Голова снова чуть продвинулась вперед В нетерпении я дернул леску, и наживка почти коснулась рыла мурены. Полость рта ее сверкала белизной. Челюсти равномерно, с мучительной медлительностью сомкнулись над мертвой наживкой. Мурена глотнула и тут же скользнула назад. Изо всех сил я натянул лесу, но в голубой воде подо мною вдруг все забурлило, и бечевка, обжигая пальцы, стремительно пошла в воду. Тогда я быстро накинул петлю на выступ скалы и повис на конце лесы, сна натянулась, как стальная проволока. Закрепив лесу узлом на выступе скалы, я налег на нее всей тяжестью своего стодевяностофунтового тела, но она не поддалась. Огромная рыбина была уже в своей пещере и прочно там засела.

Десять минут кряду я изо всех сил тянул и дергал бечеву, но в конце концов был вынужден в изнеможении опуститься на камни. Леса не подалась в мою сторону ни на дюйм, но и мурена не забилась глубже в свою пещеру. Мы ничего не могли поделать друг с другом. Тогда я бросился домой, схватил небольшой блок и тали — остаток нашей оснастки — и бегом вернулся на берег. Леса была по-прежнему туго натянута. Я быстро сделал бензель на той части лесы, что находилась у самой воды, а конец талей закрепил вокруг того же уступа, на котором держалась леса. Затем я снова приналег, теперь уже на тали, но с тем же результатом. Мое приспособление позволяло мне тянуть силою нескольких человек, но я по-прежнему не мог сдвинуть мурену с места. Ума не приложу, как я не вырвал у нее всю глотку. Я закрепил свободный конец за коралловый риф и снова налег всей своей тяжестью на лесу. На этот раз она как будто подалась. Я сбегал домой еще за одним куском каната и одним концом привязал его к тому месту, за которое тянул, а другим еще за один уступ.

Так дюйм за дюймом я вытягивал мурену из ее логова. Она упорно сопротивлялась, судорожно извиваясь всем телом. Сумела даже чуть-чуть попятиться назад, как вдруг сдала все позиции. В слепой ярости, обезумев от боли, она вылетела из пещеры и вцепилась зубами в лесу. Я рывком выдернул ее из воды на поросший мхом уступ скалы, а затем принялся отвязывать тали, чтобы оттащить мурену подальше от воды.

Но я не учел дикой злобы задыхающейся рыбины. Рывками шлепая по водорослям, она ринулась в мою сторону. Я увернулся, бросил лесу и забрался повыше. Мурена злобно щелкала зубами, и звук этот напоминал звук кастаньет. Из ее пасти струйками текла кровь. Я знал, что одного укуса этих зубов достаточно, чтобы вызвать тяжелое нагноение, которое не залечишь и в несколько месяцев. Более того, если кровь, капающая из разодранной глотки мурены, попадет на открытую рану, появится непосредственная угроза для жизни, так как в крови большинства угрей содержатся ядовитые вещества и нескольких кубических сантиметров их достаточно, чтобы вызвать такую же мучительную смерть, как от укуса гремучей змеи. Как сейчас помню один лабораторный опыт, при котором я присутствовал: кролику ввели вещество, добытое из крови обыкновенного угря. Называется оно ихтиотоксином. Бедный зверек умер в страшных конвульсиях. И еще я видел руки рыбаков, распухшие и покрытые язвами; они разрезали угрей на приманку крабам, и яд попадал в трещины кожи.

Меж тем мурена соскользнула в воду и попыталась удрать, но я тут же схватил лесу и выволок ее высоко на берег, куда не достигал прибой. Там она долго лежала, разевая пасть и молотя хвостом по песку. Прошло немало времени, прежде чем она подохла, и только через четыре часа я решился подробно рассмотреть ее. Не один раз, думая, что все уже кончено, я издали, для проверки, тыкал в нее палкой, но она тут же оживала и впивалась зубами в дерево. Одну палку, толщиной около дюйма, мурена искрошила в мелкие щепы.

Крючок, как выяснилось, прочно засел у нее в желудке, и его пришлось извлекать ножом. Шкура этой гадины, толстая и кожистая, без каких-либо признаков чешуи, была покрыта толстым слоем слизи. Когда я волочил ее по камням, этот слизистый покров местами сошел, и под ним обнажилась ярко-синяя кожа. Рыба казалась зеленой именно благодаря сочетанию желтой слизи и синей кожи. В общем, вид у мурены самый гнусный: глаза маленькие и злобные, в каждой линии узкой, безобразной головы запечатлелась жестокость. Когда она подохла, я разрезал ее пополам и выбросил оба куска в море. В желудке у нее я обнаружил несколько рыбок и остатки краба.

Но поимка мурены была случайным, хотя и памятным эпизодом в моей островной жизни. Подлинное чудо приливов и прибрежных утесов открывалось не сразу, не в один день. В него приходилось проникать постепенно, мало-помалу, как в какой-нибудь сложный пассаж Бетховена или "Шопена, который от повторного прослушивания становится более понятным и прекрасным. На первый взгляд скалистый берег казался безжизненным, если не считать величественного шума катящихся волн. Но вскоре я понял, что эти двадцать футов от вершины прибрежных утесов до уровня моря являются ареной самой сложной в мире органической жизни.

Мой приморский бассейн служил двойной цели. Во-первых, это было место для отдыха и купания; во-вторых, здесь можно было погрузиться в воду и спокойно наблюдать за жизнью животных, заселяющих полосу земли, омываемую прибоем. Из воды высовывалась только моя голова, но ни одна птица, ни одно животное, казалось, не принимали ее за голову живого человека, и меня никто не боялся. К тому же я наблюдал органическую жизнь в особом ракурсе, так сказать с точки зрения улитки, потому что край моего водоема находился на одном уровне с пенным водоворотом набегающих волн. Погружая голову в воду до самых глаз и склоняясь на один бок, словно какой-нибудь неуклюжий ламантин, я оказывался в одной плоскости с моллюсками и анемонами, чуть повыше рыб и пониже стремительно снующих крабов-грапсусов. Вися между землею и водою, я мог наблюдать за обеими стихиями, не будучи связанным ни с той, ни с другой. Стоило мне перевести взгляд — и вместо темной глубины воды передо мной оказывались несущиеся по небу облака.

Результаты научных исследований в большой мере зависят от того, откуда и под каким углом зрения рассматривается то или иное явление. Одна и та же улица представляется нам двумя совершенно чуждыми друг другу мирами в зависимости от того, смотришь ли на нее из окна тридцатого этажа или из люка посреди мостовой. В первом случае люди принимают пропорции снующих муравьев, во втором кажутся великанами, вздымающимися к небу. С тридцатого этажа человек выглядит букашкой среди букашек, из люка кажется, что он заполняет собой всю улицу, по которой идет. Погружаясь в водоем, я попадал в положение наблюдателя, глядящего на мир из люка, и поэтому все представлялось мне в новом свете. Только когда я выклянчу, займу или украду самолет, чтобы взглянуть на пляж Инагуа с высоты тысячи футов, я допущу мысль, что начинаю исчерпывать возможности этого острова.

Различают ли улитки и другие моллюски цвет? Мне это не известно, но, заняв позицию, с которой смотрит на мир улитка, я попал в царство великолепной игры оттенков и цветов. Меня окружал необычайный желтый космос, где в больших лиловых и фиолетовых коридорах были расстелены как попало большие пурпурные ковры. На фоне оранжевых и коричневых, прямо с палитры Ван-Дейка, драпировок здесь гордо возносились изумрудно-зеленые башни с переливчатым розоватым крапом. А дальше, до широкого, беспрестанно меняющего свои очертания горизонта, шла ярко-синяя полоса, лазурное пространство, которое, как ни странно, никогда не оставалось неподвижным, но вечно текло и поднималось к голубому небу; приблизившись, оно теряло синеву и приобретало бледно-зеленый оттенок, а затем вспыхивало расплавленным золотом, которое в свою очередь переходило в ослепительно белый цвет, чистый и сверкающий, окаймленный по краям мерцающим ореолом всех цветов радуги. Затем горизонт отступал, и на весь этот мир снова наплывала желтизна, перемежавшаяся с небесно-голубыми потоками и сиянием королевского пурпура. И всюду вкраплены ярко- зеленые, как свежая листва, пятна, темно-шафрановые островки, густые тени коричневых тонов.

Этот мирок изобилует вулканами такой же строго конической формы, как Фудзияма, и каждая вершина увенчана кратером. Но на этом сходство с Фудзиямой кончается, потому что по цвету они совсем иные: бледно-зеленые, с большими розовыми крапинами. Повсюду разбросаны и залиты ручейками пузырящейся воды огромные подушки для булавок, сплошь утыканные острыми иглами, нелепейшие штуковины такого яркого пурпурного цвета, что местами он кажется черным, а на тонких гранях играет пунцовыми и лиловатыми переливами. На иглах, как на клинках дамасской стали, выгравированы тончайшие рисунки, и каждая из них заканчивается страшным крючком. Кроме того, тут имеется множество бронированных танков, причем броневые листы на них расположены рядами, на стыках заходя одна на другую. Все ряды броневых листов соединены гибкой каймой, достигающей земли и сплошь усеянной самоцветами — изумрудами и сапфирами вперемежку с гранатами, аметистами, кристаллами берилла и циркона. Самоцветы сочетаются определенным образом, изумруды и гранаты идут волнистыми линиями, что создает впечатление обдуманной, но совершенно неудачной маскировки.

Все пропорции в этом мирке сдвинуты и нарушены. По сравнению с подушками для булавок вулканы кажутся карликами. Бронированный танк ничуть не меньше изумрудной башни, а пунцовые ковры расстилаются на десятки акров. Только когда я поднимал голову, меняя ракурс, мир возвращался к нормальным пропорциям. Передо мной был уже не желтый космос, а склон, поросший водорослями; пунцовые ковры превращались в губку, вулканы принимали размеры обыкновенной диодоры — улитки, похожей на блюдечко; усыпанный драгоценностями танк оказывался моллюском-хитоном; чудовищные подушки для булавок — пурпурным морским ежом, а колеблющийся горизонт всего-навсего гребнем набегающей морской волны.

Разгадку всей этой жизни следует искать в танке. В этом мирке никогда не прекращается война, здесь идет нескончаемая борьба и выживает только тот, кто защищен крепкой броней, известковыми стенами крепостей-раковин, острыми, как стальные клинки, иглами или другим оружием.

Нигде в природе не ведется такой ожесточенной борьбы за существование, как на морском побережье.

Полоса приливов и отливов отличается постоянной сменой сухопутного и водного режимов, холода и невыносимой жары, она все время подвержена действию сокрушительных волн и бушующего прибоя. Выжить здесь может только самый жизнеспособный. Однако именно в этой полосе, между линиями прилива и отлива, совершились события величайшего значения в истории нашей планеты. Рядом с ними меркнут и кажутся ничтожными деяния всех Цезарей, Александров и Наполеонов. Результаты побед великих завоевателей ощущаются а лучшем случае в течение нескольких столетий, а затем бледнеют, отступают, уходят в прошлое. Другое дело — события, совершившиеся в полосе прибоя; здесь возникло множество живых существ, которые, обретя величайшую жизнеспособность в этом бурлящем водовороте, сумели завоевать огромные пространства суши.

Есть закон природы, в основном признаваемый всеми учеными, хотя в деталях еще имеются некоторые разногласия, который гласит, что существа, живущие в постоянно меняющихся условиях и в неустойчивой среде, более склоны к физическим изменениям и приспособлению, чем организмы, ведущие спокойный образ жизни. Возьмем, например, морских лилий, древнейших жителей моря — они живут в тишине и покое океанских глубин, где одно десятилетие мало чем отличается от предыдущего и последующего, и поэтому сохраняются почти без всяких изменений в течение миллионов лет. Ведь условия их существования и сейчас такие же, как в ту отдаленную эпоху, когда они достигли апогея в своем развитии. У них не было импульса к изменению. С другой стороны, отдаленный предок человека, амфибия, развилась из гигантской пресноводной рыбы. Нигде не существует более разнообразных, тяжелых и изменчивых условий, чем в полосе приливов и отливов. Поэтому не удивительно, что многие обитатели моря, попав в эту полосу, превратились в сухопутных животных.

Чтобы получить представление о том, какую беспокойную жизнь вынуждены вести обитатели прибойной полосы, к каким разнообразным ухищрениям они прибегают в борьбе со своим основным врагом — прибоем, мне стоило только погрузиться в теплую воду моего бассейна. Изо дня в день огромные пенящиеся валы накатывали на утесы, тысячами брызг взлетали высоко в небо и с ревом отступали назад. Шум моря не затихал здесь никогда, эхом отдаваясь в воздухе. Огромные глыбы коралла и песчаника, весом во много тонн, громоздились одна на другую, образуя на вершинах прибрежных скал нечто вроде крепостного вала. Их забрасывал туда во время бурь разыгравшийся океан. Многие из этих глыб были более фута толщиной и имели несколько ярдов в окружности. Тем не менее океанские волны закинули их, словно щепки, на высоту в тридцать с лишним футов. Тут же рядом находилась колония нежных гидроидов — небольших, похожих на цветы животных, с такими прозрачными щупальцами, что они казались совершенно невещественными. А дальше свисали длинные нити водорослей, тонкие, как кастильское кружево, затейливо переплетающиеся между собой и расходящиеся при малейшем прикосновении. Как они могут выдерживать напор многих тонн воды, которые обрушиваются на них каждые несколько секунд? Они спасаются тем, что уступают этому напору, передвигаясь в том же направлении, куда течет вода, оказывая ей как бы пассивное сопротивление, родившееся за много тысячелетий до Махатма Ганди. И волны бессильны перед ними.

Классифицируя людей по образу жизни, мы для удобства делим их на различные касты и группы. Среди нас есть либералы и консерваторы, вольнодумцы и твердолобые, независимые и сторонники твердой дисциплины. Даже подпевалы находят себе место в нашем обществе закоренелых индивидуалистов. То же самое относится к обитателям полосы приливов. Анемоны и кружевные водоросли относятся к категории подпевал. Они спасаются тем, что при соприкосновении с высшими силами всегда с ними соглашаются; ведь сопротивляться или вступать в пререкания было бы чистым безумием… Моллюски — хитоны и диодоры — принадлежат к породе твердолобых. Жизнь бушует и изменяется вокруг них, а они не благоволят этого замечать. Одетые в непроницаемую броню, защищенные крепкими костяными или известковыми панцирями, они неподвижно сидят на месте. Ни напор волн, ни зной, ни нападение врага не заставят этих упрямцев переменить привычный образ жизни. И я только еще более убедился в уместности своего сравнения, когда, набрав большую коллекцию диодор, обитавших как выше, так и ниже линии прибоя, обнаружил, что особи, жившие в местах, подверженных наиболее сильному действию волн, одеты в самую толстую броню. Как это похоже на наших твердолобых: чем изменчивее мир, тем нечувствительнее они к переменам!

Двустворчатые ракушки, пурпурно-черные мидии, живущие большими сообществами, прибегают к совершенно иному, им одним свойственному способу сопротивления. Из морской воды они извлекают особое вещество, подвергают его таинственной химической обработке и прядут длинные шелковистые канаты, которыми пользуются как верповальными тросами — разбрасывают их в разные стороны, закрепляя свободные концы за скалы. Похоже, что количество выбрасываемых канатов находится в обратной зависимости от безопасности местонахождения моллюска. Эти якорные цепи известны под названием биссуса. Именно из этого вещества делался жесткий, шелковистый материал, из которого шили наряды дамам в средневековой Европе. Эти ракушки настолько необычны, что я долго затруднялся уподобить их какому-либо типу людей, но наконец мне пришло на ум, что они чем-то напоминают неповоротливых благоразумных людей, интересующихся главным образом страховыми полисами, ценными бумагами с золоченым обрезом и облигациями, приносящими невысокий процент. Эти люди тоже бросают якоря с наветренной стороны, чтобы уберечь себя от превратностей судьбы. Подобно этим людям, двустворчатые моллюски никогда не погибают в одиночку, но всегда огромными массами; это случается, когда все сложное переплетение биссусовых нитей разом поддается напору волн и моллюски уносятся в морские глубины на поживу голодным рыбам.

Прямую противоположность двустворчатым моллюскам представляют крабы-грапсусы. Вокруг моего водоема их можно было видеть десятками. Среди них встречались и малыши в полдюйма шириною, и крупные экземпляры дюймов в восемь от клешни до клешни. Костюмы у них коричневые в волнистую полоску, в клетку и в крапинку, точь-в-точь под цвет прибрежных скал. Глядя на них, я вспоминал молодчиков, что толкутся около ипподромов, собирая и продавая перед скачками сведения о лошадях. И те, и другие ходят в клетчатых одеяниях и подхватывают свою добычу на ходу. Вся жизнь крабов проходит в беспрерывном шнырянии по берегу в промежутке между двумя волнами. Едва наскочив на поживу, они тут же вынуждены оставлять ее. Мне никогда еще не приходилось встречать таких неврастеников, как эти крабы. Лишь когда я застывал в полной неподвижности, они подползали вплотную и блестящими, выпуклыми, насаженными на стебелек черными глазами напряженно меня разглядывали, сторожа каждое мое движение. Подходили они бочком, то и дело молниеносно откатываясь назад, а затем снова возобновляя свое медленное продвижение вперед.

Однажды я дал целой дюжине крабов собраться вокруг бассейна. Они тотчас же нашли какие-то микроскопические крохи и начали кормиться, грациозно поднося пищу клешней ко рту. Кстати, рот у этих крабов открывается не сверху вниз, а вбок. Внезапно я поднял голову — и скалы закишели молниеносно удирающими тварями. Они мчались так быстро, что невозможно было разглядеть их ноги, а некоторые, находившиеся на краю нависавшего над океаном утеса, сломя голову бросились вниз, в ревущий водоворот наступающего вала. Никаких колебаний, ни единой мысли о том, что ждет их внизу — ими руководил один только импульс к бегству…

По меньшей мере минут на двадцать всякая жизнь на скалах замерла. Затем мало-помалу из трещин снова начали осторожно выползать крабы. Те, что бросились прямо в набегающий вал, вылезли бочком на сушу, мокрые, но целые и невредимые. Они устояли против напора воды благодаря тому, что цепко ухватились своими острыми клешнями за неровности камня и плотно прижались к нему, не позволяя воде подхватить себя снизу и смыть с места. Расположение крабьих глаз на длинных стебельках увеличивает сектор обзора почти до 360 градусов, поэтому волна никогда не застает краба врасплох. В тот момент, когда она накатывает, краб распластывается и ждет, чтобы вода схлынула, а затем снова поднимается и продолжает свой путь до нового вала; зона расселения крабов-грапсусов ограничивается с одной стороны вершинами прибрежных скал, с другой — полосой ревущего прибоя. Нигде больше на острове я их не встречал. Здесь они спариваются, кладут яйца, кормятся, живут и умирают; при этом им всегда приходится быть начеку.

Крабы-грапсусы, наиболее типичные представители органической жизни в полосе прибоя, служат наглядной иллюстрацией к тому, каким образом суша, бесплодная и голая, заселялась ползающими существами. Если анемоны, моллюски и морские ежи еще целиком связаны с океаном и ведут жалкое существование во время отливов, крабы-грапсусы могут часами обходиться без воды и выходить на сушу. Строго говоря, это морские животные, находящиеся в процессе превращения в сухопутных. Хотя они и прикованы к узкой двадцатифутовой полоске берега, прилегающей к воде, все же на пути к преобразованию в обитателей суши они продвинулись дальше, чем кто-либо из их сородичей. Их удерживает около воды только незаконченное анатомическое перерождение жабр в дышащие воздухом легкие. Им нужно часто погружаться в соленую океанскую воду за новой порцией кислорода. Но лабораторные опыты показывают, что эти крабы могут прожить несколько часов с вырезанными жабрами, дыша воздухом. Любой другой морской краб погибает от такой операции.

Все знают сороконожек — они прославились тем, что у них очень много ног. Но по развитию конечностей они все же жалкие дилетанты в сравнении с морским ежом. Морского ежа можно назвать дикобразом подводного царства. Его невозможно взять в руки, разве что найдется человек с пальцами, вылитыми из металла; все тело у морских ежей защищено длинными, острыми иглами, крепящимися к телу при помощи хитроумно устроенных шарниров. Морские ежи массами были разбросаны вокруг моего водоема и вдоль всего берега; казалось, что камни разукрашены целыми гирляндами колючего репейника. Наступить на такого ежа и больно, и опасно: его иглы покрыты слизью, насыщенной бактериями, которые вызывают тяжелое нагноение; они в зазубринах и такие хрупкие, что, вонзившись в тело, легко ломаются. Однажды я занозил ногу такой иглой и долго мучился, пока не вырезал ее скальпелем. Но и после этого потребовалось больше недели, чтобы залечить рану.

Нижняя часть этого колючего тельца представляет собой сплошную заросль ножек. Чудные, похожие на трубки присоски расположены симметричными рядами, расходящимися от центра, где находится круглое ротовое отверстие. На этих-то ножках, сокращающихся и вытягивающихся в волнообразном ритме, морские ежи медленно передвигаются с места на место. И какой бы неровной ни была поверхность, на которой находится морской еж, он к ней прочно прикрепляется по всей поверхности своего тела. Вот почему морской еж не боится прибоя: он накрепко прилепляется к месту, сколько бы ни шумели над ним волны.

Морские ежи кажутся безголовыми тварями, жалкими автоматами без проблеска интеллекта. Это верно в буквальном смысле слова: у них действительно нет мозга. Вся их центральная нервная система сводится к ганглиям, утолщениям нервов, расположенным в сферическом тельце. Морской еж функционирует, потому что нервные узлы получают раздражение от подвижных частей его тела. Одна подвижная часть вызывает активность другой; животное управляется своей собственной активностью. Различие между животным, имеющим мозг и лишенным его, между собакой и морским ежом, например, сводится к тому, что собака двигает ногами, а морского ежа, наоборот, двигают его собственные ноги. Но как бы то ни было, я не мог не восхищаться тем, как эти подвижные репейники отстаивают перед лицом бушующих стихий свое место в жизни.

Животное, способное жить в мире бушующего прибоя, отлично управляясь с несколькими сотнями обособленных ног, уже достигло очень высокой организации, независимо от того, есть у него мозг или нет. Ведь многие люди подчас с трудом управляются со своими двумя ногами.

Я не подозревал, какие замечательные создания эти морские ежи, пока не понаблюдал за ними из своего благословенного бассейна. Одно в них всегда меня поражало: их безупречный внешний вид. Прибой часто приносит целые вороха вырванных с корнем водорослей и огромные кучи крупнозернистого песка и гравия. И вот, хотя остальные животные — улитки, ракушки и хитоны — выглядят изрядно потрепанными и часто покрыты паразитами, например, морскими уточками, морские ежи всегда отличаются безукоризненной аккуратностью — никогда ни песчинка, ни обрывок водоросли, ни паразиты не портят их черных, как агат, шубок. Это тем более удивительно, что иглы, казалось, должны бы легко захватывать всякий мусор. Но в том-то и дело, что у ежей «разработана» целая система для содержания себя в чистоте. Если комок грязи или песка случайно застрянет между иглами, он тотчас же извлекается чем-то вроде тоненьких кусачек или пинцета, снабженного тройным рядом зажимов, как у некоторых марок экскаваторов. Это приспособление насажено на гибкий стержень, состоящий из мускула, обтянутого кожей, который передает извлеченный мусор соседним кусачкам, чтобы те отнесли его дальше. Процедура передачи продолжается до тех пор, пока очередь не дойдет до трубчатых ножек, расположенных не только снизу, вокруг ротового отверстия, но и кое-где на спине. Захватив несносную песчинку, нога выбрасывает ее в воду.

С мелкими паразитами, которым удается проскочить через заграждение игл, морской еж обращается далеко не столь деликатно. В тот самый момент, когда паразит коснется кожи ежа, все пинцеты сразу приходят в движение и начинают открываться и закрываться, пока какой-нибудь из них не захватит добычу. Тут пинцет крепко зажимает паразита и, если завяжется борьба, к нему на помощь спешат другие. Множество крошечных клешней зажимают пленника, и только его смерть сможет ослабить хватку. Тогда труп передается от одной клешни к другой, от одной ножки к другой, достигает рта и пожирается.

Кроме нескольких сот трубкообразных ножек, морские ежи пользуются и другими средствами, чтобы отстоять свое место в жизни. Многие из них, например, живут в небольших каменных пещерах. Вход в эти пещерки уже, чем тело ежа. Эти пещерные жители находятся почти в полной безопасности — ни с какой стороны к ним не подступишься, а вход они охраняют иглами. Но за свой покой они платят дорогой ценою — это настоящие узники, приговоренные к пожизненному заключению и не имеющие ни малейшей надежды на освобождение. На заре своей жизни они облюбовали себе местечко и, выделяя какую-то очень едкую жидкость, разъедающую мягкий коралл, проделали в нем углубления. Из этих убежищ никакие волны не могут унести морских ежей в океан. Но животные постепенно растут, и им приходится расширять свою норку. Морская вода и кислота, выделяемая морским ежом, разрушают каменные стены по бокам и снизу, но входное отверстие остается почти таким же, каким было вначале. Не так ли бывает с людьми: иной всю жизнь старается устроиться поудобнее, чтобы под конец увидеть себя безнадежно обремененным плодами своих трудов? Вокруг бассейна я нашел десятки таких пещерок с плененными морскими ежами. Они выглядели не менее здоровыми и хорошо упитанными, чем их собратья, разгуливающие на свободе. Конечно, свободные особи находят себе больше пищи — они питаются водорослями, перемалывая их своими смешными пятиугольными челюстями. Пленникам же приходится довольствоваться тем, что им приносят волны — изнутри их пещеры начисто вылизаны и не содержат ничего съестного.

Морские ежи — не единственные обитатели полосы прибоя, которые умеют просверлить в камне норку, чтобы в ней найти защиту от удара волн. Свешиваясь через край бассейна в облако водяной пыли, всегда стоявшей над пузырящимися волнами, я рассматривал риф со стороны океана; он был весь изрыт бесчисленными крохотными отверстиями. Такие же дыры я обнаружил и на раковинах многих брюхоногих моллюсков, обитавших в полосе прибоя. На первый взгляд эти пустоты были необитаемы, но при помощи анатомической иглы оттуда можно было извлечь небольшие кусочки коричневого вещества. Подробное исследование показало, что это губки. Подобно морским ежам, губки протравляют кислотой отверстия в коралле и селятся в них. Некоторые отверстия были такой правильной формы, словно их просверлили буром. Но еще глубже я проник в тайны этих пробуравленных пещер, когда выломал кусок коралла с множеством заточенных в нем губок и дома изучил их структуру под микроскопом. В теле одной губки — она сама была не более четверти дюйма в диаметре — поселилась личинка какого-то ракообразного. В ранней молодости большинство ракообразных столь не похожи на взрослых особей, что я не смог его точно определить. Рачок был угловатый, удлиненной формы и, очевидно, прошел ранние стадии своего развития в пористом теле губки, взрослея и набираясь сил, прежде чем выйти на борьбу со стихиями в огромный мир, где шумит прибой. Я много бы дал, чтобы наглядно восстановить историю его жизни и увидеть, как, вылупившись из икринки, он проделал свой путь к темному логову в теле сверлящей губки.

"Василиск"

Скудная растительность острова

Вдоль берега тянется зеленая линия пальм

Пауки давно поселились в этом доме

Ящерица грациозно застыла перед дверью

Колибри

В цветах колибри находит нектар

Некоторые обитатели полосы прибоя, хитоны, например, в борьбе за жизнь превращаются в нечто вроде липкого пластыря и с такой силой держатся за камень, что оторвать их можно только ножом или щипцами; другие прячутся в трещинах или углублениях наподобие сверлящей губки, третьи снуют по берегу, как крабы-грапсусы, четвертые укрываются в прочных известковых домиках — так поступают, как известно, улитки или брюхоногие моллюски, а морские анемоны, или актинии, пользуются в борьбе со стихией совершенно оригинальным средством — своей собственной гибкостью.

В разных местах на прибрежных скалах я нашел несколько видов морских анемон. Чаще всего встречались больышие пунцовые экземпляры, подобные тем, что я пересадил в угол своего бассейна, чтобы случайно их не раздавить, но попадались и морские анемоны поменьше, эти в великом множестве обитали на гребнях скал. Они были до того красивы, прозрачны и хрупки, что казались какими-то нереальными. Их цилиндрические тельца и щупальца окрашены в нежно-серый, мышиный цвет. Цвет как будто невидный, но он удивительно красив под золотистыми солнечными лучами, пронизывающими прозрачные ткани. У пунцовых, более крупных актиний чересчур роскошный, даже несколько кричащий вид, а прелесть этих мелких как раз и состоит в их монотонности.

Морские анемоны принадлежат к той группе живых существ, которые пользуются методом пассивного сопротивления, и при каждом всплеске воды их длинные, волокнистые щупальца начинают колыхаться взад- вперед, трепеща и свиваясь спиралями. У них весьма упругие тела, и в своем строении они достигли такого совершенства линий и форм, что никогда, ни на один миг их движения не теряют изящества. Про них можно сказать, что они являются воплощением самой изысканной грации.

Когда я впервые заинтересовался анемонами, стоял прилив, и они находились в воде. Через несколько часов я снова вернулся на это место. Вода спала на несколько футов, и беспомощные анемоны очутились на суше. На их месте я обнаружил только темные мясистые комочки размером не более чем в одну пятую прежних анемон. На ощупь они напоминали резину и казались довольно плотными. Мне просто не верилось, что прекрасные существа превратились за несколько часов в эти бесформенные комочки. Один из них я надрезал ножом, и из него потекла густая жидкость. Немного спустя я снова осмотрел их: они еще больше ссохлись под палящими лучами солнца, и жизнь, казалось, окончательно покинула их.

В четыре часа дня начался прилив, и они сразу же заиграли красками, такими же нежными и прекрасными, как и прежде. Это было чудесно: актинии, рожденные океаном, в течение шести часов кряду находились без воды, в страшной жаре, на палящем солнце, то есть в совершенно неподходящих для них условиях, и все-таки уцелели. Быть может, они совершенно лишены чувствительности и лишь благодаря этому выдерживают такие резкие колебания температуры и влажности? Для пробы я осторожно коснулся одной из них. Ротовое отверстие моментально закрылось, изящные щупальца втянулись и совершенно исчезли; актиния снова превратилась в бесформенный мясистый комок. Я решил понаблюдать за ней и залез в свой бассейн, на некоторое время оставив ее в покое. Актиния долго оставалась неподвижной, и я уже начал терять терпение, как вдруг заметил пульсацию и дрожь. «Головка» медленно распускалась, обнажая радиально расчерченную поверхность; актиния заметно посветлела, ее ткани расслабли и снова стали пропускать солнечный свет. Одно за другим показались тонкие щупальца. Я словно смотрел замедленный фильм, демонстрировавший процесс распускания цветка. Наконец ткани снова стали прозрачными, эластичными, и животное зашевелилось и закачалось в такт течению.

В этот момент мое внимание привлек маленький рачок: бешено работая клешнями, он пересекал бассейн, очевидно, желая добраться до какой-либо тихой гавани, прежде чем прожорливые рыбы заметят и проглотят его. Я повернулся, чтобы получше рассмотреть его, и моя тень пересекла ему путь. Он резко взял в сторону, и это погубило его: он угодил прямо в протянутые щупальца актинии, находившейся рядом с той, за которой я наблюдал. Мне пришлось стать свидетелем ужасной трагедии, — разумеется, в масштабах моего водоема. Рачок застыл на месте, словно оглушенный ударом миниатюрной молнии, как оно в сущности и было: в момент прикосновения щупальца актинии поразили рачка сотнями ядовитых стрекал, вызвавших у него полный паралич. Он лишь судорожно дернулся раз-другой и больше не шелохнулся, так и не узнав, что же, собственно говоря, с ним произошло. Длинные, мускулистые щупальца оплелись вокруг его беспомощного тельца, затем медленно завернулись внутрь, по направлению к расположенному в центре рту. Сквозь прозрачные ткани я видел, как со всех сторон к проглоченной пище стали поступать пищеварительные соки и под их действием скомканное тело жертвы начало медленно растворяться.

Самое замечательное в анемонах — это разнообразие способов размножения. Они могут разделиться надвое в горизонтальном или вертикальном направлении, и через некоторое время обе половинки станут парой близнецов.

В других случаях, не желая вести двойное существование, они могут, подобно цветам, на которые так похожи, пустить новые побеги от основных стволов. Однако свежий побег не способен начать вполне самостоятельное существование — он крепко сросся у самого основания с материнским стволом и стелется неподалеку от него. Отстаивая свои права на самостоятельность, этот побег цепляется за гальку и выпускает новенькие щупальца навстречу тому, что судьба или, вернее, прибой принесет ему в дар.

Однако анемоны не удовлетворяются этими способами размножения — у них в запасе есть еще один: они откладывают яйца, которые оплодотворяются по прихоти ветра и волн, или вынашивают их в собственном теле, пока они не станут развитыми эмбрионами. Это разнообразие способов размножения дает гарантию, что род анемон никогда не переведется на земле.

Жизнеспособность этих организмов неиссякаема, и я в этом убедился, когда однажды поднял со дна водоема большой камень и выбросил его на берег. Он тяжело покатился по небольшой группе анемон, образовавшей нечто вроде предместья рядом с главной их колонией. Предместье было почти целиком уничтожено, многие особи искалечены и раздавлены, щупальца вырваны, несколько анемон переломлены пополам. Я не сомневался, что маленькая колония погибла. Не тут-то было! Несколько дней спустя вместо оторванных щупальцев выросли новые, каждая половина искалеченного организма стала отдельным существом, приобретя вид нормального, целого анемона. Это их козырь в борьбе за существование. Пусть полностью исчерпаны все способы сопротивления бушующим вокруг стихиям; пусть волны разрывают их в клочья и размалывают о береговые утесы; пусть щупальца, которыми они, словно руками, добывают себе пищу, оторваны — надежда еще не потеряна, актиния еще живет. Начинает действовать какая-то таинственная сила, таящаяся в сложном механизме их клеток, и они восстанавливают свои ткани и продолжают жить как ни в чем не бывало.