Испытание на верность

Клипель Владимир Иванович

Часть вторая

ИСПЫТАНИЕ НА ВЕРНОСТЬ

 

 

Глава первая

В районе между Ржевом и Калининым Волга течет в северо-восточном направлении. Левобережьем двигались войска Маслова, а правобережье до самого Калинина уже было захвачено противником. Гитлеровские танки одиннадцатого октября захватили городок Погорелое Городище, оттуда прорвались на Старицу и тринадцатого октября были в Калинине. Здесь, на дальних подступах к Москве, их задержали. Буржуазные историки потом будут объяснять эту задержку неблагоприятным климатом России. Немецкий генерал Типпельскирх напишет, что «…наступил период полной распутицы. Двигаться по дорогам стало невозможно, грязь прилипала к ногам, к копытам животных, колесам повозок и автомашин. Даже так называемые шоссе стали непроезжими. Наступление остановилось…»

Но туманы, дожди, снегопады, раскисшие, а потом прихваченные внезапным морозом дороги, стужа были одинаковы как для какого-нибудь гитлеровца, так и для красноармейца Крутова, Лихачева. Если одним было тяжело потому, что у них застревали в грязи машины, так неужели легче было другим нести все на плечах, идти впроголодь, да еще с грузом поражений и безысходной тоски?

Нет, дело было не в климате.

За Луковниковым навстречу отступавшим возник поток войск, идущих к фронту. Свежие части шли в порядке — взводами, ротами, как и полагается ходить войскам. Все это невольно взбодрило отступавших. Нет, не иссякли еще наши силы.

Обычно рота выходила утром из деревни и постепенно одни уходили вперед, другие отставали и лишь вечером собирались вместе. И здесь, когда все собрались, Туров объявил:

— Приказываю на дальнейшее: без разрешения командиров строя не покидать, от самолетов не разбегаться, а вести по ним огонь из всех видов оружия. Мы — армия, а не толпа беженцев, и защищаться от врагов должны сами, своим оружием. Хватит малодушничать, земля наша хоть и велика, но не настолько, чтобы отдавать ее врагу без сопротивления. Крутов! — внезапно вызвал он. — Выйдите из строя!

Недоумевая, Крутов сделал три шага вперед и повернулся лицом к строю.

— За инициативу, храбрость, проявленные во время налета вражеской авиации, объявляю благодарность красноармейцу Крутову!

— Служу Советскому Союзу!

— Становитесь в строй, Крутов. А теперь командирам развести свои подразделения на отдых. Завтра весь день отводится на приведение в порядок оружия, снаряжения, одежды. Вольно! Разойдись!

Уже стемнело, когда Крутова позвали к командиру роты.

— Вот тебе записка, — сказал Туров, — отведешь Олю в санитарную роту. Есть приказ о назначении ее санинструктором. У нас, по-видимому, начнутся горячие денечки, и делать ей в роте нечего, а там она будет на месте.

— Это насовсем? — осторожно спросил Крутов.

— Да. На правах обычной военнослужащей.

Оля встретила сообщение спокойно, видно с ней уже говорили об этом. Она взяла свой узелок, попрощалась с пулеметчиками. Крутов быстро нашел начальника санслужбы, отдал ему записку, представил Олю, и когда его обязанности были исполнены, подал руку девушке:

— Прощайте, Оля. Не забывайте друзей.

— До свиданья. Вы так меня выручили…

— Пустяки. Может, доведется попасть к вам, так уж тогда по блату оттяпаете руку или ногу в первую очередь. Идет?

— Как вам не стыдно так шутить! — Она посмотрела на него грустными глазами. — Я буду рада, если этого не случится.

Сумароков встретил Крутова вопросом:

— Ну как, договорился с ней?

— О чем? Не понимаю.

— Как о чем? Встречаться!

— Да с какой стати? И при чем здесь я?

— Эх ты, лопух! — засмеялся Лихачев и похлопал Крутова по плечу. — Девка по нему сохнет, а он… — И безнадежно махнул рукой: — Какой же ты после этого солдат?

После длительного марша, торопливого, с оглядкой — не догоняет ли противник, не отрезал ли от своих? — день, проведенный спокойно, показался необыкновенным. Какое счастье, что можно помыться, оттереть грязь с шинелей, отдохнуть. Ко всему этому слушок: скоро наступать. Куда, когда — неизвестно, да это и не столь важно, радует другое — сам факт, что будем наступать. Значит, перелом!

Была и вторая причина, поднимавшая настроение: чем больше нажимать на пружину, тем больше сил она даст при возврате. Это состояние сжатой пружины испытывали сейчас все части, отходившие из укрепрайона, оставившие там отличные позиции хотя и по приказу, но под давлением каких-то других превосходящих сил, которые давили где-то в стороне, а отдавалось-то это повсюду одинаково.

Под действием этого многодневного давления в сознании отступавших происходили медленные, но неотвратимые изменения: от страха, растерянности — к необходимости где-то остановиться, увидеть наконец-то, кто же на тебя давит, своей рукой опробовать его силу, узнать, так ли уж она крепка. Постепенно досада уступала место самому настоящему раздражению и ненависти к врагу.

Крутов по себе чувствовал: он уже не тот, что с тоской смотрел через амбразуру дзота полмесяца назад, теперь он готов драться, будет драться, потому что без этой драки он не сможет чувствовать себя человеком. Будет!

Где-то неподалеку Калинин. Близость города ощущается по всему: гуще стали дороги, чаще деревни и поселки. Полк с утра опять в походе. Но теперь это не отступление, а марш к определенному месту, навстречу бою. На дорогах уже нет сутолоки, беспорядка, которые наблюдались до выхода на Луковниково. Поток войск разлился рукавами по разным дорогам. Полк Исакова держал направление на то место Волги, где в нее впадает небольшая река Тьма.

Боевая задача уже известна командирам: уничтожить гарнизоны гитлеровцев, выставленные по левобережью вокруг города. Деревни: Ширяково, Городня.

На подходе к месту боев подразделения были остановлены: командирам необходимо время на разведку, рекогносцировку, организацию боя.

На смену снегопадам и туманам пришли неяркие осенние дни с облачностью, сквозь которую иногда проглядывало солнце. В небе постоянно кружились немецкие самолеты, поэтому все располагались по рощам, маскируясь, не разводя костров.

Смеркалось, когда второй батальон выступил из рощи. Следом за стрелковыми ротами шли полковая батарея, батарея противотанковых орудий, минометная рота.

Под ногами песок. Оттепель согнала выпавший снег, отпустила землю, и песок мягко шуршит под колесами орудий, повозок, скрадывает стук лошадиных копыт. По сторонам дороги сырые ельники вперемежку с сосняком. Они черными зубчатыми стенами зажимают колонну, идущую словно бы по узкому темному коридору. Чуткая настороженная тишина охватила идущих, приглушила голоса, шорохи, позвякивание оружия. Ни стука, ни кашля, ни команд. Хотелось, чтобы даже шинели не шуршали при ходьбе, не топали лошади, так гулко отдавался каждый звук. Ненароком споткнувшийся боец, матюкнувшись шепотом, занимал свое место в строю, придерживая в руке болтающуюся на поясе шанцевую лопатку, чтобы не грюкнул черепок о приклад винтовки.

«Ш-ш, ш-ш», — шептал, словно предостерегая, песок под ногами идущих.

Через час батальон остановили на опушке леса, развели поротно и вполголоса подали команду: «Ложись!»

Пулеметчики беспечно полегли на землю. Издалека еле слышно доносился собачий беспокойный брех — где-то там деревня Ширяково. Артиллеристы развернули батарею полковых орудий и, отстегнув лошадей, куда-то их увели. Сквозь редкие еловые лапчатые ветки проглядывали мерцающие искорки звезд, совсем такие же, как над Хабаровском, над Листвянной, наверное, как над любым уголком русской земли. Чиркнув по темному бархату неба, скатилась и погасла небольшая яркая звездочка.

— Кто-то помер, — тихо промолвил Сумароков, лежавший рядом с Крутовым, закинув руки под голову.

— Держи карман шире, — насмешливо отозвался Лихачев. — Так тебе и станут из-за каждого дурака звезды с неба валиться. Сейчас нашего брата гибнет столько — звезд на небе не хватит. Под Вязьмой-то, слышали, немец несколько наших армий окружил. Оказывается, поэтому мы и перли сломя голову. Могли не выскочить…

Но сегодня Сумароков не настроен на обычный «критический» лад, на него, как и на других, подействовало предбоевое ожидание. Разговор гаснет. Ведь скоро бой, кто-то не вернется…

А Крутову о смерти не думалось: никогда он не мог представить такого, что его не будет, что мир может существовать без него. Что думать о смерти, умирать раньше времени! Жизнь, даже трудная, хороша. Но это к нему придет позднее, когда он испытает всякие невзгоды: и намерзнется, и наголодается, и во всяких опасностях побывает, и смерть близких его не минует. Лишь после итого, когда найдет вдруг блажь и начнет он, как скряга монеты, перебирать в памяти пережитое, увидит, что дороже всего для него были взлеты и падения, а не периоды ровной обыденной жизни.

А сейчас не думалось ему о смерти. Бродили в голове мысли, как козы без пастуха, какая куда. Увидев след упавшей звезды, Крутов вспомнил о их с Иринкой гадании в прощальную ночь. Как она тогда вдруг безутешно расплакалась! Любит…

Воспоминание пришло с какой-то непривычно острой болью: словно вот сейчас, рядом с ним она пойдет в бой, а он ничем, никак не сможет ее оберечь. На миг ему представилось, что он меряет ее, и эта мысль заледенила душу. Ни за что! Ему стало страшно за нее: ведь придет время — через какие-то полгода, когда обучение кончится — и ее пошлют на фронт… «Ну зачем, зачем она поехала на эти курсы? Чем она поможет мне? Как несерьезны были наши представления о войне…»

Бывает же так, что все самое лучшее, самые светлые представления о счастье, о назначении в жизни вдруг, как в фокусе, сосредоточатся на одном человеке. Он рядом — и твое сердце распахнуто для всех — подходи любой, на всех хватит и добра, и тепла, и ласки, и сил достаточно, чтоб перевернуть горы. А потерял его — и тогда лучше не жить вовсе. Так и у Крутова.

Темная ночь, казалось, совсем придавила землю. В Ширяково ни огонька, ни звука, будто все вымерло от одного лишь близкого дыхания войны. А наверное, совсем еще недавно и в этой деревне до петухов распевали частушки девчата. Здесь частушки любят, на ходу их сочиняют. Нет, не все вымерло: в той стороне, откуда доносился собачий лай, промаячил огонек.

— Мы тут пикнуть не смеем, боимся, а там какая-то балда с фонарем ходит, — сказал Сумароков и, свернув папироску, чиркнул спичкой.

— Кто курит? — раздался сердитый приглушенный окрик Турова.

— Там с фонарем и ничего, а тут…

— Это Сумароков? Прекратить курение без разговоров! Там — немец…

Пулеметчики привскочили: вот так дело! До противника рукой подать, а никто не знал. И сразу сердце — тук-тук-тук! — забилось громко и нетерпеливо.

Туров разговаривал с каким-то незнакомым командиром: в темноте ни знаков, ни лица не разобрать.

— Товарищи, внимание! — вполголоса произнес командир роты. — Противник от нас недалеко, поэтому не будем говорить громко. Сейчас мы проведем маленький митинг. Слово секретарю партбюро полка. Пожалуйста…

Старший политрук Катаев начал с того, что Москва в опасности, враг рвется к столице, не считаясь с потерями, и задача у всех одна: остановить врага, как можно больше перемолоть его живой силы и техники, сковать как можно больше вражеских сил на второстепенных участках фронта, не допустить их переброски под Москву. Задача каждого коммуниста и комсомольца личным примером отваги, стойкости вести за собой бойцов и тем способствовать выполнению боевого приказа. Почетного приказа причем, потому что в Ширяково находится мотопехота противника — его ударная сила…

— Кто желает высказаться по существу? — спросил Туров. — Может, пулеметчики…

— Пашка, давай, — подтолкнул Крутова локтем Лихачев. — От имени всего отделения. Так, мол, и так, заверяем…

Крутов не любил предварительных заверений, лучше сначала дело свершить, а уж потом разговор, чтоб не сочли за бахвальство, но если нужно…

— Позвольте мне, — поднял он по-ученически руку. Туров узнал его по голосу:

— Слово имеет красноармеец Крутов!

— Нас в отделении комсомольцев — я и Кракбаев. Остальные беспартийные. Но мы все вместе заверяем наших товарищей по роте, что пулеметное отделение не подведет в бою, врага будем разить насмерть, без промаха, и перебоев в работе матчасти мы не допустим. Мы — сибиряки, но в эти решающие дни наше сердце, все наши помыслы с теми, кто защищает столицу. Не щадя жизни, будем громить заклятых врагов-гитлеровцев. Обещаем…

Выступили помкомвзвода Газин, боец Грачев. Они тоже заверили, что не пожалеют жизни, будут громить врага по-сибирски. Лейтенант Туров от имени всех попросил секретаря партбюро передать командованию, что четвертая рота выполнит боевой приказ.

Митинг накоротке закончили.

Пришла разведка. Это ее и ожидали. Туров подал команду: «Становись!»

— Товарищи! Нам приказано захватить Ширяково. Атаковать противника надо так, чтобы ни один не ушел. Слева от нас другие роты, а справа — никого. Командиры взводов задачу знают поведут вас, а я хочу предупредить: подходите тихо и первыми ни за что огня не открывайте. Уж если стрелять, так только наверняка, а лучше всего полагайтесь на штык. Нападем внезапно — деревня будет наша. Вы должны это понять…

Повзводно, крадучись, рота двинулась к деревне. Вскоре подошли настолько, что на фоне неба стали прорисовываться силуэты изб, ветлы; ни огонька, ни звука. Слышно только, как под ногами шуршит стерня. Собаки и те ничего не слышат, умолкли. Взводы развернулись в цепи: два впереди, третий чуть сзади. Пулеметное отделение Лихачева справа, чтобы прикрыть роту от внезапного нападения с фланга, если такое случится.

Какая-то рота достигла деревни раньше четвертой, а может, ее обнаружили немецкие часовые, только там поднялась пальба. Хлестко ударили орудийные выстрелы, и вспышки рванули черный полог ночи. Медлить нельзя, осторожность больше ни к чему, и Туров крикнул: «Вперед!» Стрелки, пулеметчики ринулись к домам.

Навстречу с сухим хлопком, шипя, взвилась ракета, и тут как на ладони обрисовались избы, сараи, сгрудившиеся возле них автомашины с крытыми кузовами и бегущие полем бойцы. Частая дробь выстрелов рассыпалась по всей деревне, залились истошным лаем собаки. С хрястом, видно от пинка ногой, распахнулась дверь дома, к которому подбегали пулеметчики, и на крыльцо выскочил первый гитлеровец.

Крутов навскидку выстрелил в него из винтовки, и тот, падая, заорал истошно, длинно.

Сумароков запустил гранатой в черный проем двери, но взрыва почему-то не было, видно, улетела граната вместе с кольцом, придерживающим чеку. В доме поднялся переполох, и едва пулеметчики успели прильнуть к стене, как со звоном полетели оконные стекла. Гитлеровец вышиб раму и выпрыгнул в окно. Машинально, не отдавая себе отчета, Крутов сделал привычный, отработанный за два года службы выпад: раз-два — длинным коли! На мгновенье ужас заледенил душу: это же не чучело — человек! Казалось, даже судорога свела руку, но когда тело уже качнулось и левая нога приняла на себя всю его тяжесть, удара было не остановить.

Крутов, даже не почувствовав сопротивления перед острым жалом штыка, так же привычно откачнулся назад. Перед ним хрипел, корчился гитлеровец, скреб пальцами землю.

Крутов растерялся: «Я убил человека? Я…»

Ему стало столь омерзительно, что он опустил было руки.

Но это длилось только секунду. В следующий миг он уже кинулся на крик Лихачева, призывавшего во весь голос:

— Братва, ко мне!

Он стоял в простенке между двух окон и принимал на штык прыгавших в суматохе из дому обезумевших от страха гитлеровцев.

— Эй, фрицы, хэнде хох! — заорал подскочивший к Лихачеву Сумароков и завершил свое первое в жизни обращение к врагам виртуозным русским матом. В доме раздался взрыв.

— Вот сволочной народ, какой настырный. Сами себя подорвали, только бы в плен не сдаваться, — сказал Сумароков, тяжело дыша и прислушиваясь, нет ли в этой внезапной тишине какого подвоха.

— Зачем сами себя? Я гранату кидал, — раздался голос Кракбаева. Согнувшись, он катил за собой пулемет. — Дом смотреть надо, может, кто живой есть, раненый…

— Не до них, подохнут без нас, — оборвал его Лихачев и, увидев, что Сумароков стоит только с винтовкой, набросился на него: — Где ленты, чем стрелять будем? Бегом марш за ними!..

Сумароков было заспорил с ним, и в это время мимо пулеметчиков с треском промчались несколько мотоциклистов. Все, кто был возле дома, открыли по ним пальбу, но поздно: тарахтение замерло где-то вдали.

— Собаки, вырвались! — выругался Лихачев, засылая в магазин винтовки новую обойму патронов.

Бой затихал, все реже раздавались выстрелы. Первый бой в жизни Крутова. Ночь и внезапность помогли захватить деревню да еще и разгромить при этом мотоциклетный батальон гитлеровцев. О такой удаче можно было только мечтать.

По всей деревне сновали бойцы, шуровали в захваченных трофеях. Манили не корысть — любопытство.

Лихачев распорядился поставить пулемет возле дома, нацелить в ту сторону, куда убежали гитлеровцы, назначил дежурных и только тогда разрешил войти в дом, который захватили. Ему доставляло удовольствие распоряжаться, и он делал все обстоятельно, как полагается, не выпуская ни одного бойца из-под своей власти.

Стол был завален бумагами, картами, ящик был полон какой-то переписки.

— Канцелярия, — усмехнулся Лихачев. — Писари, вот и перли на штык как дурные. Сумароков, беги доложи командиру роты, мол, захватили штабные документы! — приказал он.

Чиркая спичками и переступая через убитых, пулеметчики обошли всю избу. Кругом валялись чужие, незнакомые им вещи, чужое оружие, снаряжение. Найдя плошки со свечками, зажгли свет.

Лихачев ходил, поддевал, что попадется, ногой и, если чем заинтересовывался, брал в руки. Противоипритные накидки и бинты похвалил:

— Из бумаги. Здорово придумали, сволочи! В случае драпать, так не жаль и выкинуть. И в походе легко… — и отбрасывал.

Новенькая кожаная планшетка для карты, пистолет-парабеллум и компас с зеркальцем обошли из рук в руки по кругу, пока снова не попали к Лихачеву.

— Подарим командиру роты от нашего отделения! — И он сложил все в свой вещевой мешок. — В случае чего, чтоб знали…

В кухне нашелся большой шмат сала, масло, хлеб. Перетрясли все фляги — одна была полна.

— Может, шнапс? — Отвинтив флягу, Лихачев понюхал, пригубил: — Паразиты, наш коньяк глушат!

Пристегнув флягу к поясу, он распорядился:

— Всю жратву вали в один мешок, потом на всех поделим.

Прибежал запыхавшийся Сумароков:

— Там в машинах шнапс надыбали, все едят, пьют! Вот. — Он поставил на стол котелок. — Другой посудины не было, пришлось в котелок набрать. Едва успел. Братья-славяне как налетели, сейчас там не пробиться… Пей, братва, наш трофей — законный! Я и консервы прихватил, не из таких, про своих не забуду…

— Ты прежде скажи, Турова видел? — спросил Лихачев. — Доложил?

— А как же! Приказал обороняться и отсюда без приказа ни шагу. Обещал зайти, посмотреть. Ну, чего вы, доставай кружки, сухари! Я-то немного уже…

Что он успел приложиться, было заметно по глазам, да и язык заплетался.

— Ладно, перекусим по-быстрому, — согласился Лихачев. — Только давайте сначала этих дохляков повыбрасываем к чертовой матери, а то противно.

Выкинув трупы гитлеровцев через окно, Лихачев окликнул часовых у пулемета:

— Как вы там, не спите? Сейчас мы вас подкрепим, мы тут кое-что раздобыли. С поста ни шагу, в случае чего сразу сюда.

Собравшись на кухне у стола, пулеметчики поочередно прикладывались к котелку с вином, закусывали. Ели не торопясь, как следует, потому что неизвестно было, когда их покормят. Ведь наверняка с утра начнется бон, так думалось каждому, а какая тогда еда?

Бой начался много раньше. Разрывные пули хлестко стеганули по крыше, стене. Часовой, стоявший у пулемета, забарабанил по раме:

— Эй, вылетай, живо!

Пока бойцы рылись в трофеях, перебирали немецкое барахло, бежавшие гитлеровцы подняли на ноги гарнизон в Городне, Щербово и теперь шли в контратаку. Никто не ждал такого оборота. Беспокойно взлетали ракеты, тревожно, коротко тыркали чужие автоматы, и трудно было понять, откуда стреляют, потому что пули щелкали будто выстрелы, так что даже оторопь брала — уж не пробрались ли автоматчики в деревню?

— Разрывными садят. Ложись! — крикнул Лихачев.

Припав к пулемету, он дал длинную очередь, сыпанув пули широким веером. «Максим» опробовал свой голос и заработал неторопливо, короткими очередями. Хоть и стреляли наугад, но все равно знали: не так-то просто идти на пулемет.

В темноте хлобыстнул орудийный выстрел, и снаряд с визгом пронесся близ дома, разорвавшись где-то сзади. Новая вспышка — выстрел, и пулеметчиков обдало дымом, слежалой чердачной пылью и щепой, сорванной с крыши дома взрывом. Донеслось глухое ворчание моторов.

— Танки! — Лихачев дернул Сумарокова за плечо. — Дуй к командиру, спроси, как быть?

Но Сумароков лишь промычал что-то в ответ и сунулся носом в землю. Он спал, и ему все было нипочем. А стрельба уже охватывала деревню полукольцом, трассирующие пули прошивали темноту в самых различных направлениях. Невдалеке вспыхнули трофейные машины, и при свете начавшегося пожара Крутов увидел отбегавших из деревни бойцов. Это уже было похоже на отход. Кто-то кричал: «Стой! Назад!..» Крутову показалось, что он узнал голос Турова, но крики остались без внимания, в свете пожара мелькали новые фигуры. Сомнений не оставалось, Крутов тронул Лихачева за плечо:

— Отходят наши. Что будем делать?

— А черт его знает! — Лихачев скрипнул зубами от злости. — Пробарахлились… Может, немного потерпим, а? Ты там понаблюдай…

Пули дырявили избу, заборы, Крутову даже показалось, что немецкий автомат ударил где-то вблизи. Но оказалось, что это стрелял лейтенант. В руках у него был трофейный автомат.

— Эй, пулеметчики! — окликнул он. — Где вы тут?

— Сюда, товарищ лейтенант!..

— Потери есть? — осведомился Туров. — Что с Сумароковым?

Лихачев наступил Крутову на ногу и бодро ответил:

— Потерь нет. Сумарокова маленько оглушило — отойдет.

— Отступаем, немцы уже в деревне.

— Отходите вы первый, товарищ командир, — резко сказал Лихачев. — Мы прикроем немного, да и за вами следом…

— Не задерживайтесь, а то отрежут!

Туров побежал догонять стрелков и скрылся.

— Что будем делать с Сумароковым? — спросил Крутов. — Не бросать же его.

— Я и сам думаю… — Лихачев яростно поскреб затылок. — А хватайте его прямо за воротник и волоките по земле. Нести, так еще убьют, дьявола!

— Как же тогда с пулеметом?

— Управимся без вас. Живо!

Завалив мертвецки пьяного Сумарокова, на плащпалатку, Крутов и Кракбаев поволокли его за собой. Отбежав метров двести от деревни, присели перевести дух и дождаться остальных.

— Эге-ге-е! Лихачев!..

— Чего орете? — раздалось вскоре. — Никуда мы не денемся.

Лихачев тяжело дышал, видно, тоже бежал, да еще катил за собой пулемет. Развернув пулемет в сторону деревни, он лег рядом. Возле повалились усталые подносчики патронов с коробками.

Над полем посвистывали пули. Стреляли из деревни автоматчики. Значит, занята опять гитлеровцами. Урчали танки.

— Бегите дальше, — скомандовал Лихачев. — А я сейчас еще немного причешу фрицев! — И он стал вдевать в пулемет ленту.

Суматошная это была ночь. К утру рота опять оказалась на опушке леса, откуда выходили к деревне. Только теперь лежали за деревьями в наспех вырытых окопчиках. Батарея, стоявшая здесь вечером, куда-то перешла. Теперь, днем, оставлять орудия на опушке, на виду у противника, значило погубить орудия. Это было понятно всем.

В четвертой роте только пулеметное отделение Лихачева не пострадало, хотя они и отходили последними. Сумароков мучился — болела голова. Проснувшись, он совершенно не понимал, как опять очутился в лесу, когда был в деревне. Когда ему Лихачев сказал, что его вытащили из деревни на себе, он сначала не поверил, а потом кинулся пожимать всем руки и благодарить за спасение.

— При чем здесь мы? — сказал Кракбаев. — Командир приказал, его благодари.

— Кореш, спасибо… — схватил Сумароков Лихачева за руку.

— Иди ты… — Лихачев впервые длинно и грязно обругал Сумарокова. — Из-за таких, как ты, деревню отдали. Если б не Крутов, и не подумал бы даже вытаскивать.

Тут случилось то, чего никто не ожидал: Сумароков вдруг заплакал и, опустившись перед бойцами на колени, забормотал:

— Братцы, спасибо вам всем… Вовек не забуду. Назовите меня самой последней сволочью, если еще когда-нибудь подведу отделение. Вот, не надо мне одному ничего, пусть на всех достанется…

С этими словами он лихорадочно принялся расстегивать противогазную сумку и вытряхивать на землю ее содержимое. Посыпались кольца, часы, золотые безделушки.

— Где взял? — строго спросил Лихачев. — Убитых обшаривал?

— Ты что? — опешил Сумароков. — Еще чего… Когда ты меня к лейтенанту послал, возле мотоцикла гляжу — убитый фриц. Заглянул в коляску, а там саквояжик. Ну, я и подумал: может, там что есть. Крышку ножом чикнул, а под ней вот это все. Чем добру пропадать, решил взять. Все равно кто-нибудь попользовался бы.

— Собери, — приказал Лихачев. — Сдай командиру роты по списку. Чтоб тютелька в тютельку, ничего не пропало. Мой батька в первую германскую воевал и мне настрого наказал: на войне чужим не пользуйся — добра не будет. Это все с наших людей награблено, и я руки пачкать не хочу. Верно?

— Сдать и дело с концом! Пускай на оборону идет.

— Так разве я против? — сказал Сумароков. — Как на духу, вот хоть обыщите, ни одного колечка не утаил. Провались оно все. Отнесу…

— Садись, вписывай все в список, — сказал Лихачев. — Мы все подпишемся, чтоб веры больше было, а то еще хватишь мороки с этим добром.

Предосторожность оказалась не лишней: сдать это «добро» было нелегко. От командира роты Сумароков прошагал в штаб батальона. Комбату Бородину некогда было разбираться с этим барахлом, и он отправил Сумарокова в штаб полка к Матвееву. У комиссара оказался оперуполномоченный, и он стал дотошно выспрашивать, как и при каких обстоятельствах найдены ценности, и лишь после этого приказал сдать их начфину полка. Вернулся Сумароков, когда время перевалило за полдень.

— Ну, братцы, зарок дал: под ногами будет золото валяться — не подниму.

 

Глава вторая

Перед уходом из укрепрайона, когда из дивизии пришло указание откомандировать Нисколько человек из младшего политсостава на курсы, желательно из тех, кто еще не проявил себя на деле или слабо к политработе подготовлен, Матвеев, не колеблясь, включил в список младшего политрука Кузенко. Не оправдал доверия. Еще не видели боев, а в четвертой роте больше всего происшествий. Если за два года службы в мирное время не нашел подхода к людям, значит неспособен к политработе. Будь другое время, можно было бы не торопиться с выводами, подождать, глядишь, приобрел бы опыт. Не сразу, конечно, а с возрастом. Но война не терпит ни одного дня. Нужно уметь работать сейчас, сию минуту. Люди угнетены слухами о неудачах под Киевом, беженцы преувеличивают силы гитлеровцев. (За последнее время много беженцев шло через укрепрайон.) Что ж, неспособен — ничего не поделаешь. А строевой командир получится: исполнительный, дисциплинированный, и воля есть. Этих качеств у него не отнимешь.

Командир полка бегло, не задержавшись взглядом ни на одной из фамилий, пробежал список, подписал. Матвеев догадывался, почему список не вызвал возражений: Исаков ни одного из названных не помнил в лицо, да и бумаги разные идут потоком, приходится подписывать не задумываясь.

Исаков выглядел озабоченным, усталым. Под округлыми по-птичьи глазами — мешки, лицо пожелтело, морщин стало больше: за последнюю неделю-полторы навалилось столько хлопот, что дня не хватало. Строители сдавали оборонительные сооружения, пришлось много ездить, разбираться с делами комиссий, устраивать стрельбы на проверку прочности, уточнять схемы, устранять недоделки. Уйдут строители, тогда все придется брать на себя, а кому это интересно? Строили много, и, конечно, качество не везде было на уровне. При стрельбе оказалось, что снаряд из полковой пушки не только вскрывает земляную обсыпку дзота, но и ломает накатник. Слабоват оказался и бетон дотов. От одних этих волнений у любого голова пойдет кругом, а тут еще слухи, что вот-вот начнется наступление гитлеровцев.

Свет из окна падал на Исакова со спины, серебрил тусклые волосы. Синеватые вены бугрились на кистях рук, лежавших поверх бумаг и карт. Побарабанив в раздумье пальцами, Исаков неожиданно спросил:

— Какой батальон у нас более надежен?

— В смысле чего? — резко, будто его ожгло, спросил Матвеев. — Я не понимаю такой постановки вопроса: сомневаться в преданности целого подразделения! Двадцать лет советской власти не прошли для народа напрасно. Да и мы хлеб едим не задаром…

— Я имею в виду подготовку, — уточнил Исаков, понявший, что неточно сформулированным вопросом действительно оскорбил комиссара. — Скоро придется воевать, и от первого боя многое будет зависеть. Вы лучше меня знаете наши кадры.

— Второй, — не раздумывая, заявил Матвеев. — На капитана Бородина можно положиться.

— Да, я тоже так думаю, — согласился Исаков.

Этот разговор у них произошел в укрепрайоне, за несколько дней до немецкого наступления. Полку потом приказали вступить в бой под Осугой. Исаков направил туда первый и третий батальоны, наверное, считал, что заткнуть брешь не удастся, положения не восстановить, а раз так, зачем губить лучшее подразделение. И лишь теперь, для захвата деревни Ширяково, он выделил второй батальон. Значит, не забыл рекомендации.

Второй батальон еще засветло вышел в район сосредоточения. По времени, так уж должен бы приступить к выполнению задачи, но донесений еще нет. Связисты потянули за ним нитку, однако линия еще молчит. Может, Исакову уже и доложили, как там дела, но идти к нему Матвееву не хочется. Пока числился комиссаром полка, Исаков с ним, хоть, и скрепя сердце, считался, а как стал заместителем по политчасти, просто игнорирует. Раз, мол, единоначалие, так знай свою политработу, обеспечение и не лезь в командование. Хоть и не говорит этого вслух, но по тону понять можно, по отношению.

Матвеев нервничает: неужели не понимают, что о них беспокоятся? Давно могли послать с донесением связного. Потом, подумав, берет себя в руки: нельзя так. Он ждет, поэтому для него каждая минута кажется вечностью, а они заняты делом и времени не замечают.

С батальоном ушел старший политрук — секретарь партбюро полка. Ему поручено обеспечить надлежащее выполнение задачи батальоном. Внезапно пришло на ум, что не мешало бы еще раз проверить, как развернулась санитарная рота. Ведь к утру, наверное, поступят раненые. Матвеев надел шинель и вышел на улицу.

Черное бархатное небо унизано сияющими большими звездами. Осенняя прохлада бодрит и прогоняет беспокойные мысли. Дышится легко. Тишина. Покой. По впечатление покоя обманчиво. Ведь где-то невдалеке, быть может, гуляет смерть, льется кровь. Оглянувшись, Матвеев увидел, что на северо-востоке, в той стороне, куда ушел батальон, над горизонтом начинает растекаться красноватая муть. Пожары. «Значит, идет бой», — решил Матвеев и ускорил шаги: быстрее добраться до телефона, может, что-нибудь уже стало известно.

В санитарной роте, кажется, все в порядке: столы застланы белым, хирургический инструмент поблескивает никелем, банки с лекарствами и салфетками расставлены на полках. Врачи, санитары отдыхают на полу, но в любую минуту готовы подняться. Дежурный по роте тихим голосом, приглушенно, рапортует: рота готова к приему раненых.

Матвеев жестом останавливает дежурного и подходит к телефонисту:

— Со вторым хозяйством есть связь? Немедленно Бородина…

Связь уже есть, но немедленно не получается: комбата долго не могут найти.

— Ну, что у вас? Докладывайте! — потребовал Матвеев, когда комбат появился на другом конце провода.

Бородин докладывает обстоятельно, но Матвеева сейчас эта обстоятельность только раздражает: важнее трофеев, захваченных батальоном, надо знать, выполнена ли задача.

— Где вы сейчас находитесь, в Ширяково?

— Противник перешел в контратаку с танками, а поддержки артиллерией нет, и роты отошли на исходное…

— Почему не доложили сразу? Хозяин знает? — возмущенно спросил Матвеев. — Оставили деревню и молчат!

— Связь только что дали, — спокойно отвечает Бородин. — К тому же обстановка была неясной…

— Приводите подразделения в порядок. Задача должна быть выполнена. Понятно? Я сейчас выхожу к вам! — Больше, чем на комбата, не сумевшего удержать деревню, Матвеев негодовал на Исакова: как он может проявлять инертность в такую ответственную минуту! — Да, Бородин, позовите к телефону секретаря партбюро полка. Он где-то у вас.

— Отсекр ранен в ногу, — тем же невозмутимым голосом сказал комбат. — Сейчас эвакуируем…

— О, черт! — Матвеев подозвал дежурного: — Скоро подвезут раненых. Если что не готово к приему, поднимайте людей и делайте.

Он не решился по телефону справляться у комбата о потерях, но если выбиты из деревни, так не без этого. Однако, куда могла запропаститься батарея, ведь посылали?! Надо идти и самому во всем разобраться.

* * *

Время близилось к полудню, а никаких приказов не поступало: ни назад, ни вперед. Пулеметчики лежали на опушке леса в мелких окопчиках для стрельбы, отрытых по собственной инициативе. Пора бы уже пообедать, но команды отправлять людей за едой не было.

Небо затянуто серой мглой, однако вражеская авиация летает. Остроносые, с хищно вытянутым туловищем и распластанными крыльями истребители, издали похожие на крестик, патрулируют над окрестностями. Сама деревня кажется дальше, чем была ночью, в синеватой дымке избы выглядят плоскими, будто вырезанными из картона, все на одно лицо.

Из-за деревьев вынырнул командир роты Туров, пригнувшись, подбежал к пулемету и лег рядом с Лихачевым.

— Сейчас будем наступать. Приказано выбить противника из деревни. Рядом с нами пойдет и первый батальон. Наша рота во втором эшелоне, за пятой. Как только ударит артиллерия, сразу вперед. Держаться, как и ночью, на фланге роты. Тебе понятна задача, Лихачев?

— Ясно, товарищ лейтенант! А как огонь вести, если впереди будут боевые порядки пятой?

— Это ничего, будете вести огонь в промежутки между наступающими. К тому же наша рота фланговая. Ленты снаряжены?

— Да, набили все восемь.

— Ну и хорошо, патронов не жалеть. А там, если возьмем деревню, боеприпасов подбросят. Как настроение расчета?

— На уровне, товарищ лейтенант. Свою задачу выполним, за нас не беспокойтесь.

— Я на вас надеюсь, Лихачев. Газин будет находиться с другим расчетом, поэтому действуйте самостоятельно.

Вскоре ударила артиллерия. Полковые орудия били откуда-то сзади залпами. Сизые клубки разрывов расползлись по окраине деревни. Зачастили вразнобой батальонные минометы. Пятая рота пошла на деревню. Когда она отдалилась от опушки метров на сто, вслед за ней поднялась и четвертая рота.

— Вперед! — кричали командиры. — Не отставать!

Батарея, сделав пять залпов, примолкла, только минометы еще постреливали, но уже не скороговоркой, а будто раздумывая, цедили сквозь зубы по слову: выстрел, потом через некоторое время еще.

— Выдохлись! — зло бросил Лихачев. — А пятая еле ползет…

Наступающие шли молча, не открывая огня. Когда до деревни оставалось метров триста, противник поставил заградительный минометный огонь, раздались первые очереди из пулеметов. Хотя наступление вела пятая рота, а четвертая просто следовала за ней, потери несли обе роты в одинаковой степени. Упруго, хлестко посвистывали пули, будто кто-то на всю отмашку стегал по воздуху бичом. Разбрасывая землю и куски дернины, часто ложились разрывы мин. Осколки под машинку стригли траву вокруг воронок, зло фурчали на излете.

— Вперед! Бегом!

В грохоте и свисте глохли человеческие голоса, падали бойцы. Одни поднимались, перебегали, другие оставались лежать навсегда. Новые залпы накрыли наступающих. Дымом заволокло все поле. Роты залегли. Боевые порядки смешались.

Коротко, зло тыркали вражеские пулеметы и автоматы, не прекращался минометный огонь. «Мессеры», патрулировавшие над окрестностями, закружились вокруг Ширяково. Стреляли и бомбили они мало, зато все время носились над самой землей, временами взмывая вверх, чтобы оттуда тут же спикировать с ужасным воем. Казалось, что желтые крылья с паучьей свастикой закрыли все небо, потому что, как ни взглянет кто вверх, видит только их. Когда самолет становился на вираже на крыло, за прозрачной стенкой фонаря можно было различить голову пилота. Обнаружив что-либо подходящее, летчик выбрасывал из кабины мелкую бомбу или обстреливал из пулемета.

Крутов впервые попал в такую обстановку, и сердце его тоскливо замирало всякий раз, когда слышал мгновенно возникающий свист падающей бомбы или надсадный вой и визг пикирующего самолета. «Вот сейчас, сейчас…» — и он мысленно прощался с жизнью, полагая, что мина летит именно в его спину.

Как маяки, отметившие рубеж, на котором наступающих встретил огонь неприятеля, лежали среди жухлой осенней травы серые бугорки убитых.

Лихачев оборачивается назад, потом говорит:

— Видал, Пашка, как приходится расплачиваться за трофеи, за беспечность? — На его побледневшем осунувшемся лице зло щурятся голубоватые, под стать хмурому небу глаза. — Если б ночью не отошли, мы бы их столько положили, а не они нас. Эх, сильны мы задним умом, — с горечью признается он.

— Не от нас одних зависело, — ответил Крутов. — Что пулеметчики… Мы и так отходили последними, сам знаешь.

Сумароков чувствует себя виноватым и глядит в сторону. Потом неожиданно предлагает Лихачеву:

— Слышь, командир, по-моему, застряли надолго, давай рыть окопы.

Лихачев приподнял голову над щитом пулемета, огляделся.

— Лежат все. Черт их знает, то ли их побило, то ли притаились. Рой окопы каждый себе, — распорядился он. — Если пойдем, так не жаль и бросить.

Работали лопатами лежа. Глядя на пулеметчиков, стали окапываться стрелки. Крутов резал податливый сырой суглинок и укладывал его перед собой. За работой не заметил, как разогрелся. Когда окоп углубился настолько, что можно было сесть, решил отдохнуть. Лихачев копал споро и успел нагромоздить вокруг пулемета высокий бруствер. Увидев, что Крутов сидит, облокотился на край окопа, достал кисет.

— Перекурить, что ли, — сказал он. — Почти в полный профиль отгрохал. А у тебя?

— Видишь, сижу. Притомился малость.

— Гляжу, слабаки вы все, — усмехнулся Лихачев. — Знаешь, перелазь ко мне, тут просторно, поместимся. А то одному сидеть — тоска.

Медленно, будто нехотя, ползет время. День никак не хочет уступать место вечеру. Только мглистое небо вроде бы ниже придвинулось к земле, стало сумрачней, и самолеты улетели. Хочется есть, но об этом нечего и думать. К роте с термосами не пройти, да и кто пойдет, если раненых и то не выносят. Надо ждать ночи, тогда уж что-нибудь одно: либо отведут, либо заставят брать деревню.

Поле кажется обезлюдевшим, но гитлеровцы знают, что наступающие лежат, никуда не делись, и размеренно бьют из пулеметов и минометов. Бьют по желтым бугоркам окопов, по мелькнувшей над бруствером руке с лопаткой, бьют по тем, кто неожиданно вскакивает и меняет место. Пули щелкают, взбивают фонтанчики земли. Нет-нет да поднимется вдруг раненый и, опираясь на винтовку, заковыляет в тыл, почему-то полагая, что, поскольку он пострадал, посвистывающие пули уже не про него.

Как хотелось Крутову, чтобы скорее кончился этот проклятый день!

Стрелки огня не ведут, считают, что бесполезно жечь патроны, не видя цели. Да и что толку! Артиллерия молчит, кончились снаряды, а пулей врага не вышибить, если он не показывается. Пулеметчики тоже молчат: «максим» сразу обнаружат, начнут крыть по нему из минометов, а куда с ним тогда денешься? И пулемет разобьют, и расчету несдобровать. Так думает Крутов, так думает Лихачев, так, по-видимому, считают командиры, потому что никаких приказов не поступает.

Сидеть скорчившись уже не под силу. Душа окоченела, как иззябшие негнущиеся пальцы, как посинелые неповинующиеся губы. Застыло в ней все, и нет больше ни страха, ни жалости, ни других чувств. Только когда поблизости со свистом падала мина, Крутов старался приникнуть к земле-спасительнице поплотнее. А волнения нет, нервы перестали реагировать на опасность. Можно волноваться час-два, но не сутки подряд, нервы не железные — сдают.

— Жрать хочется, — разлепил посинелые губы Лихачев. — Сейчас бы вчерашнего шнапсу…

Он сплюнул тягучую слюну и резко двинул плечами, чтобы разогреться, разогнать застоявшуюся кровь. При этом не весьма осторожно задел Крутова, и тот нехотя тоже пошевелился.

— Противная штука — война, — говорит Лихачев. — Лежишь под обстрелом, а ничего сделать не можешь. Не знали мы ее.

— Как не знали: и читали про нее, и в кино — помнишь, Чапай в крылатой бурке?

— Ну, тогда не такая война была…

— Такая же. Война во все времена, видимо, одинакова, только одно дело смотреть на нее со стороны, другое — лежать вот так под обстрелом…

Вечерело, когда от командира роты приполз связной, передал, чтобы сразу после артналета поднимались все в атаку. Особой команды не будет.

— Вот это другой разговор, — повеселел Лихачев. — Считай, что команда принята, крой дальше. Гляди только пузо не протри.

Раздались первые залпы, снаряды заголосили в воздухе.

— Эге, Пашка, — присвистнул Лихачев. — Пока мы тут лежали, уткнув носы в землю, дивизионки подтянули. Теперь дело пойдет на лады. Знаешь, я думаю, что нам надо продвигаться.

— Одним, без стрелков?

— А что! Видишь, пятая и наша четвертая перемешались, не разобрать, кто в каком эшелоне. В атаку подыматься вместе придется. Пока орудия бьют, самое время, а то потом начнет садить — тошно будет…

— Давай, пошел.

— Пулеметчики, вперед! — зычно крикнул Лихачев и полез из окопчика. Он толкал перед собой пулемет тачкой, укрываясь за его щитком, и полз. Крутов помогал. Бойцы из расчета подтягивались по-разному: одни так же по-пластунски, другие перекрывали это расстояние броском. Перебежками выходили на рубеж атаки стрелки.

Интенсивность орудийного огня возросла — налет! Деревня окутана дымом разрывов, снаряды срывают с крыш щепу, буравят стены, выносят окна. Забегали между домами гитлеровцы, — ага, припекает!

До ближайших домов деревни остается метров сто — сто пятьдесят. Сейчас придет решительная минута, когда только атака, только острый штык могут завершить дело.

Лихачев приподнялся, осмотрелся и крикнул Сумарокову:

— За пулемет, живо!

— Пусть Кракбаев, — заупрямился тот. — Я с вами! — И просяще: — Кореш, дозволь?

Лихачев понял чувства друга, которому надо было снять с себя вину перед товарищами:

— Ладно. Керим, к пулемету!

Рядом с Кракбаевым лег за пулемет вторым номером боец из приписного состава. Остальным в атаку.

— Смотри, не горячись, — наставляет Керима Лихачев. — Прикрывай нас, и пока не ворвемся — с места ни шагу. Да не расплавь ствол.

Керим зло щурит маленькие глазки и кивает: понятно, мол.

Налет кончился. В первый момент, как стало тихо, разнеслась команда: «па-а-дымайсь! Вперед!»

Поднялась пехота, ожило поле. Почти тотчас же отозвались вражеские пулеметы, застрочили, затыркали автоматы.

Оглушительно, будто свинцовой хлесткой струей, ударил сзади свой «максим». Жутко. Попади под струю — перережет, разнесет в клочья. Но где-то теплится надежда, что невозмутимый и зоркий, как птица, Кракбаев не поддастся азарту, не зацепит своих.

Нет ничего тяжелее, чем отрываться от земли, подставлять беззащитное, будто раздетое тело под цивкающие пули. Крутов потряс головой, словно хотел прогнать дурманящий сон. На мгновение острая жалость к себе защемила сердце: вроде жалко стало своей непрожитой молодой жизни, вроде тяжело прощаться с белым светом. А может, это страх шевельнулся в оттаявшей, пока полз, душе? Но велика сила товарищества. Ни за что не поднялся бы один, не пересилил бы себя, а когда вместе, так не отставать же!

Чтобы быстрей остервениться душой, чтобы легче было поставить свою солдатскую жизнь на ребро, как пятак, орел или решка! — помянул Крутов бога и — прости, родная матушка! — тебя, что породила ты его для такой тяжкой доли. Помянул не молитвой, не мольбой о помощи, а крепкой русской сквернословщиной. Помянул и, стиснув до боли в суставах винтовку, кинулся на автоматы, на огонь…

Зверея с каждым шагом, думал об одном — только бы долететь, дорваться до строений, среди которых хоронится враг, не свалиться на полпути! И уж тут, когда затоптал в своей душе все хорошее, человеческое, заглушил жалость к самому себе, готов был пороть штыком, рвать врагов зубами, такая поднялась злость. Казалось, сто лет проживи, не отойдет сердце к бывшему врагу.

Падали товарищи рядом: одних знал хорошо, не одну миску щей выхлебал с ними из общего котла, других знал меньше. Что ж, не все родились под счастливой звездой, не всем умирать в одно время. Падали, и никто на них не оглядывался — не до того. Все перли вперед, хрипели, как Сумароков, что бежал рядом:

— Врешь, сука, всех не перебьешь! Врешь…

Брали врага нахрапом, даже огня никто не открывал, — когда тут стрелять! — били только на психику, на русскую молодецкую удаль: вот, мол, хоть и бьешь нас, а все равно дорвемся до тебя…

И враг не выдержал: как-то неожиданно угас его автоматный и пулеметный огонь, и деревню будто метлой подмели. Вырвавшись с задворок на улицу, Крутов не увидел ни души. Пахло взрывчаткой, еще синий дым не разошелся в вечернем мглистом воздухе, валялся в изорванном осколками тряпье гитлеровец, — видно, попал под самый разрыв, а живых не было.

— Да вон они! Бей гадов! — крикнул Сумароков.

Деревенскими огородами во всю прыть бежали к лесу враги. Пулеметчики стали к плетню и открыли по ним стрельбу из винтовок.

Деревня Ширяково была взята, теперь уже навсегда. Сгустившаяся темнота прикрыла всех: живых, убитых, раненых.

 

Глава третья

Разведка донесла, что из Ржева выступает сто шестьдесят первая пехотная дивизия. Она высвободилась после того, как ликвидация окруженной в районе Вязьмы группы наших войск стала близка к завершению. Дивизия поспешно перебрасывалась на помощь танковым и мотомехвойскам в Калинин. Это могло серьезно ухудшить положение наших войск, которые вели бой за город, и Фронт дал директиву Маслову тоже начать наступление, перехватив прежде всего пути подхода врага. На выполнение этой задачи Маслов двинул дивизию Горелова и другую, действовавшую с ним по соседству. Операцию требовалось провести быстро.

Так Исаков получил приказ переправиться на правый берег Волги неподалеку от Калинина и здесь перерезать шоссе Старица — Калинин, освободив деревни Толутино и Некрасове.

Тревога не покидала подполковника; он пытался ее скрыть, но она прорывалась в суетливых, нервозных движениях рук, в раздражительности. «Ну, удалось взять Ширяково, так нет, опять же ему и Толутино, — думал он. — Будто других полков в дивизии нет».

Пока вся надежда на внезапность да на ночь-заступницу. А подошел день — и беда: немец контратаками, минометным огнем донимает, авиацией давит. Да еще танки. Там, в Ширяково, в Городне был всего один мотоциклетный батальон и штаб полка, а тут, если не врут, — пехотная дивизия. Если что и удастся на первых порах, так потом, когда поднавалятся, не сдержать. «Что греха таить, не умеем еще воевать, — думал Исаков. — Каждый надеется, что есть где-то какая-то сила, которая задержит лавину нашествия. И, чуть что, бегут. А чуда не бывает, и никто за тебя врага не остановит. Сильный ломит слабого. Во всех войнах так бывало: один побеждал, другой проигрывал. До войны надеялись, что будем побеждать мы, а вышло наоборот. Враг у Москвы. Это факт, и положение теперь никакому Матвееву, будь он и семи пядей во лбу, никакими душеспасительными беседами не поправить. Боюсь я — боится и другой, — самокритично признался Исаков. — Каждый хочет уцелеть. Не важно — как…»

Основания для тревоги были: немецкая пехотная дивизия превосходила гореловскую, особенно после того, как был проведен бой за Дудкино, почти вдвое и по численности и по техническому оснащению, особенно по автоматам, минометам. Короче, она могла дать больше огня, чем дивизия Горелова, у которой к тому же каждый снаряд, мина на счету. У гитлеровцев позади несколько кампаний: какие ни есть, а войны, опыт. Это было известно Исакову, вот он и побаивался за последствия, потому что хорошо представлял, какой будет с ним разговор, если полк разбежится. Но приказ определенный: разгромить, захватить, держаться!

Исаков выехал в Хвастово, где должны были навести переправу через Волгу. Выехал с ординарцем и адъютантом. Дело близилось к полудню; ровные валки серых туч вроде бы приподнимались над землей, голубели, открывали синеющие на горизонте дали. Хвастово — не то церковь, не то монастырь. Скорее монастырь, кирпичное, беленое здание, за давностью облупившееся, в окружении традиционных для верхневолжских селений ветл и берез, обвешанных черными шапками грачиных гнезд. Птицы, обеспокоенные шумом и движением людских масс, машин, гомонили над деревьями, то и дело взмывая в воздух, как поднятые вихрем палые осенние листья.

Отсюда, из Хвастово, с высокого берега открывался широкий вид на заречные дали — густые сосняки, ельники, терявшиеся в синеве, на реку, плавно струившую воды в сторону города Калинина. На левобережье лес отступал от реки, наверное его потеснили деревни, лежавшие здесь более часто, чем на правой стороне.

Под прикрытием монастырских стен, различных пристроек, служб, под сенью деревьев теснились машины с понтонами. Чуть поодаль готовили огневые позиции расчеты зенитных малокалиберных орудий. Среди машин Исаков увидел знакомый черный газик Горелова.

Хотя Исаков ехал, чтоб встретиться с комдивом, сейчас он сразу засуетился, оглядывая, куда бы приткнуть лошадей. Все хорошие места были заняты, пришлось привязать лошадей у дерева. Адъютант хотел следовать за ним, но Исаков жестом остановил его: «Побудь здесь!»

Переправу наводил саперный батальон дивизии. Одна часть саперов орудовала лопатами и кирками, выравнивала косой пологий срез, по которому можно было бы спускать к воде орудия и машины; другая — большая — налаживала паромы, плоты. Лодки, собранные из прибрежных деревень, уже курсировали взад-вперед по реке, перевозя связистов, разведчиков, пехоту.

Здесь, на срезе, Исаков лицом к лицу и столкнулся с Гореловым. Генерал был в реглане, ставшем для него неизменной формой одежды за последние дни, в сдвинутой на затылок фуражке, раскрасневшийся от движения. На белой коже лба резко выделялась красная, как шрам, полоса, отдавленная клеенчатым рубцом фуражки.

— Товарищ генерал, вверенный мне полк сосредоточен для форсирования в указанном районе. Докладывает командир…

— Погоди. Сам вижу, что командир, — остановил Исакова Горелов. Жестом, ставшим для него привычным, генерал перебросил планшет с картой с бедра на живот. — Гляди. Видишь шоссе? Ночью должен выдвинуть батальоны к самой деревне, но сначала вперед разведку… Поддерживать тебя будет второй дивизион. Начальник артиллерии задачу ему уже поставил, но ты с командиром дивизиона договорись сам, как и что. Словом, устанавливай контакт. Я буду в Ново-Путилово, на той стороне. Видишь? Переправу начинай немедленно, не жди, пока наведут мост. Мост для артиллерии, а ты на чем есть…

Речь Горелова прервали крики «Воздух! Самолеты!». Горелов поднял голову, обвел взглядом небосвод. К переправе, увеличиваясь, плыли три звена бомбардировщиков. Сначала казалось, что они пройдут мимо, к какой-то другой цели, но, когда они стали разворачиваться, сомнения отпали: станут бомбить. Вот первое звено уже пошло на переправу…

— С тобой ясно, — сказал Горелов Исакову. — Поторапливайся с переправой, руководи…

Он резко оттолкнулся плечами от вертикального земляного среза, у которого они стояли прижавшись, чтоб не мешать движению и работающим, и поднялся на берег.

— В укрытие! — раздался его зычный голос. — Всем в укрытие! Под берег! — командовал он кому-то наверху, словно сам он находился в надежной от осколков и пуль броне. — Живо!..

Ноги Исакова будто пристегнуло к земле хватающим за душу воем и визгом, с которым устремилось на переправу первое звено бомбардировщиков. Он хотел бежать, куда-то скрыться, но не мог и что есть силы прижался к земле плечами.

Хлестко и часто ударили первые выстрелы зениток, но странно: они били не по тем самолетам, которые уже пикировали, а по другим, испятнали вокруг них небо, усеяв его, будто клочками грязной ваты, разрывами. Исаков увидел еще, как под воздействием этого огня самолеты вдруг нарушили строй… Визг падающих бомб сдавил ему сердце. Шалыми от страха глазами он обвел вокруг, ища, куда бы юркнуть, упрятаться с головой. Защита с одной стороны, со спины, казалась ему недостаточной, когда бомбы летели прямо на него.

— Ложись! — Кто-то толкнул его в бок, навалился сверху, придавил к земле.

Запах махорки, пота смешался с сырым прелым духом слежалой глины, в которую ткнулся Исаков лицом. Бомбы ухнули неподалеку, встряхнув землю. Гул, грохот, шум сыплющихся сверху комьев, удаляющийся рев самолетов. Шуршание обессиленного, на излете, крупного осколка. Волною воздуха нанесло приторный запах взрывчатки.

Тяжесть с плеч Исакова исчезла.

— Извините, товарищ подполковник, — сказал боец со смуглым, давно не бритым лицом. — Вижу, летят… Думал, как бы уберечь… Не зашиб?

— Кто просил? Себя побереги! — раздраженно бросил Исаков, не желая принять добрых побуждений бойца.

Сапер пошевелил черными узловатыми пальцами, потемнел лицом:

— Нам что… Нам все едино. Заслоню, думал…

Несмотря на огонь зениток, новые самолеты заходили на бомбежку. Исакову показалось, что у воды, под береговым обрывом, безопаснее, но он не отважился переменить место, сознавая, несмотря на страх смерти, что находится на виду у других. Он остался стоять у среза, лишь чувствуя, как белеет лицом, потому что кровь отхлынула от сердца и в нем образовалась тупая, ноющая, как боль в зубах, пустота.

«Та-та-та!» — колотили часто и нервно зенитки. Бомбы сотрясали землю, песок с откоса с шорохом сыпался Исакову под ноги. Кипели, захлебывались от частой стрельбы счетверенные пулеметные установки роты ПВО, ревели, выли надсадно моторы самолетов, выходивших из пике, с визгом и стоном опрокидывались к земле очередные, чтобы сбросить в гущу паромов, плотов и лодок две-три бомбы.

Странно, что вместо сжимающего душу страха наступило состояние отрешенности, словно он смотрел на происходящее со стороны, а его это не касалось. Одна из бомб угодила в край парома, застигнутого на полпути между берегами. Паром был забит до отказа солдатами: человек двадцать — тридцать. Взрывом взметнуло кверху воду, обломки парома, разбросало людей. Когда водяной смерч осел, Исаков увидел, как к месту гибели понтона устремилась чья-то гребная лодка, увидел, как за доски хватаются многие руки, увидел барахтающихся в воде солдат. Все это медленно относилось течением вниз, в сторону…

— В укрытие! Не скапливаться! — прорвался откуда-то голос Горелова.

«Что ему надо? Зачем? — подумал Исаков. — Разве есть укрытие, которое спасло бы от бомбы?..»

Ему казалось, что налет продолжается целую вечность, а на самом деле не прошло и пятнадцати минут. Самолеты, отбомбившись, уходили. Вдруг за одним потянулся дымок, тут же превратившийся в черный шлейф.

— Горит! Подбили! — загалдели вокруг Исакова. Он обернулся туда же, куда смотрели остальные.

Самолет, отвернув с курса, снижаясь, шел на посадку. Наверное, летчик высмотрел где-то поле, но не дотянул до него, вильнул и врезался в землю. В наступившей неожиданно тишине отчетливо стал слышен каждый звук. Исакову показалось, будто с плеч у него свалилась тяжесть. Сердце, как усталый путник шаги при подъеме в гору, стало замедлять свой стук. Среди отчаянных галочьих вскриков и других голосов выделился властный голос Горелова, отдававшего какие-то приказания.

Вокруг как-то враз все ожило, зашевелилось. Исаков удивился: так много вокруг людей, а он до этого их не замечал! Ему не хотелось, чтобы комдив застал его на прежнем месте, и он, сутулясь, стал подниматься по срезу наверх.

Он ожидал увидеть страшные разрушения, но ничего подобного не было. Деревья, монастырь, машины вокруг стояли как и прежде. Правда, кое-где виднелись воронки с рваными краями, был разбит понтон. Был пулеметный обстрел с самолетов — он отчетливо помнил, как вокруг него сочно, будто первые крупные градины по притихшей листве, зашлепали пули, и, возможно, они тоже нашли свою жертву, и кого-то не стало или мучается раненый. Но главное — страх. Он настигал повсюду…

Исаков нашел лошадей и адъютанта на прежнем месте, но бока лошадей были взмылены. Адъютант принялся сбивчиво рассказывать, как они с ординарцем увидели самолеты и, чтобы не погубить лошадей — особенно вашу гнедую, товарищ подполковник! — вскочили в седла и галопом в лес, подальше от греха. А как только они улетели, — обратно…

— Как раз успел, товарищ подполковник! — радовался он. — Наши все в лесу, товарищ подполковник. Я сначала думал: они лес бомбить, а потом вижу — сюда. Ну, тут я…

Исаков ехал молча, тяжело переживая, что за страхом, вызванным этим внезапным налетом, ему ни разу не пришла в голову мысль о батальонах. Чувство неосознанной вины глодало ему душу. Мучительно стыдно, а никому не признаешься, и надо носить это, прятать в глубине, переживать. Хорошо адъютанту, коноводу. Вскочили в седла — да и были таковы. А вот он вынужден был стоять с Гореловым до последней минуты и слушать наставления о взаимодействии, будто контакт с каким-то командиром дивизиона важнее собственной жизни. Черта с два он станет его искать! Слишком много чести для капитана. Придан полку, так пусть ищет его — Исакова.

На въезде в рощу его поджидали комбаты. Навстречу Исакову метнулся майор Артюхин, кинул руку к фуражке:

— Товарищ подполковник, командир третьего батальона прибыл для получения боевого приказа.

Невыразительное, тяжелое, побагровевшее от стужи лицо, горбом выпятившаяся на спине мятая шинель, давно не чищенные сапоги. Он самый старший в полку Исакова, ему сорок пять лет, и у подполковника не повернулся язык напомнить ему о необходимости должного воинского вида. Человек достиг «потолка», сам это прекрасно чувствует, и замечанием делу не поможешь. Тем более, что и другие не лучше. У Лузгина — командира первого батальона — влажный покрасневший нос, лицо в желтых пятнах, на шинели подпалины, как у солдата. Впрочем, сейчас всем приходится одинаково: походы, бои, ночи коротают у костров.

— Вот что, товарищи командиры, — цедит сквозь зубы Исаков, — наступаем… Вам, Артюхин, брать Толутино. Как только возьмете, из-за ваших флангов выдвигаются первый и второй батальоны. Лузгин слева, Бородин справа. И развивать наступление на Некрасове. Все понятно?

Комбаты долго рассматривают карты, пытаются определить, в каких условиях придется действовать. Кругом лес, болота. И хорошо и плохо.

Исакова раздражает их молчание:

— Все уточнения — на месте. А сейчас переправляться. Первым Артюхин, потом Бородин. К ночи чтобы были в исходном районе. Выступать поротно, немедленно.

Он проследил взглядом за удалявшимися комбатами, пока они не скрылись в лесу, и лишь тогда тронул свою лошадь. В облачном небе появились голубые просветы. Плохо! Уж лучше бы туман, дождь, снег, что угодно, только не ясная погода.

Штаб полка располагался неподалеку от батальонов, в глубине леса. Когда Исаков подъехал, из палатки, пригнувшись, вышел майор Сергеев. Прямой крупный нос у него покраснел от холода, на щеках желтизну пятнами от озноба. Мерзнут все: в лесу сыро, лежит нерастаявший снежок, а тут ни костра развести, ни в деревню ступить.

Исаков окинул тревожным взглядом сбившиеся под деревьями машины, повозки, увидел дымки — кое-кто, вопреки приказу, грелся у огонька, — прихмурил жиденькие брови:

— Распорядитесь немедленно, чтоб ни одного костра. Кухню комендантского полка — подальше!

— Слушаюсь, — с хрипотцой ответил Сергеев, и вскоре его гулкий голос уже разносился в лесу.

В палатке, несмотря на распахнутый полог, — сумрачно. Исаков пригнул голову, шагнул к раскладному столу, приник к разостланной карте. Голубела перед глазами ленточка Волги, кривулявшая среди зеленых пятен — лесов. На ее берегах, неподалеку от Хвастово, — город Калинин. К нему радиально бегут дороги. Одну из них — главнейшую — предстоит перерезать. Фронт под Ржевом и далеко впереди, под Москвой. А здесь, глубоко во вражеском тылу, силами одного полка (другие-то все будут лишь обеспечивать фланги) предстоит сковать и не пропускать к городу целую дивизию. Если рассматривать теоретически — это безумие. Нелегко будет. Ох, нелегко!

Шумно, неуклюже вошел Сергеев, потревожив раздумья.

— Подготовьте боевой приказ, — сказал ему Исаков и стал излагать, кому где действовать. В основе приказа — решение, принятое при встрече с комбатами.

Прервав разъяснения, Исаков прислушался: где-то в отдалении гудели самолеты. Он нервно и зябко потер руки:

— Слышите? Гудят… Понимаете, чем это пахнет?

У переправы, торопливо захлопали зенитки, затрещали часто и густо, сливаясь в клокотание, пулеметы. Земля дрогнула под ногами от тяжелых разрывов.

— Не дадут переправиться, будут висеть над рекой.

— Может, распорядиться, чтобы и наша рота ПВО тоже прикрывала Хвастово? — предложил Сергеев.

— Вы что? — Исаков поднял на него усталые, с голубыми обводами круглые глаза. — Потерять машины, а потом…

Он не договорил, торопливо вышел из палатки. Самолеты гудели над лесом, делая новый разворот.

* * *

Не желая снова попасть под бомбежку, как на переправе, Исаков не стал задерживаться в штабе. Распорядившись, чтобы штаб снимался и шел к переправе, он выехал в Хвастово.

По реке, выше и ниже парома, сновали лодки, плоты с пехотой и полковыми орудиями. На главной паромной переправе хозяйничали дивизионные артиллеристы. На многих из них болтались черные трофейные автоматы. Это из Ширяково. Там было захвачено много оружия, десятки различных автомашин, свыше двухсот мотоциклов. Первые по-настоящему богатые трофеи дивизии. И взяты его полком. По правде, так Исаков об этом даже не мечтал. Он хотел, чтобы все трофеи были собраны и сданы его полком, но Горелов сказал, что сейчас не до того, надо воевать, а барахла всякого у немца еще много — наберем, успеем.

Командовал артиллеристами рослый, бравого вида чернобородый капитан, перекрещенный со спины по телогрейке ремнями полевого снаряжения. Исаков узнал в нем командира дивизиона, который поддерживал полк в недавних боях за Ширяково и будет поддерживать в этом новом наступлении. Фамилия его Селиванов.

По-хорошему бы, так подойти, перемолвиться словом, так, мол, и так, снова вместе, тиснуть бы по-приятельски руку, но укоренившаяся уже в характере Исакова нелюдимость, замкнутость погнали его мимо. Он прошел берегом, не повернув головы в сторону капитана, хмуро уставясь в землю: приказ есть, о чем тут еще говорить… Лезть с лошадьми на паром, когда того и гляди могла налететь авиация, рисковать Исаков не хотел. Да и места свободного на паромах не остается. На паром умещается не более одной пушки с шестипарной запряжкой и орудийным расчетом. Все это вплотную, что называется «впритирку».

Ординарец Селиванова тронул капитана за локоть:

— Товарищ капитан, командир полка… Прошел, даже не посмотрел…

Селиванов перебросил потухшую трубку из одного угла рта в другой, посопел ею, раскуривая, и сказал с кривой усмешкой:

— Ну и хрен с ним… на-а-думаешь…

Лузгин завидел Исакова и ведомых за ним лошадей издали и сразу же распорядился, чтобы подгоняемый к берегу плот никто не занимал.

— Артюхин и Бородин переправились? — спросил Исаков.

— Так точно! Они уже с полчаса, как на той стороне, — ответил Лузгин. — У меня остается две роты… Это на час-полтора…

— Поторапливайтесь, плавсредства нужны для других подразделений.

— Слушаюсь. Пойдете на ту сторону? — кивнул через плечо Лузгин. — Как раз свободный плот.

— Да. Коновод, заводи лошадей! — обернулся Исаков к ординарцу. — Меня не жди. Пошел…

Саперы гребли, не жалея сил, и плот ходко подался наперерез течению. Исаков проследил за ним взглядом, и когда плот достиг середины реки, стал спускаться к воде. Как раз подошла подходящая, надежная, по его мнению, лодка.

Уже усевшись на банку, Исаков сказал Лузгину, чтобы тот не засиживался у переправы, а сразу вел батальон в назначенный район — к Толутино. А еще лучше, если поручит вести батальон старшему адъютанту, а сам поспешит вперед, чтобы успеть засветло провести рекогносцировку.

— Ясно, товарищ подполковник. Счастливо плыть! — ответил Лузгин, помог столкнуть лодку на воду и помахал вслед.

Гребцы налегли на весла, Исаков стал глядеть вперед. Лузгин постоял минуту и поднялся на берег, чтобы оттуда распоряжаться переправой.

С берега глядеть, так Волга не широка — каких-то триста метров, а то и поменее, но с лодки расстояние показалось много большим. От холодной, отдающей синевой воды, словно бы загустевшей перед ледоставом, веяло зябкой свежестью. Не приведи бог купаться в такой, сразу скует руки и ноги.

Как бы подтверждая его опасения, донеслось гудение самолетов. Своей авиации ждать не приходилось: если она и есть, так где-то на другом фронте. Поэтому Исаков сразу заерзал, завертел головой, отыскивая взглядом налетчиков. Открыли огонь зенитки, расставленные вокруг переправы. Лишь по темным комочкам разрывов Исаков обнаружил звено истребителей, шедших со стороны города. Круто взмыв к облакам, они ушли из-под огня, чтобы прорваться к переправе в другом месте. Так он считал. Каким надежным и желанным казался с лодки береговой обрыв! Только бы успеть, пока самолеты где-то лавируют.

Наверное, и гребцы были охвачены этим желанием, потому что лодка пошла резвее, рывками, вода заклокотала, закипела у бортов. Едва днище коснулось земли, как все стали проворно выскакивать и прятаться под берегом. И вовремя. С визгом, прямо из облаков, несмотря на испятнанное разрывами небо, на переправу ринулись два истребителя. Исаков ждал взрывов и свиста бомб, но вместо этого ударили короткие, отрывистые очереди крупнокалиберных пулеметов. Первые трассы прошли левее парома с орудием, застигнутого на середине реки, обозначив себя на воде множеством белых фонтанчиков.

Одна из пуль — надо же такому случиться! — перебила трос, и паром повлекло по течению. Находившиеся на нем артиллеристы успели захлестнуть ускользающий из петли конец за какой-то столбик и, как только трос снова натянулся, паром стало прибивать к правому берегу.

Как выводили с парома лошадей в неподготовленном для этого месте, выкатывали орудие на берег, Исаков уже не видел. Едва смолкли выстрелы, он выскочил из укрытия и ходу, ходу по наторенной дороге, под защиту леса, где его ждал ординарец с лошадьми.

Дорога шла мимо колхозного огорода, засаженного сочной капустой. Вилки давно созрели, и большая их часть была срезана. Но и проходившие мимо красноармейцы не обошли капустное поле вниманием. От поля к дороге тянулась приметная тропка, усеянная белым капустным листом. Наверное, вид кочанов не у одного Исакова вызывал желание похрумкать хрустящего, хватающего- за зубы холодком сочного овоща. Вот и лакомились. Тем более, что неизвестно, удастся ли хозяевам собрать остатки: кто знает, как обернется бой, не достанется ли через день-другой все это добро немцу?

Вот почему Исаков ничего не сказал, а только хмуро глянул на своего коновода, когда тот при его появлении поспешно отбросил в сторону огрызок и утерся рукавом шинели.

Лес вскоре расступился, и на обширном пустыре показались дощатые легкие постройки Ворошиловских лагерей для гарнизона города. Под ногами все тот же песок. Дорога то ныряла в низину, то взбегала на пригорки. Крупные сосны были порезаны, но мелочь, кустарники оставались. На таких пригорках, вокруг пеньков, охотно селится земляника. Сейчас время ее миновало — побуревшие листья сливались цветом с землей. Влево расстилались обширные болотины с хилым сосняком, вправо и прямо — лес.

Завидев идущие впереди подразделения, Исаков пришпорил коня. Поекивая селезенкой, лошадь перешла на крупную рысь. Пехота своевременно уступала одну сторону дороги для кавалькады всадников, и командир полка очень скоро обогнал колонну стрелковых рот. Он надеялся настигнуть Артюхина, который уже должен находиться где-то близ указанного ему места.

Лес с густым подлеском зажал дорогу с двух сторон. Внезапно вблизи раздались торопливые выстрелы и какие-то возгласы. «Что такое? — Исаков придержал коня. — Ведь впереди Бородин и целый батальон Артюхина». Он прислушался: вроде речь русская. Свои! Он тронул лошадь: вперед! Развилка. Вправо от основной дороги, достаточно натоптанной, уходила дорожка еле приметная, заросшая травкой, и на ней Исаков увидел столпившихся бойцов. Он подъехал. Бойцы расступились. На обочине валялся мотоцикл. Колеса его еще вращались, видать, опрокинулся на ходу.

— Что здесь происходит?

Навстречу Исакову шагнул адъютант батальона, доложил:

— Товарищ подполковник, захвачен мотоцикл.

— Ну, вижу. Кто захватил? Как?

— Они вот… возбужденно блестя глазами, указал адъютант на рослого широкоплечего бойца, стоявшего с винтовкой, казавшейся игрушечно легкой в его могучих руках. — Навстречу нам фриц ехал и как увидел нас — в кусты. А он вот — по нему из винтовки, да мимо…

— Эх вы, «язык», можно сказать, в руки шел, упустили… Как фамилия?

— Командир пульотделения Лихачев. Поторопился немного, товарищ подполковник. Мы ведь на себе по очереди пулемет несем, один — станок, другой — тело. Остановились перемениться, а он тут как раз…

Только сейчас Исаков заметил, что бойцы вокруг с пулеметными коробками в руках и разобранным «максимом», и не один Лихачев тут отличился, а и еще кто-то, может, даже вон тот, с горячими, глубоко посаженными глазами, толстогубый, что так и рвется что-то сказать…

— Ладно, — сказал он. — Хорошо, что вы по нему пальнули, а не он по вас. А то врезал бы из автомата по колонне, да и был таков. Без разведки идете, адъютант, без охранения.

— Так впереди меня целый батальон, товарищ подполковник!

— Все равно… — Исаков пожевал топкими губами, подумал, отчего лицо его снова стало холодным, отчужденным. — Куда эта дорога идет, не смотрели по карте?

— На Курково; товарищ подполковник, — бойко ответил адъютант. — Не дорога — тропа.

— Все равно. Мотоциклист вон ехал. Как ни назови. Можете считать, что немцы теперь о нас предупреждены. По вашей милости, старший лейтенант. Учтите. А вам, пулеметчики, объявляю благодарность.

Странное дело, но этот незначительный, по сути, факт, когда при виде бойцов гитлеровец обратился в бегство, немного взбодрил Исакова, заставил его оптимистичней взглянуть событиям в глаза. В самом деле, чего раньше времени переживать? Ведь провели бой за Ширяково и Городню. И неплохо. Глядишь, и здесь удастся. Надо только нацелить комбатов, вывести их под самую деревню и ткнуть носом: вот она, берите. Чтоб потом никаких отговорок: не нашли в темноте, сбились с дороги, опоздали с выходом на исходное…

Он догнал батальон Артюхина в полутора километрах от Толутино, на привале. Бойцы сидели, лежали, освободив проезжую часть дороги. Здесь она была почти ненаторенная, даже пешеходной тропки не выбили по желтой травке — топтуну, которой обычно зарастают все деревенские дворы. И не мудрено: дорогой на Хвастово в это лето никто не пользовался.

Подошли комбаты Бородин и Артюхин, доложили, что прибыли в район сосредоточения.

— Ну что тут у вас, Артюхин, докладывайте!

— Еще полкилометра — и опушка. Мои разведчики там, наблюдают. Обе деревни — Толутино и Некрасово — хорошо видны. По тракту на город движение. По-моему, обычное. Вести батальон на опушку до темноты рискованно, — могут обнаружить, тогда все сорвется.

— Ладно, посмотрим. — Исаков потер озябшие руки. — Сейчас должен подойти Лузгин, проведем небольшую рекогносцировку на местности.

Подошли запыхавшиеся усталые связисты с катушками проводов и аппаратами. Не полковые — дивизионные, своих Исаков знал. Старший сержант обратился к нему с вопросом, где развернется командный пункт.

— А вот тут чуть в стороне и развертывайте. А разве Горелов уже на КП, на правой стороне?

— Да. Штаб дивизии в Ново-Путилово. Генерал приказал сразу же давать связь к вам, — ответил сержант. — Чуть не бегом бежали, чтобы вас нагнать.

 

Глава четвертая

Селиванов встретил Исакова на опушке леса перед Толутино, где тот проводил рекогносцировку с комбатами. Судя по всему, работа была закончена, и теперь шел неторопливый, лаконичный разговор о деталях предстоящего боя, которые хотя и важны, но не имеют решающего значения, и их всегда оставляют на потом.

За поскотиной, вдали, в сгустившихся сумерках силуэтами просматривались деревенские избы. Противник ничем не выказывает беспокойства, значит, не подозревает о предстоящем нападении. Тишина.

Встреча была несколько неожиданной, за Селивановым следовала целая свита нужных ему командиров, поэтому капитан постарался подавить в себе чувства, владевшие им при виде чопорного, суховатого Исакова. Служба обязывает работать с людьми всякими, симпатичными и неприятными, тут ничего не поделаешь, ради пользы дела надо с этим мириться.

Он поздоровался, доловил, что получил задачу поддерживать полк в предстоящем бою. Насчет того, что начальник артиллерии дивизии приказал ему обеспечить захват деревни и воспретить в дальнейшем всякое движение войск противника но шоссе Старица — Калинин, он не стал распространяться. Исакова это не касалось. Дублировали задачу многим: Селиванову, Исакову, Горелову, командиру соседней дивизии, которому Маслов приказал захватить деревню Даниловское. Всем им одна задача: захватить и не допустить движения противника по шоссе. Каждый будет стараться исполнить, потому что, хотя задача общая, ответственность на каждом порознь, в особицу: Селиванов отвечает перед начальником артиллерии, Исаков — перед Гореловым, а с генералов спросит Маслов.

— С кем из ваших комбатов я должен держать контакт? — сдержанно спросил Селиванов.

— С Лузгиным и Артюхиным. В основном с Артюхиным. Он — главная скрипка. Договоритесь с ним сами.

— Начало работы в шесть? — Под «работой» Селиванов понимал артподготовку. — А если что-нибудь помешает? — допытывался он. — Вдруг противник обнаружит пехоту…

— Тогда начинайте самостоятельно. Сигнал — красная ракета, — ответил Исаков. — Что не так, завтра утром на НП столкуемся. Не смею задерживать.

Исаков козырнул небрежно, будто отмахнулся, и пошел к своей лошади, не попрощавшись, не пожелав успеха.

— У-у, зануда, — прошипел ему вслед Селиванов и сжал кулаки. Его бесило: неужели не понимает человек, что без артиллерии — бога войны — он ни черта не сделает?! Прижмет, к нему же станет звонить: подави, Селиванов, то, подави другое, подбрось огонька. Так нет, гнет что-то из себя…

В ночной темени дорога, еще несколько часов назад пустая, едва наторенная, теперь дышала, бугрилась конскими крупами, постукивала оружием, всхрапывала, щетинилась стволами карабинов и винтовок, шелестела стылыми плащ-палатками, остро пахла конским потом и навозом, переговаривалась вполголоса. Артиллерийские упряжки занимали середину дороги, люди топтались по сторонам, ездовые подкармливали лошадей, навесив торбы с овсом им на головы, присматривая, чтобы какая не вздумала заржать.

Исаков глядел и не узнавал дороги. Какая все-таки силища! Его волновала предстоящая схватка, и, может, поэтому он смотрел на все с некоторым преувеличением. Вот кто-то приказал — и, независимо от него, собиралась в кулак огромная сила, много большая, чем его полк, которая его страшила уже одним тем, что он не знал, как она себя поведет. А отвечать должен он… Слепая сила. Нет, это не так. Слепо повинуются, если он скажет «вперед!», а прикажи он что-то другое, противоречащее цели, и из ее массы тотчас отпочкуется новый поводырь. Может, в этой кажущейся слепоте и заложена мудрость…

К приезду Исакова штаб полка раскинул в лесу палатки. Сергеев доложил, что связисты потянули «нитки» к батальонам, что тылы полка переправились и остановились в районе стрельбища, в лагерях. Там им и стоять.

— Генерал меня не спрашивал?

— Звонил. Я ответил, что на рекогносцировке.

— Ладно. Проследите за выходом на исходное. Будет еще звонить, доложите ему обстановку сами. А я что-то намотался за день, прилягу.

Постоянно терзаемый муками возложенной на него ответственности страшась, что ему придется командовать полком в бою когда надо все решать самому, а как, никто не знает, не желая себе признаться, что такой пост ему не по плечу, что он просто до него не дорос, Исаков выглядел старше своих тридцати восьми лет — чуть ли не пятидесятилетним. А тут еще промозглая погода, походная жизнь, тяготы…

Ночная студеная сырость заполонила лес, проникла в палатку. В шипели, шапке было зябко. Исаков с удовольствием подставил плечи под тяжелый длинный — до пят — тулуп, принесенный ординарцем. В нос ударил кисловатый запах выделанной овчины, который непроизвольно вызвал в памяти цепную реакцию: русская печка, тепло…

Исаков повалился в тулупе на походную складную кровать, лежа проглотил поданный поваром ужин. После горячего до пота чая его потянуло на сон. Уткнув нос в меховой щекочущий воротник, Исаков задремал, нимало не заботясь о том, когда проснуться. Знал — разбудят, без его команды не начнут.

* * *

Полковая батарея сорокапятимиллиметровых орудий сопровождает батальон Артюхина огнем и колесами. Старший лейтенант Дианов — командир батареи, высокого роста грузный брюнет — поставил задачу личному составу еще с вечера, сразу после рекогносцировки. Вся артподготовка возложена на приданный дивизион, а батарее вести огонь только по требованию пехоты, уже в бою.

Дианов сидит рядом с Артюхиным. Они знакомы уже около двух лет, жили с семьями на одной станции. Странно было бы жить в одном гарнизоне и не знать друг друга.

У Артюхина взрослая дочь. Широкоплечая, грудастая, она фигурой удалась в отца, но характером… О ее непостоянстве ходили вечные сплетни среди командирских жен, из-за нее посмеивались над незадачливыми родителями сослуживцы.

Артюхин знал об этом, но, видимо, давно махнул на нее рукой. Отбилась девка от рук, когда он около полугода находился под следствием. А может, проглядели что-то в ее воспитании раньше, или уж такая судьба ей на роду…

Поговаривали, что раньше он шагал широко: член партии с двадцатого года, из рабочих, активист, вся жизнь связана с армией. Он умел постоять за себя, где надо, доказать правоту, с ним считались. Но тревожное время вышибло его из седла. Хотя все, в чем его сначала обвиняли, оказалось наветом и обвинение с него сняли, восстановили в партии и на службе, что-то надломилось в его характере. Стал ходить сутулясь, будто что-то потерял и все надеется найти, так не так — помалкивать, никому не перечить. Зайдет разговор по службе или так между сослуживцами, что, мол, надо настаивать, бороться, — Артюхин мнется-мнется, потом с виноватой улыбкой скажет: «Начальству виднее… А наше дело такое — под козырек!». Словом, оставались в нем исполнительность, здравый, от природы, ум, но огонек, тот, что толкает на риск, на открытие, на подвиг, угас безвозвратно. Может, поэтому и с дочкой не сладил: «Э-э… взрослая! Сама знает, как жить». Попивал горькую один, втихомолку, однако на службу приходил вовремя, не дебоширил, и на этот его грех смотрели сквозь пальцы. Правда иль нет, но ходили в поселке слухи, что сватался к дочери какой-то младший лейтенант из его батальона, просил руки, но Артюхин будто бы сказал: «Эх, ми-и-лый! Зря это ты все. Дочка-то красива, это ты верно, да только б…, намучишься ты с ней. А если ты из-за того, что у меня зарплата большая, так тоже напрасно: я все деньги сам пропиваю…»

Сказал ли он так потому, что не мог сказать неправды, или потому, что сразу раскусил, с какой целью тот клинышки подбивает, но только после такой «откровенности» женихов больше не находилось.

Дианов и сам при случае не прочь был посудачить за спиной Артюхина, а вот пришло время поддерживать его, и он теперь размышлял, каков «старик» в бою. Говорят, что под Осугой, когда батальон вел сдерживающие бои с гитлеровцами, «старик» был неплох: не шарахался, не психовал, и хотя батальон там здорово потрепали, сумел задачу выполнить и людей вывести.

Сейчас Артюхин полулежал у небольшого костерка, разложенного в глубине леса, метрах в полусотне от опушки, и подремывал, привалившись плечами к елке. Вокруг комбата сидели, лежали связисты, адъютант и ординарец — молодой, черный как жук парнишка, которого Артюхин взял из музвзвода, как только полк стал собираться на войну. Парнишка и следил за огнем, подкладывал ветки, смотрел, чтобы не прожгло шинель комбата. Фамилия парнишки — Рамазанов. Дианов не раз его видел раньше, когда полк занимался строевой подготовкой под оркестр. Безотцовщина, вырос в детдоме, где-то в Одессе, в армию пришел раньше срока, добровольцем, потому и в музвзводе служил. Парнишка худенький, роста среднего, еще неокрепший: угловатость плеч заметна даже под зеленой ватной телогрейкой. На нем черный немецкий автомат, даже у костра он не снимает его с шеи, на поясе фляга.

— Сам достал или дали? — кивнув на автомат, спросил Дианов.

— Сам, — отворачивая лицо от огня, вполголоса, чтоб не разбудить командира, ответил Рамазанов. — Под Осугой автоматчики прямо на КП батальона пришли. Когда отбили, подобрал. Легче нашего.

— Ну, а он как? — указывая на Артюхина, допытывался Дианов.

— Ничего не боится. Нас автоматчики атакуют, а он хоть бы что, занимается своим делом, по телефону разговаривает. В батальоне целая ячейка управления из музвзвода была, человек десять, а осталось трое. Дали нам здорово…

Дианов слушал, сопоставлял с тем, что знал от других, — выходило, что не врут. Ну что ж, тем лучше. За свою батарею он не беспокоился: как только будет команда, на руках докатят орудия до самой деревни. В расчетах сейчас даже больше людей, чем следует. Это про запас, если пришлют новое орудие вместо разбитого в бою под Ширяково. Бойцов в батарею набирал он сам. Какие люди! Не любил он слабосильных, нечего им делать у орудия. Артиллерист должен быть что лошадь: надо — на себе чтоб пушку вытащил. Словом, по себе подбирал. А чтоб не ошибиться, посреди беседы, будто в порядке шутки, брал собеседника за руку, ставил локоть на стол: а ну, кто кого? Тут без обмана, если сила есть, сразу почувствуешь.

Мало находилось таких, чтоб сопротивлялись ему долго, а вот недавно, на Танцуре, сам погорел. Писарь, а сила прямо медвежья. Даже не напрягся, а руку к столу пригвоздил, что пушечным колесом придавил. Теперь за орудие можно быть спокойным: доведись, так Танцура и дивизионку докатит. Отменный наводчик, завтрашний командир взвода, силач, не ведающий страха. Все эти качества уже проявились в бою за Ширяково…

Мысли текут неторопливые, а язычки пламени пляшут перед глазами, втираются в течение мыслей, как тире среди точек в телеграфной ленте. И чем дальше, тем больше тире, и ласковым теплом склеивает веки, клонит усталую голову на грудь. Кажется, не у костра, а где-то в домашней обстановке сидит, в семейном кругу, и так ему покойно, хорошо… Всхрапнув, пугается, резко вскидывает голову:

— А… что? — и смотрит непонимающими глазами: где он, что с ним?

— Вздремнули малость, — скалит зубы Рамазанов. — Ложились бы, чего сидя будете мучиться.

— И верно. Умаялся сегодня. Ты покарауль, в случае чего…

Дианов поднимает воротник шинели, умащивается на земле поудобнее. Сновидений больше нет.

В пять часов у костра появился с термосом и чайником повар. Принес завтрак комбату и остальным. Артюхин потянулся, зевнул, сел:

— Ну, что там у тебя, давай!

Рамазанов подал ему чашку масленой пшенной каши, хлеб и «наркомовский» паек. Батальону предстоит бой — положено. Поболтав в кружке — что там сто граммов — на донышке! — Артюхин выразительно глянул на Рамазанова:

— Там у тебя, кажется, оставалось. Добавь.

Ординарец мялся в нерешительности: чужой человек в батальоне, что подумает…

Артюхин понял:

— Ничего, старший лейтенант меня знает. И я его тоже. Долей и ему. Ночь холодная, продрогли.

Рамазанов добавил. Артюхин поднял кружку, чокнулся с Диановым:

— Давай, комбат, за победу! Чтоб поддержал моих ребятишек на совесть.

Выпил, занюхал корочкой хлеба, потряс головой:

— Хороша штука, горячо пошла… Надо же, придумал кто-то. Для всех отрада… невзирая на ранги… Сейчас бы по сто граммов моим подбросить, да нельзя. Ладно, деревню займем, кто уцелеет, за двоих выпьет.

— А что, возьмем! Селиванов две батареи на прямую поставил, да и наши огонька подбросят, вот и будет ладно.

— Правильно сделал, что на прямую. Я в его годы был тоже — оторви да брось… Помню, в тридцать четвертом, — я тогда отдельным железнодорожным командовал — только поднялся с постели, звонок: немедленно к наркому. Являюсь: в приемной человек пятнадцать уже сидят. Вошел нарком, походил взад-вперед и с такой хитренькой усмешкой спрашивает: «Ну, кто из вас с утра водку пьет? Сознавайтесь…» Все мнутся, молчат. Я подумал, подумал: э, что теряю?! «Я пью, товарищ нарком!» — «Один сознался. Может, еще кто?» Смотрю, в другую дверь повар заходит, начинает на стол накрывать по числу персон. Нарком повару и говорит: «Ему, — указывает на меня, — и мне налей, а остальные непьющие, пусть так завтракают…»

Дианов усмехнулся: старая басня, заливай больше. Оспаривать, доказывать, что ни в каком железнодорожном не служил, а не то что на приемах у наркома бывал, — не стал. Как говорится, не хочешь — не слушай, а врать не мешай!

Пока завтракали, разговаривали, прошло с полчаса. Артюхин еще не видел за чащей рассвета, но чувствовал, что уже около того. Глянул на часы: батюшки, полшестого! Он вскочил, заторопился:

— Скоро начинать. Пойдем, поглядим, как там наши, все ли в порядке.

Когда вышли на опушку, то увидели, что хоть и скупо, но небо посветлело, вдали обозначились деревенские крыши.

Артюхин шел споро, ординарец ни на шаг не хотел отставать от него, и Дианову пришлось идти третьим. У орудия их окликнули. Артюхин было напустился: почему возле самого КП стали? Начнется бой — фрицы управлять не дадут…

— Это мои, — примирительно сказал Дианов. — Как только начнется, их тут не будет. Ну, как дела?

— Орудие к бою готово. Ждем сигнала. Докладывает сержант Танцура.

— Смотри, чтобы от пехоты ни на шаг. Я на тебя надеюсь.

— Постараемся, товарищ комбат. Мух ловить не будем.

— Где командир?

— Прилег отдохнуть. Я за него.

— Пора будить…

Будить не пришлось. С опушки, с НП Селиванова, взвилась красная ракета, и тут же раздались громкие команды.

* * *

Селиванов в эту ночь вовсе не спал: с вечера долго мотался по батареям, проверяя, как они станут на позиции. Пушечные он распорядился поставить на опушке, чтобы они могли вести огонь прямой наводкой, и только гаубичную — на закрытой. Это было рискованно — оказаться во время боя батареям на виду у противника; уставы, наставлений по артиллерии предусматривали возможность ведения огня прямой наводкой только в исключительных случаях, и то не батареями, а отдельными орудиями, но Селиванов сознательно шел на риск, считая, что он оправдан. Каждый выстрел пойдет в цель, значит, потребуется меньше снарядов, которых такая нехватка, а эффективность огня возрастет во много раз. Никакой противник не выдержит огня прямой наводкой. Тут недолеты-перелеты исключены. Достаточно вспомнить бой за Ширяково.

Бойцов и командиров волновал предстоящий бой, все знали задачу, поэтому работали споро, как при пожаре, когда никого не надо подгонять, упрашивать, как вообще работают в минуту опасности. Да таковая и существовала: противник в километре от них. Достаточно ему заподозрить неладное и… Но об этом никто не говорил, не хотел даже думать.

Селиванова, несмотря на усталость, встречали бодрыми улыбками, уверенными ответами: «Понимаем, товарищ капитан!», «Будет сделано, товарищ капитан!».

К часу ночи Селиванову — он только что явился в землянку, которую ему оборудовали на опушке леса, — командиры батарей доложили о готовности. Связь работала исправно, и он в свою очередь тоже доложил в штаб артиллерии дивизии о готовности. Снаряды на огневой, расчеты у орудий, разведка наблюдает, командиры бодрствуют.

В землянке сидело человек семь — весь его штаб, было душно, сыро, накурено так, что свет коптилки, которую жег телефонист, еле пробивался сквозь дымную пелену от стенки до стенки. Землянка сооружена наспех: квадратная яма, по краям оставлены бортики для сидения, сверху накат из длинных чурок. Стоять в ней нельзя — низка, можно только сидеть. Один накат из хрупкой сосны — на худой случай защита от осколков, а прямого попадания мины или снаряда не выдержит. И все-таки убежище.

Рядом с землянкой, на густой развесистой ели, Селиванову оборудовано «гнездо» — НП. Туда он еще не лазил, но разведчики уверяют, что деревни Толутиио и Некрасово просматриваются хорошо. В «гнезде» — телефон. Там, на дереве, будет его место завтра, как только начнется бой.

Потянулась длинная томительная ночь. Спать нельзя, чтобы опасность не застала штаб врасплох. Сидели, вяло, вполголоса вели отвлеченный разговор. Боролись с дремой, которая сводила шею, словно клейким сиропом склеивала веки. Марши, переправы, подготовка к бою изнурили всех в равной степени: командиров, начальников, связистов. Но спать нельзя — война!

Этим словом объяснялось все. На исходном, близ деревни, лежит пехота — батальоны Артюхина и Лузгина. Гнутся, мерзнут бойцы в норках-ячейках, отрытых маленькой шанцевой лопатой, может, дремлют, положившись на своих начальников, на разведку, на артиллеристов, которые прикроют огнем в случае опасности. Никак нельзя спать Селиванову.

Когда становилось невтерпеж, кто-нибудь вставал посреди разговора, наступая другим на ноги, пробирался к выходу. За откинутым пологом из плащ-палатки темнело тяжелое осеннее небо, свежесть врывалась в душную яму, заставляла поеживаться, широко, смачно зевать. Поругивали выходившего:

— Какого черта «дверь» расхлебенил!

— Не можешь потише по ногам!

Селиванов, блестя золотыми зубами, потянулся с хрустом, аппетитно, закинув руки за голову. Борода цвета вороньего крыла — лопаткой кверху. Смеется.

— Эх, жизнь! К Марфутке бы теперь под бочок…

— Где-то они там сейчас, милахи наши?! Может, у фрица под боком…

Пока стояли в укрепленном районе, кто хотел, позаводил себе «милашек» в окрестных деревнях. Да что там, тысячи женщин и девушек из Ржева, Калинина были на месяцы оторваны от привычного семейного круга и брошены на строительство укреплений. Было из кого и где выбирать.

Селиванов — тридцатипятилетний мужик, здоровый, широкогрудый, и в службе и до любви азартный. Богатырь! Женщины, оставшиеся без мужей, засматривались на его статную фигуру, таяли от его золотозубой щедрой улыбки, от соленых шуточек.

Сослуживцы, знавшие «тайны» друг о друге, начали вспоминать, посмеиваться. Вроде и сон отлетел на время. Лишь о женах, семьях помалкивали: думы о них в глубине, словно за гранью, где всякая шутка могла перерасти в обиду, в оскорбление. Поэтому их не касались.

— Выйти, пос-смотреть, как там с-собаки на с-саблях с-сражаются! — поднялся Селиванов и, качаясь, по ногам, медведем полез к выходу, никого не оставив в покое.

После света коптилки сначала ничего не видать. Сзади лес черной стеной, впереди, на востоке, тоже черно. Нет, там, где лежит Толутино, вроде сереет. Постоял, подождал, пока глаза освоятся. Да, светает. Шести еще нет, но уже прорисовываются избы, ветлы. Пора начинать. Глянул на часы — без двадцати. Чего ждать? Пока проснутся фрицы да обнаружат за деревенскими огородами пехоту?

Селиванов решительно крутнулся на каблуках, скатился в землянку.

— Телефонист, вызывай комбатов! — Когда те откликнулись, скомандовал всем разом: — По местам! Будем начинать.

Исакова разбудил зуммер телефона; сонным голосом он спросил, в чем дело.

— Докладывает Селиванов. Ну как, начнем «работу», товарищ подполковник? Самое время, пока фриц спит.

— Не возражаю… — Трубка клацнула, замолчала.

— Красную ракету! — скомандовал Селиванов начальнику штаба. И засмеялся: — Сейчас матушке-пехоте подъем сыграем, живо вскочит!

Ракета прочертила бледную искристую дугу, разгорелась в вышине, поморгала, будто крыльями помахала над лесом неведомая жар-птица, и угасла. В деревне ни одной ракеты в ответ, никакого беспокойства. Спит упоенный легким и быстрым продвижением, уверенный в своей непобедимости фриц. Спит и видит во сне златоглавую Москву, о которой ему денно и нощно толмачили газеты, радио, офицеры.

Артюхина и Дианова первый залп застиг у орудия Танцуры. Молнии орудийных выстрелов резанули столь неожиданно и оглушительно, словно комбаты стояли не в стороне, а в пределах преддульных конусов орудий. Сырой воздух упруго ударил в лица, заложил уши.

Пригнувшись, Артюхин побежал вперед к своим ротам, которые лежали близ деревни.

Дианов, крикнув своим: «Давай, двигай!», не оглядываясь, пошел следом за Артюхиным. Он считал унизительным для артиллериста гнуться при выстрелах своих орудий, а бежать не хотел — тяжеловат стал.

Сухие языки огня рвали предутреннюю мглу, отползавшую с открытых мест к опушкам. От хлестких орудийных залпов вздрагивала земля. Первые же снаряды прошили стены деревенских изб, будто старое полотно, с брызгами огня взметнули красную кирпичную пыль, щепу, бревна. Огонь, пыль, дым, грохот… Вспыхнули факелами стабунившиеся у сараев и под навесами машины. Гремел, перекатывался грохот взрывов, а вдогонку им хлестали новые залпы. Будто в лихорадке-трясучке билась близкая лесная опушка.

Селиванов в это время стоял в своем «гнезде», ухватившись руками за клейкий от смолы еловый ствол, и скалил золотые зубы в дьявольской ухмылке. Для него эти считанные минуты буйства «бога войны» искупали все: и длительные марши под бомбежками, и переправы, и хлопоты, и бессонные ночи. Он — справедливый карающий меч, настигший наглого врага в его временном логове. Получай по заслугам, фриц! Тут для тебя и колокольный московский звон, и свечи, и дым кадила. Все, чего ты жаждал, за чем пришел!

Поднялась, зашевелилась пехота. Пригибая головы под свистом своих снарядов, пошла в атаку.

— Огня! — скаля зубы, орал комбатам по телефону Селиванов. — Четвертая, шестая, не ослаблять темп огня! Давай! — кричал он, сдабривая матерщиной это привычно-русское словцо, вмещавшее в себя и приказ, и подбадривание, и похвалу. — Давай, богатыри! Огонь!

Порядки деревенских изб стояли по касательной к направлению огня батарей, и снаряды простреливали деревню на всю глубину улицы. Кромсали, рвали сумеречную мглу огненные всполохи залпов, наотмашь били в барабанные перепонки, звоном отдаваясь в голове. В этой вакханалии вспышек и грохота Селиванов зорко наблюдал за поведением врагов. Вот пестрая толпа полураздетых гитлеровцев, поднятых в чем спали по избам, выплеснулась на юго-восточную окраину деревни.

Селиванов перебросил трубку из одного угла рта в другой, намертво стиснул ее зубами. В глазах торжествующий блеск: ага припекло!.. Он дождался, пока бегущие достигнут намеченного им рубежа, и взялся за телефон:

— Пятая! — И, когда командир пятой батареи откликнулся, скомандовал: — «НЗО» три! Пятью снарядами, взрыватель осколочный, беглым, по фашистским захватчикам — огонь!

Глухо, издалека ударила гаубичная батарея. Снаряды шипели, вспарывая сырой воздух, словно шепелявили; казалось, летят они над головой, и Селиванов даже поднял глаза к небу, надеясь увидеть черные точки. Гаубичные снаряды, если в момент выстрела стоишь у орудия, как и тяжелые мины, можно проследить взглядом, но теперь, на снижающейся траектории, набрав скорость перед падением, они намного опережали звук и были неуловимы для глаз. Еще всхлипывали, замирали свистящие звуки, а приземистые клубки сизо-белых разрывов накрыли бегущих. Разрывы встали двухсотметровой дымной стеной заградительного огня, отрезав гитлеровцам путь на Некрасово.

Все пространство между деревнями было открыто взору Селиванова. Разогнав, уничтожив гитлеровцев, которые пытались убежать в Некрасово, он перенес заградительный огонь гаубичной батареи на опушку леса восточнее Толутино, потому что заметил, как гитлеровцы из деревни потекли туда.

Четвертая и шестая батареи смолкли. Комбаты доложили, что пехота ворвалась в Толутино. Потерь в личном составе нет, расход боеприпасов такой-то, остаток…

— Стоять на местах! — приказал Селиванов. — От орудий ни на шаг. Возможны контратаки.

 

Глава пятая

Танки и мотопехота, прорвавшиеся в Калинин тринадцатого октября, после овладения городом пытались развить успех и наступать на Торжок, но получили ряд сильных и неожиданных для них ударов во фланг, отступили к городу и теперь ждали подкрепления — сто шестьдесят первую пехотную дивизию, которая была уже в одном переходе от города.

Авангард этой дивизии ночевал в селе Даниловском, а головной полк — в Некрасово и Толутино. Здесь же скопились штабные машины дивизии, тыловые части, штаб полка.

Все домики деревни были до отказа набиты солдатней; спали, настелив сено на полу, вповалку. Ни начальство, ни рядовые нимало не беспокоились и уж никак не ожидали нападения. Караульные, выставленные у штабов и вокруг деревни, ничего подозрительного не заметили ни вечером, ни ночью, когда бойцы артюхинского батальона подползали к самым огородам.

Ужасно было их пробуждение: свист снарядов, стрельба, разрывы, истошные вопли и стоны раненых. Одни бросались в двери, другие, более проворные, прыгали в окна, вынося на себе рамы. Никто не понимал, что происходит, что горит, кто стреляет, а снаряды и тяжелые мины полковой минометной батареи выламывали в стенах огромные дыры, обрушивали кровлю, и каждый разрыв в этой обезумевшей от страха толпе укладывал навечно десятки гитлеровцев.

Раскаты «ура» атакующих подтолкнули оставшихся к бегству в Некрасово. Там спасение.

Пока гремела артиллерия, орудие, при котором находился Танцура, догнало стрелковые цепи. Расчет, прячась за орудийным щитом, вкатил пушку на деревенскую улицу. Какой-то гитлеровец, обогнув деревню задворками, выводил автобус на шоссе, стремясь удрать в сторону Калинина.

Не раздумывая, Танцура крутанул пушку в ту же сторону. Первый же снаряд, посланный его рукой, навсегда пригвоздил шофера к сиденью; автобус качнулся и остался в кювете. Гремело солдатское «ура». Сердце Танцуры ликовало при виде убитых врагов. Смерть застигла их. где попало и разметала по деревне, как вихрь разбрасывает снопы, которые не были уложены в суслоны.

«Так, так вам, гады, за Киев, за Украину!» — мысленно восклицал он, и в сердце не было ни жалости, ни сострадания к тем, кто еще не успел распроститься с жизнью. На войне воюют, а не рассусоливают по всякому поводу. Знали, зачем шли и куда шли.

Хлестко гремела сорокапятка, выковыривая гитлеровцев из домов и сараев, где они пытались зацепиться. Каждый снаряд проходил через руки Танцуры, и он мысленно вел им счет. Трудно сказать, что в этом больше проявлялось: душа рачительного мужика-хозяина или вкоренившаяся за два года службы писарем ОВС привычка вести счет имуществу.

Дианов не напрасно на него полагался: вместе с пехотой орудие вышло на окраину деревни. Впереди расстилалось поле-поскотина, за которым виднелось Некрасово.

Поле как кочками, было усеяно трупами гитлеровцев, а позади горели дома и машины, и Танцура подумал, что если пожар не затушат, то погорит много добра, которое он видел на повозках и машинах. А ими забита вся деревня. Добро, чье бы оно ни было, — жаль…

Командир орудия приказал закрепляться, рыть окоп для пушки. Рядом окапывались пулеметчики. Глядя на них, Танцура вспомнил про Сумарокова. Где-то сейчас неразлучная троица?

Говорят, второй батальон на этот раз в резерве командира полка. Его здорово потрепали в прошлом бою. А было бы хорошо, если бы рядом окапывались Костя и Крутов. В случае чего, друзья бы поддержали.

Тогда, подбирая барахлишко для девки-фельдшера, Сумароков клялся, что за ним должок не пропадет. Чудак! Будто дело в каком-то вознаграждении, когда надо попросту везде оставаться человеком. Танцура никогда не гонялся ни за едой, ни за выпивкой, ни за барахлом. Вон пехота — волокут все: и консервы, и хлеб, и бутылки! Обоз-то с продовольствием. А ему хоть бы что!

В бою время летит незаметно, птицей: кажется, только началось, а уже солнце встало над лесом, самое малое — полдевятого.

Стрельба поутихла, только позади, где горели дома, что-то трещало и рвалось: наверное, огонь добрался до машин с боеприпасами.

К дому, за которым укрылось орудие Танцуры, подошло начальство: Артюхин, Дианов и с ними комиссар полка Матвеев. За время отступлений, маршей, с тех пор, как кончилось более спокойное против нынешнего житье в укрепрайоне, командиры потеряли былой бравый вид. Матвеев же исхудал больше всех. Движением, ставшим для него привычным, он поддергивает левой рукой сползающие с тощего живота штаны, а правой рубит воздух и что-то выговаривает комбатам. Лицо у него обострилось, потемнело, глаза ввалились и сверкают из глубины как уголья, непримиримо.

— Разъясните бойцам, — доносится до Танцуры, — мы выполняем важнейшую задачу. В Калинине у противника только танки да немного мотопехоты, которыми он не может пока наступать. Наш долг — не пропустить к нему подкрепления — сто шестьдесят первую дивизию. Это будет наш, сибиряков, вклад в дело защиты столицы.

— В Москве-то, говорят, паника, все бегут, — вставляет слово Дианов.

— Поменьше надо слушать, — обрывает его Матвеев. — Что бы там ни было, нас это не касается. Мы — сибиряки, мы — армия, и обязаны выполнить свой долг. Вам необходимо знать, что мы действуем не одни: ближе к Калинину, за Даниловское ведет бой другая наша дивизия. Обойти нас противнику негде, вокруг, сами видите, леса и болота. С тыла нас не ударят, шоссе будет перехвачено в нескольких местах. Он будет атаковать только в лоб, возможно нацелит авиацию. Надо ко всему быть готовыми. Проследите, чтобы все немедленно окапывались, запасались бутылками с КС и гранатами. Ни шагу назад! На самых важных участках назначьте ответственных из коммунистов и комсомольцев. Напомните им, чтоб не забывали о своей авангардной роли. И смотрите, чтоб не получилось как в Ширяково. Дисциплина, дисциплина и еще раз дисциплина! У нас за спиной Волга, отступать нам некуда. Стоит кому-нибудь дрогнуть в одном месте — и противник сомнет всех. Кто держит, может быть, за душой мыслишку отсидеться за чужой спиной, пусть сразу ее выбросит. Всем стоять на местах и драться, держать деревню. Сколько стоять? Командование знает. До тех пор, пока нужно. Проверьте, чтобы из подразделений никто не отлучался…

— Мои люди на месте, — гудит басовито Дианов. — Сами видите — работают, окапываются. Вот, — он указывает на Танцуру и остальных бойцов расчета, — прошу о представлении к награде. Первыми, вместе с пехотой, ворвались в расположение противника, подбили штабной автобус, уничтожили до пятидесяти гитлеровцев. Сопровождение огнем и колесами — дело трудное…

— Вы что, ждете, пока я за вас подам наградной материал? — перебивает его Матвеев. — И вы тоже, Артюхин! Распорядитесь, чтобы командиры рот представили всех отличившихся к наградам. И еще: не хотите, чтоб кончилось как в Ширяково, так прекращайте этот базар с трофеями. Учтите, будем расценивать как мародерство, и всех, кого захватим у этих машин, судить… Людей накормили? — без всякого перехода спрашивает он.

Артюхин мнется, прячет глаза:

— Я распорядился, кухня должна вот-вот подъехать…

— Давно пора было побеспокоиться. Сами-то небось успели поесть? О себе подумали?

— Кто сейчас эту болтушку есть станет, товарищ комиссар? — вступает в разговор Дианов. — Каждый боец тут на неделю запасся. Всего завал…

— Я сказал: трофеи учесть и сдать! — рубанул воздух рукой Матвеев. — И пошевеливайтесь, Артюхин. Не ждите, чтоб я пришел напоминать вторично. Тогда у нас разговор пойдет по-иному. Уж не взыщите…

При этих словах Артюхин ежится, вбирает голову в плечи, и сутулая спина выпирает горбом. Он молчит, будто не находит слов. Даже Дианову понятно, на что намекает Матвеев. Ох. и строг, принципиален комиссар! Умеет нажать где следует!..

Матвеев поворачивается, уходит, а комбаты некоторое время, как на привязи, следуют за ним.

Завтракали артиллеристы в каретнике, куда закатили свою пушку, чтобы ее не обнаружил враг раньше времени. На раздвинутую станину настелили досок, положили еды. Пока бойцы рыли окон, командир орудия разжился всем необходимым.

Плотный, черный и зачерствевший немецкий хлеб, хоть и в красивой бумажной обертке, Танцуре не понравился. Не то! Что поделаешь, привык человек к мягкому свежеиспеченному хлебу, еще теплому, который сам в рот просится. Это что у русских, то и у украинцев. Разве сравнить высокую пышную пшеничную булку-паляницу, которую бабы садят в печь на капустном листе и корочка получается, аж слюнки текут, с этим бруском, больше похожим на замазку, чем на хлеб?!

Танцура развязал свой мешок, достал горсть сухарей, щедро сыпанул их на «стол»:

— Налетай, не стесняйся!

Они не успели закончить еду, потому что по деревне ударили из минометов. Командир выскочил из каретника посмотреть, в чем дело.

— Орудие к бою! — крикнул он.

Вмиг со станины смахнули доски вместе с едой, выкатили орудие в окоп. Из Некрасове выползали танки. За машинами двигалась цепью пехота. Какой-то ретивый гитлеровский пулеметчик уже сыпал по деревне пулями, и они сердито цивкали в воздухе.

Танки! Танцура почувствовал, что сердце колотится, будто он поднимается в гору, а не стоит, пригнувшись, за щитом, со снарядом на руках.

— Заряжай! — подал голос командир.

Молнией блеснул золотистый снаряд, клацнул замок. Танцура приник глазом к панораме, навел перекрестие на идущий танк. Увеличенный, он казался близким и больше обычного. Черное жерло пушки смотрело на Танцуру. «Т-4, — определил он. — Одно семидесятипятимиллиметровое орудие, пулемет. Лобовая броня шестьдесят миллиметров…» Взблескивали, покачивались гусеницы, подминая под себя русскую землю. Его, Танцуры, родную землю, щедро взращивавшую что золотистую пшеницу, что голубые васильки, что духовитую мяту…

Желваки выступили буграми на суховатом, длинном лице Танцуры, в глазах огонь, зубы стиснуты, и руки будто пристыли к механизму пушки.

Толутино, где засел третий батальон, сыпануло из пулеметов по танкам, по пехоте противника. Но орудия, минометы еще чего-то выжидают: может, момента, когда враг перейдет рубикон? Молчит, что-то высматривает, высчитывает командир, и Танцуре приходится то и дело подкручивать винты, чтобы не выпустить из-под перекрестия танк, с которым он мысленно уже давно ведет единоборство.

Винтовочные выстрелы, что орешки, трещат: пах, пах, пах… Пулеметы торопятся, захлебываются в скороговорке: та-та-та! До танков уже метров пятьсот. Враз ударили батареи с опушки леса, и Танцура через панораму успел увидеть, как разрыв взвихрил землю возле самой гусеницы его танка.

— Огонь! — Казалось, не голос командира, а его собственная душа выкрикнула это единственно возможное слово и толкнула руку. Он не успел подготовиться к выстрелу, и в голове у него зазвенело, как от пощечины.

Орудие дернулось и встало на место. Танцура приник к панораме, нимало не беспокоясь, что уши заложило: «Пройдет».. Гусеницы танка не подминали больше землю, они застыли неподвижно. Попал!

Что-то непонятное происходило с танком: откинув люки, из него полезли гитлеровцы. Танцура оглянулся, чтобы крикнуть пулеметчикам: «Чего ж вы, неужто не видите?!» И только заметив, как бежит, дергается лента, а гильзы отлетают в сторону, он понял, что не слышит их выстрелов, оглушенный резким хлопком пушки.

— Глянь, горит! — крикнул ему командир.

Танцура обернулся, куда ему указывали, и увидел, что танк, его первый танк, окутывается дымом.

Все шесть танков, шедших в атаку, загорелись в первые же минуты от огня орудий прямой наводки, и пехота, которая шла за ними, сначала залегла, а потом побежала обратно. Ее преследовали до самой деревни минометными разрывами.

Командир орудия хлопнул Танцуру по плечу и принялся поздравлять с первым танком. Танцура улыбался, кивал, только догадываясь, о чем ему говорят. Хороший день!

Будто лишь по случаю победы радостно сияло над деревней солнце, которого не видели уже несколько дней. Пожухлые на полях травы, облетевшие к зиме березки и ветлы снова засветились не броской, но милой русскому сердцу красотой. Если бы к этому да еще мирную осеннюю тишину! Но ее разгоняли самолеты, то и дело налетавшие на деревню; покружив, они сбрасывали бомбы или просто обстреливали из пулеметов.

Танцуру представили к ордену Красного Знамени. Это была столь необычная для полка и такая большая награда, что многие не верили в ее реальность. Как, человека с фронта вызовут в Кремль и сам Михаил Иванович будет пожимать ему руку?

Не верил в это и Танцура. Но вечером в батарею пришел корреспондент армейской газеты, — как он успел прознать про это, даже дивно? — и стал расспрашивать Танцуру, как да что. Человек не велеречивый, скупой на слова, Танцура отвечал односложно, сам чувствуя, что с его слов не написать в газету, и злясь на себя за свой характер.

И тогда на помощь пришли бойцы расчета. Они стали рассказывать, как Танцура с орудием ворвался в деревню Ширяково (видите, это у него не первый подвиг!), как он там порол штыком и кидал через себя гитлеровцев, которые выскакивали без памяти в одном исподнем из домов. Это же надо было успеть заскочить в деревню с орудием одновременно с пехотой! Учтите это обстоятельство, товарищ корреспондент!

Рассказывали они и про нынешний бой, и получалось вроде, что с орудием управлялся чуть ли не он один, а весь расчет лишь при сем присутствовал. И тогда Танцура возмутился:

— А идите вы к бису! Что ж я, один воевал, что ли? А вы где булы? Чого ж брехать чоловику…

Даже корреспондент не выдержал, расхохотался и стал расспрашивать Танцуру уже не о бое, а о его прежней довоенной жизни и о том, что заставило его променять «теплое» место писаря в ОВС на должность наводчика противотанкового орудия.

Корреспондента проводили ночью, насовав ему в сумку подарков: трофейных зажигалок, пистолет «вальтер», консервов и флягу с пристегнутым к ней плоским стаканчиком.

* * *

В первый же час боя из донесений комбатов Исаков понял, что дальше Толутино пехота не пошла: потеряли темп, побоялись отдать деревню, захваченную первым рывком. Конечно, в бою подразделения перемешались, нужно время, чтобы их снова собрать, организовать должный порядок. Он это понимал, но задача ему ставилась шире — вырезать у противника изрядный кусок шоссе, чтоб ни обойти, ни объехать.

Исаков теребил подбородок и, уставившись в карту-километровку, размышлял, как быть. Конечно, если сразу Некрасово не взяли, то теперь в лоб брать трудно: противник опамятовался, успел подготовиться. А вот обойти лесочком и нанести удар во фланг — вполне возможно. Сколько тут: три-четыре километра — максимум. За час вполне можно выйти. В резерве второй батальон, ему и поручить.

Вечером, отдавая приказ комбатам, Исаков намеревался руководить боем с наблюдательного пункта. Но бой начался раньше намеченного срока, менять место в такое время — рискованно. Да и не очень ему этого хотелось. И так сидит в полутора-двух километрах от места боя, чего еще? А когда начался бой, звонок за звонком из дивизии, от телефона ни на шаг не отойти.

Бородину Исаков поставил задачу по телефону. Сумерки, мгла только на руку: полнее внезапность. Бородин вызвал командиров рот и приказал выступать на исходное. Направление выдерживать в лесу по азимуту. А чтобы не потеряться во время движения —. держать локтевую связь, почаще сверяться с компасом и картой.

Где-то на открытых местах светало, а в лесу держался плотный мрак. Роты долго путались по чащобе, которой, казалось, конца не будет, продирались сырыми ельниками, кочкарниками, и к тому времени, когда вышли наконец на редколесье и впереди замаячили домики деревни Некрасово, Бородин терял последнее терпение. Он клял себя, что остался со штабом на месте, когда надо было идти вместе с ротами, быть рядом. Все проклятый устав, где все записано, кто и где должен находиться.

Начальник штаба Сергеев все время донимал: скоро ли начнете атаку? Уточните положение!

— Выходят, — лаконично отвечал Бородин, сдерживая клокотавшие внутри резкие и гневные слова.

Роты двигались, поэтому телефонной связи с ними не было, и ничего не оставалось делать, как гнать им вслед связных. А человек — не птица. Походило на бросание камешков в воду — бульк! — и нет ничего, только круги на поверхности. Ни связного, ни вестей.

Он отчетливо представлял трудности перехода без дороги да еще по такой чащобе, по сути, почти ночью. Разумней всего — ждать, когда роты откликнутся сами. Но в полку с этим не желают считаться, дергают, когда он и так сидит будто на иголках.

Известие, что роты находятся близ Некрасово, совпало с сообщением о первой контратаке на Толутино.

Сергеев быстренько вывел на своей карте красную дужку, острием нацелившуюся на деревню, потом, синим, другую. Протянув ее острие до Толутино, он загнул его и вернул назад.

Получилось нечто похожее на рыболовный крючок. Так принято было обозначать на штабных картах отбитые атаки. Три поперечные черточки на крючке означали, что контратака проводилась силой батальона. Сбоку время и число месяца.

Исаков выслушал сообщение, потер руки и передернул плечами, прошелся по палатке. Он ужасно мерз без движения и мечтал о тепле, о какой-нибудь, хоть деревенской, крыше над головой. А тут еще сообщения, от которых мороз по коже.

— Да, — раздумчиво произнес он, — противник собирается с силами и может повторить контратаку. Надо приказать Бородину, чтобы ускорил нападение. Этим мы сорвем планы противника. И, не теряя времени, — разведку. Тут можно ждать чего угодно…

Рядом с невзрачным, щуплым Исаковым Сергеев выглядел богатырем. Опершись на полусогнутые кисти рук, так что аж козанки побелели, он глыбой навис над картой, размышляя, какой каверзы надлежит ждать от противника.

Исаков обежал вокруг стола, схватил телефонную трубку:

— Горелова… Товарищ генерал, докладывает Исаков! У меня контратака. До батальона пехоты, шесть танков. Атака отбита, танки сожжены. В Некрасово скопление противника, слышим шум моторов. Прошу подкрепить меня артиллерией. Нет огурцов для моих больших труб и приданных, а без них, сами понимаете…

Горелов что-то отвечал, видно наставлял, как поступать в дальнейшем. Сергеев, не слыша слов комдива, по интонации, односложным ответам Исакова пытался уловить смысл разговора.

— Да, да… Приказал второму батальону… Уже на исходном. Разведку выслал. Как только будет «язык», немедленно доложу.

При этих словах Исаков выразительно глянул на Сергеева: видишь! Действуй, не теряй времени, гони разведчиков…

Сообщение Горелова несколько взбодрило Исакова. Как же: теперь его полк действует не в одиночку. Справа выдвигается полк Афонина, чтобы занять Курково. Полк Фишера одним батальоном занимает Путилово, другим седлает большак севернее Толутино. За фланги, тылы можно не бояться.

* * *

Четвертая рота, растянувшись безбожно, медленно двигалась к Некрасово, обтекая деревню с западной стороны. За редким соснячком тянулась невысокая жердяная изгородь — поскотина, которой жители обнесли свои огороды со стороны леса. Изгородь могла служить неплохим укрытием, как бы рубежом, на котором можно было собрать силы перед атакой.

Опустившись на колено, Туров стал осматривать деревню. Где-то за ней, у Толутино, вспыхнула горячая пулеметная стрельба, загремели орудия. Здесь же, на южной окраине деревни было спокойно. Расхаживали гитлеровцы, к стенам домов жались какие-то машины. При въезде в деревню, на шоссе, стояло до десятка разномастных средних танков, которые почему-то не участвовали в бою. Может, только подошли, может, командование держало их в резерве для какой-то особой надобности.

Туров прикинул: почти триста метров чистого поля до первых домов, до шоссе. Там танки, а с ротой — ни одного противотанкового орудия.

К забору подошли и повалились на землю усталые пулеметчики. Молодец Лихачев! Стрелки еще тянутся сзади, а он со своими уже тут. Стали подтягиваться остальные. Народ чувствовал себя беспечно: ходили в полный рост, не пригибаясь, и это могло кончиться плохо. Туров махнул рукой: ложись!

Так и есть, прилетела и разорвалась первая мина, срезав осколками ветки с ближайшего дерева. Сладковатый синий дымок растекся вокруг. «Случайная или заметили?» — мучительно размышлял Туров, чувствуя щекотание в носу от приторного запаха взрывчатки.

Сомнения отпали быстро: разрывы стали ложиться по всему редколесью, куда по разным надобностям ходили бойцы не только четвертой роты, но и других подразделений батальона.

Получив команду «ложись», Лихачев подкатил пулемет к самой изгороди, просунул его тупое рыльце между жердями, чтобы можно было вести огонь, и весь его расчет полег рядом.

Лихачева удивляло поведение танкистов: разгуливают возле машин, будто они не на фронте, а в тылу.

— Не боятся, сволота, — буркнул он. — Полоснуть бы хорошей очередью.

— Нельзя! — сказал Крутов. — Видишь, наши еще не подтянулись. Начни — такое заварится, не расхлебаешь…

— Ты это брось, — поддержал Крутова Сумароков. — Или по башке получить не терпится?

— Наши киргизские люди говорят так: торопливый человек — плохой, — сказал Кракбаев. Он покусывал травинку и смотрел в небо. — Все сидят, пьют чай, бишбармак кушают, а один спешит, всем мешает…

— А что, Керим, вкусная это штука — бишбармак? — спросил Крутов; надо же как-то скоротать время, чтоб не так тоскливо было сидеть под обстрелом.

— О! — воскликнул, приподнимаясь, Кракбаев. — Приезжай, после войны, барана зарежем, бишбармак сделаем. Голову тебе, как самому дорогому гостю. У нас хорошо…

— Так тебя и найдешь после войны.

— Как не найдешь! Иссык-Куль, поселок Рыбачий. Спросишь Кракбаева, каждый скажет, где найти… Озеро, как море, самое красивое. Ты художник, посмотришь — навсегда захочешь остаться.

— Толкуй… — подзадорил его Сумароков.

— Что, думаешь обманываю? Знаешь Киргизстан какой…

Кракбаеву лестно, что товарищи интересуются его родными местами. Глаза, черные, как агат, поблескивают, тонкие трепетные ноздри небольшого вздернутого носа подрагивают, будто ловят не противный запах взрывчатки, а острый горьковатый дымок очага, в котором весело потрескивают ветки смолистой арчи. Ох, какой ласковой и манящей кажется отсюда далекая родина — Киргизстан!.. Где найти слова, чтобы рассказать товарищам, как сверкают по утрам сахарно-белые вершины Ала-Тау, подпирающие своими острыми зубцами небо! Если смотреть на них вблизи, шапка валится с головы, так высоки они. Там, на его родине, не бывает таких серых дней, такой мглы, таких болот, как здесь. На горах, где ходят отары, повсюду зеленая густая трава, и золотые пресытившиеся шмели дремлют в раскрытых цветках, разомлев под солнцем от тепла.

Забыты стужа, бураны, внезапные снегопады, после которых можно недосчитаться половины отары, забыты смертельная усталость, когда с утра до ночи не вылезаешь из седла, скудный чай с пресной лепешкой и сон на жесткой, затоптанной кошме, скорчившись по-щенячьи где-нибудь в уголке кибитки. Только солнце, только свежий ласкающий ветер с гор, только радующая глаз голубизна неба и простор, от которого захватывает дух и хочется петь.

Полжизни отдал бы Керим не задумываясь, чтобы только не было этой войны, чтобы он мог снова гонять отару по зеленым склонам и жить беззаботно, как прежде…

Всегда острые, пронзительные глаза его затуманиваются от грусти, потому что воспоминания всякий раз приходят с радостью и болью, и чего тут больше — не разобрать, как не найти грани, где кончается пресная вода потока, впадающего в соленый Иссык-Куль.

Крутов даже удивился, что молчаливый, сдержанный Кракбаев так разговорился, когда дело коснулось Киргизии.

Лихачев, слушая, косил взглядом на командира: вдруг подаст какой знак! Возле Турова собрались командиры взводов. О чем-то совещаются. Наверное, о том, что делать дальше. Разошлись. Туров оглянулся, подал Лихачеву знак: ко мне!

— Р-разговорчики! — прикрикнул Лихачев на своих, бодро вскакивая на ноги. — Кончай травить! Кракбаев со мной, остальные на месте.

Пригнувшись, Лихачев побежал вдоль изгороди к командиру. Кракбаев метрах в пяти сзади. Внезапный свист мины. Взрыв. Острые брызги огня, дыма, изорванной в клочья дернины. Режущий свист осколков и вскрик…

Крутов видел, как Лихачев нырком приник к земле, а Кракбаев будто споткнулся, неловко повалился на землю, выпустив из рук винтовку. Правда, он тут же вскочил, но затем, вместо того чтобы догнать Лихачева, начал поспешно сдирать с себя одежду, будто она его жгла. Дико было видеть голые смуглые плечи и спину, внезапно облитую красным, слышать тягучий крик боли.

Кракбаева притащил Лихачев. Он нес его на руках, как носят большого ребенка, волоча за собой в той руке, которая обхватывала ноги раненого, его винтовку, шинель, гимнастерку — все, что успел сбросить с себя Кракбаев.

— Перевяжите его, ребята, а я побегу! — запыхавшись, попросил он, казнясь в душе за то, что ему взбрело в голову позвать за собой Кракбаева. Мог бы один, и ничего не произошло бы…

Кракбаева перевязывали всем отделением, пакетов едва хватило, такую порцию осколков влепило ему в спину. Глубоки ли, опасны раны или не очень, кто мог сказать? Кракбаев больше не кричал, а только стонал сквозь зубы и что-то бормотал по-своему: может, клял на чем свет стоит фрицев, — никто не знал определенно. Лицо из смуглого сделалось землисто-серым, осунулось, под глазами залегли тени. Чтобы не беспокоить товарища, все говорили шепотом, настроение враз упало.

А тут еще из серой пелены облаков через голубые прорывы вывалились к земле истребители — желтокрылые, с черными крестами «мессершмитты». С ревом, переходящим в натужный стон, они промчались на бреющем полете к Толутино, обстреляли там кого-то и вернулись назад, заставив пулеметчиков прижаться к земле.

— Приказ есть — наступать, — сказал Лихачеву Туров. — Твоя задача — прижать противника к земле, чтобы он носа из деревни не мог высунуть. В первую очередь огонь по этой сволочи! — Туров кивком указал на танкистов, по-прежнему разгуливавших у своих машин.

— Разве ж они дадут нам наступать, товарищ командир?

— Приказы не обсуждают, Лихачев. Будем выполнять, а там увидим, как быть… На всякий случай подготовьте бутылки с КС, гранаты, чтоб никакой паники, если вздумают повернуть на нас. Ты меня понял, Лихачев?

— Сделаем все, что в наших силах, товарищ командир. А насчет паники — не беспокойтесь, не допущу…

Рота открыла огонь по деревне, по танкам из винтовок, и пулеметов. Лихачев наблюдает по сторонам, но что-то никто не торопится вылезать за изгородь. Только стреляют. В ответ суматошный огонь из деревни, взлетающие в небо искристые красные ракеты. Люки танков захлопнуты, машины окутываются дымком, разворачиваются. У пулеметчиков засосало под ложечкой: вдруг пойдут на них! Да разве только они так думали! А стрелки?

Но танки, погудев, покрутившись на месте, один за другим уползают и скрываются за крайними строениями.

Лихачев понял Турова. Взять деревню силами батальона без артиллерийской поддержки, когда там сил много больше и к тому же все на ногах, — дохлое дело. Вот и приказал открыть огонь, чтобы по ответному старшие командиры могли судить о реальном соотношении сил. А погубить всех людей опрометчивым решением — нехитро, и кому от этого польза?

Пальба, частая вначале, постепенно затухает. Вот только самолеты свирепствуют. Они прямо виснут над редколесьем, буквально гоняются за человеком, сбрасывают обычные мины вместо авиабомб, жмут всех к земле.

— Суки! — ругается Сумароков, тыкаясь носом в окопчик, когда самолет с бреющего поливает залегшую пехоту и пули смачно чмокаются с землей, взбивая сырую дернину.

За каждым самолетом вслед волной прокатывается ответная стрельба. Всех донимает зло на безнаказанно барражирующих в воздухе стервятников. Криками ликования проводили первый подбитый самолет. Косо срезая пространство, он шел к земле, вытягивая за собой черный шлейф дыма. Пилот кулем вывалился из кабины, какое-то время падал камнем, и вдруг за ним возникла белая полоса шелка, превратившаяся в широкий зонт.

— Глянь, горит…

— Подбили! Ур-ра!.. Сейчас врежется…

— Ах, гад, выпрыгнул. Лови его! Лови-и!..

Самолет взрыхлил землю в километре от роты, срезал крылом сосенку и, разваливаясь на куски, перевернулся. Густой столб дыма и огня поднялся на том месте. Но туда уже мало кто смотрел — все следили за парашютистом. Летчик рывками подтягивал к себе парашют, направляя его полет к лесу. Вот-вот он коснется верхушек и скроется. Десятки бойцов, сорвавшись со своих мест, бежали наперехват. Не выдержала душа Сумарокова, кинулся и он.

— Я ему, гаду, за Кракбаева! — крикнул он уже на ходу.

Гитлеровец не успел отстегнуть лямки парашюта, его еще волочило по земле, когда он увидел сбегавшихся к нему бойцов. Он расстрелял по ним всю обойму парабеллума, двоих ранил, но остальные навалились на него, вышибли из рук пистолет, заломили локти назад. Вмиг образовалась толпа, в центре которой еще волтузились со строптивым гитлеровцем бойцы. Он пинал их ногами, кусал, норовил бить головой, те не оставались в долгу, били по чему придется…

Тщетно пробивался к гитлеровцу невесть как оказавшийся поблизости старший лейтенант Макаров — веселый, живой, как ртуть, голубоглазый тридцатичетырехлетний крепыш. В мирное время он исполнял должность физрука полка и порядком надоедал всем лыжными кроссами, а в военное возглавил разведку полка и теперь стремился прибрать к рукам знатного «языка».

— Р-разойдись! Приказываю!.. — орал он, плечом врезаясь в неподатливые солдатские спины.

— Чего разойдись! Наш фриц! Хотим берем, хотим нет…

— Не имеете права, это пленный! Гаагская конвенция…

— Какой пленный, когда не возьмешь! Вишь, не дается…

Макаров в армию был взят в сороковом году с преподавательской работы и любил при случае щегольнуть познаниями. Но тут все его домогания встречали отпор.

— К черту конвенцию! Он нас колошматит, а мы его на наши хлеба…

— Верна-а! Бей гада!

Велико было озлобление бойцов, достаточно натерпевшихся от фашистской авиации за последние две недели. А тут еще один фриц — и тот не дается в руки.

Толкались плечами, пыхтели, ругались, ярились, стремясь прорваться к центру, до гитлеровца, сплачивались в живую непробиваемую стену с той стороны, откуда наскакивал Макаров. Тогда старший лейтенант, охрипший, взъерошенный, как петух, перетерпевший изрядную потасовку, вдруг решился на отчаянный шаг: отступив немного, он с разгону вскочил на спины ближних и пошел было по живым колышущимся плечам, но его тут же стряхнули, зажали, и какой-то боец, обернувшись к нему темным, багровым от натуги лицом, со злым азартом в глазах сказал, скаля белые, как кипень, зубы:

— А ты шустряк, старший лейтенант! Только не выйдет, тут поле боя, а не в тылу, и мы из этого фрица душу вытряхнем. Не посмотрим…

Круг распался внезапно, будто лопнула пружина, обручем теснившая всех к середке. На истоптанной земле валяется убитый гитлеровец. Кто убил — не найти. Все!

— Отвечать будете! — грозится, строжится запоздало Макаров. — Командованию «язык» нужен, а вы! Ведь летчик, все знал!

— Знал, да не про нас, — огрызаются бойцы. Хоть и старший лейтенант, а не подчиненные они ему. У каждого есть свой командир, с тем другое дело, с тем не поговоришь. — Сволота был, до последнего стрелял. Такой бы рассказал, держи карман…

— Чего там, убили — и правильно. Для того и брали. Собака был, не человек…

И тот же остроязыкий боец, всего лет на пять моложе Макарова, обозвавший его шустряком, сказал, непринужденно хлопнув по плечу:

— Не горюй, старший лейтенант! Вон полна деревня «языков», да глянь, еще на машинах подваливают. Бери — не хочу.

В Некрасово и в самом деле входили крытые брезентом машины с пехотой.

— А ты меня не хлопай! Понял? — озлился, заливаясь гневным румянцем, Макаров. — Встань как положено, когда с командиром разговариваешь! Ваша фамилия? Вот я запишу, тогда запоешь…

— Что фамилия… — Бойца не испугала угроза. — Обыкновенная. Брагин Иван Иванович, образца тысяча девятьсот двенадцатого года. Коренной сибиряк. Так и пиши. Может, к себе в разведку возьмешь — не пожалеешь.

Он, видать, тертый был калач, этот Брагин Иван Иванович.

— И возьму! Посмотрю, каков тогда будешь.

— Товарищ командир, — перебили Макарова, — тут вот документы у фрица какие-то, карта. Может, сгодятся. Опять же пистоля — куда ее? Оставить себе или вам отдать?

Макаров сунул документы и карту в свою пухлую изрядно потертую сумку и пошел. Вместе с ним шагал Брагин и вел переговоры, как перейти в разведку. Это ему, видите ли, больше по душе.

Вернувшийся в отделение Сумароков не застал там Крутова, да и настроение у бойцов было не ахти какое.

— Что такое? Он что, ранен?

— В штаб вызвали, — ответил Лихачев хмуро. — Заодно Керима повел. Тут, брат, все одно к одному. Пока ты бегал, Газин накрылся. За пулеметом лежал, а снарядом из танка щиток прошило. Из двух отделений теперь одного не наберешь…

Сумароков обалдело глядел на него и молчал.

 

Глава шестая

Более чем опрометчиво было назначать место для командного пункта дивизии, считал Горелов, в Ново-Путилово, рядом с переправой. Она как магнитом притягивала к себе вражескую авиацию.

Переправ было две: одна у Хвастово, где наводили мост на понтонах, и вторая близ Избрижья. На этой последней на правый берег переправлялся полк Афонина, вот гитлеровцы и стремились помешать этому, подвергая переправу беспрерывным бомбежкам.

В очередном донесении Горелов попросил у Маслова разрешения перевести командный пункт на левый берег. Где-то подспудно жило опасение, что дивизия долго не продержится на правом берегу, и когда придет пора убираться за Волгу, отход может получиться далеко не планомерный. В таком случае громоздкий штаб окажется серьезной помехой для частей. Так не лучше ли сразу убрать штаб в более безопасное место? К тому же эти беспрерывные налеты. По пути на переправу и с переправы обязательно два-три самолета пройдутся из пулеметов по деревне, а то и отбомбятся. Все это держит штаб в напряжении, мешает нормальной работе.

Второе и главное, о чем просил Горелов, — это снарядов для зенитных батарей и артиллерии. В дивизии два артиллерийских полка, и только легкоартиллерийский помогает пехоте своими пушками — дивизионками, а гаубично-артиллерийский бездействует из-за того, что нет снарядов.

А что может сделать пехота без гаубиц при нынешней насыщенности боевых порядков противника огневыми средствами? Вот и получается, что вместо широкой полосы дивизия вбила только клин, острием вышедший на Толутино. Батальон Фишера, которому было приказано выйти на шоссе, чтобы обеспечить левый фланг Исакова, проплутал в лесу, и когда подошел к большаку, то встретил там автоматчиков и танки. Таким образом, вся дорога от Даниловского до Толутино оставалась в руках противника, а батальон сидел в заболоченном лесу, скучившись. Другой батальон, посланный, чтобы захватить Путилово и Курково, тоже обнаружил, что деревни заняты мотоциклистами, и перешел к обороне, не выполнив своей задачи.

Противник же спешно подбрасывал два других полка из Старицы и сосредоточивал силы в Некрасово. Похоже, что сто шестьдесят первая пехотная дивизия готовится к решительным боям за большак на Калинин.

В такой обстановке Горелов мог надеяться лишь на полк Афонина, что, переправившись, он займет Курково и тем упрочит положение Исакова.

Привязанный к своему пункту, Горелов не мог видеть истинного положения дел, приходилось полагаться только на информацию, а она, как известно, не всегда бывает объективной, ибо тот же Исаков да и другие попросту преувеличивали силы противника, видели опасность там, где ее могло и не быть, донимали Горелова настойчивыми просьбами пополнений, снарядов, авиационной поддержки и тем сбивали его с толку.

Главной бедой во всем этом Горелов считал большую удаленность командиров от места боя; не видит поля боя и своих войск он сам, не видят командиры полков, не видят комбаты. Вся надежда на телефоны, а надежда ли это?

Однако перешагнуть через требования, через навыки, устоявшиеся за предвоенные годы, не хватало решительности у самого. Не мог он допустить такое и у подчиненных. «Положено», — это было как шоры на глазах лошади, и плохо ли, хорошо ли — выполнялось.

Третье, что он просил у Маслова, — людей! Нужно не меньше двух тысяч человек, чтобы довести полки до нормы. Оружие найдется, его достаточно собрано на складах, а кое-кого можно вооружить и трофейными винтовками. Не беда!

И, наконец, чтобы ускорить переправу Афонина, нужны понтоны, потому что собственных средств дивизии уже не хватает — за утро двадцать пятого октября бомбежками разрушено и потоплено семь лодок полупонтонов, два парома. Сделать это нетрудно, достаточно приказать дивизиям, оставшимся на левом берегу, чтобы они передали свои переправочные средства тому, кто в них нуждается.

Так полагал Горелов, по праву считая, что его дивизия решает наиглавнейшую задачу. Значит, ей и внимание.

Но ни один из этих вопросов не был решен положительно. Когда Горелов уже терял надежду получить ответ, к аппарату его вызвал Маслов.

Телеграфная лента тянулась невыносимо медленно, отстукивая бесконечные точки-тире, точки-тире, испытывая терпение генерала.

«Выполняйте задачу наличными силами, — передавал Маслов. — Снарядов крупных калибров нет, сами знаете, пожгли. Переправу Афонина форсируйте за счет большей организованности. На КП наведите порядок, маскировку, не будут бомбить. Пополнений не ждите. Штабу оставаться на месте…»

Горелов читал, заглядывая через плечо телеграфиста, нервно комкая подбородок. Под пальцами колючие, третьего дня волосы. Ни минуты свободной, чтобы побриться.

— Передайте, — глухо сказал он телеграфисту, — продолжаю выполнять задачу. Горелов.

Все ясно: надо выкручиваться самому. Если по правде, так он просил пополнений, исходя не из практической в этом нужды, а из посылок мирного времени, когда на исходе дня учения обязательно объявляли: ваши части пополнены до нормы согласно штатному расписанию, продолжайте воевать… Посылки эти были совершенно неприемлемы сейчас. Что значило ввести две тысячи человек в дивизию во время боя, новых, необстрелянных, когда части действуют в лесу, а люди не знают ни своих командиров, ни товарищей; об этом Горелов просто не задумывался. Полагалось просить пополнение, поскольку убыль была, вот он и просил.

О том, что его опасения были не чужды Маслову, он узнал вечером, получив шифровку, которую тот направил дивизиям, оборонявшимся на левом берегу справа и слева от переправ.

«Имейте в виду важность обороны рубежа как прикрытия переправившихся дивизий, — приказывал Маслов. — От ваших действий зависит их судьба и исход борьбы за Калинин».

Из итогового за день донесения армии Горелов узнал, что дивизия, работавшая с ним в паре на правом берегу, овладела деревнями Ребеево и Опарино, а Даниловское взять не смогла, увязла в боях на окраине этого поселка.

Горелов устало опустил голову на раскрытые ладони: веки сомкнулись сами собой. Как хочется спать! Третьи сутки без сна… Крепкий телом и духом, он все же еле держался на ногах. Выказывая небывалую стойкость, он выполнял свой командирский долг, как его понимал. Понятия долга распространялись у него не только на работу. Они являли собой целую систему, вобрав в себя лучшее, что накопила армия: от обращения с рядовым, поведения в обществе и кончая главным, тем, как должен умереть, если придет необходимость отдать жизнь за Отечество, чтобы и смерть твоя была примером. Только сила этих убеждений заставляла его во время бомбежек, когда бойцы и командиры прятались по щелям, оставаться на виду, чтобы командовать людьми, руководить ими, направлять их.

Но человек, каков бы он ни был, остается человеком, и ничто человеческое ему не чуждо: ни радости, ни страх, ни усталость. Горелов завинчивал свои нервы до отказа, и все-таки не выдерживал. Иногда, сидя за рабочим столом, он вдруг ронял голову на руки и закрывал глаза. Нет, он не спал, но все шорохи, голоса, шаги людей глохли где-то на полпути, не достигая сознания. Он мог глядеть на карту и ничего не видеть, не разбирать слов, слушать и не слышать, стараться вникнуть в смысл сказанного и не понимать. Ужасное состояние, когда организм перестает повиноваться и требует отдыха…

К счастью, вторая половина дня после овладения Толутино выдалась спокойной: не наступали полки, не делали больше попыток вернуть утраченную деревню гитлеровцы. Положение определилось. Горелов попросил своего начальника штаба Бочкова присмотреть за дивизией и прилег. Спал он часа четыре, потом приказал отдыхать Бочкову.

Это было кстати: двадцать шестого октября началось такое, что нельзя было отключиться от руководства войсками и на минуту.

* * *

Ночь выдалась тревожной, темной, сырой. Моросил дождь вперемешку со снегом, все, к чему ни прикоснись, отдавало студеной, до дрожи острой сыростью. Танцура стоял в окопе, прислонившись к орудийному щиту. Плащ-палатка, которой он был окутан, напиталась влагой, задубела, и Танцура старался не шевелиться, чтобы не греметь ею.

Опять, как и в прошлую ночь, ему выпало стоять в карауле перед утром. Самое тяжелое время. Спать хочется зверски. К тому же та ночь была спокойная, тихая, а эта озарялась всполохами ракет, и тогда изгородь, пушка, дома мокро взблескивали острыми гранями, уцелевшими стеклами, бревнами стен, обращенными к свету. Темнота раздвигалась неохотно, затянутая негустой, но все-таки плотной сеткой дождя и снежинок. Дождь и снег. Однако земля, крыши, доски, сорванные вчерашней артподготовкой, оставались черными; снежинки не скапливались даже на орудийном металле.

Ракеты вспыхивали над деревней Некрасово, — на этот раз гитлеровцы уже не спали столь беспечно, — и где-то правей, чуть ли не у Волги, тяжело приподнимая темень неба над черными зубцами леса и деревенскими крышами.

Танцура всматривался в зловещую темень, вслушивался в неясный шепоток дождя, больше полагаясь на зоркость глаз, чем на слух, подпорченный во вчерашнем бою: надо же, в поспешности не подготовился к выстрелу!

Но все это пустяки — думает он. Главное, что в душе у него укрепилось чувство силы, уверенности. Когда брали Ширяково, он еще мог считать, что им просто повезло. Но вот таким же путем взято Толутино. Опять случай? Помилуй бог, как говаривал Суворов, — где же тогда умение?! Второе, что приподнимало его в собственных глазах, это награда. Приятно все-таки знать, что представлен к такой высокой награде.

Мысль делает неожиданный поворот: наверное, списки будут опубликованы в «Известиях», а эта газета расходится по всей стране. Значит, узнают и в деревне, там у них остались дошлые старики, которые за всем следят. Нет, в Киевскую область уже никакие газеты не дойдут, там немец. Неизвестно даже, когда туда вернемся, и вернемся ли? Ведь на очереди Москва, решается судьба столицы. Говорят, что правительство, кроме членов Комитета Обороны, уже переехало в Куйбышев. Значит, положение серьезное.

При мысли о столице в душе Танцуры закипает: нет, не должны оставить Москву! Не должны! Вот он стоит со своим орудием поперек дороги, которой еще позавчера немцы подбрасывали силы к Москве. Пусть это не прямая дорога к столице, а все равно, ведь от Калинина до Москвы рукой подать. Но больше не подбросят. Пока он, Танцура, жив, ни один гитлеровец здесь больше не пройдет. Найдутся такие же добрые хлопцы и на других дорогах, перекроют пути.

Киев — что, с его потерей можно смириться, потому что, пока стоит Москва, до тех пор живет надежда в каждом, что мы туда вернемся. Судьбы украинского и русского народов сплелись намертво, и ключи от счастья, величия, процветания Украины лежат в Кремле. Нельзя отдавать Москву, нельзя даже и в мыслях допустить, что Гитлер ступит на брусчатку Красной площади, опоганит своим дыханием покой Ленинского Мавзолея. Нельзя… Сейчас весь народ горит желанием дать решительный бой врагу. Танцура не слепой; видит, какое у солдат настроение.

Ракеты взлетали не только впереди, но и позади, в стороне Калинина. Он хоть и не глядел туда, но боковым зрением ухватывал, как бледный трепещущий свет, идущий сзади, трогает, щупает темное неподатливое небо.

Что там? Сидят ли гитлеровцы где-то, как в Некрасово, в деревне, или уже обходят, ищут перед собой слабину? Хоть и говорят, что немец боится леса, что ночами он отсиживается в деревнях, да верить этому не приходится. Болтает тот, кто судит о войне со стороны, понаслышке. Немец такой же человек: и не дурак, и сильный, и смелый, и организованности у него пока больше, и техники. А что фашист, так это делает его лишь более опасным, жестоким, и только. От такого жди любой пакости, всего, кроме пощады.

«Сейчас и наши озлились, — размышлял Танцура. — Вчера сбитого летчика не захотели в плен взять, ухлопали. Допекло… Для войны сейчас нет ни правил, ни законов. Каждый бьет как умеет. В том и закон: ты думаешь, что противник будет действовать так, а он делает все не по правилам. Война не на жизнь, а на смерть».

Танцура смотрит во все глаза, стараясь не шевелиться. Сзади, в каретнике, битком набито людей — артиллеристов, пехоты, — и все полагаются на него. Как тут не смотреть? На то он и часовой!

Правда, ему сейчас не положено ни о чем думать, кроме своих обязанностей часового, но мыслям не прикажешь, и воображение, память рисуют перед его взором картины прошлой жизни. Кажется Танцуре, что кто-то острым режет по сердцу, чтобы навсегда отделить свет от тьмы, счастье от беды, радости от горечи, которою полнится сейчас земля. Наверное, сам Кожемяка так глубоко не прокладывал борозды, когда делил землю на свою и змееву, как глубоко пролегла пропасть между прошлым и настоящим в душе у каждого. «Гитлера бы, собаку, — думает Танцура, — утопить в слезах людских, как Кожемяка того Змея-Горыныча».

— Ничто не вечно в этом мире, даже такая нудная ночь кончается. Линяет, блекнет черный полог темени, доносится дребезг и повизгивание повозки по стылой земле, так и не оттаявшей под этим слякотным дождем. Раздаются голоса, хриплые, неуверенные спросонья, бренчание котелков.

«Приехала батальонная кухня, — догадался Танцура, и от этой догадки сразу проснулся аппетит, под ложечкой засосало. — Горяченького бы сейчас…»

Сгорбившиеся, помятые фигуры, как серые тени, пробираются близ стен, через ломаные палисадники, надрывно кашляют, спотыкаются, матерятся. Тут и спрашивать не ходи, сразу видно — свои, пехота, подались на кормежку.

* * *

С утра двадцать шестого октября Селиванов на НП. Он наблюдал, как в Некрасово поднялась подозрительная суета, как гитлеровцы группками и в одиночку пробираются от дома к дому, как они скапливаются на окраине, обращенной к Толутино, и тревога охватывала его. Хотелось скорее схватить телефон и кричать: «Люди, готовьтесь, они сейчас пойдут!» Из «гнезда», в котором он сейчас находится, так хорошо все видно в бинокль. Но он понимал, что спешить, будоражить всех раньше времени — значит просто обнаруживать свою невыдержанность, недостойную командира. Не он один смотрит, многие.

На нем добротный овчинный полушубок, ватные штаны, шапка-ушанка. Одет плотно, потому что неизвестно, сколько придется просидеть в этом «вороньем гнезде», а погода самая отвратительная. Ствол, ветки дерева, за которые приходится держаться, мокрые, холодные, от них уже стали скользкими рукава полушубка и полы, сырость пробирается дальше, и озноб пробегает по плечам от одного вида промозглой погоды.

Нет сомнения, гитлеровцы замышляют недоброе.

— Пятая! — окликает он по телефону комбата. — Доложите готовность.

Командир пятой откликается сразу: батарея на огневых, к бою готова.

— Всем находиться на местах! — быстро распорядился Селиванов.

Еще вчера он приказал всем батареям сменить огневые. Противник мог засечь их расположение, чтобы потом нанести потери в первые минуты боя. К тому же держать все орудия на прямой наводке в обороне значило бы ослаблять себя: артиллерия будет лишена возможности маневрировать огнем, сосредоточивать его в нужную минуту по решающей цели. Это раз. Второе — противник может потеснить пехоту первым натиском, и она останется без поддержки. Все это очень хорошо продумал Селиванов.

— Как самочувствие? — интересуется он, слыша на другом конце провода близкое от трубки дыхание комбата.

— Не мешало бы… — многозначительно отвечает командир пятой и смоется: — А как у вас, товарищ капитан?

— Ты это брось, всему свое время. Фриц что-то затевает, смотреть надо в оба. Понял?

— Да я сам на «глазах», — вижу! Тут ясней ясного — полезет скоро…

Вчера Селиванов с комбатами обходил Толутино. Хотелось посмотреть, что там захвачено из трофеев, заодно увидеть результат своей работы. Артюхин — командир стрелкового батальона, который они поддерживали, сидел в избе, заваленной трофейным оружием и разным барахлом. Он был рад как-то отблагодарить «богов войны» за поддержку, поэтому не скупился: выбирайте, что понравится. А что выбирать — оружие свое есть, бинокли тоже. Вот разве зажигалку?

Артюхин выдвинул ящики с «железными крестами» — высшими гитлеровскими орденами:

— Берите на память, сколько кому требуется.

— Кинь их в огонь! — посоветовал Селиванов.

— Нельзя. Приказано доставить в штадив. Трофей… Может, тогда шнапсу?

Селиванов и комбаты взяли по бутылке: «Погода собачья, можно и погреться».

Потом они не спеша шли по деревне, заглядывая из любопытства в автомашины, приподымая брезенты на огромных фурах. Повсюду были видны следы хозяйничанья пехоты, все перерыто. От дома к дому они обошли всю деревню, глядевшую на них развороченными стенами, сорванными кровлями, сожженными и покореженными остовами машин, мотоциклов, десятками вражеских трупов, застывших в самых неожиданных позах. На них глядело лицо войны, и отвести взгляд, пройти равнодушно мимо было свыше сил человеческих.

За деревней, на отшибе, накренившись, стоял в кювете автобус. В кабине, за рулем, валялся убитый шофер. Снаряд прошил боковое стекло, тело гитлеровца и стенку кабины, оставив за собой круглые отверстия.

— Чистая работа, — сказал Селиванов, оглядывая кабину. — Из сорокапятки, бронебойным.

Обойдя автобус, он дернул на себя задние дверцы и, распахнув, отпрянул: на груде чемоданов сидел рыжий верзила с длинными волосами в офицерском мундире.

Втянув голову в плечи, он затравленно глядел на Селиванова. Встреча была столь неожиданной, что ни тот ни другой долго не могли произнести ни слова. Лишь спустя минуту-две гитлеровец вскинул кверху руки и хрипло промолвил, как прокаркал:

— Гитлер капут!..

Все пальцы верзилы были унизаны золотыми кольцами и перстнями, на руках браслеты. Заметив, что Селиванов глядит на его руки, гитлеровец стал поспешно сдергивать с себя кольца и браслеты.

— Мародер! — жестко и зло сказал Селиванов. — Не торопись, с тебя все снимут…

Видимо, гитлеровец хотел отсидеться до темноты, чтобы потом удрать, и приходилось только удивляться, как пехота, все обшарившая, оставила без внимания этот автобус. До сих пор стоят перед глазами Селиванова застывшие в животном страхе глаза гитлеровца и белые, как алебастр, пальцы, с которых никак не снимались перстни. Мародера расстреляли. Селиванов об этом не сожалел ни минуты: сволоту надо уничтожать! Солдаты, какие б они ни были, убегали, гибли, живые часом позднее шли в контратаку, а офицер трясся за свое барахло. Надо же столько нахватать! Пришлось составлять целую опись, когда сдавали ценности начфину. Сдали все, кроме шоколадных конфет в какой-то красивой коробке и двух бутылок коньяку, найденных в чемодане, среди белья. Знать, припас какой-то офицеришко, чтоб отпраздновать взятие Москвы. Трофей законный! Они оказались сейчас очень кстати, в добавление к шнапсу, чтобы отметить коллективно победу.

Отмечали прямо на НП, совместив это с ужином. Получилось неплохо: выпили, поговорили по душам, как товарищи. На войне это тоже необходимо — поговорить, потому что иногда дружеское слово значит не меньше, чем приказ. Правда, долго засиживаться не пришлось, комбатам необходимо было идти проверять, как готовятся новые огневые. Сейчас все они на своих НП. Все бы ничего, да снарядов маловато, не особо разгонишься. Но и тут Селиванов надеется на свою меткую стрельбу, опыт артиллериста.

Вдали гулко ударили вражеские орудия. Свист, вой снарядов и сизо-черные клубы разрывов вырастают по деревне. В сыром промозглом воздухе дымки выстрелов растекаются не сразу, и Селиванов стал отыскивать в бинокль позиции стреляющих батарей, чтобы отметить на своем планшете. Хотя контрбатарейную борьбу вести ему не по силам, а привычка старого артиллериста и тут берет верх: надо засечь!

В орудийную пальбу вплелись минометные выстрелы, разрывы плотно обкладывают южную окраину деревни Толутино. Дома окутало и закрыло дымом. Минометы бьют из Некрасово; это такое оружие, что для него позиция за любым сараем, стеной, в любой подворотне. Что миномету, что самовару — места нужно немного.

Однако налет интенсивный. Началось…

Селиванов стоит, прильнув телом к стволу елки, чтобы меньше быть заметным на фоне темных ветвей, упираясь ногами в перекладины. Ему видно, как под гул пальбы из деревни густо валит гитлеровская пехота, на ходу разворачивается в цепи. Ого, порядочно! Не менее полка…

Он переводит взгляд на Толутино: как-то там Артюхин, сумеет ли удержать свою пехоту на месте, не драпает ли кто? Так и есть, бегут. Ах, черт!..

Селиванов обкладывает крепким словцом бегущих, но потом, приглядевшись в бинокль, видит, что драпают те, кто оказался в Толутино по случаю: кого привлекли туда трофеи, любопытство, всякие порученцы, то есть тот люд, которого всегда полно возле воюющих, когда на поле боя не свищут пули. Поток бегущих жидковат и вскоре иссякает. Между опушкой леса и деревней становится безлюдно. Значит, основные на месте.

Но шутки в сторону. Контратака не похожа на вчерашнюю, а много серьезней. Гитлеровцы не прекращают огня, а их пехота между тем подвигается к Толутино. Селиванов мысленно прикинул на каком рубеже накрыть ее огнем дивизиона, чтобы сразу взбодрить своих, и, склонившись над планшетом с циркулем и линейкой, стал готовить данные для стрельбы.

Телефонист из своей норы под деревом следит за ним взглядом, чтобы нс прозевать ни секунды и тут же продублировать команды на батареи. Наконец сверху доносятся четкие, раздельные слова команды. Телефонист передает их и ждет, когда батареи доложат о готовности.

— Четвертая — готова! Пятая — готова!..

И тогда сверху падает веское, емкое, единственно необходимое в эту минуту слово:

— Огонь!

Земля вздрагивает от близких залпов батарей, снаряды поют, высвистывают свою смертельную песню над наблюдательным пунктом, и разрывы стеной ложатся в боевых порядках наступающей пехоты. Селиванов приник к биноклю, в зубах торчком трубка; черная, блестящая от оседающей мороси борода лопаткой вперед. Хорошо! Он скалит в улыбке зубы, блестят передние золотые, дает поправку, и снова команда «огонь!».

В боевых порядках противника смятение. Толутино откликается частым пулеметным и минометным огнем.

Селиванов в эти минуты чувствует себя не менее чем богом. Он может казнить и миловать, от него зависит, пропустить гитлеровцев еще на сотню шагов вперед или положить там, где они находятся. Его голос решающий, и это сознание своей значимости заставляет его забыть на время об опасности, об усталости, обо всем, кроме управления дивизионом. Даже сообщения о потерях на батареях — противник нащупал их и старается подавить — как-то проходят мимо сознания, не вызывая ответных чувств. Позднее он будет горевать и переживать гибель и ранения своих сослуживцев, а сейчас, в момент наивысшего взлета всех духовных сил, в момент творчества, когда сгорает сам, он глух ко всему.

Какая это контратака, вторая, третья? Не все ли равно! Его злит, бесит всякое промедление на батареях. Какого черта не докладывают о готовности? Что, потери? Разве некем заменить? Огонь!.. Почему молчит пятая? Где пятая? Немедленно дайте связь с пятой!..

Полушубок на нем давно нараспашку, шапка сдвинута на затылок, он работает как одержимый, не щадя себя, и требует этого от остальных. Он даже не успевает сообразить, что это за внезапный свист, как упругая волна взрыва швыряет его с дерева, что-то больно бьет его в плечо. Сырые гибкие ветки принимают его на себя, перевертывают, царапают лицо и руки и сбрасывают на землю. В первый момент он не может понять, что с ним, почему рука висит плетью, потом видит, что полушубок распорот…

К нему подбежали, помогли подняться.

— Вы ранены, товарищ капитан?

— Не знаю, кажись… — Он вдруг видит у своих ног большой зазубренный осколок мины. Сырая земля парит под ним. Горяченький…

— Ваше счастье, товарищ капитан! Чуть-чуть — и все бы…

Селиванов отшвыривает осколок сапогом, поводит плечами: острая боль во всем теле, по крови нет. Значит, ушибы.

— Пить! Дайте воды, — хрипло попросил он и, когда поднесли кружку, жадно приник к ней.

И тут он видит, что на опушке повсюду лежат раненые, которых еще не отправили в санбат, что почти под деревом, на котором он находился, лежит какой-то странно знакомый старший лейтенант с восковым лицом. У него перебиты обе ноги, синие диагоналевые брюки заплыли спекшейся кровью, кровь пропитала и наложенные сверху наспех бинты, кровь и под ним. Он недвижим; хромовые сапоги со стоптанными каблуками и сбитыми ракушками вчера принадлежали командиру пятой… До Селиванова вдруг доходит, что перед ним и есть командир пятой. Еще утром он, смеясь, намекнул: «Не помешало бы…». Не мешало бы опохмелиться. Что другое он мог иметь в виду, только это!

Острая боль стискивает Селиванову сердце: он скрипит зубами и, закрыв глаза, мотает головой, не в силах перенести утрату товарища. Бог мой, вот она, вторая сторона дела, которому он отдавал весь пыл своей души!

Селиванову дали опомниться от потрясения, потом начальник штаба дивизиона осторожно спросил:

— Что делать, пятая не отзывается?

— Связистов послали?

— Так точно. По времени уже давно должны быть, а ни связи, ни их…

Селиванов обвел всех взглядом, потом остановил глаза на разведчике дивизиона:

— Пойдете вы! Возьмите с собой пулемет, человек десять — пятнадцать! Через час доложите, что с батареей.

Не ожидая ответа, Селиванов повернулся и тяжело стал вскарабкиваться на дерево в свое «воронье гнездо». Из-под насупленных бровей сверкали мрачные ожесточенные глаза.

 

Глава седьмая

Захват Толутино явился для гитлеровцев большой неожиданностью их попытки восстановить положение были с уроном отбиты и теперь они мстили тем, что беспорядочно обстреливали лес, из которого в Толутино и обратно шмыгали группами и в одиночку русские. Из Некрасово все это хорошо видно наблюдателям, которые засели на чердаках.

Огонь вели из минометов, наугад, вразброс, в расчете на то, что такой обстрел в какой-то мере помешает дальнейшим планам русских и деморализует их.

Так оно и случилось: разорвавшаяся среди палаток мина одним ударом вывела из строя двух помощников начальника штаба и трех писарей. Они все были поранены осколками, причем двое очень тяжело и без надежды на скорый возврат в часть. Сергеева — начальника штаба полка — осколком задело по руке; хотя ранение было легким, кость цела, но боль заставляла его морщиться и стискивать зубы, когда фельдшер делал ему перевязку.

Этот удар имел еще и то последствие, что в поднявшейся суматохе некому было подталкивать Бородина, и наступление батальона на Некрасово обернулось простой демонстрацией, огневым боем, хотя и не без потерь. Пока еще трудно было судить, чего здесь больше — вреда или пользы, ибо, не взяв Некрасово, батальон сохранил свои силы на дальнейшее, а это не менее важно для решения задачи в целом.

Оставшись один, Сергеев долго глядел на искромсанную, будто изрезанную ножами палатку, на бумаги, оставленные в момент ранения, с застывшими на них пятнами крови, на следы поспешных сборов: с каждым из раненых надо было отправить и его личные вещи. Как все нелепо получилось, думал он. Одним ударом лишить штаб работников, на которых все держалось! Нет помначштаба первого, нет ПНШ четвертого, нет писарей, знавших полк много лучше, чем любой офицер.

Где-то в Толутино находился Макаров — ПНШ по разведке. Сергеев послал его туда, чтобы тот уточнил на месте, какие трофеи взяты батальоном. А то наговорят вгорячах с три короба, а на поверку не окажется и половины. Тогда выкручивайся. Кроме того, Макарову поручено установить положение батальонов, где, какое подразделение находится. Все это попутно с основной задачей — организацией разведки. Надо срочно вызвать его в штаб.

Сергеев подтянул к себе телефон, крутнул ручку, придерживая коробку локтем раненой руки, висевшей на перевязи.

«Ч-черт, как скверно!» — выругался он, чувствуя себя беспомощные. С одной рукой, что без рук совсем. Да, надо передавать обязанности и уходить в санбат.

Но Макарова в штабе третьего батальона не оказалось, и Сергееву что-то расхотелось его разыскивать: придет время, явится сам.

Из комендантского взвода никто не приходил, чтобы поправить палатку и навести внутри порядок. Может, просто не решались беспокоить, и Сергеев подумал, что вот надо вставать, приказывать, следить, чтобы люди исполняли свои обязанности, а тут чертовски болит рука, ноет хуже, чем зуб. Сиди не сиди, а, наверное, надо идти докладывать Исакову и в санбат…

Полог палатки бесцеремонно отшвырнула чья-то рука, и раньше, чем показался сам хозяин, Сергеев узнал по шевронам на рукаве Исакова. «Легок на помине…» Он хотел сначала встать доложить командиру полка, как положено, но многодневная напряженная работа, потрясение, пережитое полчаса назад, суматоха, потери как-то враз лишили его прежней собранности и стремления быть пунктуальным даже в мелочах. «Все равно уходить», — уныло подумал он.

— Сидим?! — желчно сказал Исаков и прошел к столу, но не сел, а остался на ногах, раскачиваясь с носков на пятки и заложив руки за спину. — Сколько раз приказывал, что нужно сразу рыть щели для укрытий, так нет… — напустился он на Сергеева с запоздалыми упреками. — А теперь сидим! Вам что, — продолжал он после небольшой паузы, — в санбат, и вы — святой, а тут как хочешь, так и руководи. Ни штаба, ни помощников, хоть разорвись. Вот она, наша русская разболтанность: все авось да небось. Как же, солдат мозоли натрет, устанет — жалко! А когда по башке осколком стукнет — не жалко?..

Сергееву тошно было слушать эти нудные причитания, он злился, морщился, но молчал, не поднимая головы. К чему все это? Разве он был застрахован и любой осколок не мог уложить его почище, чем уложил ПНШ Сырова? Разве объяснишь человеку, что щели тут ни при чем, что это не в укрепрайоне, где для штаба понастроили блиндажей в шесть и семь накатов. Не станешь же ради одного боя строить в лесу землянки и блиндажи, а в щели не загонишь писарей с бумагами. Как человек этого не понимает! Да он и не помнит, чтобы Исаков говорил до этого случая что-нибудь подобное. Конечно, знай Сергеев наперед, что так случится, разве он не принял бы мер…

Еще пять минут назад он ни о чем другом не думал, как о том, чтобы доложить по команде о случившемся и отбыть в санчасть. Теперь же, в связи с глухим протестом, вызванным словами командира полка, в душе его зрело решение сделать что-то такое, противоречащее тому, о чем думает Исаков.

«На свой аршин меряет. Пусть не думает, что все такие…» Но четко оформившейся мысли насчет того, как следует поступить, еще не сложилось, и Сергеев сказал:

— Я думаю, можно вызвать в штаб адъютанта второго батальона Тупицина и командира взвода из противотанковой батареи. Там без них обойдутся, тем более, что второй вообще еще не у должности. На первых порах сойдут…

— Там-то обойдутся, да я не обойдусь. Разве они потянут такой штаб? В штабной работе ни один из них ни в зуб ногой, их надо не меньше как две недели натаскивать, пока освоятся…

— Что ж, будем натаскивать…

— Да кто, кто будет натаскивать, когда?! «Будем»… Мне с ними валандаться некогда. Полк ждать не будет. Сейчас звоню генералу, пусть делают что хотят, а без штаба я не могу… Попрошу вас, будете ехать в санбат, заверните в штадив, доложите положение…

— Да с чего вы взяли, что я поеду, товарищ подполковник?

Это решение пришло к Сергееву как-то неожиданно, быстро, как вспышка света, но он с радостью осознал, что оно будет самое верное.

Исаков круто обернулся к нему, уставясь долгим немигающим взглядом, и Сергеев подумал, что глаза у подполковника в этот момент очень похожи на птичьи — такие же круглые, невыразительные, а сам он даже жалок, несмотря на «шпалы» в петлицах.

— Вот как. Ну что ж, распорядитесь, вызывайте кого нужно, не возражаю. Будете писать донесение, укажите, что штаб остался без командиров! — Исаков вдруг доверительно дотронулся до раненой руки Сергеева: — А сможете? Не подведете? Мне ведь без вас, голубчик, никак… — На губах его появилась улыбка, более похожая на гримасу виноватого человека, но он тут же прогнал ее со своего лица. — Я вам очень буду обязан…

Словно боясь, что может растрогаться и тем проявит простые бесхитростные чувства, которых придется потом стыдиться, Исаков стремительно покинул палатку.

«В сущности, слабый, безвольный человек, — подумал о нем Сергеев, чувствуя, как с души спадает какая-то тяжесть. — Растерялся, всего боится… Однако кого же взять писарем?»

В данный момент писарь, толковый писарь, который мог бы не только исполнить под диктовку донесение, но и вычертить схему, нанести на карту обстановку, был для Сергеева более важен, чем иной помначштаба. Для проверки в батальоны он может послать любого незанятого командира, а за переписку не усадишь — обидится.

Прежние писари отлично знали свое дело, почти самостоятельно вели переписку, собирали в подразделениях сведения по боевому и численному составу, вели отчетность, свободно владели формой приказов, приказаний, распоряжений, а форме в штабной практике отводится не последнее место. Командирам, по сути, оставалось, только подписывать донесения, сводки, рапорты, приказы… Недаром ходила притча, что в мирное время полком командуют писари, а не командир, потому что они лучше знают положение дел, лучше знают людей, кто на что способен…

На память пришла ночь перед войной, в лагерях. Сергеев тогда одурел от работы и попросил часового полить воды на голову. А ведь тот парень говорил, что он художник и умеет чертить. Вот только жив ли он?

Сергеев взялся за телефон. Он не мог припомнить ни фамилии, ни внешности этого бойца, тогда не думалось, что это может пригодиться, и теперь надеялся, что в батальоне подскажут. Должны же они знать своих людей…

Так решилась судьба Крутова. Его прямо из боя вызвали в штаб полка. Он помог дойти до эвакопункта ослабевшему Кракбаеву, донес его винтовку, пожелал ему выздоровления и с тяжелым сердцем подался в штаб.

Сколько народу гибнет! Раненых везут на подводах, ведут под руки, некоторые идут сами, а вот убитых никто не подбирает, они лежат там, где скончались. В тылу народу ходит много больше, чем находится на передовой, никто не бережется, все надеются на авось, а в результате попадают под осколки мин и снарядов. Как-то бы надо не так. А как? Крутов не мог понять, в чем тут дело: в слабой ли организованности или в чем другом. Просто при виде убитых, при виде крови, которой льется так много, у него всякий раз больно сжималось сердце: неделя боев, а в полку не остается и половины людей. Эдак и воевать скоро будет некому!

Он знал, что многим из тех, кто снует в Толутино и обратно, делать там нечего, что гонит их туда не боевая необходимость, а любопытство, желание поживиться трофеями — едой, выпивкой, барахлишком, какой-нибудь диковинкой, вроде завинчивающейся пластмассовой коробочки из-под масла, в которой удобно носить махорку, или зажигалки. Люди почему-то так падки до всего чужого. Ну, достать автомат — это понятно, всякому лестно: убил фрица, забрал оружие. Это не каждому удается. Но рисковать жизнью из-за какой-то фляжки или масленки глупо. И все-таки многие лезут, а враг этим пользуется, бьет…

Посреди этих грустных размышлений пришло воспоминание об Иринке: как давно нет от нее вестей! С тех пор как вышли из укрепрайона, почта не работает, ни написать кому, ни ответ получить. В любой момент может убить, ранить, а она и знать не будет. Пошлет письмо, может, мысленно наговорит ему самых хороших слов, а его уже не будет в живых. Страшно даже думать об этом…

Он попытался представить ее лицо, но черты почему-то всплывали словно в тумане, и сердце тревожилось не по ней. Где-то глубоко, будто присосавшись, оставалась другая боль. В эти дни все чувства притупились: не думается ни о любви, ни о прежней жизни. Сейчас, как и у всех в эту трудную осень, когда смерть так широко шагает по земле, сердце занято другим — там накрепко поселилась тревога за судьбу Родины. Россию надо спасать! В этой короткой фразе все — остальное второстепенно. Вот почему непростительно расточительство людских жизней ни для командиров, ни для самых бойцов, которые играют с опасностью…

— Где ты так долго болтался? — сердито спросил Сергеев. — Вызвали, так надо бегом.

Сергеев был раздражен, к тому же его донимала боль, и он ходил по палатке, баюкал руку. И без того длинное лицо осунулось, под глазами залегли темные полукружья, на щеках, скулах, подбородке желтые пятна озноба перемежаются с бледной синевой.

Зазуммерил телефон, Сергеев схватил трубку: «Да, слушаю!» Минуты полторы слушал, потом закричал:

— Да у вас голова есть? Видите что надо, так делайте! Не ищите нянек, решайте сами… — Он бросил трубку, поморщился: — Ах, черт… — и стал раскачивать руку. — Приучили каждый шаг согласовывать, а теперь хоть за руку води. Ну ладно, подходи, Крутов, садись. Будешь с этого дня работать в штабе. Видишь какое дело — один остался. Бери бумагу, пиши: «Противник силами 161 пд обороняет Некрасово…» Учти, первым пунктом всегда надо указывать, что делает противник, а уж потом о своих войсках, — поучал он Крутова. — Запоминай…

— Там у него с десяток танков подошло, — сказал Крутов.

— Мы же указываем: контратака проводилась силой до батальона с танками…

— Эти в бою не участвовали. Когда бой шел, они на шоссе перед Некрасовкой стояли.

— Откуда знаешь? Видел?

— Видел. Мы от них метрах в трехстах за изгородью лежали. С пулеметом…

— Тогда давай, пиши, — согласился Сергеев. — Штабник должен все видеть, все замечать. На то он и штабник…

В отдельных местах Сергеев излагал Крутову только суть дела, предоставляя ему возможность формулировать мысль своими словами. Для контроля он нет-нет да заглядывал ему через плечо.

Крутов писал: «3 сб при поддержке артиллерии отразил вражескую контратаку. Убито до 100 немцев…»

— Стоп! Откуда тебе известно, что это были немцы? А может, итальянцы или финны? Пиши: до ста гитлеровцев… Военный язык не терпит неопределенности, двоякого толкования. — И, без перехода, неожиданно: — Тупицина знаешь?

— Так точно, знаю! — ответил Крутов.

— Тебе придется с ним работать. Он, как и ты, начинает, с него командирских забот хватит. Поэтому не жди, когда тебя ткнут носом, сам заботься, чтобы все донесения в срок, вникай в дело. Война, брат, не смотрит на звание, с любого спрашивает…

Во второй половине дня к Сергееву привели пленных. Сначала одного, хмурого рослого гитлеровца с нашивками ефрейтора: нашли, прятался в подвале дома.

Сергеев владел немецким неважно, поэтому допрос вел старший лейтенант Макаров. Ему не удалось отстоять летчика, и теперь он надеялся, что этот случайный «язык» кое-что расскажет. Руки ефрейтора были связаны за спиной, он горбился, изредка пошевеливая мускулами плеч. На все вопросы Макарова он не издал ни звука, смотрел отчужденно куда-то в сторону, будто перед ним никого не было. Лишь изредка облизывал пересохшие губы.

— Да что он, глухой, что ли? — спросил Сергеев, которому начинала надоедать эта волынка. — Может, ты не так формулируешь фразу? Кто ты? Какого полка? — спросил он гитлеровца.

Тот поднял на него глаза, посмотрел и отвернул взгляд в сторону.

— Видите, он просто не желает отвечать, — сказал Макаров. — Он все понимает, а говорить не хочет. Заядлый фашист…

— Дерьмо он собачье, а не фашист! — Сергеев сгреб его за грудки, тряхнул так, что у гитлеровца болтанулась голова. — Попался в плен да еще говорить не хочет, выкобенивается. Вот прикажу расстрелять, тогда узнаешь… Уведи его, — приказал он Макарову. — Все равно он ни черта не знает, с утра в подвале сидел… Пусть в разведотделе с ним разбираются.

Второй пленный оказался сговорчивей. На вопросы отвечал четко, каждый раз вытягиваясь перед Сергеевым. Крутову было странно видеть, как он прижимает руки ладонями к ляжкам, отставляя локти в сторону. Ну и стойка! Из показаний пленного, также по его солдатской книжке Сергеев сделал заключение, что в Некрасове сосредоточен полк сто шестьдесят первой пехотной дивизии, что они получили задачу выбить русских из Толутино освободить дорогу на Калинин, и, если не сделали этого сегодня, надо ждать, что повторят попытки на другой день.

 

Глава восьмая

Пятая батарея переходила на новые огневые позиции вечером двадцать пятого октября. В темноте подошли упряжки, пристегнули орудия, зарядные ящики, и артиллеристы оставили опушку леса. В ранней осенней темени чернел по сторонам от дороги лес, и едва ли кто из рядовых знал, куда переходят и зачем. Да об этом никто и не задумывался: служба на батарее такова, что мало когда приходится видеть противника, по которому стреляют.

Километра два шли по наторенной дороге в обратную от Толутино сторону, потом свернули направо. На каком-то пригорке среди редколесья стали, развернули орудия фронтом на юго-восток. Коноводы тут же увели лошадей подальше от огневых позиций. Расчеты уселись возле своих орудий.

Замполит пятой Гринев обошел батарею. Никто не работал, все чего-то ждали. Гринев исполнял обязанности командира орудия, а замполитом являлся как комсомольский активист. Два года назад он окончил полковую школу артиллеристов, причем с похвальным результатом, получив знак «Отличник РККА». Однако в подразделение так и не попал, потому что был избран секретарем комсомольской организации школы, и его захлестнула общественная и политическая работа. Так и дослужил бы срочную службу, если б не война.

Когда дивизия выезжала на фронт, то всех курсантов, а также и командиров распределили по батареям. Комиссар школы Шабалин, с которым Гринев за два года успел крепко подружиться, получил назначение в первый дивизион военкомом, а он, Гринев, попросился в батарею, где потруднее, и ему дали назначение в пятую. Он не желал где-то отсиживаться, когда начнут греметь пушки, тем более, что зарекомендовал себя мастером и имел такую необходимую боевую специальность.

С тех пор Гринев в батарее.

— Товарищ замполит! — окликнули его. — Располагаться на ночлег или как?

— Спать не придется, за это не беспокойтесь, — Гринев узнал по голосу своего земляка Береснева. — Будем оборудовать огневые, чтобы к утру полная готовность. А когда — скажут… Или, может, война кончилась, а я не слыхал?

— Нет, я к тому, что сидим.

— Это ничего. Посидеть да поспать солдату никогда не во вред. Пользуйтесь.

Бойцы рассмеялись:

— Наш Женя за словами в карман не лезет.

Береснев что-то им ответил, разговор начался общий, вполголоса, и Гринев уже не разобрал слов.

Батарею привел на это место командир огневого взвода лейтенант Поляков; видимо, он ждет комбата, чтобы тот уточнил задачу.

Комбат Соловьев, которого за веселый прав и любовь к песням звали еще Соловейчиком, появился через полчаса в сопровождении разведчика.

— Малость подзадержался у Селиванова, — объяснил он Полякову. — Решили отметить победу, размочить счет… — От него здорово попахивало вином, но держался он в норме, стоял на ногах твердо. — Собирай командиров!

— Командиры орудий, к командиру батареи! — от одного к другому разнеслась команда.

Когда все собрались, Соловьев коротко поставил задачу: подготовить огневые, готовность к шести часам утра, потому что к этому времени возможны контратаки противника из Некрасово.

Ночь выдалась сырая, холодная, с пронзительно колкой ледяной моросью, падавшей на разгоряченные руки и лица. Несмотря на это, бойцы работали в одних гимнастерках, скинув плащ-палатки, шинели, ремни.

Гринев обошел расчеты, разъяснил момент: есть сведения, что противник собирается выбить наших из Толутино, освободить шоссе на Калинин. А это дорога, хоть и не прямая, но к Москве.

— Сами понимаете, не маленькие, что это значит. Отсюда наша задача как можно быстрее и лучше окопаться, поднести к орудиям и укрыть снаряды. И не будем тянуть подготовку до шести утра, вдруг фрицам вздумается сунуться раньше. Мы, артиллеристы, не станем подводить пехоту, своих земляков — красноярцев. Били гитлеровских вояк в Ширяково, били в Толутино сегодня, дадим им прикурить и завтра…

— Все понятно, товарищ замполит. Постараемся…

— Лодырей среди нас нет. Сделаем…

Гринев знал: на батарее народ дружный, пообещали — сделают все в срок. Он вернулся в свой расчет, взялся за лопату.

Земля была податливая — песок, суглинок, лопата входила на полный штык. Постепенно вырисовывалось круглое, как чаша, углубление для орудия, вырастал бруствер спереди и по бокам. Все работали с воодушевлением, потому что острые переживания утреннего удачного боя не успели еще изгладиться и волновали. Каждому хотелось, чтобы и будущий, завтрашний день прошел так же удачно, а для этого стоит постараться.

К полуночи связисты дали связь с дивизионом и наблюдательным пунктом комбата. Телефонисты сказали, что Соловьев устроил НП в подбитом немецком танке, впереди своей пехоты. Ни один фриц не догадается… Бойцы покачивали головой: «Ну, Соловейчик! Придумает же…»

Но в голосе вместо осуждения сквозило восхищение смелостью и находчивостью комбата.

Гриневу следовало бы радоваться вместе со всеми, но он не мог. С тех пор как отступили из укрепрайона, его не покидала тревога за мать. Даже бойцы заметили перемену в его настроении, иные подшучивали: по невесте, мол, парень тоскует, другие пытались разузнать, какая кручина его гложет, но он считал, что не вправе обременять людей своей маленькой личной бедой, и молчал. И без того у всех горя хватает. Был бы еще рядом Шабалин, может, решился бы посоветоваться с ним, как быть, но военком где-то далеко, говорят, что первый дивизион поддерживает полк Фишера.

А дело в том, что Гринев был сибиряком-красноярцем по духу, по характеру, который окончательно сложился за время пребывания в полковой школе, по принадлежности к дивизии, а сам он смоленский, родился и вырос в Ярцево. С октября этот тихий городок стал ареной больших боев, а теперь оккупирован гитлеровцами. Вот и гложет Гринева тревога: успела ли выехать мать из города, жива ли?..

Отца Гринев почти не помнил, тот умер рано, потому что вернулся с германской войны с тяжелым ранением, и в какую-то критическую минуту жизнь его оборвалась внезапно, будто кто взял и дунул на горящую свечу. Был человек — и нет! А человек он был, по словам матери, большой души и не мог стоять в стороне от чужой беды, горячий, напористый, и если за что брался, то доводил до конца. Мать любила его настолько сильно, что после его смерти сама чуть не отдала богу душу, а уж о том, чтобы связать свою судьбу с другим, и слышать не хотела. Всю свою нерастраченную любовь, нежность она обратила на сына, который каждой черточкой — прямым носом, слегка удлиненным, мягко очерченным овалом лица, разлетом бровей, светло-голубыми глазами — был вылитый отец.

Однако, несмотря на свою, казалось бы такую безграничную, любовь к сыну, растила его в большой строгости. Работала она простой ткачихой, приходилось вести счет каждой копейке, и она не могла позволить ни себе, ни ему каких-то излишеств. Женя рано познал, что на свете есть бережливость и обязанности в отношении других. Любовь и строгость, честность и прямота в большом и малом были основными принципами их маленькой семьи. Зато не было человека на свете, которого Женя любил бы больше, чем мать.

Как ни странно, но за время службы в армии ему пришелся по душе суровый и строгий Красноярск. Один Енисей чего стоит! А заповедник «Столбы»! Да и возможностей для развития, когда ты молод и вся жизнь, по сути, у тебя еще впереди, в Красноярске куда больше, чем в Ярцево. Хочешь — учись, хочешь — работай, везде открыты дороги!

Если б в Ярцево не оставалась мать, этот родной городишко занимал бы в памяти Гринева совсем маленький утолок, тот самый, где хранятся воспоминания детства, он бы оставался там, как некая розовая Аркадия, в которую никогда не бывает возврата. В детстве, каким бы безрадостным оно ни было, всегда найдутся моменты, свет и тепло которых согревают душу человека до конца его жизни.

Так и у Гринева. Едва ли когда ему придется еще ловить пескарей в неширокой речушке Вопь, резвиться на весенней мягкой травке, аукаться с матерью в лесу, до которого рукой подать от города.

Явись он в Ярцево через год, два, пять, — все равно он ничего не найдет из того, что так врезалось ему в память в детстве, никогда не покажется ему Вопь могучей, манящей в дальние страны рекой, а будет лишь речушкой. Только в детстве, только раз в жизни бывает такое, что мир даже в малом представляется огромным до бескрайности и менее познанным, менее обжитым, чем во времена Колумба.

Вот почему без особых сожалений оставлял он Ярцево, когда ехал в Ленинград учиться на инженера, вот почему без щемящей тоски вспоминает сейчас о нем. Если б там не осталась мать… Мама!

Думая о ней, Гринев чувствовал, как его ненависть к фашизму обретает какое-то иное звучание, глубину: появлялся свой, личный счет к фашизму, перераставший за рамки абстрактного понятия противника. Этот счет жег ему душу, требовал действий.

Ночь была долгой и трудной, все порядком притомились, но, когда работа окончилась, оказалось, что стужа прямо-таки льнет к потному телу. Пришлось близ орудий рыть маленькие неглубокие ровики-норки, чтоб улечься в них по двое, для тепла, потеснее, одну палатку подстелив на дно, другой укрывшись сверху от мороси. Без этого не вздремнуть, а поспать хоть часок надо, ибо неизвестно, каков будет день.

Гринев распорядился насчет очередности дежурства у орудия и тоже втиснулся в нору, под плащ-палатку, где его напарник уже успел надышать, и теперь оттуда пахнуло теплым жилом.

Люди укрылись в земле, остались лишь пушки с высоко задранными кверху стволами, и батарея казалась вымершей, всеми покинутой, какой-то чужеродной на притихшей, прислушивающейся к шороху дождя и снега земле. Но вот со стороны дороги пришли с термосами трое ездовых, раздалась команда «на-а-дымайсь!», и оказалось, что людей на батарее много, они вылезали, как грибы после дождя, прямо из-под земли, помятые, бледные, словно выжатые чьей-то рукой. К еде приступали вяло и неохотно, хрипло откашливаясь, но после первых ложек горячего густого кулеша глаза постепенно светлели, улыбки загуляли по небритым лицам, и забористое словцо воробьем порхнуло у кого-то с языка, чтоб помянуть Гитлера и всех, кто к нему близок…

Допить чай не удалось.

— Батарея! По местам! — это Поляков, оставшийся на батарее за главного, подал команду, принятую телефонистом с НП.

Бойцы, как встрепанные, повскакали, побросав ложки, кружки, котелки где попало, и кинулись по местам. Наводчики прильнули к панорамам и крутили маховички, проверяя, послушно ли им орудие, заряжающие застыли у разверстых пастей орудий, вторые номера держали на руках снаряды, подносчики приоткрыли плащ-палатки над ровиками, где лежали очередные выстрелы. Все застыли, как бегуны в ожидании хлопка стартового пистолета, чтобы ринуться… то бишь молниеносно сделать то, чему учились два года: одному загнать снаряд в казенник, другому навести перекрестие панорамы на визир — тонкую веху, воткнутую на болоте перед батареей, третьему ждать команды «огонь!», чтобы, рубанув рукой воздух, передать это слово на орудие…

Все видят перед собой болото, редкий соснячок вдали, вешку, серое небо. Нужна недюжинная фантазия, чтобы представить, что где-то в эту минуту на пехотинцев, прижавшихся в окопчиках, движутся танки, цепями идет враг… Как правило, батарейцы видят противника в лицо редко, когда дело совсем швах, когда пехота своя смята и врага надо отражать огнем в упор. В остальное время глаза батарей — НП — наблюдательный пункт, где командир подсчитывает, под каким углом к вешке навести орудие, какой установить прицел, взрыватель, чтобы снаряд поразил цель. Командир — бог, батарейцы — его послушные слуги.

— Прицел, угол, взрыватель такой-то, — объявляет Поляков.

— Первое орудие — готово! Второе… Третье… — отзывается батарея.

— Огонь!

Орудийный залп рвет серую тягучую тишину леса, уносятся вдаль снаряды. Все как одержимые бросаются к пушкам, чтобы через мгновение орудие снова было готово выплеснуть огонь, дым, смерть.

Если сила артиллерии в маневре огнем, колесами, то мастерство батарейцев — в исполнительности: умри, но исполни, что требует от тебя команда, пусть над тобой ревут тысячи смертей, а наведи именно так, как приказано, и ни на деление, полделение меньше-больше.

С НП требуют безостановочной стрельбы в высоком темпе. Значит, где-то жмет враг не на шутку. Все это понимают. Как во время ночной работы, опять летят прочь с плеч шинели, ремни, потому что счет идет на доли секунды, тут мешкать не приходится.

Гринев искоса поглядывал на ровики, в которых лежат снаряды. Их очень мало, а темп стрельбы таков, что они убывают на глазах, пустые гильзы уже мешают под ногами. О чем думают командиры? Или решили стрелять до последнего? Как бы там ни было, пока подают команду «огонь», он обязан стрелять…

— Перекур! — радостно объявил телефонист, и пружина, стискивавшая людей в упругий комок мускулов, отпускает, и бойцы расслабленно рассаживаются кто куда: на бруствер, на станину пушки, на землю. В котелке чей-то недопитый чай, как раз впору смочить глотку холодненьким. Котелок гуляет по рукам, пальцы крутят газетные цигарки, синий дымок плывет над головами.

От недавних мыслей, тревог у Гринева ничего не осталось: в голове пусто, как в дырявой бочки. Все вымело гулом пальбы, остались только желание тишины и усталость, будто долгое время спускался с горы, до дрожи в коленках. Даже голосу, чтоб говорить, нету. Такое, наверное, не с ним одним, потому что все молчат. Наконец кто-то решился разомкнуть рот:

— Товарищ замполит, узнать бы, что там?

Гринев кивнул: хорошо! Пора узнать, ради чего так старались. До Полякова рукой подать, но сдвинуться с места и пройти это расстояние трудно, как взобраться на красноярские «Столбы». Гринев туда ходил однажды, знает. Пересилил себя, поднялся. Подошвы не оторвать, прямо липнут к земле.

— Как там, товарищ лейтенант, кого громили?

— До полка пехоты… Из Некрасово. С тапками. Пехоту отсекли, положили, четыре танка подбиты. Начало хорошее.

— Это одна наша батарея?

— Нет, дивизионом. Да там и полковые «трубы» работали, так что трудно разобрать, кто и сколько… Соловейчик бранился, что «хозяин» не дает ему рта раскрыть, все сам. Ради какого черта, говорит, я в этой коробке сижу…

Гринев догадался, что под хозяином Поляков подразумевает Селиванова. Вот почему и стреляли так много, ему не надо спрашивать, сколько стрелять, сам знает, какой расход установить.

— Ну, спасибо. Так я передам ребятам?

— Да, пожалуйста. Буду обязан! — Поляков интеллигент, привык к вежливости. Сам же прикажет что-нибудь, а придет боец докладывать, он ему: «Спасибо. Буду обязан…». Гриневу это нравится, хотя бойцы почему-то отдают предпочтение Соловейчику. Может, за удаль, молодечество, некоторую бесшабашность? Но, как бы там ни было, а Поляков дело свое знает, на батарее у него порядок.

Перекурить как следует не дали: команда «По местам!» подняла всех на ноги. Снова все у орудий. Теперь батарея ведет огонь по каким-то отдельным целям: прежде чем перейти на поражение, делает пристрелочные выстрелы. С НП уточняют, и тут от наводчиков требуется особая точность. Перелет, недолет, довернуть правей на полделения, левей… Бойцы расчетов то и дело выжидают, пока последует для всей батареи команда на огонь. А когда не шевелишься, сырость, холод донимают.

К огневым подъехали повозки, доставили снаряды. Гринев проследил, как будут уложены боеприпасы в ровики. Повозки тотчас же ушли. Батарея снова ведет огонь. Теперь и противник отвечает, нащупывает батарею. Его снаряды то и дело посвистывают над бойцами. Но пока только перелеты, куда-то в глубину. Оказалось, не так уж далеко.

К Полякову прибежал связной, доложил, что под огонь попали упряжки. Пострадало много лошадей. Есть убитые и раненые среди личного состава. Что делать?

Поляков покусывает спичку, хмурится:

— Принимайте меры сами, эвакуируйте раненых. У меня ни одного человека свободного… — Ну что, что другое он может сказать? — Я доложу по команде…

Он старается не выказывать беспокойства, которое им владеет. Оно же просто перехлестывает через край. Докладывать-то некому. С НП командира дивизиона разведчики только что доложили ему, что Соловейчика тяжело ранило: перебиты обе ноги.

Они перевязали, как сумели, вынесли на наблюдательный пункт. Комбат скончался у них на руках. Наверное, потерял много крови.

Поляков был просто ошеломлен этим сообщением, потом спросил, как это случилось.

Стапятимиллиметровый угодил в танк, разворотил броню. Они-то, разведчики, сидели в окопчике под днищем, уцелели, а комбат находился в «коробке», корректировал огонь. Наверное, фрицы заподозрили, что в танке сидят, и долбанули…

Что толку доискиваться причин, когда не стало человека. Не мирное время — война!

А тут еще и это. Батарее здорово не повезло. Полякова мучила тревога, и он не знал, как поступить: сейчас сообщить бойцам о гибели командира или потом, после боя? Пожалуй, пока ничего говорить не надо. Команды поступают с НП командира дивизиона, батарея работает, и нечего преждевременно волновать людей.

— Идите на свое место, — строго приказал Поляков связному. — О том, что сказали мне, никому здесь ни слова. Не паниковать. Поняли?

— Понятно, товарищ командир, — ответил связной. Ему так не хотелось уходить назад, где только что было столько страшного. Ведь это нелегко — видеть, как гибнут твои товарищи, как бьются, путаются в постромках раненые лошади, как льется кровь. Жутко! Ему кажется, что здесь, на батарее, совсем другое дело. Тут люди ведут огонь, тут они словно бы под защитой своих орудий.

Он еще медлит, смотрит, как орудия толчком откатываются назад при выстрелах. Он сначала не понял, почему орудия стреляли вверх, а разрыв появился впереди, совсем близко. В клубе дыма покачнулась и упала срезанная сосенка.

Да ведь это же разорвался немецкий! Недолет, перелет, потом возьмет в вилку. Скорее отсюда!

Связной, пригнувшись, втянув голову в плечи, словно ожидая удара в спину, бросился назад в свое подразделение.

Гринев тоже заметил разрыв. Плечи повело ознобом: неужели нащупает? Сейчас бы батарее смолкнуть на полчасика, переждать, но Поляков выкрикивает команды, темп огня усиливается. Наверное, на передовой опять напряженная обстановка. Неужели всякий раз, как от них требуют бешеного темпа, там, на передовой, контратаки?

За гулом своей пальбы разрывы вражеских снарядов остались почти не замеченными, они вплелись в общую канонаду. Но клубы дыма, инородный запаху на батарее запах взрывчатки, наконец, осколки, стеганувшие по огневой, не заметить было невозможно. Просто люди видели смерть и не могли сразу понять — откуда?

Прямое попадание в крайнее орудие — и оно нелепо завалилось на одно колесо. Расчет там выбит почти полностью. Загорелись ящики с боеприпасами, и черный дым заклубился на огневой. Вот-вот начнут рваться снаряды, тогда беда всей батарее.

Бойцы из других расчетов оставили свои орудия и бросились туда, чтобы раскидать снаряды и затушить возникший пожар. Батарея поневоле смолкла. В наступившей тишине сразу возникли звуки: треск горящего дерева, шипение, стоны раненых, отдаленная расстоянием пальба на передовой.

Гринев тоже кинулся на пожар. Подхватив чей-то ватник, он хлестал по горящим ящикам, сбивая пламя. Он просто нарочно в эту минуту не хотел смотреть, не хотел видеть убитых и раненых, потому что прежде всего огонь, надо унять огонь… Пламя забили, забросали ящики песком и землей. Дымок лишь чуть-чуть пробивался струйками, но уже можно было подступиться и пинком перекинуть обуглившиеся, промасленные, такие смолистые и жадные до огня ящики, чтобы потом, когда снаряды выкатятся со своих гнезд, отшвырнуть тлеющее дерево в сторону.

Быстро нарастающий свист снарядов, — они всегда так свистят, если летят не куда-то, а именно в то место, где находишься, — заставил Гринева метнуться к орудию. Какое ни есть, а укрытие, защита! Он не добежал, споткнулся о чье-то тело. Убитые и раненые лежали возле пушки, кого где настигли осколки, и он споткнулся о кого-то из них. Гринев упал, втянул голову в плечи, обхватил каску руками. Близкие разрывы пахнули на него душным ветром, по металлу орудий застучали осколки. Последние где-то еще фурчали в отдалении, когда он приподнял голову.

Прямо перед ним лежал убитый, не сейчас, а еще в тот, первый налет, когда возник пожар. Сквозь рваную ткань одежды Гринев увидел что-то желтое и красное и долго не мог понять, что это. Потом, сообразив, что это обнажившаяся под ударом ткань тела, он почувствовал, как спазма перехватывает ему горло. «Ну что тут особенного», — говорил он себе, но его согнуло, и он подумал, что его начнет рвать тут же возле орудия. Тягучее чувство тошноты не отпускало, и он замешкался у этого орудия.

Батарею снова окутало дымом близких разрывов. Видно, гитлеровцы всерьез решили доконать ее. Многие кинулись от огневой в стороны. Гринева поднял крик Полякова:

— Назад! — кричал он. — Кому говорят — назад! К орудиям…

Для него, командира, это тоже было первым столь жестоким испытанием, он страшился, но долг повелевал ему вернуть всех на место, иначе какая же это батарея! Он перемежал слова команды с площадной бранью, в глубине сознавая, что часом позже будет мучиться от стыда, потому что брань шла от страха, а страх — это стыдно. Но ничего другого он не мог придумать в эту минуту.

Гринев броском перебежал к своему орудию.

— К орудию! — подхватил он крик командира.

Однако какой плотный огонь! Невозможно заставить себя оторваться от щита, к которому приник всем телом. А надо! Этот бой — проверка всех моральных и физических сил. Бойцы вернулись к орудиям, должен и он заставить себя не обращать внимания на огонь. Должен!

В голове неотступно мысль, что огонь на батарею кто-то наводит. «Нет, ерунда, — говорит себе Гринев, — просто засекли, и все. Что бы там ни было, надо работать…»

Вели огонь лишь два орудия. Это напоминало последние рывки утопающего.

— Огонь!..

Пока Поляков подавал команды, батарея обязана была жить, сопротивляться, команды словно подхлестывали ее.

Смолкло еще одно орудие. Что с ним, Гринев не знал. Не до этого, когда в собственном расчете смело сразу троих. Ведь огневая прикрыта лишь щитом орудия спереди, а сбоку открыта всем ветрам и осколкам, а расчет работает в рост.

В расчете остался подносчик снарядов — Толя, молоденький, обсыпанный брызгами веснушек боец из вятских. Он сам о себе в шутку любил говорить: мы — вятские, ребята хватские, все могем, окромя лестницы и часов: в лестнице долбежки много, а в часах с топором не повернуться.

Он и в самом деле был проворный парень, потому что успевал подавать снаряды, заряжать. Гринев наводил, и они стреляли.

Что с остальными, Гринев не мог сказать, потому что силы его были на исходе. Он еле держался на ногах от нервного напряжения, у него уже не хватало сил следить за другими. Убитые лежат ничком у бруствера, им теперь все равно. Кто и когда их туда оттащил, он не помнил. Да это и неважно. Кто-то, видимо, увел раненых, потому что оставлять пострадавших товарищей без помощи тоже нельзя. Вот и приходится им управляться у орудия вдвоем.

Чертовски плотный огонь! Внакладку к орудийному садят еще из тяжелых минометов. Мужество не только в том, чтобы идти в атаку, отбиваться от врага, мужество, огромное мужество нужно, чтобы стоять под огнем и еще выполнять свое дело.

Смолк голос Полякова. Можно пригнуться, запрятаться под самое орудие, никто не осудит. Металл орудия это защита от осколков.

— Командир! — крикнул Толя. — Снарядов мало! Я на соседнем возьму!

Гринев кивнул ему головой: действуй! Сам он тоже привстал, приник глазом к панораме, чтобы навести орудие на ориентир. Когда подадут команду, не надо будет терять на это время. Он не успел ничего сделать: близким оглушительным взрывом его отбросило в сторону от пушки. Небо, земля стали запрокидываться, их накрыло черной тьмой, как пологом, и посреди этой тьмы возникла вспышка, заплясало, закружилось черное, желтое, красное…

Больше Гринев ничего не помнил.

Сколько он пролежал без сознания, угадать было трудно. Очнулся он от тишины, посреди которой струился тонкий звон. Так звенят туго натянутые провода, когда почти нет ветра, и, чтобы услышать их, надо приникнуть ухом к столбу. Гринев прислушался и понял, что это звенят не провода, а тягучий звон рождается в его ушах. Тотчас же припомнилось, почему и как он очутился на земле, и мгновенный страх, что он лежит искалеченный и, быть может, звон — это последнее, что он слышит, заледенил ему душу. Он не мог долее находиться в безвестности относительно своего положения и открыл глаза.

Над ним серое низкое небо, мелкая морось чуть покалывала лицо. Небо тотчас же сдвинулось со своего места и поплыло, поехало в сторону. Гриневу показалось, что он куда-то падает, хотя знал, теперь уже твердо, что падать ему больше некуда — и так на земле. Пересилив головокружение, он приподнялся.

Из обоих рукавов текла кровь: пока он лежал, она скопилась в рукавах гимнастерки, и теперь холодные струйки поползли по рукам до кистей, до пальцев. Ранен…

Ранения были выше и ниже локтей, он определил это по дыркам в шинели. Но руки шевелились, работали. Это его немного взбодрило: значит, не опасные, будет жить! Теперь бы только перевязаться, найти пакет. Неужели он один на батарее?

Обернувшись к орудию, он вдруг увидел такое, что ужас заледенил на нем кожу и волосы напружинились и, наверное, приподняли бы на нем каску, не будь она пристегнута ремешком за подбородок. По болотистому редколесью, прямо на вешку, по которой он наводил орудие, двигались двумя цепями гитлеровцы. Их было до роты. Они шли цепь за цепью, в полусотне шагов одна за другой, без опаски, видимо считая, что батарея уничтожена и никто и ничто им не угрожает. Гринев уже различал цвет их шинелей, голубоватый сквозь сетку мороси, черные автоматы на груди, круглые, с гофрами, коробки противогазов на боку у каждого.

Только тут он понял, откуда такая поразительная точность вражеского огня. Значит, их батарея давно находилась под наблюдением!

Откуда взялись силы, как это ему удалось, он и сам не знал, но рывком вскочил на ноги и кинулся к орудию. Снаряд уже находился в казеннике, оставалось довернуть орудие чуть влево и вниз, чтобы взрыв произошел перед ногами гитлеровцев. Тогда осколки широким пучком ударят навстречу врагам и вырубят брешь в обеих цепях. Все это — дело секунды. Огонь!.. Выстрелом с такого близкого расстояния, когда враг находился почти у преддульного конуса, обе цепи были смяты. Одних опрокинуло, изорвало осколками, других привело в страшное смятение и заставило показать спины. Напрасно пытался один, видимо, офицер, остановить своих солдат, бросить их на ожившую батарею. Новый выстрел! Гринев работал с лихорадочной быстротой, не имея возможности даже задуматься, оцепить результаты своей стрельбы. Он видел, что враг смешался, кинулся наутек под защиту близкого леса. Ага! Вот вам! За батарею! За моих товарищей! Вот… Он выпускал снаряд за снарядом, ничего не видя вокруг. Одна только мысль владела им: вот вам! Вот! Гады…

Где-то справа от дороги, по которой пришла сюда вчера вечером батарея, пришла в полном составе, а теперь от нее почти никого не осталось, застучал короткими очередями пулемет, потом автоматы. Гринев понял, что он не один, что на помощь к нему идут свои, сразу успокоился и тут же почувствовал, как болят израненные руки.

Гитлеровцы скрылись в лесу, только теперь их путь назад отмечали зеленоватые бугорки убитых, частые на рубеже, где их встретили первые выстрелы, и более редкие к лесу. Вражеские орудия и минометы снова принялись долбить но батарее. Меткость вражеского огня больше не удивляла Гринева, он знал, что где-то сидит корректировщик и направляет стрельбу. Черт с ним!

Один разрыв лег позади орудия, и осколок, совсем маленький кусочек железа с рваными краями, ударил Гринева под каску, в затылок.

Лишь позднее, три дня спустя, узнает Гринев, что вынес его, раненого, земляк Береснев, вернувшийся на батарею с подмогой, что все в полку посчитали его погибшим, потому что он не приходил в сознание. Все это ему рассказали раненые, лежавшие с ним рядом.

Положение его и в самом деле было почти безнадежным. Так считали даже врачи, с первой же партией эвакуировавшие его в тыл. Но в глубоком тылу нашелся нейрохирург, решившийся на очень рискованную операцию, и для Гринева наступила долгая полугодовая полоса мучительной борьбы за жизнь, а потом и за место в этой жизни. Он оставался замполитом.

 

Глава девятая

Неприятное создалось положение у Горелова: всю жизнь он готовился к войне, к тому, чтобы командовать войсками, а пришли бои — и он не имеет возможности помочь своим частям организовать отпор. На учениях, в мирное время, он командовал, мог в любое время поехать в полк, поправить кого необходимо, и все это своевременно. А тут он вроде сборщика информации, только «в курсе». Да, он знает, что произошло в полках, но сведения эти все время отстают, потому что на их прохождение нужно большое время. Комбаты не в тот же миг докладывают командирам полков, не всегда решаясь сказать правду сразу, надеются, что опасность рассосется как-то сама собой, выжидают, пробуют своими силами ликвидировать ее; командиры полков — тоже, каждый, прежде чем сообщить, проверяет, и в результате Горелов оказывается в хвосте событий.

Он приказывает одно, а события переместились в другую фазу, они не ждут, и распоряжения повисают в воздухе, они опоздали. Комбаты, от которых требуются немедленные ответные действия, вынуждены принимать решения на свой страх и риск, и знания, которыми обладает генерал, которые он накопил за двадцатипятилетнюю службу, не могут пойти на пользу войскам в самый критический миг, в бою.

Уже от одного этого больно человеку, у которого нет другой жизни, у которого нет иной семьи, как только родная дивизия, выпестованная им чуть ли не с пеленок.

Казалось бы, командир дивизии — величина, куда захотел, туда и поехал, где хочешь, там и находись, ан нет: уедешь в один полк, а в это время в другом может черт знает что произойти. Ни для кого не секрет, сколь рискованна операция, проводимая дивизией почти в отрыве от остальных войск армии. Все готовились к тому, чтобы захватить Горбатый мост в Калинине. Это основная цель — уничтожить врага, прорвавшегося так глубоко в наш тыл. Даже бои за Ширяково, за Городню выполнялись попутно, по ходу дела. И вдруг неожиданный приказ: не допустить подхода в Калинин сто шестьдесят первой пехотной дивизии противника, перерезать шоссе Старица — Калинин.

Даже гитлеровцы не верили, что русские осмелятся на столь рискованный шаг — их авиация все время следила за передвижением дивизии, бомбила переправы, — не верили, пока не получили удара в Толутино.

Левый фланг дивизии никем не прикрыт, это знают все. Малейшая неустойка — и враг может прорваться к переправам, тогда катастрофа для всех. Вот почему все взвинчены, а Горелов буквально виснет на телефонах.

Он занимает в Ново-Путилово небольшой домик из прихожей, она же и кухонька, и горницы. Связь то и дело нарушается, порывы на линиях из-за обстрела, бомбежек. Когда самолеты врага появляются над деревней, приходится выходить на улицу. Все это тоже отрывает от управления боем, мешает. Но тут уж ничего не поделаешь, такова война.

Постучавшись, вошел комиссар дивизии:

— Ты извини, Александр Иваныч, что отрываю тебя от дела, но…

— Что там? — вскинул брови Горелов. — Опять что-нибудь у Исакова?

За последний месяц ему частенько приходится вмешиваться и налаживать отношения командира полка с военкомом. Признавая на словах необходимость и важность политработы, Исаков на деле полностью игнорировал Матвеева. А ведь если по правде, то хороший полк, доставшийся Исакову, стал хорошим благодаря дружной воспитательной работе Сидорчука и Матвеева. Большая сплоченность в подразделениях, инициативность, ставившая этот полк в число первых в дивизии, оставались от времен, когда там командовал Сидорчук. Как его не хватало сейчас в полку!

— Да, к сожалению, у Исакова. В Толутино скопилось много раненых, нужны экстренные меры к их эвакуации, а Исаков и слушать не хочет Матвеева: раненые на твоей, мол, совести, ты и выкручивайся. А тот не успевает попутным транспортом, поток большой. И вообще, хоть на глаза не кажись, знать его Исаков не желает. Вот еще гонористый барин…

— Их давно бы пора развести. Это наше с тобой упущение, Дмитрий Иваныч. Займемся этим после боя…

Горелов почти два года жил бок о бок со своим военкомом, у них никогда не возникало разногласий, которые не удавалось бы согласовать в течение получаса, потому что разногласия их были по существу тактики, а не по цели. Цель у них всегда была едина: добиться высокой боевой готовности дивизии. У Исакова дело в ином, он не признает политической работы в армии, считает, что достаточно приказа — и все завертится само собой. Скрытая приверженность к буржуазному философскому учению, которое делает ставку на технократию. Мол, будущее принадлежит людям науки и техники, а остальные лишь слепые исполнители.

— Матвеева я знаю еще по Сивашской дивизии, — сказал военком. — Он не ангельского характера, но умеет поставить себя выше мелочных соображений. Вспомните, он же прекрасно ладил с Сидорчуком, хотя тот был человеком крутого нрава. Если уж ставить вопрос о том, чтобы развести командира полка с военкомом, значит надо убирать Исакова. Хотя у него вроде и достаточная подготовка, но я что-то не вижу, чтобы он спешил на практике применить свои познания. Судя по информации, которую я получаю, в полку не чувствуется его твердой руки…

— Мы потом разберемся. Бой все покажет, все неясное обнажится. Надо подождать. А пока я прошу тебя, пошли кого-нибудь из своих, пусть посмотрят, что можно предпринять. Может быть, использовать наши попутные машины, не беда, если дадут крюку, или выбросить ближе к полку отряд из медсанбата… Полковая санрота просто не в силах справиться с потоком раненых. Почти беспрерывные контратаки…

— А у нас стоит без снарядов гаубичный артполк…

— Армия ничего не обещает, снарядов нет. Позарез надо бы побывать в полку, но не могу оторваться и на час. Я тут как раб, прикованный к галере. Дико — но именно так. От телефона ни на шаг не могу отойти.

Горелов мог говорить с военкомом с полной откровенностью: вместе формировали дивизию и жили в это время на одной квартире. Горелов был вообще одинок, а военком холостяковал временно, поскольку семья оставалась на Украине. Занимались изучением истории ВКП(б) по одному учебнику, сообща пользовались библиотечкой, где видное место занимали труды Маркса, Ленина. По военным вопросам были Полевой устав, труды Суворова, Энгельса, Фрунзе, журналы «Военная мысль» и другие, издававшиеся Министерством Обороны. Жили почти по-спартански, работали много, лишь изредка позволяя себе короткий отдых — партию в шахматы или в бильярд в дивизионном клубе. Знали друг о друге буквально все…

Из поступавших сообщений было видно, что обстановка в полку Исакова складывалась не так, как хотелось бы. Гитлеровцы продолжали подбрасывать в Некрасово пехоту и усиливали нажим. Отбитые раз, они окапывались там, где их прижимал огонь, а потом, после сильных минометных и артиллерийских налетов, поднимались в новую атаку. Хуже всего, что даже легкий артиллерийский полк испытывал нужду в снарядах и не мог вести ответный огонь на полную мощность дивизиона. Не хватало тяжелых мин для полковых минометов — каждая на счету. Батарея противотанковых орудий потеряла всю матчасть, уцелевшие артиллеристы ведут бой в рядах пехоты.

Вошел Бочков, положил на стол карту с обстановкой:

— Вот, посылал в полк своего командира из оперативного отделения. Он уточнил положение батальонов.

Горелов сравнил со своей картой. Левофланговый батальон Лузгина, занимавший оборону много южнее Толутино, сейчас примыкал почти к деревне. Значит, потеснили, а Исаков молчит. Впрочем, тут может быть и другое: народу осталось мало, вот и поджимаются друг к другу теснее, чтобы видеть соседа, чтобы противник не разобщил.

— Ладно, — сказал Горелов, — все это не беда, важно, чтобы они держались. Что там еще докладывает твой оперативник?

— В полку большие потери, просят людей, просят мин и снарядов. Начальник штаба ранен, но остается пока на посту. По данным разведки, в Некрасово сосредоточены уже два полка пехоты. Надо ждать, что завтра там будет вся сто шестьдесят первая дивизия.

— Вы не интересовались, почему Исаков не ищет связи со своим соседом слева? Он обязан это делать…

— Я говорил. Он отвечает: я веду бой, кому эта связь нужна, пусть ищет ее сам, а мне на это нет времени.

Горелов понимающе перекинулся с военкомом взглядами: видал такого?! Нет, Горелов не собирался прощать такой распущенности. Кончится бой, он спросит…

День подходил к вечеру, когда даже до Ново-Путилово докатился гул артиллерийской пальбы.

— Что там у тебя, Исаков, докладывай! — запросил обстановку Горелов.

— Сильный артиллерийский и минометный налет на Толутино. Пехота противника накапливается для контратаки…

— Ты не жди, — громыхая на всю горницу басом, заговорил Горелов. — Где твой резерв? Сейчас же поднимай всех, кто только есть, на ноги и готовься поддержать своих. Понял? Не жди, говорю… Пусть Селиванов не скупится, «огурцов» подбросим, я сам прослежу, чтобы машины вышли к нему. Ты потребуй, чтобы он работал всеми трубами, будь хозяином…

Гул канонады не ослабевал с полчаса. За все это время Горелов не знал определенно исхода боя. Исакова спрашивать бесполезно, он не видит боя со своего командного пункта. Надежда на артиллеристов. И действительно, первые вести пришли от них, но какие!.. Наша пехота отходит из Толутино…

* * *

Танцура был ранен в грудь, когда стоял у орудия. Кто, как вынес его с передовой и положил на полу крестьянской избы, он не помнил, потому что сознание покинуло его в ту же минуту. Очнулся он от нестерпимой боли: чьи-то неумелые грубые руки перевязывали его, а другие держали, приподняв, чтоб можно было окручивать грудь бинтами. Он застонал, скрипнул зубами.

— Терпи, браток, — произнес чей-то мужской голос.

Танцура открыл глаза и увидел близко от себя лицо пожилого небритого бойца. На потном лбу прилипло две пряди русых волос, выбившихся из-под пилотки. Усталые, равнодушные к чужим страданиям глаза. Нет, скорее привычные. Другой, что держал его под мышки, заголив до плеч рубаху, попросил:

— Верти быстрей, руки зашлись… — И к Танцуре: — Ну и тяжел же ты, браток. На хороших кормах рос, что ли…

Он понял: санитары. Рядом с ним на полу, вповалку, бок о бок, другие раненые, с окровавленными повязками, стонущие в бреду и молчаливые, с бледными испитыми лицами, с печатью перенесенных страданий. Лежат, сидят, привалившись плечами к стенкам и печке. Раненых полна изба, даже в сенях — и там лежат.

Он жадно прислушивается к тому, что делается вокруг. Кипит, клокочет пулеметная частая стрельба, бухает артиллерия, от разрывов мин вздрагивает пол. Окна в избе выбиты и завешаны плащ-палатками, и при близком разрыве палатка выпячивается парусом. Значит, он в Толутино. Сколько же прошло времени? Жажда мучит, будто он не пил целую вечность. Кажется, даже язык распух и липнет к гортани, а губы спеклись.

— Пить, — просит он. — Дайте воды.

— С этим потерпи, браток, — отвечает санитар, который все еще держит его за плечи. — Хуже будет. Потом дело такое, что из деревни сейчас носу не высунешь. Сам видишь, бой… Не доберешься до колодца-то. Вот поутихнет немного, принесут воды.

Перевязка закончена. Рубахи опускают на тело. Танцуру запахивают в шинель и кладут на пол. Даже от этого незначительного движения боль пронзает его с головы до пят, и сознание опять мутится. Но мокрые, напитавшиеся кровью рубахи холодят тело и приводят его в чувство. Кажется, что какие-то болевые волны плещутся в нем, то поднимаясь и стискивая нестерпимо сердце, то опускаясь в глубину, и тогда он переводит дух. «Только не шевелиться», — шепчет он себе, боясь повторения боли, от которой он может больше вообще не очнуться.

В избе холодно, тянет сквозняком, и дрожь сотрясает крупное тело Танцуры. Тревожно на душе у него, хочется спросить, серьезно ли это с ним, но он понимает, что санитары ничего не ответят на его вопрос, потому что им некогда над этим задумываться, им хватает перевязок. А ведь смерть прошла с ним рядом. Мелькнула же у него мысль, полная отчаяния: «Убит», — когда пуля ударила его и черная мгла мгновенно скрыла от него белый свет. Он тогда здорово испугался, вернее, успел испугаться, что так нелепо гибнет, когда падал, проваливался в ничто. Страшный миг: ни боли, ничего, только мысль, как вспышка, что убит…

Напрасно он поднялся из-за щита. Хотелось запять позицию поудобнее, чтобы лучше видеть врагов. Он поднялся, стал целиться, положив винтовку на полусогнутую руку, и в это время — удар. Обыкновенная пуля, а показалось, что в грудь саданули бревном.

Кто же его сюда затащил? Артиллеристы, свои или стрелки? Впрочем, какая разница. Вытащили, не бросили — и спасибо. Его многие знают в полку, никто не упрекнет, что он кого-то прижимал без нужды, когда был писарем в ОВС, никто не скажет, что прятался за спины других, когда перешел в батарею к противотанкистам. Сейчас батареи нет. Его орудие требует большого ремонта. Будь оно исправно, разве он полез бы с винтовкой, он бил бы снарядом. Нельзя безнаказанно вести дуэль с танками, второй день стоять на одной линии со стрелками. Враг тоже бьет, бой идет на уничтожение. Кто кого! Гитлеровцы из кожи лезут, чтобы убрать пробку со своего пути. Весь день непрерывный натиск. И сдержать его с каждым часом труднее. Война…

Однако в шуме боя что-то изменилось. Раненые, те, что могли двигаться, полезли к окнам, зашевелились, забеспокоились. Что-то их встревожило. Танцура следил за ними взглядом, не понимал причин, но неясное беспокойство овладевало и им.

На пороге внезапно выросла фигура бойца: глаза блестят, сам запаленно дышит, будто за ним долго гнались.

— Наши отходят! — выпалил он. Эти слова были подобны спичке, брошенной в котел с горючим, и вызвали бурю стонов и криков отчаяния.

А злой вестник, будто подхваченный ветром, уже исчез, посеяв панику. Напрасно санитары старались сдержать страсти, их никто не хотел слушать, раненые упрямо лезли к дверям, ибо смерть не так страшна, когда ей смотришь в лицо.

— Товарищи, успокойтесь, сейчас все узнаем! — старался перекричать галдящую толпу охваченных паникой людей старший из санитаров. И тоном приказа к своему: — Васильев, сбегай узнай, в чем там дело.

Но уже вырвался из чьей-то груди истошный вопль:

— Нас предали!..

— Бросили! Ы-ых… — бессильно уткнувшись в порог, до которого успел доползти, рыдает, сотрясаясь всем телом, контуженный боец с перебитыми ногами. С того места, откуда он приполз, влажный след по полу от напитавшихся кровью бинтов. — Братцы, не бросайте! Братцы…

Вслед Васильеву, который крутанулся, чтобы выполнить приказ своего старшего, истерический крик:

— Не сметь уходить! Слышите! Застрелю-у!..

— Не пускай! Подыхать, так всем…

— Дайте оружие! Где наши винтовки?! Оружия!

В этой сумятице, среди охваченных отчаянием беспомощных людей, санитары пытаются установить хоть какой-то порядок, но это плохо им удается. Каждый кричит, стонет, занятый лишь своей болью, своей судьбой.

— Молчать! — перекрывает шум чей-то властный командирский голос.

Все невольно умолкают и оглядываются. С пола, хватаясь за стену ослабевшими неуверенными руками, поднимается раненый, и на петлицах у него все видят зеленые полевые кубики. На бледном, словно алебастровом лице горят темные глаза, ноздри узкого прямого носа трепетно подрагивают, губы сжаты.

— Первого, кто посмеет перешагнуть за порог, — он расстегивает кобуру и в руке у него оказывается пистолет, — первого… и любого я положу на месте. Всем, кто может держать оружие, занять оборону. В сенях я видел винтовки, наши и трофейные…

Наверное, сознание его в эту минуту мутится, потому что он закрывает глаза и некоторое время стоит покачиваясь. Кажется, он сейчас упадет. В избе стоит гробовая тишина.

— Ну, что ждете? — разлепил он бескровные губы. — Особой команды не будет…

Раненые перемещаются, уступая места против окон тем, кто посильнее, по рукам из сеней плывут винтовки и подсумки с патронами. Все это видит Танцура, и не будь он так крепко пригвожден к полу, он тоже взял бы винтовку. Все его симпатии на стороне этого еще молодого лейтенанта, сумевшего в решительную минуту вернуть людям их человеческое достоинство. Один миг может бросить человека вниз, к стадному скотскому состоянию, а может и поднять на огромную высоту.

А время идет, перестрелка в деревне продолжается, значит, кто-то еще сражается, и маленькая надежда засветилась перед взорами измученных страданиями людей. Возвратился санитар Васильев:

— Товарищи, зря паниковали, этот тип набрехал. Фрицам удалось ворваться в крайние дома, но деревня еще почти вся наша. Комбат говорит, что никто никуда не отойдет…

Раненым сейчас стыдно этих кратких, только что пережитых минут малодушия, они молчат.

— Паникер. Сволота. Расстрелять мало…

— Морду намылить, чтоб знал…

— Ищи его теперь. Сами хороши…

Напряжение, владевшее всеми, начинает спадать, среди раненых идет негромкий говорок, все возвращаются к своим охам и стонам. Боль, о которой забыли, когда перед глазами замаячила смерть, потому что ни у кого не вызывало сомнений, что им, раненым, на плен рассчитывать не приходится, снова напомнила о себе.

Танцура тяжело дышит: грудь, словно обручем, стискивает боль. Неужели конец, неужели ему больше не выкарабкаться? Так хочется жить, дышать полной грудью, пить пригоршнями воду из студеных ключей. При этой мысли сушь во рту становится прямо невыносимой: хоть бы глоток, пусть из канавы, из болота, из копытного следа! Он провел сухим, шершавым, как наждак, языком по спекшимся губам. Просить бесполезно: кто станет рисковать, когда идет бой? Надо ждать. — Видно, человек рождается не на одни радости. Через все надо пройти: через ненависть, что обжигает крутым кипятком, через кровь, через страдания, через всю эту страшную вторую сторону войны, чтобы в полной мере познать прелесть воздуха, которым дышишь, радость отдыха, вкус хлеба насущного.

Кажется, вечереет, потому что в избе замаячили огоньки самокруток. Сумраку способствуют палатки на оконных проемах, но и без них видно — вечереет. Может, ночью затихнет и их вытащат из деревни в санбат? Надо терпеть, надеяться…

Снова короткая, яростная вспышка боя, но теперь молотят преимущественно наши орудия. Танцура уже опытный артиллерист и сразу определяет это по «голосу», по направлению, откуда катится этот гул пальбы. Он явственно представляет, как наша пехота накапливается, группируется перед решительной минутой, когда надо бросаться на «ура».

Такая минута наступает, раненые слышат голоса своей пехоты и неизвестность за судьбу атаки начинает будоражить сердца. Но через полчаса над деревней опускается тишина.

В дверях снова возникает чья-то фигура, и басовитый голос спрашивает:

— Ну, как вы тут, заждались, наверно? Сейчас вас будем по одному выносить. Сначала тяжелых… Эй, там, с фонарем, давай сюда, чтоб кого не затоптать…

Танцуру везли на повозке. Обоз состоял не меньше чем из десяти подвод: он это понял из разговоров вокруг, из команд, а еще по тому, как обоз вытягивали из деревни. Земля к ночи стала подмерзать, и колеса погромыхивали, в разболтавшихся за долгие марши повозках что-то бренчало, позвякивало, повизгивало. Ездовые старались поскорее покинуть деревню, находившуюся в опасной близости от противника, понукали лошадей. Все бы это ничего, но на ухабах разбитой дороги сильно потряхивало, и острая боль током пронизывала тело Танцуры. Он стискивал изо всех сил челюсти, закусывал губы, чтобы одной болью унять другую, более сильную, от которой хотелось взвыть в голос.

Рядом с ним находился еще один раненый, тоже лежачий. Наверное, ему было еще хуже, потому что он часто вскрикивал, а порою начинал бормотать несвязные слова, видимо, впадал в беспамятство. На этой же повозке, на передке рядом с ездовым, примостились двое раненых из тех, что могли сидеть. Они курили — дымок махорки то и дело наносило на Танцуру, — о чем-то беседовали вполголоса, но смысл их разговора ускользал от Танцуры, потому что он все свои силы напрягал, чтобы не потерять над собой контроля.

В Толутино опять горело, наверное, зажгло дом или сарай снарядом или вспыхнула где бутылка с КС — самовоспламеняющейся жидкостью. Этими бутылками вооружали всех для борьбы с танками, но бутылка есть бутылка, ее всегда могли разбить нечаянно. Пламя увеличивалось, и Танцура видел отблески огня на фигурах сидящих впереди раненых, на черном пологе неба. Багрянец пожара все ярче подшивал низко нависшие над землей облака, окрашивая их в мутно-красный тяжелый цвет. Казалось, кровью захлестнуло не только землю, но и облака, кровь сочится отовсюду. Как много крови!

По открытому месту повозки гнали рысью, с минуты на минуту ожидая обстрела. Некстати начавшийся пожар освещал дорогу, противник мог заметить обоз. Но все обошлось. Наверное, противник после упорных и безрезультатных атак сам зализывал раны, и ему было не до стрельбы.

Танцура терял последние силы, когда подводы въехали в лес и остановились. Он с трудом перевел дыхание. Ездовой соскочил с повозки, чтобы поправить сбрую на лошадях, потом подошел:

— Ну как, живы? Не растрясло? Нельзя было иначе, он же видит все, гад. Сейчас дорога лесом пойдет, шагом поедем…

Он поворошил сено, проверяя, не сбилось ли оно в сторону, чтоб раненый не стукался головой о голые доски, и спросил:

— Может, закурить кому, так говорите, пока стоим — заверну.

— Ты следи, чтоб не так трясло, — проговорил Танцура. — А то сил нет терпеть…

— Это еще мороз. Схватывает… Словом, все не ко времени. Днем размесило дороги, а сейчас будто по кочкам. Потерпите, голуби, теперь самое страшное позади…

Как ни бесконечна для раненых дорога, но и она кончается. К середине ночи повозки добрались до санроты. Ездовой спрыгнул с передка, сказав: «Вот и прибыли, голуби». Он ненадолго исчез, наверное, убежал докладывать о прибытии раненых. Послышались голоса, кто-то осветил повозку фонарем, властным голосом приказал:

— С носилками, сюда.

Танцуру бережно приподняли, положили на носилки, понесли. В большой парусиновой палатке топилась железная печка, и первое, что почувствовал Танцура, это живительное ласковое тепло, по которому так истосковалась его душа. Вроде сразу расслабились напряженные от нестерпимой боли мышцы, вроде сама боль куда-то отступает, и стало легче дышать. Его опустили на доски, которыми была застлана земля в палатке. Подошла сестра, сделала укол.

— Постарайтесь уснуть, — сказала она и ушла.

Танцура попросил пить, ему принесли кружку горячего чая. Это было так кстати, обогреть, внутренности, и он выпил его до дна, поблагодарил. Девчушка, поившая его, сказала: «Не за что. На здоровье!», поправила под косынкой густые волосы, и ему показалось, что он ее знает. Света семилинейной керосиновой лампы не хватало на всю палатку, он не мог разглядеть ее лица, но было что-то знакомое в ее облике.

Танцура не стал ее спрашивать. Вскоре он задремал. Снился ему бой, кругом все горело, огонь жег его тело, и он куда-то карабкался, с кем-то дрался. И все-таки спал, набирался сил.

Утром, когда его понесли в другую палатку, где находилась перевязочная и шел осмотр раненых, он чувствовал себя немного лучше. Боль в груди вроде бы локализовалась, уже не стреляла по всему телу и, если не шевелиться, была терпимой. Здесь Танцуру раздели, вернее, сняли только шинель, а рубахи взрезали. Старые бинты сияли, рану обработали, в пулевую дырку забили тампон. Он скрипел зубами, напрягался, как струна, но терпел. Только обильный пот катился с него крупными каплями, и хирургическая сестра не раз утирала ему лицо марлей.

Он долго не мог прийти в себя после перевязки. Лежал, закрыв глаза, в полной прострации, не в состоянии ни мыслить, ни чего-то желать, и эта его мертвенная неподвижность лица, всего тела, наверное, пугала сестру, наблюдавшую за подопечными ранеными. Он слышал ее маленькие шажки, чувствовал, когда она брала его руку, прощупывая пульс, но ничем не реагировал на это. Ему было все равно.

Наверное, из-за такого его состояния Танцуру решили пока не беспокоить, когда других раненых грузили в машины, следовавшие порожняком в тылы дивизии. На опустевшие в палатке места подвезли на подводах новых раненых. Танцура приоткрыл глаза, надеясь увидеть кого-нибудь знакомого, повернул голову. К нему подошла сестра.

— Как себя чувствуете, больной? — спросила она.

— Спасибо, немного легче, — ответил он, и опять в ее облике что-то показалось ему знакомым. — Я вас, кажется, знаю.

— Да? — она изогнула недоуменно бровь. — Откуда?

Теперь он сам отчетливо вспомнил, как к нему пришли Сумароков и Крутов просить ботинки. А потом все обмундирование. Ведь это для нее. Сумароков еще сказал: «У нее кудлы — будь здоров!»

— Мне говорили пулеметчики…

— Они живы? Вы их видели? — встрепенулась девушка. — Я о них ничего не могу узнать. Все время такие бои! — Лицо ее погрустнело, в голосе прозвучала печаль. — У кого ни спрашиваю, никто ничего о них не знает… Так страшно, столько раненых…

Они успевали поговорить только урывками, потому что заботы о других все время отрывали Олю, — так она назвала себя. Танцура понял скоро, что ее интересует больше остальных Крутов. «Черт долговязый, успел закружить девке голову», — усмехнулся в душе Танцура.

Время подходило к полудню, а машин, которые должны были забрать на обратном пути раненых, все не было. Боец санроты, посланный на дорогу, чтобы узнать причину, принес неприятную весть: дорога в полк перерезана, машины были кем-то обстреляны и проскочили на полном ходу. Командир санроты раздумывал, что ему предпринять, как ускорить эвакуацию раненых, когда вблизи палаток раздались чьи-то автоматные очереди. Он выскочил из палатки и, не веря своим глазам, уставился на солдат в незнакомых темно-зеленых мундирах и касках, бежавших к палаткам. Санитары и ездовые, кто в чем был, удирали к лесу. Первой его осознанной мыслью было тоже — бежать! А раненые?!

Военврач круто повернулся и вошел в палатку. Его встретили настороженным молчанием, готовым вот-вот прерваться воплями отчаяния и упреков.

— Спокойно, товарищи! — Он поднял руку. — Мы, кажется, подверглись нападению противника. Всем оставаться на своих местах. Закон и международное право охраняют учреждения Красного Креста…

— Хальт! Хенде хох! — В палатку ворвался гитлеровец. В руках его наготове автомат. За спиной встал еще один.

Оля вскрикнула и прижалась к Танцуре. Он положил тяжелую, широкую, как лопата, ладонь ей на голову, погладил по волосам:

— Не бойся, Оля, все будет хорошо…

Военврач сделал шаг навстречу гитлеровцам:

— Здесь раненые. Я требую покинуть помещение. Красный Крест… Врач, — он ткнул себя пальцем в петлицу, где находился значок — чаша, обвитая змеей, потом в сторону забинтованного бойца: — Раненые… Понимаете?

— Что он говорит, Вилли? — обратился по-своему гитлеровец, стоявший сзади, к первому. — По-моему, он что-то требует… Может, навести порядок в этом балагане?

— Не стоит. Видишь, лазарет. Еще наживешь неприятности. Красный Крест. Пусть с ними разбирается начальство, оно имеет на этот счет указания…

— Тогда нечего терять время. Я тут видел какие-то повозки, пойдем пошарим, может, найдем шнапс. У русских хороший шнапс, одним стаканом валит с ног.

Гитлеровцы повернулись и вышли. Военврач опустился на поленья возле печки, где стоял. Раненые молчали.

 

Глава десятая

Помначштаба Тупицын сказал Крутову:

— Собирайся, пойдем в батальон.

Крутов не спрашивал зачем. При нем начальник штаба Сергеев распорядился поднимать второй батальон, чтобы контратакой выбить гитлеровцев из Толутино. Это необходимо сделать до темноты, пока там не закрепились. Что там, как там, никто не мог сказать определенно. Связи с первым и третьим батальонами не было, видимо, линии где-то перебило, ни Артюхин, ни Лузгин не докладывали о положении. Артиллеристы же утверждали, что видели, как гитлеровцы ворвались на окраину деревни. Бой идет…

— Разберетесь на месте, — напутствовал Тупицина Сергеев. — Приказ определенный: восстановить положение, выбить противника из деревни. Я Бородину все, что надо, растолковал, ваше дело проследить, чтобы они там долго не копались.

Разговор происходил в штабной палатке. Тут же комиссар полка Матвеев кричал по телефону — из-за плохой погоды слышимость была слабой:

— Але, але!.. Вы меня слышите?.. Принимаю меры! Лично прослежу…

На худом ожесточившемся его лице угольями сверкали глаза. Комиссар дивизии требовал ясности, требовал решительных мер, требовал обеспечить успех предстоящей атаки личным участием всех коммунистов полка. В выражениях не стеснялся. Перепало Матвееву и за доклад о том, что Исаков игнорирует его как комиссара: ты, мол, сам не можешь поставить его на место, пасуешь, вот и результат…

Нажим на командование полка дублировался по всем, каналам. Заскочил в палатку Исаков, метнул на Матвеева гневный взгляд, но ничего не сказал, только передернул плечами и сразу к Сергееву:

— Как там Бородин? Скоро он?..

— Ваш приказ передан. Посылаю штабных офицеров для проверки и уточнения. Тупицина — во второй, а Макарова — к Артюхину.

— Меньше копайтесь, быстрей… Лузгину прикажите: с места, где находится, всеми наличными силами атаковать. Сигнал — артналет.

— С ним еще нет связи.

— Связь на вашей совести, — отрезал Исаков. — Шевелитесь сами. А то чуть что, сразу: командир полка зажимает, игнорирует… — Камешек был предназначен явно в огород Матвеева, но тот промолчал, сделал вид, что не слышит. — Не знаешь даже, кто ты, — продолжал Исаков, — командир полка или нянька…

— Связь будет, — сказал Сергеев. — На линию высланы две команды.

Крутов не слышал, чем кончился разговор, потому что Тупицин покинул палатку. Он шел впереди Крутова, закинув автомат за спину. На нем каска, плечи его обтянуты ремнями полевого снаряжения. Хоть он и командир, но вид у него неважнецкий, будто у рядового бойца: небрит, шинель с обхлестанными полами, в глине. По ночам довольно холодно, а спать приходится где кто сумеет приткнуться: кто у костра, кто в окопчике, накрытом плащ-палаткой, кто в машине или на повозке. Уж которую неделю не снимают с себя шинелей ни бойцы, ни командиры. Война…

Шли к батальону лесом, напрямик, быстро, и ветки хлестали по телу.

В батальоне застали суету сборов, роты строились в походные колонны. Бородин стоял в окружении своих командиров, распоряжался, кому в каком порядке действовать. Голос зычный, далеко слышно, никому пересказывать не приходилось. Как и все остальные, он в каске, она затеняет его лицо, отчего глубоко посаженные глаза кажутся и вовсе провалившимися.

— До исходного двигаться ротными колоннами. В голове — Туров. Развертываться без особой команды, как только появится к этому необходимость…

Увидев Тупицина, Бородин кивнул ему едва приметно: мол, сам видишь, действуем!

В строю четвертой роты Крутов увидел своих друзей — пулеметчиков. Лихачев махнул, подзывая его к себе.

— Привет, Пашка! Смотрю, будто ты, будто не ты. Потом, когда ты повернулся лицом, узнал. Ты чего здесь, с нами пойдешь или как? — Хлопнул по-приятельски по плечу и сказал: — Повезло тебе, брат, что ты в штаб приткнулся. А тут, сам видишь, не сегодня, так завтра всем наведут решку.

Крутов был так рад встрече, что не обратил внимания на эти слова товарища.

— Братцы, ну как вы тут? Я так рад, что встретились…

Он чистосердечно признался, что, хотя работа в штабе интересная, без друзей одному скучно. Будь его воля, убежал бы обратно в отделение.

Четвертой подали команду «шагом марш!», Крутов тиснул руки приятелям: «До встречи в деревне!». Пулеметчики шли в роте замыкающими. Крутов проследил за ними взглядом, пока они не скрылись за деревьями. Надо идти, чтобы не потерять Тупицина. Народ вокруг Бородина зашевелился, связисты снимают телефон, чтобы двигаться за комбатом. Не мешкая более, Бородин пошел вслед за четвертой ротой. Шагал крупно, размашисто. Крутову вспомнилось, что вот так же он ходил в лагерях, когда, поднимали батальон по тревоге, так водил за собой роты на занятиях строевой подготовкой: шаг на все семьдесят пять сантиметров, так что задним приходилось то и дело переходить на рысь.

За комбатом устремились ячейка управления, связисты, и свита получилась порядочная. Предстояла решительная минута, когда всем без исключения придется идти в атаку. Всем. Командирам и рядовым, коммунистам и беспартийным. Волнение овладевает Крутовым, дрожь встряхивает все тело. Страха нет, но и оставаться спокойным он не в силах: уж такова его натура, наверное.

Телефонисты, несшие кроме оружия еще и катушки с проводами, разматывали на ходу «нитку», чтобы, как только комбат остановится, дать связь с полком.

Со стороны Толутино доносится стрельба, она говорит о том, что там есть наши, что кто-то еще держится в деревне, и это вселяет надежду на успех атаки. Главное — не попасть под внезапный огонь, когда подразделения еще не развернулись в боевой порядок. Туманная мгла, морось пока на руку подразделениям, они скрывают от противника сосредоточение сил на исходном рубеже.

Вот и опушка леса. Впереди маячат серые силуэты деревенских изб. Слева от наблюдательного пункта артиллеристов взвилась красная ракета — сигнал открывать огонь. Тотчас ударили орудия и минометы.

— Вперед! За мной! — Это командиры поднимают в атаку своих бойцов.

Команда прокатывается разноголосо от роты к роте, и нестройная редкая цепь батальона движется к деревне по открытому полю. Крайние теряются где-то в тумане, определить, много бойцов идет в атаку или мало, почти невозможно. Только возле командиров бойцы группируются более густо. Кто идет, приноравливаясь к шагу командиров, кто, более осторожный, — короткими перебежками, залегая и вскакивая. Противник ведет огонь пока по другим, автоматная и пулеметная пальба достигает ушей, когда вдруг возникнет пауза в артиллерийском обстреле.

Но вот над головами хлестко прошлась пулеметная очередь. Значит, и сюда противник обратил внимание. Зябко стало на душе. Крутов пригнул голову, но идет вровень с Тупициным, кося на него взглядом.

— Впере-е-д! Бегом… — Голос Бородина тонет среди участившихся разрывов. Наша артиллерия садит и садит по деревне, по той окраине, которая занята противником. Молодцы артиллеристы, без них было бы плохо. — Ур-ра-а!..

Цепь ломается, рвется местами, бойцы устремляются к домам, за которыми засел враг. Подгонять никого не надо, каждый понимает, что надо быстрей проскочить открытое место, а уж там, в деревне, легче.

Сам Бородин не бежит, он только прибавил шагу. В его кряжистой, плотной фигуре уйма силы, и Крутову кажется, что рядом с ним никакая опасность не страшна. Вот бы всегда так, чтоб командир шел рядом… Ему показалось, что правее метнулась поджарая фигура командира четвертой — Турова, что там, где бойцы скучились, непременно должен быть Лихачев со своими, иначе чего бы нм группироваться, как не возле пулемета.

Сознание, что он в одном ряду с товарищами в самую ответственную минуту, наполняет душу Крутова гордостью. А вокруг посвистывают пули; судя по характерному треску, с которыми они впиваются в землю, бьют из автоматов. Потом сыпанули разноцветными — трассирующими, наверное, указывали на цель, но уже гремело «ура!» повсюду, уже достигли более резвые бойцы строений, и гитлеровцы ударились из Толутино наутек.

В горячке боя Крутов потерял-таки Тупицина из виду. Кинулся вместе с остальными к деревенским избам, а там артиллерия наворочала, наломала, кругом валяются убитые гитлеровцы, да и своих, в серых шинелях, изрядно поосталось от недавнего боя. Разведчики в пятнистых халатах поверх телогреек обыскивают убитых гитлеровцев, собирают солдатские книжки, письма, все, что представляет интерес, а заодно и ценности — часы, валюту, ну и автоматы, конечно. Крутов уже видел, как сдавали в штаб груду бумаг, часов, орденов, вот только автоматы оседают в подразделениях.

Здесь, на окраине деревни, смешались люди разных подразделений, трудно даже разобрать, кто и откуда. По бегущим гитлеровцам пальба из винтовок и автоматов вслед. Крутов тоже не утерпел, пристроился за угол дома и начал бить с упора. И тут он стал свидетелем, как гитлеровцы из Некрасово ударили из пулеметов по своим. Широким веером прошли светляки-пули над головами объятых паникой солдат, прижали их к земле на полпути между деревнями. Из Некрасово выползли несколько танков и стали курсировать перед деревней. Гитлеровцы начали окапываться на рубеже, где их остановили свои пулеметы.

Все поле перед Толутино было усеяно трупами в темных шинелях и мундирах. Сотни… Дорого обходились гитлеровцам атаки.

Командиры рот и взводов наводили порядок, собирали своих бойцов. Неслись выкрики: «Пятая! Ко мне!», «Где восьмая? Кто видел, где восьмая?».

Только тут хватился Крутов, что надо и ему разыскивать Тупицина. Где ему быть, как не в штабе батальона. Самое верное — не расспрашивать, а отыскивать по линии связи. От дома к дому побежал он по деревне, пока не увидел провода. Все они пучком тянулись к наиболее уцелевшему дому. В избе полно командиров. У стола грудились старшие. Крутов увидел комбатов — Бородина, Артюхина, Лузгина, комиссара Матвеева, артиллеристов, каких-то еще незнакомых офицеров из политотдела дивизии. У них на рукавах вместо шевронов красные матерчатые звезды, указывающие на принадлежность к политсоставу.

Матвеев уточнял с комбатами, где находятся их подразделения. Оказывается, Лузгин, увидев, что Артюхина потеснили, оставил свои окопы юго-восточнее деревни и присоединился к нему, чтобы не потерять с ним локтевой связи.

— Почему не докладывали? — спросил Матвеев.

— Связи не было, — ответил Лузгин и, немного помявшись, признался: — Боялся, что могут отрезать от остальных сил полка, поэтому решил действовать с Артюхиным вместе.

Матвеев пожевал тонкими губами и ничего не сказал, видно, сам еще не решил, как это расценить — хорошо или плохо.

Тупицин находился тут же, уточнял, сколько осталось в подразделениях бойцов и техники. Собственно, общий опрос вел Матвеев, а Тупицин все это брал на карандаш. Состояние полка почти плачевное: еще один день такого боя — и можно оставшихся сводить в батальон неполного состава, в отряд, с которого и спрос соответствующий. Матвеев слушал, зло пошевеливая желваками скул, глядел на говоривших тяжелым колючим взглядом, словно они были в чем-то виноваты, да не хотят признаться. Однако не ругался, никого не распекал, понимая, что ничьей вины тут нет. Может, что и не так делали, как надлежало бы, но делали, как разумели сами, по совести. Теперь предстояло решить, что делать дальше. Слово за командиром полка.

Исаков позвонил сразу, как только дали связь. Артюхин предложил было трубку Матвееву, но тот сделал протестующий жест — докладывай сам. На правах хозяина Артюхин доложил обстановку, потом сказал, что у него находятся и все остальные, Исаков не пожелал больше ни с кем говорить, а просто приказал, чтобы все закреплялись в Толутино и ни шагу назад.

— Давайте решим, кому какой участок взять, — глухо сказал Артюхин и пригласил комбатов к карте.

Люди, примолкшие было пока Артюхин говорил с Исаковым, снова загомонили, выясняя каждый свое, и о чем совещались комбаты, Крутов разобрать не мог, но видел, что Тупицин виснет над их спинами, делает какие-то пометки на своей карте. К Матвееву, как к старшему, то и дело обращались за советом. Потом все стали подниматься из-за стола, расходиться.

Крутов ни на минуту не спускал глаз со своего помначштаба, и как только тот поднял голову, немедленно подошел к нему.

— Ты тут, это хорошо, — сказал Тупицин. — Время писать донесение. Укажешь, что общей атакой полк восстановил положение. Я тебе покажу на карте, где какой батальон, ты запомни, чтобы потом мог нанести обстановку на карту начальника штаба. Тут у меня записано, у кого сколько и чего в наличии, — сказал он, вырывая листок из записной книжки. — Я останусь, надо проверить, как закрепятся, уточнить сведения, а то комбатам на слово поверь, потом будешь хлопать глазами. В донесении так и укажи: сведения предварительные. Понял?

— Все понятно, товарищ старший лейтенант, — ответил Крутов, пряча листок в нагрудный карман гимнастерки.

— Ты вот что, раз уж в штабе, так заведи сумку, чтоб там было все: бумага, карандаши, карта, копирка… Ладно, я тут поищу сам, нашу полевую командирскую или трофейную. Беги, не задерживайся…

Сумерки уже окутали деревню довольно плотно, вот-вот станет совсем темно. Закинув винтовку за плечо, Крутов шел, всматриваясь под ноги, чтоб не попасть в воронку, которых наковыряли повсюду и наши и гитлеровцы. Впереди показались бойцы. Они окапывались. Велики были удивление и радость, когда Крутов узнал в бойце Лихачева.

— Пашка! — воскликнул тот. — Во нам везет сегодня на встречи! В штаб подался, да?

— А вы тут в обороне?

— Пока поставили здесь. Окопы отроем да надо поспать, а то днем едва ли удастся. Круговая оборона. Запомнят фрицы Толутино надолго. Я выходил за деревню, так их там как снопов наложили. Знатно дали прикурить…

— Видел и я… А Сумароков где?

— Послал за ужином. У нас никто не пострадал сегодня.

— Ладно, завтра увидимся. Мне теперь по всему полку бывать приходится. Будь здоров. Тороплюсь.

— Что ж, служба. Не забывай, — тряхнул руку на прощанье Лихачев. — Два года вместе, это не фунт изюму…

Над деревней Некрасово взвились первые ракеты. Их свет еле пробивался сквозь мглу до Толутино, лишь чуть трогая темное небо. Крутов вышел на проезжую дорогу, которой к батальонам подвозили боеприпасы и еду. Сзади погромыхивали по стылой к ночи земле подводы. Он оглянулся. В деревне занялся огнем какой-то сарай, пламя жадно лизало соломенную крышу, выныривая из-под стрехи длинными языками. В багровом свете подводы и люди, сидевшие на них, казались черными. Ездовые нахлестывали лошадей. Повозки промчались мимо, и не знал Крутов, что на одной из них, стиснув зубы от боли, лежит его знакомый — Танцура. Знал бы, побежал бы рядом, только бы поглядеть, проститься с товарищем, перемолвиться словом.

Позади, на свет пожара, тянулись из Некрасово трассы пулеметных очередей, словно нанизанные на нитку красные, зеленые, желтые звездочки бежали, догоняя друг друга. Лишь потом, секунды спустя, доносилось приглушенное расстоянием клокотание выстрелов. Ночь не принесла тишины.

* * *

Утром двадцать седьмого октября машины отвезли в полк Исакова снаряжение и боеприпасы, а на обратном пути заехали в санроту за ранеными. И тут, уже при выезде на основную дорогу, их обстреляли. Кто — шоферы сказать не могли, потерь, к счастью, тоже не оказалось. На всякий случай шоферы доложили своему командиру.

Когда эта весть дошла до Горелова, он не очень-то этому поверил: у страха глаза велики. Какой-нибудь разгильдяй мог в порядке пробы запустить очередь из автомата, не думая, куда пойдут пули. Все части стоят на своих местах, откуда тут взяться гитлеровцам? Наверняка что-то напутали. Можно было б допросить раненых, но Горелов не счел нужным их беспокоить по такому пустяку.

Однако это сообщение почему-то прочно засело в голове и не давало ему покоя. Поразмыслив, он позвонил своему заместителю по тылу и приказал, чтобы следующую партию машин отправляли не разрозненно, а колонной, с охраной и под командой офицера из артснабжения дивизии.

Меры предосторожности не помешали: в полк колонна прошла, а на обратном пути машины были обстреляны из пулемета. Шоферы прорвались через опасное место на полном газу, не заглянув на этот раз в санроту.

Горелову стало ясно, что где-то враг нашел лазейку и, не сломив сопротивления фронтальными атаками, пытается взломать оборону дивизии изнутри. Но где? В Толутино, после вчерашних атак, противник активности больше не проявляет, теперь он сосредоточил все силы на другом участке: полком пехоты жмет из Курково на батальон Фишера и на Афонина. Полный, не битый еще полк против двух малочисленных батальонов.

Афонин принял полк пограничников после того, как в контратаках за Дудкино был убит командир полка майор Попов. Осталось тогда около двухсот активных штыков. Их-то и вручил Горелов Афонину, к этому времени оказавшемуся за штатом.

Афонин молодец, впервые командует полком, всего-то полмесяца, а не поддается панике, собрал вокруг себя все наличные силы и не дает противнику разобщить их. Бой идет в лесу, противник потеснил обороняющихся километра на два, но прорваться не может.

Горелову нравится, как ведет себя Афонии. Значит, не ошибся, когда рекомендовал своего бывшего командира разведывательного батальона на эту ответственную должность. Ничего, что полк у него малочисленный, пусть пока наберется опыта. Придет время, полк будет развернут до полного состава. За эти бои он присмотрится лучше к своим командирам, будет знать, кто на что способен.

Афонина Горелов знал давно, еще с тех дней, когда формировал свою дивизию. Приняв разведбатальон, Афонин активно взялся за сколачивание подразделения, за обучение личного состава. Он никому не давал поблажки, и эта требовательность к себе и к подчиненным пришлась еще тогда очень по душе Горелову. Приятно было посмотреть на Афонина. Когда бы его ни встретил, он всегда опрятен, подтянут, смуглость шеи подчеркивает белая как снег полоска подворотничка, черные, слегка волнистые волосы гладко зачесаны назад, в глазах живой блеск.

Горелов судил о командирах не только по впечатлениям от встреч. У него в военном городке был своеобразный наблюдательный пункт. Дело в том, что одно окно его кабинета смотрело в сторону плаца, и Горелов, работая, нет-нет да приподымал на нем штору и тогда мог видеть, как уходят и приходят с занятий подразделения, как они следуют в столовую, в клуб. Отсюда он мог безошибочно судить об их строевой, подготовке, дисциплине, о многом, вплоть до того, уважают своего командира бойцы или не очень. Иногда он покидал свой НП, чтобы перехватить «вольношатающегося» и узнать, по какой причине тот отлынивает от занятий, иногда чтобы просто потолковать с бойцом или командиром или учинить разнос, если боец не поприветствовал командира, а тот, в свою очередь, прошел мимо, не сделав замечания. Все это потом становилось предметом разговора на коротких совещаниях с командирами, и те порой удивлялись, как это генерал попадает именно на такие случаи. Только комиссар знал «тайну», но помалкивал. Уже в то время меньше всего разболтанности и нарушений было у Афонина. А теперь он проявил и боевые качества.

Цель противника для Горелова стала ясна: отрезать войска от переправ, окружить в лесу. Поэтому и автоматчиков заслали в тыл, на дороги, чтоб создать панику. Что греха таить, от одного слова «окружают» многие уже теряют способность трезво оценивать положение. Но одно дело, если автоматчики проникли на стыке полков близ Курково, и хуже, если нащупали слабо прикрытый левый фланг дивизии со стороны Даниловского. Тогда жди «гостей» еще, не последние.

Горелов вызвал к телефону Исакова:

— Что за стрельба у тебя в тылу? Машины не смогли пройти в твою санроту за ранеными.

— Не знаю, товарищ генерал. Мне никто ничего об этом не докладывал. Может, шоферы просто поленились заехать, а теперь выдумывают…

— Ты это брось! Я тоже так думал, когда мне доложили утром. А на этот раз машины шли колонной. Пробоины на бортах. Чего еще надо? Немедленно вышли туда надежного человека, да не одного, а с командой, и выясни, что там делается. Полчаса сроку тебе…

Напрасно ждал Горелов звонка от Исакова. Прошел положенный срок, генерал занимался другими неотложными делами, ставил задачу командиру своего резерва, надо было срочно поддержать Афонина, поэтому он только удивлялся, насколько разболтался Исаков.

С озабоченным видом вошел Бочков и доложил, что связь с полком Исакова прервана. И не только с полком, но и с батальоном Фишера, который держал оборону в лесу у большака. Судя но всему, не случайная потеря связи, а похуже.

— На линию вышли? — спросил Горелов.

— Ушли две группы связистов, но пока молчат.

Горелов потер лоб, пригладил ладонью бритую голову. Вот оно! Не зря он так беспокоился за свой левый фланг. Наверняка противник двинул автоматчиков из Даниловского навстречу своим из Курково, чтоб создать видимость окружения…

На улице взвыла сирена, оповещая о приближении вражеских самолетов — своих в эти дни ждать не приходилось. Горелов взглянул на начальника штаба. У того на лице полная невозмутимость: мол, как вы, так и я. Желаете продолжать служебный разговор, готов и я.

— Выйдем, посмотрим, — предложил Горелов. — Не стоит зря рисковать в такую ответственную минуту.

До десятка самолетов заходили на бомбежку, делая разворот над деревней. «Хейнкели» — пикирующие бомбардировщики. Все небо вокруг них было испятнано черными разрывами. Это работали батареи зенитного дивизиона, стоявшие у переправ. Кипела пулеметная стрельба счетверенных установок, белые пушистые трассы тянулись вдогонку за самолетами, но те ускользали от них, и со стороны казалось, что самолеты и взрослые люди на земле затеяли какую-то странную игру.

Вот первое звено самолетов резко клюнуло на нос и торчком пошло в пике. Надсадный вой резанул по ушам. К вою присоединился визг падающих бомб. Черные капли — бомбы — уже оторвались от фюзеляжей…

— В укрытие! — крикнул Горелов, толкнув вперед себя начальника штаба, который еще глядел на бомбы, задрав кверху голову. Они едва успели спрыгнуть в щель и упасть, как землю затрясло от громовых разрывов. Дым, пыль, комья земли, щепа и солома с крыш, бревна разбитых строений, доски взметнулись кверху. Хуже взрывов, свиста бомб действовал на нервы надсадный вой самолетов, вызывая в душе чувство безысходности и бессилия. Ну что он, Горелов, может противопоставить этому нападению с воздуха?! Батарея бьет, а им на это наплевать, бомбят. И ведь наверняка знают, паразиты, что в деревне штаб дивизии. Специально направили самолеты, чтоб дезорганизовать управление.

Отбомбившись, самолеты улетели. Из укрытий стали показываться бойцы и офицеры штаба. Почти никто из людей не пострадал от бомбежки, но дома были порасколочены. В доме, который занимал Горелов, повышибло последние стекла, хотя серьезных разрушений не было. Пришлось завешивать оконные проемы одеялами и плащ-палатками. Бойцы комендантской роты за десять минут справились с этой задачей, успели даже вымести битое стекло и глину, осыпавшуюся с печки.

Хуже всего была весть: разбита дивизионная радиостанция.

— Как же вы не смогли уберечь? — упрекнул Горелов начальника связи. — Надо было укрыть как следует, ведь не в первый раз бомбят.

— Машина стояла в аппарели, сверху замаскирована, но бомба упала рядом, и осколками изорвало весь кузов так, что о ремонте нечего и думать. Все перекорежено…

Телефонисты тем временем снова навели связь внутри командного пункта, срастили все провода, перебитые взрывами и осколками, и как только об этом было доложено Горелову, тот сразу опросил, вернулись ли с линии посланные группы.

— Уже бы пора им вернуться или дать о себе знать, — ответили с узла связи, — но почему молчат — неизвестно…

— Так чего ждете? — повысил голос Горелов, которого начала всерьез беспокоить и раздражать эта неопределенность. — Принимайте меры…

— Мы приняли, товарищ генерал. Вслед посланы еще две группы. Им дано задание подключиться и докладывать о состоянии линии через каждый километр пути.

— Чтоб связь мне была, — предупредил Горелов. — Учтите, там могут быть засады, и посылать одних связистов без прикрытия запрещаю. Нечего поставлять противнику «языков».

Опасения его сбылись раньше, чем он думал.

В штаб пришел раненый сержант из связистов Фишера, — командир полка принимал свои меры к наведению связи с батальоном, находившимся в лесу у калининского большака. Сержанта сразу провели к генералу, поскольку он говорил такое, во что трудно верилось: в тылу дивизии гитлеровцы, его группа нарвалась на засаду. Его товарищи побиты автоматчиками, а он уцелел просто чудом, потому что приотстал в этот момент от своих по небольшой нужде. Его тоже зацепило, он упал и затаился. Гитлеровцы думали, что со всеми покончено, и без опаски вышли из засады. Среди них один не то офицер, не то унтер все покрикивал на своих «форвертс» — вперед, мол, чего опасаться…

— Я его, гада, первым выстрелом положил, а уж потом по другим стал палить. Они, как стадо баранов, сразу — круть и назад, наутек, даже своего офицера бросили. Ну, а я тем временем тоже назад, назад и сюда, что было сил… Гады, моих дружков положили… — Сержант еще находился во власти пережитого.

— В каком месте засада? — спросил Горелов.

— Мы уже подходили к Ворошиловским лагерям, когда по нас вдруг огонь…

— Ладно, пусть там тебя перевяжут… Нет, погоди, я сам вызову сюда фельдшера. И спасибо тебе за службу, — Горелов пожал сержанту руку. — Мне нужны хорошие солдаты. Выздоровеешь, приходи прямо ко мне, я представлю тебя к награде. Вот видишь, записываю твою фамилию: сержант Григорий Житов — радист. Это чтоб не забыть. А ты напомни. Благодарю за хорошую службу, сержант Житов.

— Служу Советскому Союзу!

Положение не из приятных. Горелов не сомневался, что и с полком Исакова нет связи по такой же причине: на пути автоматчики, иначе, уже давно кто-нибудь пришел бы. Надо принимать какие-то решительные меры, а единственный резерв — батальон — давно уже в бою, брошен на помощь Афонину.

— Узел связи, — потребовал Горелов, как только услышал голос телефониста в трубке. — Вы там послали своих на линию, так вот, как только они откликнутся, прикажите, пусть немедленно возвращаются. Там впереди засады. Я сейчас прикажу дать вам в помощь взвод из охраны штаба, тогда пойдете…

Горелов вызвал к себе начальника штаба Бочкова:

— Укажите в боевом донесении, что связи с полком нет С четырнадцати часов. Я прошу помощи для прикрытия своего левого фланга, иначе автоматчики все у меня дезорганизуют. Положение дивизии крайне тяжелое…

Бочков быстро записывал, а Горелов диктовал, сосредоточенно глядя перед собой, словно воочию видел опасность. Дверь приоткрылась:

— Товарищ генерал, к вам…

Горелов хмуро глянул и продолжал ходить по избе.

— Кто там? Пусть подождет, я занят…

— Товарищ генерал, срочно…

— Срочно, так чего молчишь, не докладываешь? Давай…

В полутемную горницу вошел незнакомый Горелову лейтенант и, назвав свою фамилию, доложил, что он прибыл по приказанию начальника штаба армии Гулина. Генерал Гулин находится в Хвастово и просит Горелова прибыть туда для очень важного и срочного разговора.

— Хорошо, сейчас поедем, — сказал Горелов. — Адъютант, вызывай машину! А вы, Бочков, отправляйте донесение и добивайтесь связи с полками. Любыми путями надо к ним пробиться. Мобилизуйте на это дело разведчиков…

К крыльцу вырулила видавшая большие дороги и бомбежки полуторка, шофер распахнул дверцу перед Гореловым. Лейтенант, не ожидая приглашения, прыгнул в кузов, и машина помчалась по деревне мимо разбитых домов и глубоких воронок. Некоторые избы напоминали перезрелые грибы, у которых подгнившая ножка не выдерживает тяжести огромной шляпки. Так и крыши у домов прикрывали разрушенные стены и огромные русские печи. Среди этих развалин вынуждены располагаться и работать многочисленные отделы штаба дивизии, руководить войсками, ежеминутно ожидая новых налетов. Не дело. Надо, пока не поздно, добиться разрешения и перебросить штаб на левый берег.

Горелов потирал переносицу, думал, что приезд начальника штаба неспроста, опять надо ждать каких-то перемен, скорее нежелательных.

Машина быстро достигла переправы. Здесь Горелова уже ожидала лодка. Гребцы налегли на весла, и она пошла ходко, взрывая тупым носом холодную тяжелую воду. Цветом она была свинцово-серая, под стать небу, сплошь затянутому низкими облаками, которые наплывали откуда-то из-за темного леса, с северо-запада. На реке было много прохладней, чем вдали от нее, влажный воздух заползал под кожанку Горелова, лакированный козырек фуражки сразу отпотел.

Лодку подвели к береговому парому бортом, гребцы придержали ее в таком положении, давая возможность Горелову сойти.

И опять лейтенант резво выскочил первым и побежал по косогору наверх.

— За мной, товарищ генерал.

Он привел Горелова к хвастовскому монастырю. Там, за каменной оградой, под сенью громадной ветлы, стояла черная эмка. Навстречу Горелову от легковой машины шагнул генерал в шинели:

— Прежде всего, — начал Гулин, — я хотел бы узнать, в каком положении находится ваша дивизия? — Он взял Горелова под руку и повлек за собой в сторону, чтобы их разговор не достигал ушей шофера и лейтенанта. — Не возражаете?

— Пожалуйста…

Они остановились у дерева, Гулин отвел руки за спину и прислонился к шершавому стволу, кивком давая понять, что он готов слушать. Горелов вкратце обрисовал положение дивизии, не преувеличивая и не умаляя трудностей. Гулин не спускал с лица Горелова пытливого взгляда. Он знал его больше заочно, как командира дивизии, а встречался лишь однажды, накоротке, когда приехал в Махерово, чтоб подготовить дивизию к переброске на Можайскую линию. Тогда Горелов расстроил его и Маслова планы, добившись своего через Генштаб, оставив о себе не очень-то лестное впечатление строптивостью. Но это мимолетное, а настоящая оценка дается не по словам, а по делам, по тому, каков он в сложной, опасной обстановке. Вот и присматривался к Горелову, чтоб составить себе мнение по тону, жестам, по виду, придавая им не меньшее, чем словам, значение. Ему импонировали сдержанность и даже, пожалуй, чрезмерная суровость Горелова, его озабоченность судьбой дивизии, прямота, с которой он высказывал мнение, как надлежало бы планировать операцию, чтоб добиться успеха. И хотя в армии существовал иной взгляд на происходящие события, более верный, Гулин не перебивал, не поправлял Горелова. Он ценил в людях самостоятельность, цельность, без них никогда не получится большого военного специалиста. Слепому бездумному исполнителю никогда не блеснет удача, хотя, может быть, он более гарантирован и от ошибки, чем человек, ищущий новых путей.

— Что ж, спасибо. Я согласен с вашей оценкой положения. Прямо скажем, — не блестящее. Я только что побывал у вашего соседа слева. Его тоже бомбят, нанесли урон и на КП и на переправе, а надежды взять Даниловское, по-моему, нет. Реально положение таково, что дальнейшие потуги ни к чему не приведут. Да и вам долго не продержаться. Дело не только в том, что силы ваши на пределе, хотя и это важно. Разведка донесла, что со Старицы подходит еще одна пехотная дивизия — сто десятая.

Ее авангардный полк уже в Чапаевке, это в десяти-пятнадцати километрах выше вас, гитлеровцы нащупали там брод и собираются переправиться через Волгу. Это может произойти в самое ближайшее время, а у нас там прикрывает побережье один «бегающий» полк. Не в смысле неустойчивости, а из-за расстояния. Вы меня понимаете?

— Да-да, продолжайте, — кивнул Горелов. Он уже догадался, к чему клонит речь начальник штаба армии. Если эта сто десятая пехотная переправится, то ей на левом берегу открытая дорога в тыл дивизиям, ведущим борьбу за большак…

— Так вот, Маслов приказал: начинайте постепенно выводить части из боя и переправлять их на левый берег в район Хвастово. Делать это надо осторожно, чтобы не создавать паники у своих, и незаметно для противника. Иначе он может вам все скомкать и сорвать переправу. Завтра к вам прибудет отдельный понтонный батальон, наведете вместо паромов мост. Надеяться на свой «бегающий» полк мы не можем, поэтому не мешкайте, чтобы гитлеровцы не опередили вас с переправой…

— Я прошу, чтобы мне прикрыли левый фланг, — сказал Горелов. — Только в таком случае я смогу все силы сосредоточить на правом и выручить свой полк, который держится в Толутино.

— Хорошо, я доложу о вашей просьбе командующему. Думаю, он не станет возражать. Тут, неподалеку от вас, находится кавдивизия Соколова, она все равно сейчас в резерве, ее легче всего к вам подбросить.

— А что делается на других участках? Как там Западный фронт? Мы давно живем без газет, информацию получаем от случая к случаю.

— Если вы имеете в виду группу генерала Болдина, то с ней покончено. Можно, конечно, надеяться, что какая-то энная часть бойцов и командиров еще прорвется оттуда, но организованное сопротивление уже сломлено. Иначе разве могла бы здесь появиться сто десятая пехотная? Надо думать, что через несколько дней подойдет из-под Вязьмы вся девятая пехотная армия, и тогда нажим на Калининский фронт усилится. Попыток прорываться из Калинина в сторону Торжка противник больше не делает для наступления на широком фронте у него просто не хватает сил. Будем считать, что положение на этом участке стабилизовалось, и в этом большая заслуга и вашей дивизии, товарищ Горелов. Военный совет армии высоко оценивает ваши действия, это я заявляю с полной ответственностью.

— Благодарю, — наклонил голову Горелов. — Я выполняю свой служебный долг перед народом и партией. Жаль только, что приходится платить за успехи очень дорого…

— Война. Ничего не поделаешь. Все мы представляли себе войну, ждали войну. И она пришла. Но не такая, какую ждали. Вот и приходится все пересматривать, ко всему привыкать…

Гулин оттолкнулся от дерева и пошел к машине. Перед распахнутой дверцей он остановился, подал Горелову руку:

— До свиданья. Не смею вас больше задерживать в столь ответственный час.

Горелов постоял, проводил взглядом машину и медленно пошел к перевозу, мысленно намечая очередность дел. Прежде всего на левый берег — штаб дивизии, чтобы потом не связывать себе руки. Потом всеми силами, вплоть- до прорыва, пробить дорогу на Толутино и вывести оттуда полк. Лучший полк дивизии. Горелов готов был положить собственную голову за такой полк.

На командном пункте его ожидали комиссар и Бочков. Ничего утешительного они доложить не могли: связи с полком установить не удается. Куда команды ни сунутся, натыкаются на автоматчиков. Будь бы цела радиостанция, попробовали бы связаться по эфиру с артиллеристами, узнали бы, в чем там дело. Придется ждать темноты, может, тогда положение изменится: гитлеровцы не любят воевать ночью.

Выслушав Бочкова, Горелов в досаде махнул рукой:

— Что не сделали днем, еще труднее выполнить ночью. Ладно, готовь штаб к перемещению на левый берег. Здесь останемся только мы с комиссаром и небольшая опергруппа. — Горелов обернулся к военкому: — Предлагают, Дмитрий Иваныч, свертывать операцию, выводить части из боя.

Он стал объяснять, какая складывается обстановка и чем вызвано такое решение.

— Переправа — решающий участок. Прошу тебя, Дмитрий Иваныч, возьми всю подготовку моста под свой контроль. Тогда я буду спокоен…

 

Глава одиннадцатая

Маслов поддержал просьбу Горелова: вечером, через несколько часов, он приказал Соколову — командиру кавалерийской дивизии, чтобы тот прикрыл левый фланг Горелова. Немедленно!

Но кавалеристы рассудили, что с лошадьми действовать среди лесов и болот будет несподручно, кроме того, переправа лошадей на паромах — дело канительное, в любой миг может налететь авиация противника, и тогда пиши пропало. Бралось в расчет и время, необходимое для переправы громоздкого соединения.

Немедленно не получалось. При этом исходили не только из соображений времени: Соколов был тоже в курсе обстановки, и его больше беспокоила обратная переправа, которую, быть может, придется совершать, имея на плечах противника.

Практика последних недель показывала, что бросаться по первому сигналу выполнять приказ не всегда резонно. Часто приказы отдавались без достаточно вдумчивого анализа обстановки, и, повремени полдня, глядишь, надобность в выполнении такого приказа уже миновала, надо делать совсем иное.

Кавалеристы послали запрос, командующему: нельзя ли ограничиться переправой на правый берег только личного состава, а лошадей оставить на левом, поскольку они там не потребуются? В ожидании ответа никто и пальцем не шевелил. Считалось само собой разумеющимся, что до получения ответа на запрос первоначальный приказ как бы повисает в воздухе. Так прошла ночь. Соколов не спешил, поскольку в операции, которую проводила армия на правом берегу, предусматривалось участие кавалерии лишь в случае глубокого прорыва. А этого пока не было. А раз так, то ничего, кроме шишек и лишних потерь, кавдивизию на правом берегу не ожидает. Потерями же и без того сыты по горло: на маршах, когда шли от Ржева, не раз попадали под авиацию, под бомбежки и обстрелы, и если бы сейчас кто прошел по тем дорогам, то там по обочинам не счесть конских трупов…

Как и всякий кавалерист, Соколов ценил лошадей, пожалуй, больше, чем людей: бойцов пришлют, мало ли таких, кто умеет ездить верхом, а вот потеряешь лошадей — и не заметишь, как окажешься на задворках. С ним считаются, пока он командует дивизией, подвижным маневренным соединением. Кто же враг себе?!

Утром принесли телеграмму: командующий разрешил действовать в пешем строю, с собою на правый берег взять в конном строю всего два эскадрона. Лишь после этого два полка кавдивизии начали переправу на правый берег. Оттуда шли в район деревни Семеново, где им надлежало занять исходное положение для действий на левом фланге стрелковой дивизии.

Ночь не принесла Горелову ни тишины, ни ясности. Наоборот, как он и предполагал, в темени действовать стало много сложнее. В тылу частей в самых различных местах взвивались осветительные ракеты, раздавались автоматные очереди. Противник начал активно прощупывать перед собой местность. Около двух рот автоматчиков двигались через заболоченный лес со стороны Даниловского, и рота просочилась из Курково через разрыв в боевых порядках на стыке полков. Днем они сидели на тропах и дорогах, не пропуская никого ни в полк Исакова, ни из него, полностью отрезав батальоны от тылов дивизии. Вспышки ракет, продолжительные всполохи света, автоматные очереди. Казалось, леса кишат автоматчиками противника, все части в огненном кольце. Полная иллюзия окружения. Может, в силу этого команды, выделенные штабом из состава разведчиков и бойцов комендантской роты, действовали неуверенно, командиры подразделений выжидали, на что-то надеялись. Автоматчики же настолько обнаглели, что стали обстреливать Ново-Путилово, где находился командный пункт Горелова, и переправу.

Маслов, когда ему об этом донесли, нашумел на Горелова и приказал принимать решительные меры для ликвидации вражеских автоматчиков. Каким путем? Лучше всего организовать истребительные группы, прочесать лес и окрестности. Какие угодно меры, но только действовать, действовать, не допустить, чтобы противник сел на шею! На месте виднее.

Пожалуй, это была самая трудная ночь для Горелова за все минувшие недели войны: части разобщены, одни находятся в окружении, отрезаны, у других силы на исходе после целого дня боя, их нельзя трогать с места, иначе противник тут же пойдет в брешь. А тылы наводнены автоматчиками, и какими силами с ними бороться? Тем более ночью. Надо ждать дня…

В эту ночь мало кто спал в дивизии.

Вот почему Горелова возмутила медлительность кавалеристов. С него, спрашивают, требуют, судьба дивизии на волоске, а тут еле шевелятся! Да такими темпами им и за неделю не сосредоточиться, а не то что дождаться от них помощи. В дополнение к такому досадному факту где-то застрял в пути обещанный понтонный батальон.

Горелов донес Маслову: ваше распоряжение фактически игнорируется, кавалеристы медлят, а мой левый фланг открыт, и тылы блокированы автоматчиками.

Маслов и сам сидел как на иголках: две ударные его дивизии в крайне опасном положении. Что он, Соколов, не понимает простых вещей? Играться с ним будут? Его послали на правый берег, чтобы он оказал содействие Горелову, а вовсе не для отсидки в какой-то там деревушке…

Маслов был разъярен: находись Соколов под рукой, он бы накричал на него, разбранил бы его самыми последними словами, буквально смешал с землей, не посмотрел бы на его полковничье звание. Права командарма столь же велики, как и его ответственность. Тут не до церемоний.

Маслов был крутого права человек; если он достиг нынешнего положения, так не только потому, что умнее других, — есть умники и похлеще, да остались позади. Важно уметь быть твердым в любых обстоятельствах, диктовать свою волю даже тогда, когда и шансов на успех почти нет, чтоб люди повиновались без рассуждений. Честолюбие было сильной стороной Маслова, и он гордился, что сумел выйти с честью там, где другие растерялись, сорвались. Тот же Толкунов. Что он, враг? Да ничего подобного, просто инертный человек, размазня. Командующий, а в его армии каждый делал то, что вздумает: лейтенант, ответственный за подготовку взрыва моста, по своей инициативе произвел установку капсюлей в заряды и соединил их шнуром, вот они и рванули от детонации при близкой бомбежке; другой, объятый паникой, срывает с места штаб в самый ответственный момент, а в результате потеря управления в армии; третьи жгут, взрывают склады, вместо того чтобы эвакуировать имущество насколько это возможно. А Толкунов об этом просто не знает, он со спокойной душой в это время сидит где-то, и никто ни о чем его не ставит в известность.

Это теперь не домысел, а факт. Докладной Маслова занимались сведущие люди, они сказали, что Толкунов не виноват. А не виноват ли?.. Во всяком случае, такой человек далеко не пойдет сам и другим мешать будет. Для Маслова даже падение Толкунова пошло на пользу: на фоне почти полной дезорганизации в одной армии резче, контрастней проявились порядок и дисциплина в другой — у Маслова, хотя обстановка и там и тут одинакова. Сейчас армия Маслова — ведущая во фронте. Одно сознание, что там, где другой опростоволосился, он выдвинулся, окрыляло Маслова. Действия его армии под Калинином когда-нибудь станут изучать в академиях.

Как же тут без честолюбия? Разве это порок? Да без него в армии и делать человеку нечего, даже хорошим рядовым не станешь. И какой-то Соколов смеет игнорировать его приказ, смеет не повиноваться, нарушать железную дисциплину, совать палки в колеса.

Телеграмма в кавдивизию ушла за двумя подписями — Маслова и Гулина: «Ваше бездействие преступно и пагубно сказывается на дивизии Горелова. Немедленно выполнить приказ о действиях на его левом фланге. Свяжитесь с ним, доложите о вашем полном подчинении Горелову. Донесите о виновных, открывших левый фланг дивизии».

Последняя фраза являлась напоминанием, что этот грех не будет забыт, за него еще спросится.

— А вы, товарищ Гулин, свяжитесь с Гореловым и проверьте, как будут действовать кавалеристы. Пусть только попробуют у меня финтить, я с них шкуру спущу…

Маслов при всем своем негодовании не мог высказать в короткой телеграмме и десятой доли обуревавших его чувств и мыслей, поэтому еще несколько минут сердито мерил шагами помещение, давая выход своему раздражению. Наконец подсел к столу и набросал вторую телеграмму. Эта адресовалась командующему фронтом: «Положение Горелова явно опасное. Полки дерутся в окружении. Другая дивизия с большим трудом отбивает контратаки. Обстановка диктует немедленный отход этих дивизий на левый берег. Резерва нет. Прошу разрешения».

— Подпиши, — протянул он бланк Гулину. — Надо форсировать это дело. Ты объяснил Горелову все, как положено?

— Да, он меня понял. Беспокоит другое: сумеет ли он оторваться от противника? Дивизия ослаблена, инициатива переходит в руки врага, так что тот вполне может навязать свою волю. Надо жать и жать на Соколова, чтобы тот помогал в полную силу, иначе дело плохо…

— Как думаешь, Горелов не растеряется, сумеет выполнить задачу?

— На меня он произвел на этот раз хорошее впечатление. Серьезный, вдумчивый командир. Положение оценивает трезво, без преувеличений…

Гулин поставил под телеграммой свою подпись. Эта вторая телеграмма была датирована лишь пятнадцатью минутами позже первой. Никогда бы Маслов не согласился с утверждением, что преувеличивает опасности, что кривит душой, испрашивая разрешение на действия, которым день назад уже дал ход, исходя из собственной оценки обстановки.

Как бы там ни было, кавалеристы, подстегнутые гневной телеграммой командующего, зашевелились. Один полк, не мешкая, выдвинулся в лес, севернее того места, где сидел без связи батальон Фишера, перекрыв пути автоматчикам, проникшим из Даниловского; другой, обосновавшийся в Семеново, начал планомерное прочесывание леса в направлении Ворошиловских лагерей. Там находились плененные гитлеровцами санрота и обоз Исаковского полка. Кавалеристы действовали совместно с истребительными группами Горелова, в которые вошли разведчики, автоматчики, подразделения охраны штаба дивизии, все, кто мог быть на время оторван от своих обязанностей не в ущерб основному делу.

Короткие ожесточенные схватки разгорелись на обширной лесисто-болотистой территории правого берега в тылу частей, стоящих фронтом против сто шестьдесят первой пехотной дивизии, которая четвертый день билась и не могла прорваться к Калинину.

* * *

В санитарной роте тревожная подавленная атмосфера; врачи и сестры старались не покидать без крайней необходимости палаток с ранеными, говорили вполголоса, ходили, на цыпочках. Даже сами раненые старались не стонать. Каждый стук, голос за палаткой заставляли тревожно прислушиваться. Давал знать себя голод. Вторые сутки все находились в плену, без еды, а идти- на поиски продуктов, когда кругом гитлеровцы, никто не решался. К тому же вокруг то и дело раздавалась стрельба. Все жили ожиданием развязки: одни ждали вызволения из плена, другие считали, что немцы вот-вот их эвакуируют, и тогда прощай свобода, третьи говорили, что в такой обстановке гитлеровцы запросто могут пойти на расправу с ранеными…

Близился к концу короткий осенний день, когда за палатками раздались выстрелы, а потом закипела частая пулеметно-автоматная стрельба. Пули защелкали о кусты и строения вокруг палаток. И раненые и персонал санроты прижались к земле. Что это — случайная стычка или наши идут вызволять из плена? Кто-то бежит к палаткам, топот все ближе.

И вдруг русская речь:

— Карнаухов, Смышляев! Проверить, нет ли в палатках фрицев. Быстро!..

И тогда напряженная тишина сменилась гомоном и радостными криками:

— Свои здесь! Свои! Раненые! Братцы!..

Все, кто мог, повалили из палаток навстречу бойцам с синими петлицами на шинелях. Подошли командиры. Один, со шпалой в петлице, спросил врачей:

— Кто здесь старший?

Ему указали на командира санроты.

— Немедленно организуйте подводы и вывозите своих раненых. Мы не можем тут больше задерживаться. Вы поняли?

— Да-да, спасибо. С кем имею честь?

— Начальник штаба пятьдесят седьмого, — капитан козырнул и, считая разговор оконченным, обернулся к стоявшему рядом лейтенанту:

— Собирайте эскадрон и — вперед!

* * *

— Ч-черт, как здорово болит плечо, промолвил Селиванов и начал скидывать с себя ватник и гимнастерку. Правая рука выше локтя и плечо были затянуты синевой и опухолью. — Вот гады, долбанули, — продолжал он, ощупывая руку. — За такое дело не пожалел бы гаубичного снаряда на башку тому, кто это сделал.

— Вам еще повезло, товарищ капитан, — сказал, смеясь, начальник разведки дивизиона. — Скажите спасибо, что осколок на излете был…

— Погоди, вот пересчитаешь своими боками сучки на елке, тогда посмотрю, какой ты будешь добрый, — пробурчал Селиванов.

Он весь день опять просидел на дереве, замерз, а тут еще боль. Правда, день прошел более спокойно, огня почти не вели, берегли снаряды, которых осталось совсем мало. К общей усталости примешивалось и беспокойство. Часов с двух не стало связи со штабом дивизии, ни телефонной, ни по рации, ни посыльными. Как отрезало.

Весь день бой кипел в районе деревни Курково и к вечеру отдалился к переправе. Значит, гитлеровцам удалось потеснить наших.

Ординарец занес в землянку хлеб и консервы, поставил закопченный на костре чайник:

— Ужинать, товарищ капитан!

Селиванов оглядел «стол».

— Что так скудно?

— Сегодня ничего не подвезли. Это я из трофейных продуктов сообразил.

Ужинали без воодушевления: рыбные консервы оказались невкусными, а черный, немецкой выпечки хлеб мало отличался по виду и плотности от замазки. Только чай был свой — русский и привычный. Пили вволю. После чая потянуло на сон.

Селиванов решил разогнать дрему, пройтись на ближнюю батарею, проверить, как поставлено охранение. Ему хотелось заодно подбодрить бойцов, которые понимают, конечно, что положение складывается не в пользу дивизии, и тоже тревожатся.

Он обошел все орудия, каждому расчету объявил благодарность за храбрость и меткость огня. Наказал, чтобы караульную службу несли на совесть.

Была ночь, когда он возвращался назад. Гитлеровцы беспрерывно освещали местность перед собой ракетами, тем самым определяя свое положение. Селиванов на минуту остановился, мысленно представил себе весь район, где воевала дивизия, и пришел к выводу, что полк окружен. Он не мог сказать о других частях дивизии, но что полк Исакова отрезан, был уверен, потому что ракеты вспыхивают там, где находятся тылы. Окружены на небольшом участке леса. Поэтому и связи нет.

Из землянки он позвонил Исакову:

— Какие новости, товарищ подполковник? Что у соседей?

— А никаких, — ответил Исаков. — С двух часов не имею связи. Ни с соседями, ни с верхом. Может, к утру что-нибудь прояснится, а пока ничего нового. Мои все на местах…

Селиванов не стал делиться с ним своей тревогой, поблагодарил и пожелал спокойной ночи.

Утром Селиванова разбудили голоса.

— Тише вы, черти, — шипел, как рассерженный гусак, начальник штаба дивизиона, — командир отдыхает. За целую неделю выпала ночка поспать — и то не даете…

— Так «язык». Вдруг что важное знает…

Селиванов вылез из «берлоги», как он в шутку именовал свой блиндажик, потряс кудлатой головой, освобождаясь от дремоты и дурмана спертого воздуха, спросил:

— Кого привели? Давайте его сюда!

Разведчики подвели раненного в плечо гитлеровца. Он был без каски, чернявый, спутанные волосы прикрывали лоб, и он постоянно их откидывал с глаз, встряхивая головой. Лицо посинело от холода, губы прыгают то ли от озноба, то ли от страха. Мундир в крови и глине. Морщась от боли, гитлеровец что-то быстро говорил. Селиванов разобрал только несколько слов:

— Никс дойче… Чехословак! — Пленный тыкал себя в грудь и твердил: — Я есть чехословак! Никс дойче!..

— Ладно, не трясись, — сказал Селиванов. — Не съедят тебя тут. Надо его перевязать. Черт его знает, может, он и в самом деле чех. Сейчас у Гитлера кого только в армии нет. Всех собрал, со всей Европы.

Фельдшер дивизиона тут же у землянки перевязал раненого, на плечи ему накинули суконное одеяло, и, когда он перестал трястись, Селиванов с помощью других командиров попытался расспросить пленного, кто он и откуда. Тот опять много говорил, делал здоровой рукой охватывающие движения, стараясь жестом выразить суть.

— Ишь, собака, показывает, что нас окружить хотят, — сказал начальник штаба. — Вот поставить к стенке, чтобы знал, как против своих братьев-славян воевать. Небось сам на нашу сторону не перешел, ждал, пока в плен возьмут.

— Разведчики говорят, что сам на батарею вышел, выходит, перебежчик, — разъяснил начальник разведки.

— В том-то и дело, что «выходит», — съязвил Селиванов, который силился понять пространные объяснения пленного и не мог. А ведь наверняка человек принес что-то важное, иначе б не шел. — Чехословак, свой брат — славянин, насильно мобилизованный, а ты — к стенке. Так начнешь обращаться, так тебе никакой дурак в плен не пойдет, до последнего будет сражаться. Думать надо, голова…

— Узнать бы, какие части перед нами, что думают предпринять. Может, какую пакость готовят.

— Что ж не спрашиваешь? Давай!

Собралось много любопытных. Видя вокруг доброжелательные лица, пленный перестал твердить, что он чехословак, приободрился и знаками попросил закурить. К нему тотчас протянулось с готовностью несколько рук с кисетами, с пачками трофейных сигарет: отходчиво сердце русского человека, незлобиво.

— Ну, молодежь, — обратился Селиванов к окружающим, — кто хоть маленько кумекает по-немецки? Я-то учился давно, уже и забыл когда, а вы должны знать, помнить.

Знатоков немецкого не нашлось, и тогда Селиванов приказал всем разойтись, нечего устраивать «ярмарку» из-за пленного. Он был раздосадован, что не удалось извлечь ничего полезного для войск из этого словоохотливого пленного. А ведь человек пытается объяснить со всей искренностью. Досадно, очень.

Неотложные дела отвлекли Селиванова от размышлений о пленном. Надо было опять наблюдать за поведением противника, поддерживать готовность на батареях, послать разведчиков, чтобы прощупали путь к пятой батарее. Дело в том, что один из командиров штабной батареи гаубичного полка утром прорвался через расположение противника. Он вез машину снарядов. С ДОПа выехал ночью, в пути соблюдали маскировку, шли не зажигая фар. Машина уже миновала Ворошиловские лагеря, когда на одном из пригорков увидели костры. «Вот черти, никакой маскировки, — ругнулся шофер, считая, что так беспечно ведет себя пехота. — Не признают никаких гвоздей братья-славяне». Командир промолчал: он был предупрежден насчет засад, но снаряды были нужны, и приходилось рисковать. Машина на малом газу поравнялась с кострами, и тут в предутренних сумерках они увидели, что возле костров никакие не «братья-славяне», а чистейшие фрицы. На их счастье, гитлеровцы толпились и горланили возле котла с едой — изголодались, наверное, и тут им важнее было скорее получить котелок с похлебкой, чем терять время из-за какой-то машины. У командира хватило выдержки медленно проехать мимо, и только когда костры остались позади, он кивнул шоферу: «Жми!». Шофер дал полный газ и до самого расположения так гнал машину, что командир побаивался, как бы она не развалилась на ходу.

Эта весть, что автоматчики отрезали полк от переправы и остальных сил дивизии, мигом облетела артиллеристов да и стрелковые подразделения тоже.

Вот почему Селиванов следил не только за противником, но и за порядком на батареях, чтоб кто не вздумал там праздновать труса. Основания для опасений были: за время этой войны в окружениях терялись соединения, целые армии, а тут простые смертные — народ, в тактических вопросах не искушенный.

Сидеть на елке было муторно, зябко, в животе подсасывало от голода. После вчерашнего скудного ужина и пустого чая на завтрак здоровому человеку скучновато. Помимо воли Селиванов то и дело поглядывал, не показался ли повар: сразу после завтрака он ушел на батареи разжиться там продуктами, да что-то задерживается.

Повар появился с термосами довольный, но какой-то смущенный. Отозвав в сторонку Селиванова, он стал объяснять, что принес суп-лапшу с мясом, но…

— Принес, так чего мямлишь. Народ голодный, а ты тут антимонии разводишь.

— Понимаете, товарищ капитан, у них вчера на батарее Зорьку ранило, пришлось пристрелить. Кобылка молодая, в упряжке первый год. Да вы ее знаете…

— Так у тебя что, суп с кониной? — прямо спросил Селиванов, уже догадавшийся, в чем дело.

— Ну да. Теперь не знаю, как быть, говорить об этом кому или не надо?

— Не надо, разливай по мискам, и все. Кто хочет, пусть ест, не хочет — отваливает. По мне так один черт, какое мясо. Татары, казахи, монголы едят да еще и похваливают. А мы — русские — хуже, что ли?

— На батарее Ибрагимов все и придумал: что, говорит, мясо будет пропадать, когда мы голодные. Нам, говорит, может, еще придется эти пушки на себе вытаскивать, где силы брать?

— Правильно говорит. Не до предрассудков…

— Он и освежевал Зорьку. Ловкий дьявол. В момент. Мы не успели по папироске выкурить. Заворотил ее головой на восток, чтоб, значит, в Мекку, так по ихнему полагается, и давай. Мне бы, похвалялся, денька два, так я бы, говорит, и колбас наделал. А мясо я сам вываривал, ни запаху, ничего. Специй положил, вкусное мясо…

— Ладно, передо мной не расхваливай, сказал уже.

Селиванов молча принял миску наваристой лапши с большим куском мяса, склонился над ней и принялся хлебать, будто перед ним самый обычный обед. Он не хотел вызывать толков на этот счёт, чтоб не отбить у кого аппетита. Но опасения были напрасны: шутки, смех возникали, казалось, без всякого повода. Подвалил повар кому-то изрядный кус, и тут же возглас:

— Вот это кусочек! И-го-го!

И все хохочут, аж за животы хватаются. «Знают, — решил Селиванов, — солдатское радио уже разнесло весть. Тем лучше».

День перевалил за вторую половину, а гитлеровцы не делали ни одной попытки потеснить батальоны из Толутино. Почему? Неужели им удалось пробиться на других участках в глубь обороны и они надеются взять весь исаковский полк со всеми подразделениями, как перезрелый плод с ветки, лишь подставивши корзину? В Некрасово полно машин, пехоты, и все это чего-то ждет. Чего?

Селиванов решил переговорить с Исаковым. Что ему известно, каковы его планы, что он намерен предпринять? Ведь сидеть сложа руки нельзя.

В сопровождении своего начальника разведки Селиванов отправился на командный пункт Исакова. Заодно прихватили и пленного гитлеровца: быть может, в полку найдется переводчик и тогда удастся его допросить. В штабе Селиванов сразу уловил атмосферу какого-то замешательства: все чего-то ожидали и слонялись по лагерю в тревожной нерешительности.

Исаков находился в своей отдельной палатке и сидел за столом в накинутой на плечи шубе.

— Садись, — предложил он Селиванову, когда тот вошел. — Прибыл ты вовремя: полк отрезан от основных сил дивизии, и сам черт теперь не скажет, что делать. Отрезаны, понимаешь?

— Да, я слышал кое-что. Скажите, а вы посылали разведку, проверяли, действительно ли это так?

— А как же! — воскликнул Исаков. — Если там на дороге три паршивых фрица, так почему ко мне не могут пробиться из дивизии? Ни связи, ни снабжения. Может быть, и штаб дивизии давно уже на левый берег перебрался…

— Не думаю, чтобы нас так просто бросили.

— Война, тут не до благородства. Нажмут, так не то еще сделаешь. Вы слышите, второй день идет бой позади нас, наверное, там уже доколачивают последние наши силы, чтобы потом навалиться на нас. «Не думаю», — с сарказмом повторил он, оставаясь в подавленной, развинченной позе, словно он уже выложил все свои физические и моральные силы. — Сегодня мои взяли двух писарей — шли из Курково в какой-то свой батальон да заплутали в лесу. Знаешь, как они себя вели? Спрашиваю, где ваши войска, так они мне: «аллес», кругом, дескать, и предлагают сдаваться в плен. Они, мол, гарантируют мне, командиру полка, жизнь и хорошее обращение. Такое нахальство неспроста…

— А я, между прочим, тоже привел пленного. Он чехословак и охотно даст показания. Не мешало бы его допросить.

— Да что он нам скажет! Ни черта он не знает. Расстрелять его — и дело с концом, чтоб не валандаться…

— Нет, расстреливать я вам его не отдам, — задетый за живое таким равнодушием, ответил Селиванов. — Лучше уж я сам доставлю его в штаб дивизии.

— Ну, если тебе охота с ним возиться, — пожал плечами Исаков. — А то смотри, еще сбежит, так тебе же хуже будет…

— Ничего, расстрелять никогда не поздно. Так что же мы будем делать дальше? У меня на батареях снарядов совсем мало, подвоза нет.

— Что делать… Подождем, может, наладят связь…

— Ждать, когда нас просто подавят голыми руками, — не резон. Вы же сами высказали мысль, что штаб дивизии на левом берегу.

— Предполагаю, — поправил Исаков.

— Сейчас это все равно. Надо идти на соединение со своими, пока не поздно, пробиваться. Другого выхода я не вижу.

Исаков долго молчал, потом поднял усталые глаза на Селиванова:

— Значит, ты предлагаешь идти на прорыв? Оставить оборону, всех снимать и выходить?

— Да, — твердо ответил Селиванов. — Сегодня ночью и выходить. Пока люди не потеряли надежды, они будут драться, и мы проскочим. Я уверен.

— Погоди, это вопрос серьезный, надо выслушать своих, — сказал Исаков и вызвал к себе Сергеева и Матвеева. Когда те вошли и сели, он кивнул на Селиванова: — Вот, предлагает прорываться к своим. Как смотрите? Вы — что скажете? — указал он на Сергеева.

Начальник штаба заговорил не сразу:

— Силы батальонов на исходе, скопилось много раненых, а это обоз. Поступления боеприпасов нет, продовольствия тоже. Думаю, нас не смогут упрекнуть, задачу мы выполнили, четыре дня не пропускаем противника на Калинин. Это большой вклад в исход сражения за Москву. Но дальнейшее ничего хорошего нам не сулит, и для последующей борьбы выгодней сохранить костяк полка, чем всем вместе сложить головы в бесперспективной борьбе за Толутино. Я согласен с мнением командира дивизиона: пока не поздно — прорываться!

Сергеев сел. Менее всех он был озабочен своей судьбой, потому что добровольно нес функции начальника штаба, отказавшись от эвакуации.

— Ваше мнение? — обратился Исаков к Матвееву. Он не мог в таком вопросе обойти партийную организацию полка, понимал, что без поддержки коммунистов, без их готовности идти на этот решительный шаг ради спасения полка в целом, ему не справиться с задачей, какие бы приказы он не отдавал.

— Считаю, что оценка обстановки правильная. Налицо признаки переутомления у личного состава. И второе: много раненых. Оставить их на произвол судьбы, допустить, чтоб они разделили участь тех, кто будет сражаться с врагом до последнего, мы не имеем права. Поддерживаю предложение — прорываться!

Матвеев сел. Он был убежден, что отказываясь от борьбы в Толутино, он тем самым сохраняет полк для дальнейшего, ведь война на этом не кончается. Даже один бывалый, опытный боец на отделение может создать необходимый для боя настрой. Война не на жизнь, а на смерть, поэтому надо рассматривать эти вопросы разумно, без чванства, без высокопарных фраз. Долг не в том, чтоб погибнуть в невыгодной обстановке, — долг обязывает победить. Кутузов уклонился от боя, когда это было выгодно противнику, но зато заставил в дальнейшем французов есть ворон…

— Хорошо, я распоряжусь, чтобы батальоны снимались, — объявил свое решение Исаков.

Селиванов вышел из палатки и тут же приказал своему разведчику, чтобы тот прощупал дорогу к переправе. Первое донесение через полчаса… Разведчик убежал выполнять приказ, а Селиванов решил подождать его в полку и заодно поинтересоваться, как развернется Исаков. Он дождался здесь первого донесения от начальника разведки. Тот писал, что они наткнулись неподалеку на группу автоматчиков с ротным пятидесятимиллиметровым минометом. Обстреляны, но продолжают движение…

«Ну, такими-то силами нас не сдержать, — подумал Селиванов. — На то пойдет, так картечью пробьем дорогу. Сам встану за орудие».

Взбодренный, уверенный, он вошел к начальнику штаба Сергееву. Того донимала раненая рука, и штаба, по сути, не было: но телефону шумел Тупицин — ПНШ, «клером» ставил в известность комбатов о новом решении командира полка.

Удовлетворенный, что все идет как надо, Селиванов отправился на свой НП. Там он собрал своих командиров и, не оставляя им времени на расспросы, отдал приказ на выход из окружения. Недоуменные вопросы по поводу того, что пехота самовольно оставляет позиции в Толутино, повисли невысказанными.

Началось сосредоточение подразделений близ командного пункта Исакова. Селиванов дождался, когда вся пехота выйдет из Толутино, и тоже отдал команду, чтобы батареи снимались.

 

Глава двенадцатая

Второй день Крутов слонялся без дела: донесения писать было некому, на передовой относительное затишье. Чего-то ждут в полку, ждут в батальонах. Вчера он ходил в Толутино, чтобы уточнить сведения о боевом и численном составе, так там на этот счет высказывались довольно определенно. Артюхин спросил прямо:

— Не слышал, скоро начнем сматываться? Не говорят?

Мало ли какие разговоры могут ходить, не мог Крутов высказывать их комбату. Это было бы похоже на ОБС — одна баба сказала. Не к лицу поддерживать штабнику подобные речи, и Крутов ответил, что об этом пока не думают. Тем более, что и противник пока не тревожит.

— Наверное, думать будут тогда, когда бежать будет некуда. Эх, вы… Ну, ладно, выкладывай, зачем прибыл?

Крутов достал строевую записку, составленную вечером после боя, по горячему следу, и, конечно, ориентировочную. При этом его не оставляло чувство какой-то неловкости перед комбатом. За коротким артюхинским «Эх, вы…» крылся не простой упрек, а нечто большее, словно комбат знал такое, о чем штабные командиры и сам Исаков даже не догадываются.

Артюхин отстегнул сумку и начал выкладывать на стол бумаги.

— Вот, весь штаб тут у меня. Сам швец, сам жнец. Сам командир, сам писарь. Осталось хлопнуть меня — и нет батальона, — горько пошутил он.

Когда он стал диктовать цифры, сколько в каком подразделении осталось людей, оружия, Крутов понял, откуда ирония у комбата. Воевать-то почти некому. Как говорится, похозяйничали в тылу у противника, напустили ему холода, но пора и о себе подумать. Конечно же, у Артюхина все бойцы на виду, он делит с ними тяготы, знает, о чем они думают, знает, что силы их на исходе, знает, как нужна хоть маленькая передышка. Третий день в подразделениях живут без горячей пищи. При штабе полка бойцы комендантского взвода и связисты перебиваются чем придется, у них еще есть кое-какие запасы. Повар командира полка утром готовил для Исакова и кое-кого из старших офицеров оладьи — по две-три в руки да еще кипяток, а Крутов в штабе еще чужак, его родное подразделение — четвертая рота. От одного вида оладий у него так засосало под ложечкой, что он вынужден был отойти. Идти просить — совестно, все перебиваются как умеют. Голодно, холодно, неуютно от тревожных мыслей.

С тех пор как прервалась связь, Исаков почти не показывается из своей палатки, никого к себе не вызывает. Комиссар и тот к нему не идет. Он большую часть времени проводит в подразделениях. Казалось бы, дело общее, вот и работать надо сообща, а они порознь. Не ладятся у них отношения. И Матвеев тут ни при чем.

Крутов в штабе недавно, а уже заметил, с какой неохотой идут офицеры к Исакову. Каждый лезет сначала к Сергееву, а тому сейчас не до службы, мучается с рукой, в медсанбат бы ему, но в тыл дороги нет. Нет у Исакова сердечных отношений с командирами, а уж рядовых он и вовсе не замечает. «А ведь от добрых, строгих, справедливых отношений служба только выиграла бы», — думает он.

Крутов сидел у штабной грузовой автомашины, привалившись плечами к скату, и посматривал, не появится ли из палатки Тупицин. И дела вроде бы нет, и отойти нельзя — вдруг позовут.

К Исакову прошел чернобородый здоровяк в ватнике — артиллерист. Исакову не подчиненный, вот и идет смело, хотя по званию капитан. Лейтенант с черным трофейным автоматом на шее остался перед входом с раненым гитлеровцем. Он сел на землю у палатки и знаком указал пленному на место рядом.

У Крутова уже нет прежнего любопытства к пленным: насмотрелся на них достаточно. Приводили всяких — одни смотрели волком, другие со страхом, третьи вели себя развязно — особенно два писаря — ефрейторы. Но когда их повели за палатки — в расход, потому что держать их было негде и охранять некому, а дороги в штадив перерезаны, они выглядели жалкими, как нашкодившие мальчишки. Всю спесь как рукой сняло. Конечно, жаль, когда гибнут такие молодые, ведь из них можно сделать и хороших людей, но идет война. Безжалостная, беспощадная.

Одно Крутову непонятно: ведь есть же среди немецких солдат рабочие, крестьяне, учителя, как у них рука поднимается на таких же трудовых людей России? Неужели не заговорит у них совесть? А если заговорит, то когда? Через полгода, через год?! Как тут быть с интернационализмом: надеяться, что классовое самосознание восторжествует, или бей, не щадя, всех подряд?!

Артиллерист находился в палатке Исакова довольно долго. Затем туда прошли сначала Сергеев, потом комиссар. Значит, надо ждать каких-то важных перемен. Крутов подумал, что и ему пора идти к Тупицину, может, потребуется что-нибудь исполнять.

Но на этот раз все обошлось без бумаги. Когда Крутов вошел в штабную палатку, Тупицин по телефону передавал устный приказ комбатам: сниматься, выходить, с обороной кончено…

Первым подошел батальон Бородина. Люди выглядели усталыми, измученными. Ни смеха, ни шуток. Молчат. На многих повязки. Разве столько их выезжало из Аяра! А есть ли прок в этих жертвах, в том, что могилами сибиряков отмечен весь путь дивизии по смоленской и калининской землям? Где и в чем тот след, тот результат, чтоб потом можно было сказать, что все это не напрасно? Четыре дня держали дорогу, можно сказать, что врага за горло, не щадя жизней. Но сумеют ли этим воспользоваться другие — те, кто обороняются под Москвой? Знать бы, может, не так горько было бы видеть потери…

Бородин, крепкий, как гриб-боровик, отвел колонну направо от дороги и дал команду «вольно». Сам, пружиня широкий шаг, направился к Исакову докладывать.

Тупицин подозвал Крутова:

— Иди, помогай! Будем жечь документы.

Раскрыв ящик, он просматривал папки с бумагами, диктовал в список наименование дела, количество страниц и запихивал папку в мешок. Оставили всего несколько дел — самых важных, которые решено вынести с собой и уберечь.

— Сейчас заактируем и будем жечь.

Жгли документы за палаткой: выдирали по нескольку листков и бросали в огонь, чтоб не демаскировать дымом место расположения штаба.

— Куда мне теперь? — спросил Крутов, понимая, что предстоит ночь тяжелых испытаний, может, придется драться, а здесь, в штабе, он один.

— Пока свободен. Ночью будем выходить из окружения.

— Разрешите мне быть при своей роте, четвертой?

— Не возражаю.

Крутов нашел свою четвертую на том же месте, где она была остановлена комбатом. Бойцы лежали и сидели, не выпуская из рук оружия. Лихачев встретил его с некоторой бравадой возгласом:

— Поздравляю с «колечком», Пашка!

— Что, соскучился по своей родной? — спросил Туров.

— С вами буду, — ответил Крутов. — Веселей с друзьями.

К вечеру вся дорога близ командного пункта полка была запружена пехотой, подводами с имуществом и ранеными, артиллерийскими упряжками, машинами роты ПВО и штаба. Палатки штаба были свернуты, и командир полка Исаков стоял возле своей машины, прислонившись плечом к борту, в глубокой задумчивости. Едва ли в этот момент он видел кого вокруг себя, едва ли сознавал, что вся эта масса народу ждет его команды, полагается на него.

Сумерки окутывали землю, серые полоски тумана, будто дымок от невидимых костров, заметывали редколесье близ дороги сплошь усеянное людьми. Уход батальонов из Толутино был замечен противником, и он перешел к преследованию, пока неуверенно, но уже начал прощупывать перед собой местность, и лес вокруг полнился выстрелами, разрывные пули щелкали по веткам, заставляя невольно оглядываться: откуда так близко стреляют? Хлопали разрывы небольших мин, видно, клал их противник наугад из ротного миномета, чтобы деморализовать отходящих.

В ожидании команды на марш батареи были развернуты стволами на Толутино. В сгустившихся сумерках за каждым кустом чудился враг, и пули уже не пролетали невидимками, а прочерчивали воздух огнистыми- трассами. Инстинктивно люди жались ближе друг к другу, каждому казалось, что именно в серединке наиболее безопасно, а еще лучше у самых пушек.

Только комбаты не желали признавать опасности и стояли посреди своих. Бородин — прислонившись спиной к тощей сосенке, Артюхин — просто скрестив на груди руки. Рядом с ним, как тень, ординарец Рамазанов. Стояли, ждали команды. Первый батальон Лузгина находился за батареями, и Крутов его не видел.

— Геройские мужики, — кивнув на комбатов, сказал Сумароков. — Мы лежим, а им хоть бы что…

— Правильно делают, — отозвался Лихачев. — Командиры. Ты бы, Пашка, как?!

Ответить Крутов не успел. Со стороны Толутино, оттуда, где недавно стояли батареи, вдруг открылась пулеметная и автоматная пальба. Казалось, искрами от паровоза, быстро летящими мимо окон вагона, заткало все редколесье, где находился полк. Будто вихрем взметнуло палую листву, так быстро подхватились и заметались люди. Одни мчались назад, за батареи, чтоб укрыться за орудиями, другие к машинам штаба, третьи просто врассыпную, подальше от врага. Лишь немногие сохранили присутствие духа в этой панике, поднявшейся столь внезапно. Видно, зрела она в душе у каждого, да вдруг и прорвалась.

— Стой! Назад! — загомонили командиры, стараясь навести порядок. — В оборону! Ложись!..

— Куда, мать вашу так! — орали артиллеристы, отгоняя от своих орудий прихлынувшую пехоту. — В сторону от орудий! Побьем своими выстрелами!..

И паника, взметнувшаяся в первые минуты, столь же быстро улеглась. Образовав нестройную цепь в полусотне метров перед орудиями, пехота залегла, открыла частую пальбу перед собой.

— Досиделись, дождались, — бубнил Сумароков, торопливо вкладывая ленту в приемник пулемета.

Пулеметчикам требовалось время, чтобы выдвинуться немного вперед, иначе они могли посечь своих. На батареях уже выкрикивали команды. Крутов слышал голоса, но не мог разобрать слов, они проскакивали мимо сознания. Началось. Вот оно…

Грохнул артиллерийский залп, горячим воздухом, пороховым дымом упруго ударило в затылок, вмиг заложило уши. Только звон, и ни выстрелов, ни голосов.

И опять удар. Еще удар… Крутов скорее чувствовал их по содроганию земли, чем слышал. Орудийные залпы смели с души смятение, охватившее его в первый момент. Орудия вступили в разговор, значит, все будет в порядке. А тут из пулемета длинная очередь — это Лихачев прочесал редколесье, и разрозненная винтовочная пальба, будто множество бондарей колотили на бочках обручи. Смолк огонь гитлеровцев, видно, не по душе им пришелся такой отпор, пули-светляки не чиркали больше по лесу.

Казалось, не будь в ушах тягучего звона, не будь острого густого порохового запаха, и можно было б подумать, что ничего и не происходило. Так быстро все кончилось. Но душу царапали коготки совести, что чуть не поддался общему замешательству, чуть не кинулся бежать, когда надо было сразу действовать, как это сделал Лихачев. В такие минуты бойцам нужны команды, они организуют людей, и Лихачев это понял. Со временем из него выйдет настоящий командир.

В стане третьего батальона какое-то замешательство — все толпятся возле того места, где находился Артюхин. На рысях подогнали повозку, кого-то на нее кладут.

— Узнать бы. Ранило кого, что ли, — высказал мысль Лихачев. — Ну-ка, Костя, сбегай…

— Так и есть, — сообщил Сумароков, — комбата ранило. Говорят, в ногу, кость разбило. Отбегался старик, отвоевался. Поедет теперь в Аяр, с бабами там воевать будет.

— Еще неизвестно, как выйдем, — сказал Лихачев. — Дорога вся впереди, а начальство что-то не спешит шевелиться.

* * *

— В самом деле, сколько можно стоять? — Селиванов в сердцах ругнулся и подался на поиски Исакова.

Вслед за ним пошел старший политрук. Он уже давно находится при четвертой батарее, помогает, подбадривает бойцов. Кажется, он из политотдела дивизии, но поговорить, расспросить не хватает времени. Хочет — пусть идет. Селиванову он не мешает.

В минуту опасности люди группируются невольно. «Неужели тот не понимает, — раздраженно думает Селиванов про Исакова — что стоять на месте — это гибель? Подразделения сбились в кучу, ни обороны, ничего. А противник не дурак, он ткнулся, хоть и получил по зубам, зато знает теперь определенно, куда стягивать свои силы. Обложит со всех сторон и зажмет, чтобы к утру разделаться. Спасение только в одном — немедленно двигаться и прорываться».

Размашисто шагая вдоль машин и повозок, сбившихся на дороге в беспорядочную плотную массу, он громко окликал:

— Командир полка! Кто знает, где командир полка?

Иногда ему отвечали: «Дальше где-то…», но чаще отмалчивались. Рядовые не любят таких вопросов от незнакомых командиров. Тут легко нарваться на неприятность — мало ли кто может спрашивать, и лучше промолчать, тем более, спрашивают не тебя конкретно.

Так, идя вдоль дороги, Селиванов поравнялся наконец со штабной машиной.

— Кто спрашивает командира? — Открыв дверцу, из кабины высунулся Сергеев с рукой на перевязи. — А, это вы, капитал! На что вам Исаков?

— Пора начинать движение. Мои готовы.

— Знаете, — сказал Сергеев, — Исаков где-то здесь, кажется, в машине, которая рядом с установкой ПВО. Обратитесь к нему. Я просто не в праве распоряжаться через голову командира полка.

— Благодарю, — козырнув, сухо ответил Селиванов, которого разбирало настоящее зло: черт бы побрал такую субординацию, при которой все смотрят на командира полка, а тот ничего не предпринимает! — Постараюсь его найти. — И не мог не съязвить: — Наверное, я самое заинтересованное лицо в том, чтобы прорваться из окружения. Всех остальных здесь ждет у немца райская жизнь.

Старший политрук, не проронивший ни слова, как тень последовал за Селивановым. Через пять шагов, в спину, сказал:

— Не сердитесь, капитан, кому-то надо брать на себя инициативу. Вам скажут спасибо люди…

— Ладно, — буркнул Селиванов. — Не за спасибо работаем. Будем злее — скорее прорвемся…

Он нашел Исакова. Тот лежал в кювете у дороги рядом со своей машиной, завернувшись в овчинный тулуп.

— Кто меня спрашивает? В чем дело? — приподнялся он.

Селиванов чуть не фыркнул ему в лицо: нашел человек время отлеживаться!

— Я, командир дивизиона. Пора начинать движение, товарищ подполковник. Темно. Чего еще ждать?

— Послал разведку. Неплохо бы узнать, что она доложит.

— А что она нам может доложить? Что впереди нас ждет противник? Поравняемся, так сами его увидим, без разведки. Если мелкие группы — разбегутся, а нет — вступим в бой. Не знаю, как пехота, а мои настроены решительно — прорываться, и никаких чертей. Впереди будет идти батарея, на этот счет ей задача поставлена определенная. Неплохо бы вперед для прикрытия и одну вашу машину ПВО. Вдруг внезапный наскок или что иное… Не возражаете?

— Ну что ж, если вы настроены так решительно, начинайте движение, мои потянутся следом, — после некоторого раздумья ответил Исаков. Он смертельно устал и был рад, что кто-то другой возьмет на себя не только хлопоты, но и ответственность за это рискованное дело. У него уже попросту не хватало на это сил. — Там в машине сержант, скажите ему, что он в вашем распоряжении.

Селиванов прошел к установке ПВО, открыл дверцу кабины, приказал шоферу:

— Ваша машина в моем распоряжении. Выезжайте в голову колонны, поведете за собой полк. Дорогу к переправе помните?

— Днем нашел бы, а сейчас не ручаюсь, товарищ капитан, — ответил шофер.

— А вы, сержант?

— Не найду. Помню, что ехали мимо каких-то лагерей, но ведь тут еще всякие развилки…

— Ладно. — Селиванов обернулся, отыскивая взглядом своего невольного попутчика. — Старший политрук, вы из политотдела, дорогу туда найдете. Садитесь в кабину и показывайте.

Сказано это было решительно, словно он наперед знал о согласии. Старший политрук какое-то мгновение колебался, потом кивнул — согласен.

— Сержант, уступите политруку место в кабине, а сами станьте к установке, за пулеметы. И не выпускайте их из рук. Как с патронами, есть?

— Полный боезапас.

— Вот и не жалейте их на сегодня. Выйдем из окружения — пополнитесь. Вперед!

Машина заурчала, двинулась. Шофер, выкручивая баранку, вывел ее из колонны и повел обочиной дороги. Сержант стоял на крыле, покрикивал, чтоб люди сторонились. Счетверенная установка колыхалась на ухабах, шла на ощупь, медленно, не зажигая фар. Селиванов шел следом.

Головная батарея уже была готова к движению, поэтому задерживаться не пришлось. За машиной тронулись орудийные упряжки — одна, другая, третья. Потом зарядные ящики, повозки. Зацокали копыта лошадей по стылой земле, зашуршали плащ-палатки, заурчали машины. Мимо Селиванова, вытягиваясь в нитку колонны, стал разматываться весь клубок войск — машин, повозок, людей, орудий. Ни говора, ни вспышек света, только неизбежный глухой шум, хотя каждый берег тишину. Когда мимо пошел один из батальонов Исакова, Селиванов поправил на груди черный трофейный автомат и пустился вдогонку за головной батареей. Его место там. Все будет решаться впереди, а задние не отстанут, будут тянуться, как нитка за иглой, за его орудиями.

Пронизывая темноту, через дорогу перелетают трассирующие пули, посылаемые откуда-то сзади, с боков. Сполохи ракет высветляют по временам небо, и тогда прорисовываются темная громада ползущей по дороге колонны и кудлатые сосенки по сторонам.

Крутов держался рукой за повозку, чтобы идти вровень с задним колесом. Им разрешили поставить пулемет на повозку, в ногах у раненых. На повозке пулемет можно держать в готовности, только поверни его в нужную сторону и открывай огонь. Раненые понимают это и не ропщут, хотя им и приходится лежать поджавши ноги.

Приказ определенный — на огонь противника открывать залповый огонь из всех видов оружия. Прорываться!

Нервы напряжены до предела, а тут еще густая осенняя темень, не видать ни зги, будто идешь под черным суконным одеялом. Такие ночи бывают на Дальнем Востоке в середине лета, когда начинается лёт светлячков. Они похожи на блуждающие голубые искорки. Такая искорка, как бы в ритм дыхания насекомого, то угасает, то разгорается. Можно взять светлячка и посадить на волосы любимой. Призрачного голубоватого света достаточно, чтобы увидеть глаза или губы, осветить ладошки, сложенные ковшичком… Сейчас тоже летают «светлячки», но такой приложится — и поминай человека.

Постанывают в повозке раненые при толчках, шумно дышат лошади. Им тяжело тащить перегруженные повозки, они ужо который день не видят овса. Лошади тоже прислушиваются, стригут ушами, словно понимают всю глубину опасности и разделяют ее вместе с людьми.

Внезапно в стороне взлетела ракета. Она чертит искристый след, потом, уже в зените, разгорается и заливает светом дорогу с вытянувшейся по ней черной колонной войск. Тени бегут по редколесью, и каждый куст, пенек кажутся фигурами врагов. В прихлынувшей черноте воздух бичами выхлестывают трассирующие пулы. В колонне на мгновение наступает замешательство, но уже в следующую минуту уверенно вскипает частая пулеметная пальба. Четыре пулемета установки ПВО покрывают все шумы и буквально секут перед собой кустарники, деревца, все живое. Ленты через два-три патрона начинены трассирующими пулями и дают огнистую струю.

Вразнобой несутся над колонной команды на огонь. Бухает гулкий артиллерийский залп. Огненные сполохи орудийных выстрелов кинжалами вспарывают темноту. Теперь и в конце колонны вскипает торопливое клокотание пулеметов: это наращивают силу огня другие установки ПВО. Дробью прокатывается частая ружейная пальба. Гулко, покрывая все другие звуки, бьет с повозки пулемет Лихачева.

Стрельба стихает так же внезапно, как разгорелась. Молчит дорога, молчит и лес в стороне. В черной темени ни огонька, ни вспышки, словно все замерли и чего-то выжидают. Потом раздается глухие урчание машин и общий шум движения.

— Причесали фрица, — удовлетворенно говорит Лихачев. — Не скоро теперь сунется.

— Под таким огнем побывать — второй раз не захочешь, — ответил словоохотливый Сумароков. — Четыре машины — это, считай, шестнадцать пулеметов, да еще наши. Вжарили будь здоров.

Повозка трогается. Крутов на ходу достал из подсумка новую обойму, зарядил карабин. На этот раз он оставался спокойным, выпустил все пять патронов, целясь туда, откуда взлетела ракета. В душе расправляет крылья уверенность. Такое состояние не только у него — у всех, даже у тех, кто бегал во время суматохи вечером. Люди словно почувствовали свою грозную силу и перестали страшиться. У них есть цель — вперед, на прорыв, и эта цель сплачивает их в единую монолитную массу.

Ходят, бродят автоматчики противника по сторонам, не решаясь встать на пути колонны, кусают издали пулеметной внезапной очередью, автоматной трескотней наугад. На каждый такой выпад — шквал, ливень ответного огня. Короткий, яростный, он не дает противнику подступиться даже в темноте.

Но каждый такой ответ — это задержка, остановка, а колон-на и так ползет еле-еле, потому что каждый шаг вперед надо делать осмотрительно. А тут еще холодная морось заледенила одежду, оружие, лица, все, за что ни возьмись, скользкое и холодное, как сама дорога, по которой приходится идти.

Селиванова раздражают эти частые остановки. Через каждые триста — четыреста метров приходится разворачивать орудия, вести огонь, отгонять от дороги автоматчиков. И без этого нельзя.

Нельзя противнику позволять безнаказанно вести огонь. Обнаглеет — на шею сядет, шагу не даст ступить. Даже бесприцельный огонь приносит потери: есть убитые, раненые, вышло из строя несколько лошадей. Пришлось в артиллерийские упряжки перепрячь нестроевых лошадей, а повозки бросить.

Но теперь он спокоен за исход: как ни медленно движутся, а конец виден. В минуты затишья уже слышна пулеметная стрельба, за которой — наши. Еще немного — и перестанут кусать автоматчики сбоку, сзади, еще километр-полтора — и прорвемся.

Наверное, это чувствует и противник, потому что решился на засаду. Об этом донесла разведка. Теперь она щупает дорогу впереди. Разведчики услышали немецкий говор, подобрались потихоньку и увидели, что гитлеровцы окапываются на пригорке.

Селиванов решил напасть первым. Он остановил колонну и повел вперед автоматчиков, которые как-то сами сгруппировались вокруг него. Сюда вошли своя разведка, полковая, офицеры штаба дивизиона, взвод управления. По дороге, вручную, артиллеристы катили следом орудия. Они горели жаждой отомстить врагу за свои мытарства. Двигались в полной темноте, ожидая, когда противник сам покажет себя ракетой. И как только она взвилась, батарея открыла беглый огонь прямой наводкой. Какая-то сотня метров отделяла ее от противника, не успевшего еще окопаться. Вспышки выхватывали из темноты пригорок, кусты, сосенки, широкую развесистую придорожную ракиту. Иногда мелькала фигура гитлеровца.

Батарейцы били почти в упор, сметая все живое со своего пути. Громкое «ура!» и густой автоматный огонь погасили короткое сопротивление врага, застигнутого врасплох. Засада была разгромлена. Сколько там было гитлеровцев — рота, взвод — в кромешной темени некогда было разбираться. Важно было одно — дорога к своим свободна. Вперед! Быстрей на соединение с основными силами дивизии.

Но мешкали что-то батарейцы четвертой, суетились возле орудия. Оказалось, что пулеметной очередью от ракиты наповал убило комбата. Даже не вскрикнул бедняга. Тело командира наконец завернули в плащ-палатку, уложили на лафет орудия. Подошли упряжки, и колонна покатилась, застучала по неровностям дороги, зашуршала.

В первом часу ночи на двадцать девятое октября авангард достиг Ворошиловских лагерей, где оборонялись кавалеристы. Через их связь Селиванов доложил в штаб дивизии о своем положении, и Горелов послал в штаб армии внеурочное донесение, что связь с окруженным полком восстановлена, что полк выходит.

 

Глава тринадцатая

В одну ночь с Исаковым из окружения прорвался и батальон Фишера, находившийся в заболоченном лесу у большака севернее Толутино. Не будь кавалеристов, которые разгромили группы автоматчиков в районе Ворошиловских лагерей и вызволили из плена тылы Исаковского полка, не будь этого встречного натиска, Исакову пришлось бы много труднее.

Но сейчас все позади: потрепанные боями подразделения сосредоточились в Ново-Путилово. И хотя даже здесь ночью не было тишины, не раз возникала перестрелка с бродячими группами автоматчиков, утомленные бессонной ночью бойцы уже мало обращали внимания на стрельбу. Рядом с КП дивизии они чувствовали себя в безопасности и спали, кто где сумел пристроиться: по уцелевшим сараям, ригам, просто в повозках и под ними, кинув под бок охапку соломы.

Густая низкая облачность давила на землю, и наступающий день больше походил на сумерки. Волга струилась тяжелая, угрюмая, будто налитая свинцом. Ельники на противоположном берегу выглядели не лесом, а острозубчатой скалистой грядой, у подножия которой лепятся маленькие деревенские домишки. Земля казалась вымершей, безлюдной, придавленной тяжелыми зимними облаками.

Только у паромной переправы, куда шел сейчас Горелов. суетились, работали люди. Одни наводили временный, на понтонах мост, другие переправляли на паромах подходивший к Волге транспорт тыловых подразделений.

Горелов стремился в первую очередь освободить правый берег от громоздких тылов, а уж потом браться за переправу боевых подразделений. На строительстве моста бессменно находится комиссар дивизии; теперь здесь самый ответственный участок: наведут своевременно мост — и дивизия оторвется от противника.

Фактически только мост и держит еще Горелова на правом берегу; будь он готов, можно со спокойной совестью уходить на левобережье. Все, что было в человеческих силах, дивизия сделала: захватила Толутино, четыре дня держала дорогу на Калинин, отбивая натиск превосходившей по численности и по технике немецкой пехотной дивизии.

И после этого Исаков сумел еще вывести полк и всю материальную часть из окружения, ничего не оставив врагу.

Утром Горелов успел накоротке побеседовать с Исаковым хотел уточнить, что все-таки осталось в полку после всех передряг, но Исаков, оставшийся фактически без штаба, ничего определенного о боевом и численном составе доложить не мог. Днем осмотрятся, подсчитают.

Горелов понимал его состояние и не бранил, не высказывал упреков, хотя их накопилось достаточно за эти несколько дней. Не время разбираться в промахах и ошибках, когда враг виснет на плечах.

Комиссар, завидев комдива, пошел навстречу.

— Ну, как тут дела, Дмитрий Иванович? — спросил Горелов. — Когда обещают мост?

— Одну треть настелили. Если авиация не помешает, сегодня вечером можно начинать переправу.

— Авиация… — Горелов, а за ним и комиссар придирчиво исследуют небо — не видно ли где в облаках прорехи? — Нет, глухо, не должно быть сегодня авиации. Значит, вечером начнем переправу. Надо спешить, чтобы нас не опередила сто десятая…

— Буду нажимать, — отвечает комиссар. — Тылы Фишера уже на левом, сейчас идут машины артиллеристов.

— Надо форсировать, — сказал Горелов.

Комиссар кивнул: они понимают друг друга. Надо в первую очередь выдернуть на левый берег все громоздкое, технику, а с людьми проще.

* * *

Начальник санслужбы полка военврач Спирин привел к Волге обоз с ранеными. На подводах лежали тяжелые и те, кто не мог передвигаться из-за ранения в ноги. Повозки переполнены — по пять-шесть лежачих, и на передках на месте ездовых, которые шагают рядом. Лошади еле-еле волокут перегруженные повозки и на привалах стоят понурив головы.

Впереди Волга неторопливо катит свинцово-серую до дрожи холодную воду. Правый берег высокий, обрывистый, да еще на нем монастырь и парк, поэтому река кажется неширокой, но коснись, мало кто одолеет ее в такое время вплавь. А положение таково, что того и гляди гитлеровцы заставят купаться. Поджимают, проклятые, видят, что дивизия оставляет позиции, и пытаются посеять панику, прорваться в незащищенные промежутки группами, наседают на заслоны, стремясь воспрепятствовать отходу дивизии на правый берег.

Небо хмурое, облака ползут, едва не задевая за верхушки деревьев. Авиации нет, поэтому возле паромной переправы столпились машины и орудийные упряжки. Рядом саперы наводят мост на понтонах, но это для пехоты, чтоб отвести ее разом, быстро. А пока надежда на паромы, к которым не подступиться.

Спирин вышел вперед, долго примеривался, откуда лучше подвести свой обоз, чтоб не стоять в хвосте, а скорее вытащить раненых на правый берег. Там, в Хвастово, их возьмут машины и доставят в медсанбат. Он не может ждать, пока переправится артиллерия. Машины, орудия не стонут, не кричат, не молят о помощи, не страдают от недостатка ухода, от неудобств эвакуации, а у Спирина люди — искалеченные, потерявшие много крови, требующие новых перевязок и обработки ран. Многие находятся на повозках уже трое суток, на холоде, в намокшем от крови белье. Каждый час промедления стоит кому-то жизни.

Спирин, измучившийся за эти дни, издерганный всеми, кто только мог его стращать, уже никого не боялся, ни с кем не мог считаться. За его спиной две с половиной сотни раненых — огромный обоз, их надо вытащить, и он это сделает, а там пусть с ним расправляются как хотят. Если он что-то нарушил, какие-то правила или распоряжения.

Приказав ездовым повозок ни на шаг не отставать и никому, кто бы ни был, дороги не уступать, Спирин врезался со своими повозками между головными в колонне артиллеристов орудиями. Ездовые орудийных упряжек не решались напирать на повозки с распростертыми обескровленными людьми. И когда пришла пора спускаться к очередному парому, туда вышли повозки, впритирку одна за другой.

Полковник Найденков, руководивший переправой своих, увидев, что лезут «чужаки», разразился матом и, выхватив пистолет, бросился наперерез подводе:

— Назад! — заорал он грозно. — Немедленно заворачивай! Расстреляю…

Огромный, побагровевший от гнева, он налетел было на ездового, тот юркнул за повозку. Тогда Найденков рванул за узду лошадь, ухватился за дышло и начал заворачивать лошадям морды кверху, чтоб осадить их назад, не соображая, что назад, на подъем, лошадям не вытолкнуть тяжелую повозку, переполненную людьми. Лошади, уже ступившие передними ногами на паром, оседали на задние, храпели, грозя разнести ограждение и свалиться с повозкой в воду. Загомонили, закричали раненые, видя, что их не пускают к спасительному правому берегу:

— Что мы — не люди! Нам здесь погибать, загинаться, да? Пока здоровые были, так нужны, а теперь пропадай…

Ездовые, предупрежденные Спириным, напирали, не давая и на дециметр сдать повозку назад. Затор. Пробка. И орудия где-то за этими обозниками. Раззявы! Позволили вклиниться… Найденков вылетел на береговой срез, чтоб разогнать этот не ко времени обоз, разнести своих ротозеев, мало обращая теперь внимание на то, что повозки одна за другой выстраиваются на пароме. Под руки ему подвернулся Спирин — хозяин этого обоза, Найденков сразу понял, что это он, едва взглянул на его зеленые петлицы со «шпалами» и позлащенными эмблемками медиков — чаша со змеей.

— Это вы, вы! — заорал он на него. — Какое вы имеете право срывать переправу артиллерии! Немедленно в сторону…

— Не орите! — осадил его Спирин. — У меня раненые, и я отвечаю за их жизнь.

— Наплевать мне, за кого вы отвечаете! А вот я отвечаю за артиллерию, и если вы сейчас же не уберете свои повозки, я прикажу их вышвырнуть…

— На повозках люди. Трое суток без помощи и пищи…

Они бы еще препирались, один красный от гнева, огромный, другой ему по плечо, с побледневшим лицом и яростно сузившимися глазами, с желваками, перекатывавшимися на исхудалом лице, если б на крик не подошел от моста Шмелев.

— Что здесь происходит? Почему не отправляете паром?

— Этот нахал вклинился со своим обозам…

— Спокойно, не порите горячки. Чьи раненые? Исакова? Пропустить немедленно. Чтоб ни одной повозки здесь не осталось. Сколько у вас?

— Назначил фельдшера, чтоб записал всех и учел, — ответил Спирин. — Примерно — две с половиной сотни…

Лошадей с повозками теперь заводили на паромы беспрепятственно. Найденков умчался куда-то в хвост колонны подтягивать своих, и Спирин немного поостыл, успокоился. «Спасибо, доктор!» — благодарили его раненые, исстрадавшиеся и теперь немного воспрявшие духом, понимая, что на правом берегу их ждет уход и помощь. Многих он знал в лицо, многим лично оказывал необходимую помощь, когда находился при штабе Исакова.

В этом бою за Толутино ему досталось чуть ли не более всех, потому что, когда полк был отрезан, санрота осталась в Ворошиловских лагерях, а он с фельдшерами батальонов и санитарами вынужден был принимать раненых и как-то их сберегать все эти дни. В батальонах эвакуацией занимались плохо, из-под палки, когда нажимал Матвеев. Наше дело — бой, а ранеными пусть занимается санрота!

Спирин с самого начала находился словно между двух огней. В санроте приходилось с матюками и разносами заставлять шевелиться нерасторопного ленивого врача — командира роты, потом бежать туда, где шел бой, чтоб наладить эвакуацию, проследить, как идет прием раненых. На второй день боя, на пути к штабу полка ему повстречался начальник связи и сказал, что весь штаб и командование погибли: снаряд угодил в штаб…

Спирин бегом помчался туда и действительно увидел там страшную картину: палатка изорвана осколками, на земле валяются раненые писари, помначштаба по строевой части лежит с помертвелым лицом и оторванной по локоть рукой, другой — лейтенант, скорчившись в неглубокой недорытой щели беспрестанно твердит «холодно, холодно, холодно…», находясь в тяжелейшем состоянии от контузии. Какой-то подполковник сидит на пне, уронив голову на грудь, и череп у него срезан осколком, и лицо залито кровью. «Уж не Сергеев ли?» — подумал Спирин, но это оказался начальник разведки дивизии, застигнутый мгновенной смертью, когда что-то записывал в книжку. Сергеев был в палатке и тоже нуждался в помощи. Спирин быстро организовал тогда перевязку раненых и эвакуацию: к счастью, подвернулась машина, идущая к переправе.

Он мужественно переносил чужие страдания, не терял деловитости и присутствия духа, хотя война с таким обилием крови и для него была впервые. Только белесые брови теснее сходились к переносью да играли желваки на скулах, а в серых глазах появлялся стальной острый блеск.

В батальонах тоже были раненые. Спирин группировал их неподалеку от штаба, и подполковник Исаков негодовал, грозил ему карами, что он посмел собрать их возле штаба, кричал при встречах, что они мешают ему руководить, что они демаскируют штаб. «Убирайся с глаз!» — требовал он. Когда раненых собралось более чем на два десятка повозок, Спирин направил их в санроту, не подозревая, что дорога туда уже перерезана автоматчиками. Исаков не торопился ставить об этом в известность начальников служб, чтоб не паниковали, и Спирин дал старшему повозочному — коренному сибиряку Воробьеву команду трогать. Повозки быстро скрылись в лесу за очередным изгибом дороги. И тут на Спирина, угрожая в горячке расстрелом, налетел Матвеев: «Да знаете ли вы, что отправили раненых в плен! Вы соображаете что-нибудь или уже ни на что не годны?! Дорога перерезана! Немедленно, как хотите вызволяйте раненых, иначе расстреляю!..»

Для Спирина это было полной неожиданностью, и он, мало думая, чем сможет помочь беде, с одним санитаром помчался вдогонку. Если сотня раненых попадет в плен — ему не жить, расстреляют. Это он понимал. Но как догнать, предупредить?..

На его счастье, на головной повозке находился Воробьев. Он внимательно смотрел вперед и первый заметил гитлеровцев. Соскочив с повозки, он начал отстреливаться из автомата, давая другим возможность развернуться в обратном направлении. Спирин готов был обнимать находчивого бойца, когда увидел, что обоз возвращается.

В окруженном полку накопилось до двухсот раненых. Они прибывали из батальонов, их число возросло во время прорыва полка, раненые вливались даже здесь, на переправе, потому что пули достигали и сюда.

Вот на повозке Сергеев. В последний день, когда уже готовились к прорыву, ему стало так плохо, что он с трудом держался на ногах и попросил Спирина устроить его на повозку, боясь, что в суматохе с машиной что-нибудь случится, и его забудут. «Не оставляйте меня, доктор», — умолял он. Рядом с Сергеевым в повозке недвижим и похож на бездыханный труп лейтенант с повязанной головой. Он ушел в разведку — Исаков направил группу человек сорок во главе с адъютантом батальона Дудко, чтоб прощупали силы гитлеровцев, да так и не дождался их назад. Вернулся этот лейтенант в пробитой каске и, доложив: «Все погибли… автоматчики…» — почти замертво свалился у ног Исакова и с тех пор не приходит в сознание. Выживет ли…

Спирин провожает их, мысленно подсчитывая численность. Да, он не ошибся, когда докладывал Шмелеву. С каждой отправленной повозкой в душе у него словно бы расправлялась стиснутая пружина, спадало напряжение этих тяжелых дней. Главное — вывезти из-под удара раненых, а за свою жизнь не опасался.

Подошел Найденков, настроен миролюбиво:

— А ты, военврач, молодец, ловко вклинился!

* * *

Полк Исакова переправлялся через Волгу под пулями. Это летучие группы противника нажимали на заслон, стараясь прорваться к мосту и отрезать последних защитников правобережья от основных сил дивизии.

Крутова в Ново-Путилово в штаб не вызвали по той простой причине, что Сергеев сразу уехал в медсанбат на левый берег, — у него сильно разболелась раненая рука, похоже, что началось заражение крови, а Тупицин попросту не знал, что ему делать в подобной обстановке. И, конечно, ему было не до того, чтобы вспоминать про Крутова.

Вот он и не отрывался от своей четвертой стрелковой роты, от друзей. События этой ночи сблизили их так, как никогда раньше. Казалось, нет никого роднее, чем те, с кем прорывался из окружения. Беда всегда роднит людей, а на фронте это проявляется с особенной силой. Даже мысли текли у них сейчас одинаковые. Крутов думал о том, как много осталось позади павших товарищей — Газина, других. Многие так и остались лежать на сырой земле незахороненными — не успели, не до этого было.

— Знаешь, — сказал Лихачев, — мне теперь Калининская область вроде родной: вовек не забуду. Сто лет проживу, помнить буду. И эту ночь, и все, все…

За одну ночь появилось в его облике что-то новое. Крутов смотрел на него, пытался определить: вроде все знакомое и в то же время не то. Не тот стал Лихачев. Может, суровости прибавилось, жизненного опыта?

— Такое трудно забыть, это навеки…

— Дали фрицам прикурить здорово! — сказал Сумароков. Он почернел лицом, грубые и без того черты обострились, глубже стали складки от носа к губам, запали глаза. Только блеск их оставался прежним. Он настолько ожесточился сердцем за эти дни, что при слове «фрицы» даже зубами скрипнул: — Гады! Глотки рвать буду…

— Этим их не возьмешь. Пока до их глотки доберешься, они тебя десять раз в землю вгонят. Думать надо, умней воевать надо. Мы их до этого в основном нахрапом брали, да видишь, сколько нас осталось. Надо как-то не так… — Лихачев словно размышлял вслух, неторопливо взвешивая и процеживая каждое слово.

Крутов был согласен: воевать надо как-то умнее, осмотрительнее, что ли.

— Помнишь, — сказал он, — когда я на Ковале зарвался, Туров меня к себе вызывал? Так он еще тогда говорил, что учиться больше надо, в мирное время готовиться к тому, чтобы заменить в бою и командира взвода и командира роты, если нужда в этом появится. Он мне еще тогда на немцев указывал: смотри, мол, как они в Бельгии крепость, блокировали. А ну-ка нам доведись, сумеем так?..

— Туров — голова, серьезный мужик. Я бы его уже сейчас на батальон поставил, и, честное слово, проку было бы больше, чем от иных…

— Ну, ты, Костя, слишком! — не согласился Лихачев. — Тебе дозволь, так ты и нас всех в комбаты двинешь.

— А что? — загорячился Сумароков. — Тебя я на командира пульроты хоть сегодня поставил бы. Что ты, хуже какого лейтенанта, что сегодня из училища вышел? Опыт есть, в бою не растеряешься, что еще надо! Пашку бы в штаб — адъютантом. Карты он понимает…

— Р-ро-та, подтянись! — раздался окрик Турова.

Он стоял перед спуском с берега, на срезе, и глядел на своих измученных стрелков, пулеметчиков, задымленных, чумазых, тяжело волочивших ноги, в помятых шинелях, шагавших вразброд. Ему хотелось, чтобы на мост они взошли дружно, тесным строем, как положено воинскому подразделению, потому что при входе на мост стоял полковой комиссар с четырьмя «шпалами» на петлицах шинели и оглядывал проходивших придирчивым взглядом. Было в прищуре его глаз что-то не то надменное, не то иронически усмешливое, и Турову, поймавшему этот его взгляд, очень не хотелось, чтобы он вот так же посмотрел и на его роту. Что вид? Дай людям отдохнуть день-два, помыться, и они станут неузнаваемы. Их мало, но те, что остались, — какие люди! Им все по плечу, сам черт не страшен!

Передние, поравнявшись с командиром роты, чуть придержали шаг, давая возможность задним подтянуться и уплотнить строй.

— По настилу идти не в ногу, — предупредил Туров и зашагал вниз.

Оказавшись рядом с полковым комиссаром, он полуобернулся, подал команду:

— Р-рота, смирно! P-равнение направо!

И рота, может не блестяще, но исполнила эту его команду и прошагала мимо комиссара, прижав руки по швам и повернув голову в сторону начальника. Тому ничего не оставалось, как тоже стать по стойке «смирно», пока мимо шла эта небольшая группа бойцов во главе с таким подтянутым командиром. И Дмитрий Иванович — это был он, комиссар дивизии, — подумал, что, несмотря на вынужденный отход, боевой дух бойцов не сломлен, что пройдет какое-то время — и дивизия снова будет боеспособна, наберется сил, потому что костяк остается крепким. Вот выйдет дивизия из боя, может, дадут ей передышку, пополнят, и тогда придется снова развертывать подразделения, пересматривать оставшийся командный состав, думать, кого и на какое место поставить взамен выбывши. А выбыло много — и командиров рот, и комбатов, и кое-кого повыше рангом. Этот же старший лейтенант ему понравился тем, что не опускает носа и держит своих бойцов в руках. На людей у него была цепкая память, и он надеялся при случае его вспомнить. Он не стал спрашивать фамилии, потому что знал — мимо проходит полк Исакова, и при нынешнем его составе найти старшего лейтенанта будет нетрудно. В это время опять откуда-то издали прорвалась к переправе пулеметная очередь, и пули жадно зацивкали над речной поверхностью: фью-фью-фью!

— Быстрей! — махнул рукой комиссар, и Туров скомандовал своим: «Бегом!»

Вереница людей, шагавшая по мосту, припустила бегом.

Дощатый настил покачивался, подрагивал, гулко вторил дробному стуку каблуков, и гул этот раскатывался над свинцово-серой Волгой. А на правом усиливалась, кипела, захлебывалась пулеметная и автоматная пальба, над темным лесом взлетали в хмурое небо ракеты — красные и белые: знать, гитлеровцы нацеливали огонь артиллерии и минометов.

Вот и конец моста. На каждом понтоне дежурили саперы, они беспокойно поглядывали на правый берег, их тревожила эта близкая стрельба.

Четвертая выскочила на береговой обрез. Перед глазами встали грязно-бурое облупленное здание хвастовского монастыря, небольшой прилегающий к нему парк, черные шапки галочьих гнезд на деревьях.

Крутов оглянулся: с противоположного берега сюда на левый шел полковой комиссар. Узким прерывистым ручейком но мосту текли через Волгу люди. С правого берега спускались какие-то запоздавшие артиллерийские упряжки и машины. Может, их и ждут, чтобы, как только они пройдут, взорвать мост? Крутову хотелось посмотреть, как это произойдет, он чувствовал, что этот момент недалеко.

Стрельба усилилась, теперь пули высвистывали свою смертельную ноту и на левом берегу. Стоять тут уже было опасно. Знать, гитлеровцы прорвались к Волге где-то возле Ново-Путилово и теперь обстреливали из пулеметов мост, чтобы как-то помешать переправе.

Рота уходила куда-то вправо от Хвастово, пора было с ней расставаться.

— Товарищ командир, — обратился Крутов к Турову, — разрешите мне идти в штаб?

— Иди, Крутов. Говорят, штаб должен быть в Гильнево, это километрах в трех-четырех. Туда и иди. Желаю тебе удачи.

— Спасибо! — И в порыве охватившей его признательности к этому суровому, но такому справедливому и доброму человеку воскликнул: — Товарищ командир! Я никогда-никогда не забуду, как много вы для меня сделали!..

Крутов покраснел, ему было неловко, что он не смог совладать с волной прихлынувших чувств — обожания, уважения, что не в силах был промолчать и унести с собой невысказанными эти слова.

Но и промолчать нельзя. Время такое, что не знаешь, как распорядится тобой война, — оставит тебя в живых или уложит под кустом навсегда, и человек никогда не узнает, что семена, посеянные им в душе рядового Крутова, проросли, дали всходы. Да и зачем молчать? Если критикуем не стесняясь, так почему добрые слова те, что окрыляют, приберегать до какой-то особой минуты, будто они испортят того, кто делает большое и нужное дело? Нет, Крутов готов был, если необходимо, повторить свои слова.

— Хорошо, Крутов. Я рад, если помог тебе в трудную минуту хотя, откровенно, и не знаю определенно, в чем это выразилось. Но раз ты говоришь, пусть так и будет. Я делал не больше того, чем велел долг. Старайся и ты исполнять его всегда и везде, как подобает советскому человеку, комсомольцу. Плати добром не тому, кто тебе когда-то помог, а другим, тем, кто в этом нуждается. Добро, как шапка по кругу, идет от одного к другому, а не возвращается назад. Оно должно нарастать, в этом закон человечности, без этого мы не могли бы существовать. Старайся и ты быть всегда справедливым.

— Спасибо. Я постараюсь!

— И главное — не забывай своих товарищей, свою четвертую. Пусть пройдет война, много-много лет, а ты все равно не забывай.

Туров, приотставший за разговором от роты, пожал Крутову руку и пошел. Шагов через полсотни оглянулся, увидел, что Крутов смотрит ему вслед, и поднял руку: прощай! Счастливо! До встречи!

У Крутова защемило на сердце от острого чувства одиночества. Наверное, таким одиноким бывает в первые минуты щенок, отбившийся от матери и оставшийся наедине с огромным пугающим миром. Надо было искать штаб, свое новое пристанище.

У переправы на срезе стояли комдив и комиссар. Они глядели за Волгу и о чем-то разговаривали — может, о том, как долго еще сумеет продержаться заслон на том берегу и не осталось ли там орудий, тяжелого имущества. Потому что после того, как возьмутся за ручку подрывной машинки и мост взлетит, думать об этом будет поздно.

Из-под берега, как из-под земли, вырастали фигуры бойцов, подымавшихся с моста: головы, плечи, руки, зажавшие оружие. Казалось, сама земля рождает защитников, суровых, беспощадных. Крутов завороженно смотрел на эту картину, стараясь впитать, навсегда унести ее с собой, чтобы потом, когда придет время, поведать о ней людям. В этой почти аллегоричной, как сказка о тридцати трех богатырях, картине он, обогащенный событиями последнего месяца, видел разгадку неистребимой стойкости русского народа. Нас не победить, думал он, потому что мы дети родной земли, она дает нам силу…

Он не стал долго задерживаться у переправы, чтобы не попасться на глаза большому начальству, и, не дождавшись взрыва, подался в Гильнево. За спиной, не умолкая, кипела стрельба, накатываясь все ближе к переправе.

* * *

Штаб полка расположился в Гильнево часа два назад. Исаков получил приказ занять батальонами оборону по берегу Волги, чтоб не допустить форсирования реки гитлеровцами. Комбаты задачу знали, поэтому подразделения прямо с моста расходились по своим участкам.

Временный мост у Хвастово был взорван, как только гитлеровцы подошли к Волге. За этим наблюдал сам Горелов. Большую часть понтонов, как бы связанных настилом в одну цепочку, прибило течением к левому берегу, но вытащить их на сушу уже не представлялось возможности — противник обстреливал левый берег вовсю.

Когда Крутов появился в штабе, он прежде всего встретил Лузгина — комбата, назначенного только что на должность начальника штаба. Вместо первого помощника Тупицина, отозванного в батальон, из штадива прислали старшего лейтенанта Морозова — бывшего пограничника, не снявшего еще ни зеленых петлиц, ни кавалерийских эмблемой.

Рыжеватый, остролицый, с прозеленью в веселых глазах, он приветливо улыбался и, кажется, совсем не чувствовал скованности в новом для него штабе.

— А вот и ваш писарь, — сказал Макаров, ПНШ по разведке, увидев Крутова.

— Хорошо, что вы так кстати пришли! — Морозов протянул руку. — Надеюсь, мы с вами сработаемся. Морозов Василий Иванович. Это чтоб знали, на всякий случай.

— Постараюсь быть вам полезным, — ответил Крутов, немного польщенный таким уважительным отношением. Тупицин, так тот ни разу не назвал даже по фамилии, не увидел в нем человека. Крутов был для него только писарем, бойцом на худой конец. — Крутов! Рядовой Крутов…

— Вот и познакомились. А дружба придет. Верно? А теперь за работу. Срочное задание. Надо вычертить схему вот этого участка карты. Масштаб пятьдесят тысяч. Это рубеж, на который полку, возможно, придется отходить.

Крутов вгляделся в карту: рубеж обороны проходил по западному берегу реки Тьма — притоку Волги — и по Шостке. Естественная преграда.

— Прошу быстрей, — сказал Морозов. — Я пока кое-что уточню с начальником штаба.

Но Лузгин подошел к нему сам.

— Старший лейтенант, быстро берите в комендантском взводе лошадей — и на рекогносцировку рубежа. Командир полка приказал немедленно наметить участки для обороны батальонов. Выезжайте не мешкая. Бумага потом, подождет. Вам задача ясна?

— Все понятно, товарищ капитан!

— Вот и хорошо. Людей свободных нет, поэтому берите своего писаря и поезжайте. В тыл едете, не куда-нибудь. Вся документация потом…

День был хмурый, по-осеннему промозглый. Ехать приходилось то мрачным, будто оцепенелым лесом, то полями, на которых сиротливо стояли суслоны необмолоченного хлеба. Война подобрала мужчин, а женщины не успели свезти хлеб с поля, и теперь в приникших к земле снопах жировали мыши, точили зерно. Рядки пожухлой стерни убегали на край поля и там сливались с полоской кустарника.

Среди полей ехать было как-то веселее, а в глухих ельниках лошади и те стригли ушами, пугливо прядая при неожиданно треснувшем сучке или крике ворона.

Морозов ехал задумавшись, и Крутов не решался затевать пустые разговоры. Лошади шли гуськом, след в след.

Впереди показалась деревня. Избы выглядели опустевшими, на улице тоже ни души. Только проезжая вровень с окнами, Крутов заметил, как мелькнуло за стеклом лицо старухи, и тут же скрылось пугливо в темной глуби избы.

Население, напуганное приближением «германца», не показывалось. Мужчины воевали на фронтах, кое-кто успел эвакуироваться заранее, а старики и старухи остались присматривать за родным гнездом, надеясь, что «германец» их не тронет. Глядишь, как-нибудь и переживут лихо. Так рассуждали многие.

Морозов достал карту из планшета, убедился, что деревня та самая, через которую предстояло ехать (и расстояние, и направление дороги сходились).

— Не будем здесь задерживаться, расспрашивать, — сказал Морозов. — По-моему, ошибки быть не должно. Едем правильно.

Он стегнул прутиком лошадь, и та пошла крупной рысью. Держался он в седле ловко, как истый кавалерист, непринужденно, испытывая явное удовольствие, а Крутову приходилось туго. Где и когда ему доводилось видеть лошадей, служа в пехоте? Лишь изредка, на учениях, когда разрешали брать повозку под пулеметы, да и то надо было бежать рядом, а не ехать. Вот и казалось теперь, что легче было бы самому бежать рысцой, держась за стремя, чем трястись в седле. Но старшему лейтенанту это было, кажется, невдомек. К тому же он торопился.

Моста через речку Шостку не было. Из воды торчали только остатки свай. Брод был заметен сбоку по колесным следам, вполне пригодный, чтобы пройти людям. Вода едва закрыла стремена и то лишь в одном месте.

По западному увалистому берегу всадники поехали шагом. Морозов остановился и словно бы размышлял вслух:

— Вот тут не мешало бы пулемет, и на километр вправо-влево ни один фриц не подступился бы к воде. Эх, мало у нас еще пулеметов. Но ничего, скоро всего будет вволю. Как думаешь, Крутов?

— Не знаю, товарищ старший лейтенант, я с самого начала в тылу еще не бывал. Когда ехали на фронт, видел, что много станков эвакуировали, целыми эшелонами нам навстречу гнали, а вот успели их поставить на новом месте или нет, не знаю…

— Работает, Крутов, народ. Отчаянно работает, сил не щадит, и мы это скоро почувствуем. Да-а… А вот здесь нужна пушчонка-сорокапятка. Видишь, дорога — танкоопасное направление. Как там у нас в полку, сорокапятки остались?

— Нету, товарищ старший лейтенант, все в Толутино погробили, ни одной не осталось. Дианов при мне докладывал командиру полка. Полковые — эти есть.

— Тогда полковую и поставим.

Так они проехали по всему предполагаемому участку обороны полка, намечая приблизительно границы между батальонами. Крутов знал примерно боевой состав подразделений и своими подсказками вносил коррективы. Морозову приходилось считаться с наличием людей и оружия, а не только с уставными требованиями.

Вернулись они в штаб полка, когда день клонился уже к вечеру. Впрочем, разобрать, где кончается день и начинаются сумерки, при такой погоде было просто невозможно. Темнело, мрачнело, низкие облака, казалось, вовсе не оставляют просвета над чернеющими вдали ельниками.

Улучив свободную минутку, Крутов сразу же ринулся на поиски кухни комендантского взвода: надо было поесть самому и принести обед старшему лейтенанту. Ведь работали вместе, с самого утра не ели. Кто еще позаботится о нем?

Впервые за последнюю неделю повара сварили настоящий обед. Крутову отвалили полкотелка картошки с мясом. Отличная штука! С первых дней войны полевые кухни готовили и первое и второе вместе, лишь бы погуще.

Он быстро поел, попросил картошки для своего начальника и довольный побежал в штаб. Там было полно офицеров, связистов, все разговаривали, и от этого стоял приглушенный гул, как в переполненном вокзале. Крутов протиснулся к Морозову, сидевшему у телефона:

— Кушать! Я принес вам покушать.

— Некогда, Крутов, потом.

Крутов отошел в сторонку, но тут запах еды учуял начальник связи полка. Он потянул носом, уставился на котелок:

— Это что у тебя, картошка вроде?

— Вот принес Морозову, а ему некогда…

— Ничего, принесешь еще. Я как раз не успел пообедать, мигом опорожню. Давай сюда.

К начальнику связи подсели еще два человека, гребанули по ложке-другой — и нет обеда.

— Молодец, боец, всегда вот так надо заботиться о своих командирах. Дуй еще на кухню, неси, скажи, я велел!

«Нет, дудки, — подумал Крутов. — Эдак мой Морозов и спать ляжет не евши. Повар и так шкрябал черпаком по дну».

На этот раз он не совался к Морозову, которого захватила и понесла текучка, а решил дождаться, когда наступит передышка, чтобы тут его и перехватить.

Вести из батальонов поступали тревожные. Несмотря на низкую облачность, звено «юнкерсов» бомбило боевые порядки второго батальона и полковую минометную батарею, стоявшую на позициях вблизи Хвастово.

Первый батальон доносил, что гитлеровцы делали попытку форсировать Волгу на наших понтонах, но были обстреляны и вернулись. Но это было еще днем, когда Крутов и Морозов ездили осматривать рубеж, а сейчас первый батальон уже оставил свои позиции, потому что его атаковали во фланг гитлеровцы. Он находился где-то в движении, и связи с ним не было. Откуда могли появиться гитлеровцы, никто толком не знал, и начальник штаба Лузгин погнал Макарова с разведчиками уточнить, что и как.

Лузгин предполагал, что это подошла сто десятая пехотная дивизия. Если это она и ей удалось переправиться через Волгу у Чапаевки, дело плохо. Сейчас, как никогда, требовались какие-то решительные действия, но Лузгин не осмеливался отдавать распоряжения без санкции Исакова. Командир же еще в полдень уехал на передовую, и ни слуху ни Духу.

Матвеев сидел напротив Лузгина, барабанил узловатыми пальцами по столу и прислушивался, о чем говорил тот по телефону, стараясь по интонации, репликам, междометиям догадаться о смысле разговоров. Иногда он врезался в разговор, нетерпеливо спрашивал:

— Что вы мелете пустое! Спросите про Исакова. Где он может быть? Запросите еще раз батарею…

И Лузгин послушно вызывал батарею, батальон, всех, кто еще находился на линии связи.

Все ждали, что вот-вот Исаков заявится, и тогда штабу будет приказано переходить куда-то дальше, ведь батальоны уже покидают рубеж, и никто не думал об охране штаба, обороне. К чему: все равно через полчаса-час сниматься.

 

Глава четырнадцатая

Исаков ехал дорогой к первому батальону, хотел убедиться, действительно ли существует угроза форсирования Волги противником, как утверждал Тупицин. Хоть и тяжело было оголять батальон, а пришлось взять Лузгина начальником штаба. Никого другого Горелов ему не дал: в других полках положение не лучше, в резерве командиров нет, выдвигай своих, пусть люди растут. Вот и пришлось — Лузгина двинул на НШ, а Тупицина на его место. Это уже второй батальон из трех, где командуют бывшие адъютанты. Старик Артюхин эвакуирован в тыл, теперь его не дождаться: перебиты ноги, если и выпишут из госпиталя, так все равно не раньше, как через полгода.

Обо всем этом думалось как-то машинально, словно по инерции; мысли скользили не задерживаясь, не оставляя следа, как ольховые листья по поверхности ручья, подгоняемые осенним ветерком. Думал, а в душе ни сострадания, ни сожаления, что в прошедших бурных событиях можно было что-то сделать иначе, лучше, да не успели или не сумели.

В минометной батарее он застал растерянность, вызванную потрясением от внезапной потери многих бойцов. Надо же, при такой погоде откуда ни возьмись — «юнкерсы». Бомба упала возле огневой, взрывом опрокинуло и покорежило миномет, покалечило расчет. Есть и убитые и раненые.

Огромная и глубокая воронка возле позиции зияла черным нутром. Мелким крошевом земли, гарью взрывчатки позасыпало ящики с минами, орудия, убитых, которых еще не успели ни похоронить, ни прикрыть плащ-палатками. Они так и лежали, изорванные множеством осколков.

Исаков приехал в тот момент, когда на подводу укладывали раненых. Среди них один совсем молоденький, еще тонкий, как парнишка, прямо-таки с девичьей талией. Ему оторвало ногу по колено, он лежал бледный, как свеча, без признаков жизни, обескровленный, и по озабоченному лицу фельдшера, руководившего эвакуацией, Исаков понял, что дело его безнадежно.

— Карманов. Наш кадровый минометчик, — сказал комбат Исакову. — Грамотный парень. Думали двинуть на командира взвода…

— Многое кое-что думали…

Исаков отвернулся, чтоб не видеть этой ужасной картины, неизбежной при всякой войне, потому что не переносил ни вида крови, ни человеческих страданий. Хватит и того, что он, как командир полка, знает обо всем этом. В конце концов, он тоже человек!

Лишь когда подвода ушла и стало возможно говорить о чем-то ином, кроме раненых, он обернулся к комбату:

— Сколько у вас мин?

— Было по десятку на орудие…

— А орудий — два.

— Выходит, теперь, — комбат растерянно развел руками, — выходит, теперь по пятнадцать…

— Огни пристреляны?

— Да чем пристреливать-то? Данные, конечно, подготовлены. И по Хвастово, и перед батальонами на случай вызова огня. Да какой там огонь! — с горечью произнес он. — И в Толутино огня почти не вели, нечем было, и здесь. Даже обидно: потери несем, а на бой со стороны смотрим.

— А что Мышако? К нему обращались? — Мышако являлся заместителем Исакова по тылу, в его ведении находилось и артснабжение.

— Посылал к нему командира взвода. Ничего не обещают. Нашего калибра нет и на ДОПе. Как теперь быть, даже не знаю…

— Что «не знаю», что «не знаю»! Стоять в обороне, и все! Всех в оборону! Нет мин — будете отбиваться винтовками. Или я за вас в окоп сяду?..

— Я понимаю, товарищ подполковник. У каждого на этот случай ячейка для стрельбы вырыта, люди места свои знают.

— Ладно, — смягчился Исаков. — У вас связь с батальонами есть? Где телефон?

— Да. Конечно… Пройдемте.

Исаков был зол. Все смотрят на него: нет мин, так ждут, что он скажет: «Нет, так идите, голубчики, в тыл, все равно стрелять вам нечем». А кто, спрашивается, будет оборонять рубеж?! Небось, Горелов не поинтересуется, были снаряды или нет. Умри, а сделай…

Вслед за Исаковым шагал лейтенант — его адъютант. Коновод остался возле лошадей.

Телефонист сидел в неглубокой, по пояс, норе, прикрытой плащ-палаткой, — все не так холодно коротать время. Он тут же вызвал первый батальон и протянул Исакову трубку.

— Как у тебя, Тупицин? — спросил Исаков. — Кто говорит? Исаков говорит…

Трубка пищала долго, и по мере того как подполковник слушал, выражение его лица менялось. Он хмурил брови, порывался что-то возразить, наконец не выдержал:

— Ерунду вы порете! Поняли? Какие могут быть автоматчики, откуда? Противник за Волгой, перед вами, вот и смотрите, чтобы он не переправился. А у вас в тылу им взяться неоткуда, поняли? Ваш этот командир хозвзвода просто пьяница и вдобавок — трус! Пошлите разведку и разберитесь! Вот так.

Исаков клацнул трубкой о коробку аппарата и выпрямился. С лица не сошло еще выражение упрямства и презрительности, с которой он только что выговаривал новоиспеченному комбату.

— Утверждает, что у него в тылу появились автоматчики, — сказал он, никому не глядя в глаза. — Мол, не советую ехать, опасно. Нет чтобы тут же проверить и доложить командиру полка определенно…

— Может, и в самом деле не ехать, товарищ подполковник? Может, лучше повременить или взять охрану? — робко предложил адъютант. — Пусть капитан выделит несколько человек…

— Кого я выделю, — мрачно проговорил комбат, — у орудий стоять некому.

— Ер-рун-да! — отрезал Исаков. — Никого там нет. Поехали.

Подполковник держался в седле непринужденно; так привычно сидит в кресле за столом чиновник, получивший небольшую передышку и возможность расслабить мышцы. Впереди ехал коновод, а замыкал кавалькаду адъютант.

На этот раз лейтенант держался не на полкорпуса лошади сзади, а поодаль, порой осаживая лошадь, когда она пыталась занять привычное место. Сам он был настороже, зыркал по сторонам, оглядывая каждый куст, — не кроется ли за ним гитлеровец. Он понимал, что при любых обстоятельствах, если засада будет, командира полка постараются взять живьем, а с ним церемониться едва ли станут — пристрелят, и все. Не хочет человек послушать умного совета, пусть выкручивается как сумеет, в случае чего. Свой автомат он держал не за спиной, а наготове, положив на луку седла.

Когда позиции минбатареи остались позади, дорога пошла перелесками. Исаков ехал в глубокой задумчивости. Слова Тупицина он не принимал всерьез, считал, что это очередная «утка», чтоб пустить пыль в глаза. Противник еще за Волгой. Вот разве сто десятая появилась на этой стороне, помнится, Горелов об этом предупреждал. Ах черт, как он сразу не подумал об этом…

Выстрелы — одна очередь за другой — заставили его вздрогнуть, поднять голову. Лошадь коновода впереди силилась оторвать зад от земли, упиралась передними ногами, но тут же запрокинулась набок и заскребла копытами. Коновод мешком лежал в стороне, и нога в стремени, согнутая в коленке, обнимала седло. Все это произошло столь неожиданно, что Исаков глядел вытаращенными глазами и ничего не мог понять. В чем дело? Кто стрелял? Почему коновод с лошадью валяются поперек дороги? По мере того как он осмысливал происшедшее, испуг сдавливал сердце, разливаясь по всему телу, руки, ноги цепенели, перехватило дыхание, как если бы его враз окунули в ледяную воду.

Тр-р-р! Тр-р! — хлестнула очередь сзади.

Исаков увидел, как впереди посыпались с деревьев ветки. И опять он не сразу сообразил, кто стреляет и зачем. Зато голос, прозвучавший, как клацанье затвора, откуда-то из кустов, вмиг прояснил все, отмел сомнения; обращались к нему:

— Хальт! Хенде хох, рус…

Из кустов вышел гитлеровец, держа Исакова на прицеле автомата. Он был не один, за кустами угадывались еще люди, они следили за Исаковым настороженными глазами и готовы были изрешетить его, посмей он не повиноваться.

У Исакова затрясся подбородок, рот непроизвольно раскрылся, он хотел сказать, что же вы, сукины дети, делаете, но вместо слов издал нечленораздельное «а-а-а», словно немой. Это что же такое выходит — плен, его — командира полка в плен?! Но он не хочет, не хочет! Такой позор — плен! Лучше не жить, лучше пулю в лоб! Пусть смерть, но это всего лишь мгновение — нажать на курок, и все. Зато не мучиться по лагерям, зато не станут тыкать в лицо пальцем, как на изменника.

Он слишком редко пользовался пистолетом, мирясь с ним так же, как с необходимостью носить полевую сумку или ремень на поясе. Неделями не расстегиваемая кобура затвердела, да и рука, кинутая к кобуре, не нашла ее на месте, и пальцы, нахолодавшие и бесчувственные, неумело заскребли по крышке. Гитлеровец — опытный вояка; разведчик, привыкший выкручивать руки пленным, внимательно следил за ним, за каждым его движением; он мгновенно взмахнул автоматом и огрел Исакова рукояткой по локтю: рука сразу повисла плетью.

— Хенде хох! — снова угрожающе пролаял гитлеровец.

Исаков неловко поднял левую руку, правая не повиновалась, охваченная острой болью. Лицо искривилось от страдания, он выглядел жалко в перекосившейся шинели с подбитыми ватой широкими плечами, вовсе не рассчитанной на такого рода движения. Помнится, он получил отрез тонкого сукна с синеватым отливом незадолго перед праздником Красной Армии, и жена приняла все хлопоты по пошиву шинели. Исакову только и заботы было, что позволить портному снять мерку да примерить, когда тот приметал рукава, — не жмет ли под мышками. Под плечи портной подвел вату, отчего сам Исаков удивился: неужели он такой стройный и с такими широкими плечами? Хотел заставить, чтоб ваты убавили, но жена запротестовала: сейчас так принято, так модно! Шинель вышла теплой, но движения всегда стесняла. Но ведь командир полка не боец, ему не отрабатывать штыковые приемы! И он мирился.

Гитлеровец, не опуская автомата, толкнул ногой коновода. Мертвое тело послушно и безвольно качнулось, нога выскользнула из стремени. Лошадь еще билась, хрипела, а коновод готов, Исаков это понял. Он настороженно следил за каждым движением гитлеровца. В кустах что-то властно сказали, оттуда вышел второй гитлеровец, наставил автомат в ухо лошади. Выстрелы прозвучали глухо, как в мешке. Лошадь еще раз дернулась и затихла. Гитлеровцы, теперь оба, подошли к Исакову.

— Слезай, приехали! — произнес первый по-немецки мрачным угрожающим тоном. Видя, что Исаков его не понимает или не очень спешит повиноваться, махнул рукой, приказывая ему слезть. — Шнель! — прикрикнул он.

Исаков, оглядываясь, не закатят ли ему в спину очередь, когда он опустит руку, кулем сполз с седла. Ноги отказывались его держать, губы дергались. Он думал, что его сейчас, вот тут же у дороги расстреляют, ведь он командир полка, причем головного в дивизии, причинившего им, гитлеровцам, такие потери. Конечно же, по логике, они его расстреляют.

Второй гитлеровец быстро, будто всю жизнь занимался карманными кражами, прямо с артистической ловкостью выхватил у него из кобуры пистолет — новенький «ТТ»; Исаков проносил его около года, но так и не опробовал — все недосуг. Гитлеровец был молодой, с розовыми оттопыренными ушами, белобрысый, справный, холеный. Он заинтересовался оружием, повертел его в руках, даже принюхался к смазке; потом резко передернул его: патрон, находившийся в стволе, отлетел далеко в сторону, а второй из обоймы вошел на его место. Нажал на спуск, бухнул выстрел. Пуля вскинула комок мерзлой земли у ног лошади, и та отпрянула испуганно в сторону.

Гитлеровец рассмеялся довольный и расстрелял всю обойму, целясь в ствол дерева. И опять из кустов офицер или унтер, Исаков не мог рассмотреть кто, сказал что-то повелительное, должно быть относящееся к молодому гитлеровцу, потому что тот откликнулся короткой фразой. Должно быть, ему сказали — брось, мол, волыниться, игрушки не видел? — так понял это Исаков, и гитлеровец ответил, что все, кончаю!

Он действительно размахнулся со всего плеча и забросил пистолет в кусты.

Исакова подтолкнули в спину — вперед! Он оглянулся — правильно ли понял, ему кивнули, шагай, мол, в лес. Он послушно сдвинулся с места, и опять ему показалось, что его ведут лишь затем, чтобы пристрелить, и от этой мысли ноги опять стали ватными. Наверное, гитлеровец, что так свирепо смотрел на него вначале, понял это его состояние и решил подбодрить:

— Не бойся, рус. Официрен гут! Плен — гут! — ткнул пальцем в широкие шевроны на рукаве, спросил: — Дас ист регимент?

— Да, да, я командир полка, — ответил Исаков и указал на шпалы в петлицах. Таиться, что-то скрывать бесполезно!

— О-о, понимайт! — осклабился гитлеровец. — Все есть карашо! — и покровительственно похлопал Исакова по плечу.

Исаков понял, что его не собираются сразу расстреливать, и на душе полегчало. Лишь бы довели до какого-нибудь штаба, а там разберутся. Прежде чем навсегда скрыться в лесу, он оглянулся. Его лошадь, как была под седлом, мирно пощипывала траву на обочине, перебирая губами осеннюю ветошь, а лошадь адъютанта стояла чуть поодаль с окровавленной ногой, но самого лейтенанта близ нее не оказалось, и подполковник понял, что вторая очередь предназначалась адъютанту, но по счастливой случайности задела только лошадь, а сам он улизнул.

А вот у него впереди плен. «Что ж, во всех войнах бывают пленные, — смиряясь с новым для него положением, подумал Исаков. — Значит, надо набраться терпения, приспособиться, чтобы выжить».

Одно плохо, что нельзя об этом сообщить семье. Пришлют повестку, что пропал без вести, будут печалиться, переживать.

* * *

Напрасно ждали Исакова в Гильнево. Звонили во все подразделения, куда только можно, но никто не мог ответить, что с ним, где он, почему до сих пор не объявился.

Отключались от связи батальоны, так как гитлеровцы, появившиеся в их тылу, по сути, свертывали жидкую, непрочную, наспех едва прикрытую с пятого на десятое людьми оборону, вытянутую в ниточку. Батальоны отходили не к Гильнево, не к штабу полка, а дорогами — на запад, и, не имея с ними связи.

Лузгин не в состоянии был как-то повлиять на обстановку. К тому же, зная нетерпимость Исакова ко всякому проявлению самостоятельности, он и не пытался вмешиваться в события. Тут хотя бы уследить, быть в курсе, если спросят.

С надеждой поглядывал он на Матвеева, но тот воротил глаза в сторону, непримиримо вздергивал острые плечи. Он не собирался выручать Исакова из беды: достаточно тот ему поднасолил! Хочет тонуть — пусть тонет! На целый день оставить полк без руководства, где-то шляться, когда все висит на волоске! Он был уверен, что такое не сойдет подполковнику с рук. Горелов не из таких, кто прощает разболтанность.

Сумерки окутывали землю, в доме уже зажгли свечи, когда в Гильнево, не прикрытое ни единым постом, вошли гитлеровцы. Они вошли на восточную окраину деревни, полоснули вдоль длинной улицы из автоматов трассирующими. В западном конце деревни сразу поднялся шум, громыхание повозок. Гитлеровцы поддали жару, светящиеся трассы очередей расчертили воздух в разных направлениях.

Крутов сидел у порога, выжидая, когда у Морозова выкроится свободная минутка. Резко распахнулась дверь, вбежал боец, с порога крикнул: «Немцы!» Этот возглас, как взрыв гранаты, всех подбросил на ноги. Как? Откуда?

Но рассуждать было некогда, наиболее проворные уже выскакивали за дверь. Телефонисты торопливо обрывали провода с клемм, хватали аппараты, винтовки — и за порог.

Из деревни бежали скопом, толпой. Впереди громыхала кухня комендантского взвода, высвечивая дорогу угольками; обгоняя ее, настегивали нещадно лошадей ездовые повозок, порожних и груженных имуществом штаба полка и роты связи. Все торопились под защиту близкого леса.

Пули выхлестывали воздух над головами бегущих, рванулись в стороне две-три мины из ротного миномета.

Крутов бежал не слишком торопко, чувствовал в запасе силы, чтобы наддать в случае необходимости. Придерживая одной рукой винтовку, чтоб не колотила по боку, он в другой нес котелок с картошкой, все еще не теряя надежды покормить своего ПНШ. Он и приотстал потому, что не чувствовал панического страха, как другие, ему и в голову как-то не приходило, что это всерьез, что его могут убить или ранить. Котелок в руке здорово мешал ему, но он не мог выбросить картошку и оставить Морозова голодном. Это было бы не по-товарищески.

И тут он увидел приотставшего от остальных Матвеева. Он узнал его по командирской сумке, болтавшейся на боку и всегда пухлой от разных бумаг. Комиссар шел тяжело и запаленно, шумно дышал. В сумерках его лицо показалось Крутову черным как уголь. Матвеев остановился, оглянулся, рукавом отер лоб. Сзади почти не оставалось своих, и Крутов решил, что пойдет с ним рядом.

Мимо проносилась повозка. Ездовой подзадержался чего-то и теперь старался нагнать своих.

— Стой! Стой — стрелять буду! — закричал Крутов, бросаясь наперерез, и вскинул винтовку одной рукой: проклятый котелок здорово мешал!

Ездовой придержал лошадь, перестал крутить вожжой.

— Какого черта! Уходи, стопчу…

— Я тебе стопчу! Не видишь, человека надо взять. Товарищ комиссар, сюда!

Он помог Матвееву перелезть через борт, усадил на какие-то мешки, и повозка на рысях покатила дальше. Крутов припустил вровень с ней.

«Позор! Ух, какой позор!» — повторял про себя Матвеев. Никогда еще не бывало у него в жизни такого, чтоб бежали скопом, не видя врага в лицо. Как он мог настолько поддаться чувству неприязни к Исакову, настолько, что даже не подумал взять полк в руки сразу, как только тот уехал?! Надо было взять управление, организовать оборону, так не так руководить людьми, а не ждать. Это надлежало сделать сразу, и ни в какой подмене командира его бы не упрекнули. По уставу первым, кому надлежит принимать командование, должен быть начальник штаба, но ведь Лузгин еще не вошел в курс дела, дня не прошло, как принял штаб. Вот и досиделись, дождались, глядели друг на друга, пока не пришлось бежать…

Матвеев отдышался, скосил глаза на бойца, бежавшего легко и пружинисто рядом с повозкой. Тот поймал его взгляд, осклабился:

— Порядок! Сейчас прибежим, лес вот он.

Матвеев не ответил. «Еще и улыбается. Что ж, он вправе улыбаться, — все еще терзаясь, думал он. — Бойцом надо командовать, и он будет стоять хоть насмерть. А если им не командуют, он вправе бежать. Мы забыли про это. Это только моя вина, моя…»

На опушке леса остановились. Пули не чиркали больше во мгле, деревня, покинутая столь поспешно, молчала. Матвеев слез с повозки.

— Всем в оборону! Всем в оборону! — визгливо кричал Лузгин. Вокруг него толпились командиры и связисты.

Матвеев подошел, и Лузгин, увидев его, обрадовался.

— Вроде никто не пострадал, — сказал он. — Думаю, что прежде всего нам надо установить связь со штадивом и информировать Горелова об обстановке.

— Правильно, — кивнул Матвеев. — До появления командира полка прошу выполнять мои распоряжения. Ясно? Приказываю всем окопаться. Начальник штаба укажет места подразделениям. А вы — начальник связи, организуйте налаживание связи с батальонами. Это недопустимо, что они отключились. Командир взвода конной разведки здесь?

— Я! — откликнулся лейтенант Косулин.

— Приказываю возглавить группу разведчиков и немедленно выйти на поиски командира полка. В первую очередь осмотреть дорогу к первому батальону…

Морозов расставлял в оборону бойцов комендантского взвода. Крутов тронул его за плечо:

— Товарищ старший лейтенант, картошка совсем остыла.

— Да ты что? Таскаешь ее за собой? Выбрось ее к чертовой матери. Разве сейчас до ужина! Или ты чокнулся, не понимаешь?

— Понимаю. Но и без еды на войне нельзя…

Морозов уловил в голосе обиду, смягчился:

— Ладно. Извини меня. Вот сейчас расставим людей в оборону — и мы поужинаем.

Лузгин получил возможность переговорить со штадивом. Произошло это неожиданно. Неподалеку проходила линия связи — шестовка, и связисты подключились к ней. Оказалось — дивизионная линия. С Лузгиным начал говорить начальник штаба, но тут же передал трубку Горелову. Генерал выслушал сбивчивый доклад о том, что батальоны оставили рубеж, что штаб находился в Гильнево, но сейчас оно занято противником, что Исакова до сих пор нет…

— Погоди, — прервал Горелов. — Где комиссар? Передай ему трубку.

— Матвеев слушает!

— Какие меры приняты к розыску Исакова? Давно он уехал?

— Часов в двенадцать дня. Запрашивали все подразделения, никто не знает, где он. Сейчас формируем группу разведчиков на поиски.

— Вот что, — после раздумья объявил Горелов. — Пошлите не одну, а несколько групп разведчиков и просто надежных людей. Пусть осмотрят все места, где он может быть. Сейчас ночь, им на руку. До тех пор, пока не объявится Исаков, командование полком возлагаю на вас…

— Да я уже фактически его принял. Правда, надо было раньше, но кто думал, что так получится…

— Ладно, не переживай, а действуй, — сказал Горелов. — Немедленно, не теряя времени, выходите на рубеж, который приказано было подготовить. Ваши батальоны уже здесь, принимайте их под свою руку, и к утру чтоб оборона была. Вам все ясно?

— Все попятно, товарищ генерал!

— Проинструктируйте командиров групп разведки, чтобы они знали, где вас искать…

Матвеев передал трубку телефонисту, распрямился и, оглядев окружавших его командиров, сказал:

— Мне приказано принять полк. Прошу выполнять мои распоряжения…

 

Глава пятнадцатая

Полк уже неделю стоял в обороне. Выпал небольшой снег, речку Шостку заковало ледком, и ночами разведчики ходили на другую сторону в тыл противника. Искали Исакова. Постреливали пулеметы, высветляли белое покрывало земли ракеты. Вражеский берег был ниже, лесистый, и гитлеровцы не держали на нем сплошной обороны. Они стояли по деревням, а у речки находились только посты для наблюдения, их боевые охранения, заставы.

О судьбе Исакова стало известно после того как в штадив пришел ночью его адъютант. Он и рассказал, что подполковника взяли в плен, что его предупреждали, в том числе и он — адъютант, чтоб не ехал…

Лейтенанта выслушали. Комиссар дивизии переглянулся с Гореловым и сказал:

— Мы вам верим. Однако учтите, всем об этом знать незачем. Не на пользу дела. Поэтому давайте договоримся, чтоб больше ни одной душе ни слова…

Лейтенанта не стали корить, что он проблуждал до ночи, вместо того чтобы принять меры к выручке командира. Поздно об этом говорить.

— Струсил, сбежал, — сказал комиссар, когда дверь за лейтенантом закрылась. — Надо сказать Матвееву, чтобы поставил его на стрелковый взвод. Пусть проявит себя, тогда посмотрим:

— Не возражаю, — ответил Горелов. — Ты помнишь, что нам рассказывал Селиванов? Мне кажется, что Исаков капитулировал перед врагом много раньше, а мы этого не заметили. Этот его шаг — естественный конец пути… Надо попытаться разведать, где он, может, удастся выручить. А вообще — не у каждого достанет силы воли с достоинством выйти из положения, оказавшись под дулом автомата. И адъютанта винить особо не приходится — Исакова погубила самонадеянность…

Он в задумчивости минут пять мерил шагами горницу, потом сказал:

— Плохо, что мы потеряли много людей. Борьба лишь разгорается, народ только сейчас осознал в полной мере, что за враг перед нами.

— Мы воевали, сделали все, что в наших силах.

— Сделали. А так ли сделали, как это требовалось? Ты задумывался над этим, Дмитрий Иванович? С гитлеровцами нельзя воевать вполсилы, вполумения. Я знаю немцев еще по первой мировой войне…

* * *

С того дня, как пропал без вести Исаков, Матвеев продолжал исполнять обязанности командира полка, недоумевая, сколько его могут держать на этой должности. Он несколько раз порывался говорить с Гореловым, но тот осаживал его спокойным: «Мы знаем, помним. Потерпите».

Наконец, уже накануне праздника Октября, Горелов сам позвонил Матвееву. Тот как раз сел за конспект речи, которую он намеревался произнести перед активом полка по случаю праздника, приказал, чтобы его не тревожили, и вдруг звонок.

— Матвеев слушает. В чем дело? — недовольно спросил он.

— Как обстановка?

— Нормально, товарищ генерал! — Матвеев узнал его по голосу и сразу сменил тон: комдив зря звонить не станет. — Противник активности не проявляет…

— Ты особо на это не полагайся. Не проявляет у нас, потому что все силы бросил на Москву, — ворчливо заметил Горелов. — Распорядись, чтоб на время праздников организовали как следует охранение, предупредительную разведку, командирское наблюдение на твоих «глазах» — (так именовали фронтовым клером наблюдательные пункты). — Смотреть и смотреть надо.

— Все будет сделано!

— Ладно, я не затем тебя вызывал. Сейчас к тебе выйдут товарищи, так организуй встречу, кормежку, баню, все там прочее. Всех, кого можно, — собери, представь новых товарищей, расскажи о традициях полка. Постарайся, чтоб люди себя дома почувствовали, что их с душой принимают, понял? Между прочим, среди них и твой новый «хозяин». Введешь его в курс дела, пусть пока осматривается. Учти, на время праздника за оборону ответственный ты. Как бы там обстановка ни сложилась, за полк спрошу с тебя.

Матвееву хотелось спросить, кто пришел на полк, из своих, дивизионных, или, может, прислали какого-нибудь выпускника академии? Сейчас, в связи с войной, курс обучения сократили, многих выпускают досрочно. Тогда бы знал, как держать себя с новым «хозяином». Но по телефону говорить об этом не стоило. Все же он поинтересовался, много ли будет пополнения? Конечно, опять же не прямо спросил:

— Закладывать полный котел или больше?

— Ишь, размахнулся! Столько мы всего не имеем. Тебе если отдадим, а другим что? Четверти котла хватит. За глаза, — сказал Горелов. — Сейчас все забирает Москва, там решается судьба Родины, а для нас лишь то, что сумели сами «подремонтировать». Придут — увидишь…

Больше Матвеев не мог думать о своей речи перед активом, теперь его заботило, как у него наладятся отношения с командиром полка, сработается ли. Нельзя допустить, чтобы повторилась история их взаимоотношений с Исаковым. Разлад между командиром и комиссаром снижает боеспособность полка.

Ждали пополнение к обеду, и Матвеев распорядился, чтобы в одной кухне заложили борщ, в другой картофель с мясом — такая возможность пошиковать была, снабженцы успели закупить у населения и в колхозах овощей и живности. Ну, и чай, само собой. Бойцы комендантского взвода топили деревенские баньки. Хоть и по-черному, а будет где помыться с дороги.

Матвеев пошел по деревне проверить, как выполняются его приказания, заодно хотел увидеть, прибрано ли здание школы — самый большой дом деревни, где он намеревался собрать и свой командный состав и пополнение для знакомства.

Бани топились, это было видно с дороги по дымкам, подымавшимся над этими крохотными сооружениями. В деревне не было общей бани, каждый житель держал свою, маленькую, располагавшуюся, как правило, на отшибе, в конце усадьбы.

Возвращаясь с обхода, Матвеев еще издали, по скоплению людей перед штабом, догадался, что пополнение прибыло. Он быстро прошел к своему дому, взбежал на крыльцо, досадуя, что маленько не рассчитал с обходом и вместо того чтобы встретить командира полка, заставил его ждать.

Писарь-красноармеец поднялся навстречу (Матвеев имел право держать лейтенанта на должности адъютанта, но поскольку командовал полком временно, знал об этом, то и не хотел никого брать. Придет хозяин, пусть и выбирает, кого захочет).

— Товарищ батальонный комиссар, у вас подполковник…

— Знаю… — Если бы Матвеев не так торопился, он бы обратил внимание на странное выражение лица своего писаря, что-то хотевшего еще добавить и не решавшегося, на его приглушенный голос. Но он и так задержался, заставляет себя ждать, и новый человек может обидеться. Взмахом откинув одеяло, завешивавшее дверной проем в горницу, он шагнул туда.

— Извините, что заставил вас ждать. Решил лично проверить, как там с ба…

Среднего роста коренастый подполковник, стоявший в его кабинете у окна и смотревший на улицу, обернулся на голос, и Матвеев, как шел к нему с протянутой рукой, так и застыл на месте, не досказав фразы. Перед ним стоял Сидорчук, тот самый, что был взят летом прошлого года.

Правда, позднее Матвеев слышал, что его должны были якобы освободить, но не придал этим разговорам значения. А теперь, выходит, он не только должен передать ему полк, но и работать с ним. Нет, это положительно невозможно…

— Я вижу, что вы несколько удивлены, но что поделаешь, я не мог иначе, — первым заговорил Сидорчук. — Мне вернули отнятые права честного человека, вернули звание, должность, принадлежность к нашей Коммунистической партии. Оставалось вернуть себе доброе имя среди тех, с кем работал, жил…

— Да-да, я рад… — сказал Матвеев первое, что пришло на ум, но Сидорчук жестом призвал его не перебивать.

— Без этого я не мыслил дальнейшего существования. Вы не можете себе представить, как это тяжело — ходить, дышать и думать, что есть еще люди, которые продолжают считать тебя врагом. От одной этой мысли можно сойти с ума…

Только сейчас Матвеева осенило: вот почему Горелов напомнил ему о гостеприимстве, о радушии, с которым следовало принять пополнение! Он имел в виду и встречу Сидорчука. Поэтому и предупредил заранее. Возможно, что даже заинтересован в их прежних деловых отношениях. А что? Разве Горелов не сидел на парткомиссии, когда речь шла об исключении из партии Сидорчука, разве не голосовал вместе со всеми? Разве в том, что его взяли, есть хоть капля его, Матвеева, вины? Может, другие выступали в защиту Сидорчука, а он промолчал один и не поддержал? Промолчали все, потому что не принято было лезть в дела следствия, спрашивать, как да что. Зайнего заявлял не от себя, он тоже доверенное лицо партии. Так почему он должен считать себя виноватым, почему им нельзя снова вместе работать?

— Мне нелегко было попасть в свой прежний полк, — продолжал Сидорчук, — люди не понимали, почему я стремлюсь именно сюда, ведь по логике вещей я должен был делать обратное — ехать подальше оттуда, где меня обидели. Иные рассматривали мое желание как каприз, прихоть, неуместные в столь суровое время. Если они и правы в чем-то, так лишь отчасти. В любое время честь для человека дороже всего. Так я понимал этот вопрос, и я своего добился.

Сидорчук на мгновение умолк, чтоб собраться с мыслями. Ему нелегко было вести разговор с Матвеевым, хотя он давно к нему готовился, и, как знать, может, именно потребность доказать правоту человеку, который, вопреки закону дружбы, усомнился в нем, заставляла его в течение долгих месяцев искать свою дивизию, свой полк. Он волновался, поэтому до сих пор держал руки за спиной, чтобы не выдать невольной дрожи в пальцах, пробегавшей волнами. Куда проще было явиться в незнакомую часть, где никому нет дела до его прежней жизни. Но это был бы легкий путь, а Сидорчук не привык к легкой жизни. Пусть уж он еще раз перемучится, но зато в последний раз.

Матвеев рывком повернулся, откинул одеяло, завешивавшее прихожую, где помещался его писарь.

— Побудьте в штабе, пока я вас не позову, — приказал он ему и проследил, чтобы тот не мешкал. Когда дверь за ним закрылась, он прошагал к своему столу, крепко сцепил пальцы худых рук с набрякшими, резко обозначившимися венами. Жестом пригласил сесть Сидорчука. — Я должен с вами объясниться…

— Не надо, Вася…

Эти слова больно резанули Матвеева по сердцу, столь больно, что он закрыл глаза рукой. Так, по именам, они называли себя в молодости, когда были дружны, когда ничто не омрачало их жизни. Или, в минуту особого расположения, — Васыль. Но зачем это сейчас, если даже два года назад, когда их еще ничто не разделяло, — будь она проклята, эта минута слабости, когда он вслед за другими поднял руку, вместо того чтобы протестовать, сказать «нет», — Сидорчук не позволял себе называть его иначе, чем по имени-отчеству или просто «комиссар».

— Не надо, Вася, — повторил Сидорчук. — Я все знаю, и у меня было достаточно времени, чтобы разобраться во всем не спеша. Меня обвиняли в работе на японскую разведку, но следствием эти обвинения сняты. В свое время мы о многом с тобой говорили, пытались предугадать будущие события. Это в порядке вещей: жизнь требует всегда, чтобы мы смотрели немного дальше. Ты, конечно, помнишь о наших спорах.

— Но ведь ты пострадал. Значит…

— Ничего это не значит, — резко оборвал его Сидорчук, и в голосе его прозвучали так хорошо знакомые Матвееву непреклонные нотки. — Разве пострадал только я, а ты не страдал вчера, позавчера, месяц назад? Жизнь всегда чему-нибудь учит, и пусть этот урок пойдет нам обоим на пользу.

Резким движением он отнял руку с глаз Матвеева:

— Глянь мне в глаза прямо. Разве мы перестали быть друзьями, сообщниками в деле партии? Так зачем понапрасну изводить себя?..

Сидорчук устало опустился на стул.

— Знаешь, давай побережем нервы, они еще нам пригодятся. Неужели ты меня так плохо знаешь, что можешь допустить мысль, будто я только затем и явился, затем и добирался до своего полка, чтоб сводить с кем-то счеты или доказывать свою правоту! Есть дела поважнее, надо думать о том, как спасать Родину.

— Без доверия не может быть и речи о хорошей совместной работе, — сказал Матвеев. — Иначе лучше разойтись сразу, чем наживать конфликт. Я еще не очухался после Исакова…

— Думаю, мы достаточно знаем друг друга, и у нас хватит ума не копаться в прошлом, — ответил Сидорчук. — Я требую одного: правды, прямоты во всем, в большом и малом. Вот и решай сам, способен ты на это или нет!

Матвеев молчал, и Сидорчук опять сказал:

— Что ж ты не спросишь, какая погода в Аяре, как там живут? Или тебе неинтересно, как живет твоя Варя?

— Интересно, но это сейчас не главное.

— Что ж, ты прав, всему свое время. Ты знаешь, пока тебя не было, я стоял у окна, все смотрел, не покажется ли кто из старых служивых, и так никого и не увидел.

— Мало осталось старослужащих, — ответил Матвеев. — Полк прошел через большие бои.

— Горелов мне говорил…

— Говорил — это мало. Вот увидишь сам, тогда поймешь. Скажи, что ты намерен сейчас делать?

— Прежде всего хочу увидеть полк. Можешь ты мне дать бойца или командира, который провел бы меня по всей обороне так, чтоб я случайно не забрел к немцам в лапы?

— Найдем. Но сначала надо помыться, пообедать.

— Вот это как раз и успеется. Я слышал, что ты должен выступить перед пополнением, вот и давай, а то мы и так засиделись.

Матвеев крутнул ручку телефона:

— Штаб. Лузгина. Товарищ Лузгин? Найдите человека, которой мог бы провести нового командира полка по всей обороне. Рядовой? А он знает? А, это тот! Можно. Пришлите его ко мне и заодно моего писаря. Жду.

Через несколько минут дверь в избе хлопнула, кто-то вошел, спросил зычно:

— Можно?

— Да. Заходи! — пригласил Матвеев.

В кабинет вошел высокого роста боец, опрятно одетый, подтянутый. Глянув на петлицы незнакомого подполковника, он обратился к Матвееву:

— Товарищ батальонный комиссар, по приказанию начальника штаба прибыл в ваше распоряжение. Рядовой Крутов.

— Вот что, Крутов, поведешь этого подполковника куда он скажет. Понял?

— Все понятно. — Крутов достал из сумки свернутый лист карты с нанесенной за полк обстановкой. — С возвращением вас, товарищ подполковник!

Сидорчук вскинул на него удивленный взгляд:

— А ты откуда меня знаешь?

— Вы у нас выступали на снайперских сборах. Помните, еще ползать нас по-пластунски учили? А потом вас взяли… Только мы не верили, что вы враг…

— Кто это — мы?

— Ну, мы, бойцы. Если б вы были враг, зачем бы вам надо было учить нас? Наоборот… Так куда прикажете вас вести?

— Да, логика, — покачал головой польщенный Сидорчук. Всмотревшись в карту, сказал: — Думаю, что удобней всего начать с правого фланга. Здесь ближе, к тому же дорога. Пройдем?

— Пройти можно, только… — Крутов замялся, но подполковник требовательно смотрел ему в глаза. — Если прижмет и придется выбираться ползком, прошу не обижаться. Место тут открытое, бывает, что обстреливают дорогу.

— Ну, это ничего, это не страшно, — сказал Сидорчук. Ему было приятно, что его узнал вот этот простой боец, который сумел схватить самую суть всей его, Сидорчука, деятельности: «А зачем бы вам надо было учить нас? Наоборот…» Этой короткой фразой сказано все. Радостное волнение перед первым выходом на передний край охватило его. Как долго он ждал этого момента, сколько раз пытался мысленно представить, как это произойдет, рисовал в своем воображении самые невероятные картины, а выходит все проще, но куда значительнее для него именно из-за этой простоты и душевности. Теплая волна подкатила к сердцу. Боясь, что не сдержится, покажется сентиментальным с этими переживаниями, он рывком натянул на плечи шинель, нахлобучил на глаза шапку, сказал глухо, обращаясь к Матвееву:

— Так я не прощаюсь. Часам к одиннадцати вечера вернусь, тогда и поговорим о деле! — И кивком пригласил Крутова следовать за собой.

 

Глава шестнадцатая

Удивительной чистотой и покоем веяло от земли, накрытой белой пеленой снегов. Каждый кустик, каждая былинка, не приникшая к земле, были одеты в снеговую шубку. Ветки казались ручонками в белых варежках. Чисто и бело, и, может, поэтому дышится глубоко, вкусно, как бывает вкусна ключевая водица. Только вдали чернеют леса: те, что поближе, кажутся выше, словно островки, а дальние сливаются в темную однообразную полоску. Деревни заметны по белым пятнам крыш и по дымкам из труб, подымающимся свечками в сизое небо.

Сидорчук давно уже не бывал вот так наедине с белым безмолвием, радовался ему, чувствуя, как постепенно гаснет напряжение, охватившее его при разговоре с Матвеевым. Ничего, теперь он призадумается, поймет, что одна лишь исполнительность еще не украшает человека. Жизнь такова, что нельзя сказать, это меня касается, а это, мол, нет. Всему надо уметь дать оценку и, если чувствуешь, что делается не так, отстаивать правоту. На то ты и человек. Впрочем, к черту, хватит! Надо смотреть вперед, а не жить вчерашним…

Идти по укатанной санями дороге — одно удовольствие. Снежок приятно поскрипывает под сапогами. Ведущий останавливается, поджидает.

— Куда пойдем, в штаб батальона или сначала на передний край? Если в штаб, так нам в лесок, налево.

Сидорчук раздумывал недолго: о чем говорить в штабе? Знакомиться? Но это успеется. Лучше сначала посмотреть, что за оборона, а уж потом говорить о деле, сразу. Комбата можно будет вызвать прямо в роту, если потребуется.

Передний край. На жидких колышках подвешен провод — линия связи с ротой. Наезженная дорога свернула в лес, и теперь под ногами лишь пешеходная тропка. В старой покосившейся рубленой пуне, словно бы осевшей под тяжестью крыши, из-под стрехи пробивался дымок. За пуней, в которой раньше сушили хлеба, виднелись снежные окопчики.

Бойцы и командир роты сидели и лежали возле небольшого костерка, разложенного в яме, чтобы не загорелась солома, прямо снопами настланная на земле. На соломе спали ночами, зарывались в нее, чтоб было теплее, но, видно, она мало спасала от холодов, потому что руки, лица у всех были черные, знать, больше приходилось отсиживаться ночами у костра, чем спать.

— Так и живете? — спросил Сидорчук командира роты.

— Так, — ответил тот. — Ночью выставляем посты, дежурим у пулемета.

Сидорчук прошелся вдоль окопов, насыпанных из снега, едва прикрывавших бойцов по пояс. Хорошее настроение, с которым шел, гасло, он помрачнел, покусывал губы, но молчал, не выговаривал командиру, хотя был страшно недоволен. И это называется оборона! Сидят у костра, а при первом же артиллерийском или минометном налете брызнут в стороны, кто куда! Разве снежный окопчик защита?

— Сколько у вас лопат? — спросил он.

— Малые шанцевые почти у каждого.

— Что малые! — оборвал лейтенанта Сидорчук. — Много вы малыми сейчас нароете! Вас учили в школе обороне? Что полагается делать ротному, если он поставлен в оборону?

— Полагается строить окопы, заграждения, минировать. Много чего полагается, товарищ подполковник, — раздражаясь в свою очередь, ответил лейтенант. — Земля промерзла, нужны большие лопаты, ломы, а где я их возьму?

— На сколько промерзла?

— Может, на штык или больше…

— Такие вещи надо знать точно, — смягчаясь, сказал Сидорчук. — Будем считать так: обороны пока нет!

— Дело ваше, — пожал плечами лейтенант. Он не знал, как держать себя с этим незнакомым подполковником. Крутова он видел не раз, работает в штабе, чужого не приведет. Проверять легко, а вот посади сюда любого, другое запоет…

«Нет, не так надо строить оборону», — размышлял Сидорчук. Пришла на память война, конец которой он прихватил еще будучи молодым человеком. Разве такие были окопы! Идешь по траншее, и только небо над головой. Чтобы выглянуть из окопа, надо было встать на ящик или на специальную ступеньку. По ступенькам выбирались, когда поднимались в атаку. А блиндажи, проволока? При самых сильных обстрелах сидели, ведь не каждый снаряд попадает именно в окоп.

Тут же все на честном слове. Пока враг не лезет — оборона, а вздумает полезть — и бойцу зацепиться не за что. Разве в снегу усидишь, если начнет садить из орудий? Так кого обманываем, себя, что ли? Кому это нужно? Придется всерьез браться за оборону, строить блиндажи, рыть окопы, минировать.

Между ротами разрывы на полкилометра и больше. Чистое поле, и все. Только зайцы наследили да лисы, а человечьего следа нет. Правда, видно всю местность хорошо, как собственную ладонь. Так что зримая связь есть, друг друга видят. С увала видна и речка, за которой укрывается враг.

Чтоб сократить расстояние, шли по снежной целине, от роты к роте, напрямик. Сидорчук сначала нет-нет да посматривал в сторону противника. Хоть и далеко, метров восемьсот, а все на виду. Вдруг придет какому фрицу блажь поупражняться в стрельбе? Потом успокоился: враг упоен победами…

Впереди показалась деревня Новинки. Так назвал ее Крутов, и Сидорчук кивнул: мол, хорошо, принято к сведению.

— Кто там у нас?

— Второй батальон, полковая батарея минометов, санрота.

К деревне близко примыкал лесок. Когда шли опушкой, Сидорчук обратил внимание на странные бугорки. Копнул один ногой, а под снегом убитый: наш, в серой шинели.

— Это еще в октябре, — пояснил Крутов. — В Новинках какая-то часть стояла, не нашей дивизии. И вдруг танки, штук двадцать. Наших врасплох застали, по улице до сих пор лошади битые прямо в упряжках валяются, рядом с передками. Тут в лесу, если поискать, еще убитые есть. Бежали кто куда, потому что не ждали нападения. Средь бела дня…

— Вот и плохо, на войне всегда надо ждать нападения, — сказал Сидорчук. — А трупы надо захоронить. Хоть и не нашей дивизии, да все равно, советские люди, свои. Ты мне напомни потом, когда вернемся.

Деревня вытянулась по увалу вдоль речки. Тем, кто здесь обороняется, легче, живут в домах, в тепле, да и на случай боя можно укрыться за постройками. Это не в поле…

Возле крайнего сарая работали бойцы, что-то копали, потому что над снегом взметывались лопаты и летели комья земли. «Окопы роют, — догадался Сидорчук. — Смотри-ка, на полный профиль гонят».

— А ну, подойдем, — сказал он Крутову.

Боец, копавший землю, увидел их, когда они стали рядом.

— Где командир? — спросил Сидорчук.

— Эвон, в сарае! — И завопил, что было духу: — Товарищ командир, к выходу!

Из сарая выскочил размашисто боец без шинели с ремнем через плечо и, увидев подполковника, вытянулся:

— Товарищ подполковник, пулеметное отделение четвертой роты занято на оборонительных работах. Докладывает боец Лихачев. Извините, что не по форме одет, работал…

— Здравствуйте, товарищ Лихачев, — протянул ему руку Сидорчук. — Кто же это вас надоумил рыть окопы?

— Здравия желаю! Положено, вот и делаем.

— Молодцы. Где инструмент брали?

— Тут же деревня, в любом дворе лопаты есть. Вот и собрали. Мерзлая корочка на четверть, долбанул ее раза два — и готово, а дальше хоть до центра земли рой — талый грунт.

— А другие тоже роют окопы или только вы?

— И другие роют. А я решил сделать сплошной окоп, чтоб в бою от ячейки до ячейки на пузе не ползать. Да и обороняться веселей, когда вместе. С фрицем надо воевать всерьез, иначе сам битый будешь. Мы в сарае дзот устроили в три наката…

Лихачев повел за собой подполковника. Улучив минуту, Крутов пожал ему руку.

— Кого это ты привел? — шепнул Лихачев. — Что-то лицо знакомое, а не припомню.

— Это же наш старый командир полка, Сидорчук!

Лихачев присвистнул.

Сидорчуку понравилась оборона пулеметного отделения. Надо, чтоб так было во всем полку. Хочешь остановить врага, зарывайся поглубже в землю. Пехота этим и сильна.

Он так и сказал бойцам, когда Лихачев выстроил их по его приказанию.

— Я ваш новый командир полка…

— Почему новый — старый! — раздалась реплика. Это Сумароков не утерпел, высказался. — Мы вас знаем…

— Не все меня знают, — поправил его Сидорчук. — Я тут вижу среди вас людей постарше, они пришли, когда меня уже не было. Так вот, от лица службы объявляю вам всем благодарность…

Он рассказал им, как должно вести себя в обороне, что делать, когда противник обрушивает на них огонь артиллерии. При этом он ссылался на свое участие в первой мировой войне, ведь тогда тоже было достаточно артиллерии и пулеметов, на бои с японцами у Халхин-Гола.

И еще он сказал, что Сибирь работает на свою Красную Армию и скоро будет всего достаточно: и оружия и боеприпасов.

Прощаясь, Сидорчук сообщил, что на днях пулеметов подошлют из дивизии и тогда Лихачеву придется принять взвод.

— Справитесь? — спросил он. — Себе подмену найдете?

— Постараюсь, товарищ подполковник, — просто ответил польщенный Лихачев. — У меня любой из бойцов хоть сейчас готов командовать отделением. Машинку знают назубок.

В деревне еще повсюду видны следы недавнего налета танков противника. Валяются под снегом конские трупы в артиллерийских упряжках, зарядные ящики, разбитые повозки. В окнах домов почти нет стекол, завешаны чем придется. Но дымки из труб струятся, значит, живут люди.

За дальним лесом в стороне противника тоже видны белые дымки какой-то деревни. Сейчас все — и противник и наши — по избам.

— Там стоит крупный штаб, — пояснил Крутов. — Так говорят наши разведчики. Это деревня Сухой Ручей.

Сидорчук кивает, а в уме роятся мысли о том, что неплохо бы разгромить этот штаб. Это был бы славный подарок Октябрю. Надо поговорить с генералом, может, выкроит гаубичных снарядов.

Крутов вел подполковника к штабу батальона, и вдруг его окликнули:

— Павлик!

Он оглянулся и увидел, как со двора к нему бежит девушка в военной форме. Оля! Он сразу ее узнал и растерянно остановился: как быть, ведь он ведет подполковника?

— Ну чего стал, — ворчливо сказал Сидорчук, — тебя же зовут, не меня. Иди поговори, потом меня догонишь.

— Павлик! — Оля остановилась, перевела дух. — Смотрю, ты — не ты, потом узнала…

— Здравствуй, Оля, — сказал Крутов, бережно пожимая руку девушки. Ладошка была теплая, но твердая, знать, немало приходилось этим ручкам работать. — Как ты живешь тут?

— Ой, да разве все расскажешь! Нас даже в плен захватывали, а потом кавалеристы отбили… Да, знаешь, кого я встречала? Танцуру. Он был ранен и лежал в моей палате…

— А где он сейчас? — живо спросил Крутов. — У вас?

— Нет, что ты! У него тяжелое ранение, эвакуировали. — И вдруг покраснела: — Я все думала, вдруг привезут тебя, так ждала и боялась… Ты торопишься?

— Да. Меня ждет подполковник, нам еще много ходить…

— А я думала…

— Что?

— Так… Завтра праздник. Приходи к нам. Придешь?

— Постараюсь.

— Смотри не забудь, я буду ждать! — Она подтолкнула его в плечо: — Беги, догоняй своего подполковника. Завтра обо всем поговорим…

Крутов пожал руку девушки и припустил бегом. Отбежав, оглянулся, помахал рукой. Оля приветливо подняла руку, продолжая стоять посреди улицы, в защитной гимнастерке и такой же юбке, простоволосая.

— Сибирячка? — спросил Сидорчук, когда Крутов поравнялся с ним.

— Нет, местная, ржевская. В укрепрайоне работала, а потом, когда через Ржев отходили, к нашему полку прибилась. Теперь в санроте…

* * *

Мысль о дальнем огневом налете на Сухой Ручей не оставляла Сидорчука. Утром он переговорил с Гореловым. Тот подумал и согласился.

— Буду у тебя после обеда, — сказал он через полчаса. — Никуда не отлучайся. У нас тут приняли речь Главнокомандующего, сейчас размножают, чтобы послать по полкам. Скажи там комиссару своему, пусть кого-нибудь пришлет.

— Значит, состоялось торжественное заседание?

— Не только заседание, но и парад на Красной площади. Москва стояла, стоит и стоять будет…

Горелов появился в полку в назначенное им время. Следом за его машиной шли еще три: две с вооруженной охраной и третья с каким-то странной формы кузовом, накрытым брезентом. Эта машина остановилась на окраине деревни, и возле нее сразу был поставлен караул с ручными пулеметами.

Вместе с Гореловым в штаб пришел капитан с черными артиллерийскими петлицами.

— Ну, где у тебя карта, давай сюда, — сказал Горелов Сидорчуку. — Сейчас этот товарищ подбросит фрицам огонька…

Капитан быстро сделал подсчет данных, сунул линейку и карандаш в сумку, выпрямился перед генералом:

— Я готов. Разрешите приступать?

— Давай, действуй, — сказал Горелов. — А мы с подполковником посмотрим отсюда. Ведь близко нас не подпустишь?

— По инструкции не положено, товарищ генерал.

— Инструкции… Ладно, поживем — еще не раз увидим.

Взяв бинокли, они вышли на улицу, поднялись на чердак дома. Слуховое окно смотрело на восток, и они могли наблюдать за деревней Сухой Ручей.

Протяжный вой, скрежет, какое-то непонятное шипение раздались со стороны, где остановилась странная машина. Сидорчуку показалось, будто распарывают какую-то огромную холстину, и он живо обернулся, забыв, что находится на чердаке. Теперь над головами шелестело, будто тысячи птиц враз взмыли в небо и проносятся мимо со страшной скоростью. Непонятно.

— Ты сюда смотри, — сказал генерал, приглашая к окну.

Над деревней Сухой Ручей взмыли языки пламени выше леса. Свиваясь в тугую черную тучу, поднимались к небу космы дыма. Горело так, будто на деревню плеснули бензином.

— Вот и все, нет штаба, — сказал Горелов. — Новая техника, брат, классно работает. Под Ельней ее впервые опробовали, может слышал, «Катюшей» эту машину бойцы окрестили? Споет фрицам песню, и нет их. Будет, всего у нас скоро будет достаточно, и «катюш»…

Спускаясь по лестнице, спросил:

— Ну, как Матвеев? Сработаетесь? Ты, если что, говори прямо, не стесняйся. Надо для пользы дела, так переместим его, не посмотрим. Важно, чтобы полк был в твердых руках, и я на тебя в этом вопросе полагаюсь, потому что при Исакове полк держался на старой закваске. А она была, да вся вышла…

— Вы меня знаете, товарищ генерал, я человек прямой и вам честно признаюсь, что в душе таил на него обиду. Кто-кто, а он знал меня столько лет, как мог подумать, что я враг. Но вчера поговорили, и я решил: все, на старом надо ставить крест! Есть дела поважнее, оборону надо строить по-настоящему, работы непочатый край, и если оглядываться на старое, далеко не уйдешь. Поэтому твердо заявляю: сработаемся!

— Ну, смотри, я тебе верю.

— Надо укомплектовывать подразделения командирами, вот я смотрел вчера и думаю кое-кого из младших командиров двинуть в средние.

— Что ж, представляй списки, рассмотрим. Если достойны, возражать не будем. На школы да на академии рассчитывать пока не приходится, своих двигать надо вверх. А теперь пойдем, собирай, кого можешь, и я объявлю вам новость.

Собрались через полчаса в штабе полка. Народу порядочно, кто сидит, кто стоит у степ. За столом, накрытым красной скатеркой, генерал, Сидорчук, Матвеев.

— Я приехал к вам, — сказал Горелов, — чтобы порадовать вас хорошей новостью. Командование нашей и соседней с нами армий объявляют дивизии благодарность за успешно проведенные бои под Калинином. Мы выполнили с вами задачу огромной важности…

Дружные аплодисменты заглушили на миг голос Горелова. Он переждал их спокойно, как заслуженное, и продолжал:

— Командование ходатайствует перед фронтом о присвоении дивизии звания гвардейской. Фронт ходатайство поддержал…

Аплодисменты на этот раз гремели долго, и Горелов поднял руку, призывая к тишине.

— Окончательное решение за Верховным Советом. Наша задача заключается в том, чтобы не уронить престижа дивизии в будущих боях, не запятнать чести сибиряков, чести красноярцев, которых мы представляем на Калининском фронте.

Генерал вскоре уехал из полка, и Крутов, попросив разрешения отлучиться часа на три-четыре, отправился в Новинки.

* * *

Крутов торопился. Радостное чувство гнало его в Новинки будто на крыльях. Три километра — не расстояние, и он надеялся повидать не только Олю, но и своих друзей по роте. Прежде их, а уж потом в санроту. Ближе к вечеру.

Столько новостей в один день: приезд командира полка, присвоение звания гвардейцев (он ни на минуту не усомнился, что звание такое им присвоят. Кому тогда и присваивать, как не им!), наконец, залп «катюши». Он наблюдал издали, как машину вдруг окутали клубы дыма, а потом она выбросила огненные стрелы — мины. Их было видно в воздухе — длинные, сигарообразные, с хвостовым оперением. Они вылетали одна за другой, почти мгновенно, с каким-то воющим свистом. Красота! Охрана никого не подпускала к машине и на сто метров, но все равно видно было хорошо. Деревня, по которой сыграла «катюша», тут же вспыхнула, как факел, а машину укрыли брезентом, и она укатила.

Надо обязательно рассказать ребятам, ведь они тоже видели, как горела деревня с немецким штабом, но едва ли даже догадываются почему. Разведчики, ходившие за линию фронта, говорили, что немцы всех жителей деревни выселили, чтоб вблизи штаба не было ни одного русского, так что жители не пострадали. А дома не жаль. Пусть сгорели, зато и фрицы заодно.

Самую же главную новость он прибережет под конец: с пополнением вернулся Кузенко. Только теперь он не политрук, а строевой командир и на рукаве звезды у него уже нет. Ровно месяц проходил он переподготовку на курсах при штабе фронта. Крутов первый, увидев, подошел к нему, поприветствовал, и между ними состоялся короткий разговор:

— Ну, как вы тут, все живы?

— Половины не досчитаетесь. Газин убит.

— Кто за него теперь Коваль?

— Что вы! Коваль сбежал, как только укрепрайон оставили.

— Значит, дезертир. Не думал… Плохо мы еще людей знаем.

— Плохо, — согласился Крутов. Припомнилось ему пережитое, хотелось спросить: теперь-то вы поняли, что не по словам надо о людях судить, или нет?

— Вот получу на роту назначение, возьму тебя к себе помкомвзвода, — сказал Кузенко. — Пойдешь?

За Крутова ответил старший лейтенант Морозов, зачем-то подошедший к ним в эту минуту:

— Вы, товарищ лейтенант, не переманивайте моего писаря. Ему месяц-два подготовки — и его можно смело рекомендовать на штабного командира.

— Что ж, я не настаиваю, — пожал плечами Кузенко. — Будешь в роте — привет передавай…

Так и расстались. Вот будет дело, если назначат на четвертую! Надо предупредить ребят, чтоб знали…

Все новости были хорошие, и они веселили душу. Лишь где-то подспудно, хоть Крутов и не признавался, таилось тревожное чувство ожидания встречи с Олей. Как она на него смотрела! Не зря тогда смеялся Лихачев над ним, мол, лопух, девка по нему сохнет, а он…

Крутов еще ничего для себя не решил, но помимо воли стремился на эту встречу. «Что Оля? Просто встретились на трудной военной дороге, чем-то пришлись друг другу по душе, только и всего. Встретятся, поговорят, как хорошие знакомые, на том и делу конец. Ведь не сегодня-завтра придет письмо от Иринки, и все станет на место. А здесь просто дружба», — думал Крутов, хотя в душе зрело, накатывалось радостными волнами чувство более глубокое, и он ничего не мог с собой поделать.

«Я ей прямо скажу, — думал Крутов, — что у меня есть Иринка, а мы можем быть только друзьями — не больше».

Он пробуждал воспоминания, мысленно рисовал перед собой портрет Иринки, но поверх, наслаиваясь, ложились черты Оли. Густые черные волосы из-под ушанки, широкие брови вразлет, глаза. Они глядели и словно обволакивали его, подчиняли себе, куда-то звали…

Крутов прибавил шагу, потом побежал. Что тащиться шагом, когда за плечами крылья! С такой легкостью бегать приходилось во сне, но мать объясняла это прозаически: растешь, сынок, в детстве и мне снилось, что летаю…

В это время он услышал гул. Летели самолеты. Крутов задержался на месте, чтобы вернее уловить, откуда они идут, и увидел их. Тремя звеньями «хейнкели» шли на восток. «Наверное, куда-то к Москве», — подумал он. Но самолеты вдруг сделали крен и стали пикировать на Новинки.

Вот черные точки отрываются из-под фюзеляжей, и темные клубы дыма вырастают по всей деревне. Бомбят. Еще один заход и самолеты повернули обратно.

— Вот гады, — сквозь стиснутые зубы шепчет Крутов, сжимая кулаки. — Знают, что там ни одной зенитки, ни одной установки, пикируют чуть не до крыш… Это в отместку за разгром штаба. Сволочи! Скорей туда, скорей! — подгоняет он себя, а тревога стискивает сердце до боли.

Он бежал до Новинок, что было сил, и еле переводил дух. По деревне зияют огромные воронки от двухсоткилограммовых бомб, многие дома разбиты вдребезги, и красная кирпичная пыль, мусор и сорванная щепа застилают еще такую чистую вчера снежно-белую улицу.

Повсюду снуют озабоченные бойцы: одни растаскивают развалины, другие что-то ищут, может, свои скудные солдатские пожитки, брошенные впопыхах. Бомбы легли вдоль улицы, чуть наискосок, одна за другой, потому что самолеты заходили на бомбежку в кильватер друг другу.

Дома чернеют глазницами выбитых окон, как черепа. Те, в которые угодила бомба, похожи на груды хлама, прикрытые щепой и соломой. Во все стороны торчат доски, бревна, брусья.

Возле санроты толпа. Он пробился сквозь плотную степу и замер: дом, в котором работала Оля, был разбит. Бомба пробила крышу возле угла, вырвала боковую и заднюю стены и все, что там находилось, выбросила наружу. Среди обломков кирпича, досок, бревен, вперемешку с простынями и одеялами, в нательном белье, как лежали на трехъярусных нарах, теперь валялись трупы бойцов, находившихся в санроте на излечении. Наверное, их не успели вывести или подумали, что самолеты пролетят мимо, как не раз случалось. Среди тех, кого успели извлечь из-под обломков и уложить на снегу рядком, Крутов увидел женщин — санитарок, сестер. Они лежали в халатах, порыжелых от пыли, испачканные своей и чужой кровью и неузнаваемые. Но у одной из-под косынки выбивались густые черные волосы. Еще вчера они выглядели такими шелковистыми и текучими, как волна.

Кровь отхлынула от сердца, все поплыло у Крутова перед глазами. Шатаясь, как пьяный, он повернулся и пошел прочь, чтоб не видеть этой страшной картины. Туман застилал глаза. Не было ни чистой снежной целины, так ласкавшей вчера взгляд, его цепкий взгляд художника, ни черного леса, стеной подымавшегося за Деревней, ни переклички галок, потревоженных бомбежкой, не было дня. Серый непроглядный туман плыл и струился перед глазами, будто он смотрел через мутную текучую воду. И еще — камень на сердце. Когда-то, в Аяре, собираясь на эту проклятую войну, он думал, что для настоящей драки не хватает злости, ненависти к врагу зримому, чтоб стоял он перед тобой на пути и ни обойти его, ни объехать, а только убить, иначе не жить самому. Теперь всего этого было столько, что не давало дышать. Столько, что каменели кулаки.

А вдали, над черной полоской леса, впервые за много дней высветлилось небо перед закатом, красное, как свет горячих углей, предвещавшее на завтра, а может, опять на недели, непогоду, ветер, вьюги и колючий, режущий кожу снег в лицо.