Писать очерки о Севере, полагаясь лишь на летние о нем впечатления, просто невозможно. Надо побывать там, когда он в снегах, чтобы почувствовать белое безмолвие просторов и ощутить морозное его дыхание. Аборигены нашего Севера – эвенки. Это оленеводы и охотники, и надо хотя бы со стороны понаблюдать за ними в естественной для них среде – в тайге, где они проводят в палатках почти круглый год, кочуя с оленьими стадами по всему Джугджуру, чтобы правильно оценить значение их труда в экономике района, понять душу этого маленького народа.
Я все откладывал поездку до весны, то есть до той благодатной поры, когда зима еще не ушла, а летом еще и не пахнет, когда морозы держатся умеренные, а солнце сияет по-праздничному. Март. Но не поздно ли, не застигнут ли меня там весенние метели? Я решил узнать об этом, и тут мне повезло: секретарь райкома Василий Степанович Охлопков прибыл в Хабаровск на сессию краевого Совета депутатов трудящихся. Отыскал его с трудом. Первый вопрос – не поздно ли ехать в район в конце марта?
Нет, погода на Севере держится довольно устойчивая до конца апреля, а уж там запуржит. За это время можно обернуться, побывать в оленьих стадах. Для поездки это самая хорошая пора. Хорошая еще и потому, что в Аяне два дня назад состоялось совещание оленеводов-бригадиров, и теперь их будут развозить по местам, а заодно прихватят и меня. В глубинку летают и вертолеты и самолеты. Последние на лыжах, для них любая речка или наледь – аэродром.
Будет ли традиционная весенняя ярмарка в Нелькане? Нет, ярмарки нынче не будет, ее проводят не каждый год.
О чем толковали на совещании оленеводов? Речь шла о том, как не допустить больших потерь в стадах, о мерах по сохранению поголовья в целом и молодняка, о том, как в ближайшие годы довести численность оленей в районе до двадцати тысяч голов. Пастбища позволяют планировать такое стадо. Конечно, придется беречь тайгу от пожаров, чтоб не подпортили.
Василий Степанович не стал задерживаться в Хабаровске, через два дня полетел обратно в Аян, потому что надо было готовиться к обмену партийных документов, да и другие дела поджидали. Вместе с ним отправился и я.
Авиация сгладила наши земные расстояния. Что было очень далеко, стало близко. В самом деле, два часа полета – и мы были в Николаевске-на-Амуре.
Близ Хабаровска снег на полях уже был почти источен солнцем и ветрами, а Николаевск дохнул на меня зимней свежестью. Снега лежали повсюду белые, ничем не запятнанные, а воздух уже был напоен запахом тающего снега и разомлевших днем от тепла лиственниц. Громко и радостно пел под ногами спрессованный снег на тротуаре, когда мы шли в гостиницу переночевать. Хотелось шагнуть прямо с тротуара к голубевшим при луне березкам, прижаться щекой к бархатистой, будто нежнейшая белая замша, коре, чтобы острее ощутить радость предстоящей встречи с природой. Но снег лежал мягкий, глубокий, и соваться в него в ботинках не следовало. Ладно, – подумал я, – еще успею набродиться по снегу, вся поездка впереди.
Утром на Нелькан уходили два борта. Нас устроили на первый самолет. На душе немножко тревожно: не за полет, в его благополучии я не сомневался, а вот примут ли меня в Нелькане? С директором оленеводческого совхоза я познакомился два года назад, когда делал первую попытку попасть на Север и сидел в аэропорту, ожидая летной погоды. В то время он обещал помочь, а сейчас у него дел полно, захочет ли возиться со мной, показывать свои владения, по величине не уступающие маленькому государству. А весь транспорт в его руках: и олени, и машины, и самолеты.
Василий Степанович, а с ним заодно и Евгений Васильевич Москвитин – председатель райисполкома (он тоже возвращался с сессии в Аян) уверяют, что с транспортом мне помогут – и завезут и вывезут, не дадут мне засесть в тайге до лета.
Вокруг меня все устраиваются, пристегиваются ремнями, то есть поглощены заботами предстоящей минуты, а я далек от этого, забегаю мыслями вперед.
Рядом с Москвитиным умащивается мужчина лет сорока пяти, большого роста, в меру заматеревший, но с добрым улыбчивым лицом. Мы с ним уже накоротке познакомились, он инженер-золотодобытчик, едет от «Приморзолото», чтобы организовать в Аяне приисковое управление – промежуточное звено между комбинатом и старательской артелью «Восток». Артель получает новые полигоны, разведанные в прошлом году, фронт работ расширяется, и управление должно взять на себя часть забот по снабжению артели и контроль за ее работой. Инженер до этого много лет проработал на прииске в Софийском, там у него семья, и он интересуется Севером – подходящ ли будет климат, условия для жизни. Вот, мол, говорят, близ моря пониженное давление, а у него гипертония… Это его немного тревожит, и он старается заранее выведать все, что возможно, о районе, где предстоит жить не один год.
За разговорами – взлетели. Василий Степанович пристроил голову поудобнее и дремлет. Странно это – не правда ли? Где-то в Европе, в той же Германии или Франции, даже вагоны дальнего следования оснащены лишь сиденьями, в расчете, что пассажир через два-три часа будет на месте и спать ему незачем. А тут и на скоростных лайнерах можно откинуть кресло и подремать, хотя маршрут пролегает даже не через страну, а всего лишь в пределах края. Вот и на этом малом самолете мне предстоит лететь часов шесть.
Под крылом простираются горы. Их белые купола проплывают один за другим, и скользящая тень самолетика то появляется на белом склоне, то теряется в темных лесистых распадках. Вскоре открывается белая равнина моря. Самолет плывет в виду берега, и вначале кажется, что море прочно заковано во льды, но потом оказывается, что это только в заливах, а само море дышит, то придвигая льды к берегу, то освобождая между припаем и льдами полосы чистой воды. Льды изрезаны широкими и узкими трещинами, расколоты на большие и малые поля, куски, клинья, они все в движении, покорные воле ветра и приливного течения. Острые пики Прибрежного хребта с темными изломами крутых склонов, на которых не держится снег, кутаются в рыхлые клубы туманов, словно боятся яркого солнечного света, как это делают старики, выползая весной на завалинки, и, не доверяя еще теплу, поплотнее запахиваются в шубы.
Лететь до Аяна утомительно долго: четыре часа над белым безмолвием. Белые снега, белые купола сопок, белые алмазно сверкающие острозубые вершины Джугджура с голубыми изломами на крутых склонах вдали, белые льды моря, над которыми плывет самолетик. И нигде ни человеческого следа, ни дымка над крышей, ни поселка на берегу. Монотонный рокот мотора давит на уши, и мысль, что в местах, над которыми пролетаем, на сотни километров окрест нет ни души, что внизу – безжизненная тишина, не оставляет меня. Как много пустой земли!
Северная земля – особая земля. Здесь все богатства лежат либо на поверхности, и бери их, кто хочет и сколько пожелает, либо на большой глубине. Я уже побывал здесь летом, а потом перечитал все, что можно было найти, и не обманываюсь на этот счет. За два столетия освоения побережья люди выбили китов и морского зверя, свели белку и соболя, пожгли леса. В те далекие времена пожары возникали главным образом вблизи караванных путей. Исследователь К. Дитмар, ехавший летом 1851 года на Камчатку, так описывал путь между Юдомой и Аяном: «Дорога была пустынная, ужасная. Лес на целые версты был опустошен пожаром и бурями. Обломки скал, корни деревьев, полуобугленные стволы в Диком беспорядке навалены были среди оголенной мертвой местности, так что приходилось искать проходы. Местами деревья еще дымились и выделяли пар. Все было мертво, не было заметно никакой жизни».
Картина, согласитесь, безотрадная. Но с тех пор прошло сто двадцать лет. Запасы соболя удалось восстановить и превысить, леса выросли новые. Все это следовало увидеть своими глазами, не полагаясь на очевидцев.
Промелькнули под крылом самолета знакомые кекуры и домики, где довелось побывать летом, и машина пошла на снижение. На белом поле Аянской бухты я уловил по торосам очертания рифов, отгораживающих ее от моря, еловые вешки, обозначающие посадочную полосу, поселок Аян, разветвившийся по распадкам гор. Мягко, без толчка, коснулся самолет лыжами ровной ледяной дорожки и покатил к берегу.
Большинство спутников покинули самолет, а новых пассажиров было только двое. Девушка держалась замкнуто, а молодой мужчина тут же откинулся на сиденье и устало закрыл глаза. Был он рослый, с волевым лицом, на котором с первого взгляда читались и ум и энергия, которые всегда так приятно видеть в человеке. Крупные, обвитые венами руки выдавали в нем метиса, хотя в лице явственно проступали черты аборигена – эвенка или якута. Меховая коричневая шапка надвинута на смоляно-черные крылатые брови. По виду он напоминал учителя, и я решил с ним познакомиться. На мой вопрос он открыл покрасневшие глаза и ответил:
– Нет, я не учитель, а следователь. Отдохнуть не удалось, а тут командировка. Это вы летом останавливались у моего отца, он мне говорил…
– Тогда и я вас знаю: Юрий Васильевич Охлопков. Так?
– Верно, – он улыбнулся непринужденно, искренне, и наше знакомство состоялось. Я припомнил, что видел в семейном альбоме Охлопковых его фотографию.
Самолет все набирал и набирал высоту, пока рыхлые клубы тумана не поплыли под крыльями. Вокруг, насколько видел глаз, лежали горные вершины, острые, ребристые и округлые, сглаженные временем, сахарно-белые, и нет на них кедрового стланика и россыпей курумника – все сглажено, все прикрыто до весны снегом. Только частокол лиственничника поднимается из глубоких распадков и, словно в нерешительности, словно бы перевести дух перед последними шагами к вершине, останавливается, так и не решаясь поселиться на маковках, где свирепствуют зимние студеные ветры и отдыхают туманы, гонимые с моря. Узенькими ленточками голубеют по распадкам наледи, то скрываясь под снегом, то затопляя вдруг всю пойму ключа, окаймленного темными островерхими ельниками.
– Сейчас будет перевал через Джугджур! – кричит мне Юра Охлопков. – Казенный…
Он тычет пальцем куда-то вперед, но я никак не могу уловить, где же этот перевал, потому что впереди громоздятся еще более высокие и крутобокие сопки. Потом, приглядевшись, замечаю белую полоску просеки и тычинки столбов линии связи, бегущей через горы к Нелькану. Где мне было разглядеть перевал Казенный с высоты, когда он мало заметен даже путнику. И. А. Гончаров в книге «Фрегат «Паллада» писал:
«Я все глядел по сторонам, стараясь угадать, которая же из гор грозный Джукджур: вон эта, что ли? Да нет, на эту я не хочу: у ней крут скат, и хоть бы кустик по бокам, на другой крупные очень каменья. Давно я видел одну гору, как стену прямую, с обледеневшей снежной глыбой, будто вставленным в перстень алмазом, на самой крутизне. «Ну, конечно, не эта», – сказал я себе. «Где Джукджур?» – спросил я якута. «Джукджур?» – повторил он, указывая на эту самую гору с ледяной лысиной. «Как же на нее взобраться?» – думал я.
Между тем я не заметил, что мы уж давно поднимались, что стало холоднее и что нам осталось только подняться на самую «выпуклость», которая висела над нашими головами. Я все еще не верил в возможность въехать и войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами потянулся караван по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с моими чемоданами. Ее бросили на горе и пошли дальше.
Я шел с двумя якутами, один вел меня на кушаке, другой поддерживал сзади. Я садился раз семь отдыхать, выбирая для дивана каменья помшистее, иногда клал голову на плечо якуту…»
Так и проплыл под нами перевал Казенный, почти незаметный с высоты, и горы продолжали громоздиться по сторонам, все такие же высокие и крутобокие, как и до перевала, если еще не большие. Самолетик начало трепать, то подбрасывая, словно он натыкался на препятствие, то проваливая вниз. Эта болтанка чем-то напоминала морскую, вызывала неприятные ощущения и временами я чувствовал себя довольно дурно. Сказывались пять часов полета. Закладывало уши, и я с тоской подумывал, как бы поскорей приземлиться в Нелькане.
Всему бывает конец, в том числе и Джугджуру: горы шли на убыль, самолет заметно снижался, туман уже не скользил возле иллюминаторов, а проплывал над нами. Сопки по сторонам потянулись приглаженные, без островерхих лысин, покрытые лесом. Приникая лицом к стеклу, я смотрел вниз и различал среди светлых лиственничников большую примесь сосны и ели. Сосны казались прямыми и тонкими, но стояли часто, почти смыкаясь верхушками. Мне припомнились сосняки Белоруссии и Литвы и даже показалось, что на меня дохнуло смолистым ароматом леса. Какие это приятные глазу леса! В них почти не бывает подлеска, кустарников, и ходить по ним легко еще и потому, что сосняки соседствуют с песчаными почвами. Хабаровский край беден сосновыми лесами. Лишь отдельными куртинами спускаются они с севера к долине Амгуни, а остальная их масса сосредоточена на севере края, в бассейнах рек Учура и Маи-Алданской. Но и тут запасы сосны невелики – лишь около одного процента к лесопокрытой площади края занимают они около 170 тысяч гектаров. Эти данные приведены мною из книги известного лесовода-дальневосточника Г. Ф. Старикова, маршруты которого перекрывают северную часть Хабаровского края густой сетью.
Вдали, в темных заберегах ельников, показалась река Мая. На белом снеговом покрове я рассмотрел следы нарт, тропки и дороги, словно паутинки, раскинутые в стороны от Нелькана. На вираже косо промелькнули домики, голубая церковь, свежесрубленные двухквартирные дома совхоза. Самолет выровнялся и пошел на посадку. Нелькан.
У самолета стояла лошадка, запряженная в сани-розвальни, закрытые сырыми оленьими шкурами, и молодой парень-возница предложил нам садиться и ехать в поселок. Но из самолета выгрузилась молодая семья с ребенком и вещами, и мы с Юрием Охлопковым ехать отказались: после качки хотелось пройти по свежему воздуху, чтобы размяться и прогнать дурное состояние. К тому же денек был хорош, ласково и тихо сияло солнышко, снега На острове, где приземлился самолет, манили свежестью, а санная дорожка среди тополей, берез, краснотала так и звала, чтоб по ней пройтись.
– Но-о! – подстегнул лошадку возчик, санки двинулись, а мы с Юрием прибавили шагу, чтобы не отстать. До поселка было километра два, желтые домики с шиферными крышами цепочками выстроились на крутом берегу красавицы реки, и весь он выглядел по-праздничному веселым, молодым, бодрым. Сразу было видно, что совхоз не жалеет денег на строительство, что хозяйство это перспективное и дела его идут в гору. О размахе строительства в эвенкийских селах района мне уже говорил секретарь райкома. За один год в одной Джигде на жилье, школу, интернат, Дом культуры из государственного бюджета было отпущено и израсходовано около миллиона рублей. Не скупился на жилье и совхоз «Нельканский», за один год застроивший новыми добротными домами целую улицу.
Где шагом, где рысцой, мы поспешали за санками, чтобы успеть в столовую пообедать, пока она не закрылась. За шесть часов полета я успел здорово проголодаться.
В совхозе была гостиница. Не найдя дежурной, я кинул свой рюкзачок у порога и подался в столовую, отложив устройство на потом.
Ребятишки помогли мне быстро найти столовую. Она размещалась в небольшом домике, одна половина которого была занята под кухню. Видимо, в зимние морозы изба не успевала прогреваться, и помимо четырех столиков в собственно столовой стоял еще железный камин. В меню были оленина, овощи и свежее молоко. Оленина меня не удивила – район северный, а вот овощи и молоко там, где сто лет назад людей наказывали кнутами зато, что они отказывались выращивать ячмень и овес, где не знали иного скотоводства, кроме разведения оленей, – это уже что-то значило. Я поинтересовался у Юры Охлопкова, откуда здесь овощи и молоко.
– Из Джигды. Там совхозные пашни и ферма. Здесь, в Нелькане, нет пахотной земли, сопка, повсюду камень, а левобережье Маи каждый год топит. А в Джигде хорошо, там место высокое и ровное. Джигда снабжает молоком и овощами детский сад и ясли, интернат, столовую. Правда, с сеном тоже бывает трудно, сенокосов мало, да и топит их наводнениями. В прошлом году для лошадей сено косили даже в сентябре, почти сухую траву…
Сельская столовая не блистала чистотой, но еда была приготовлена из добротных продуктов. Мы поблагодарили повара и раздатчицу за вкусный обед и отправились в сельсовет. Юрию Васильевичу предстояло провести дознание. Он с каждым часом все более привлекал меня здравостью своих суждений и живостью натуры. Он был непримирим к человеческим слабостям, особенно к таким, как пьянство и связанные с этим нарушения советской законности. Он и прибыл-то в Нелькан ради этого. Я не стал спрашивать о существе дел, поскольку они представляют до поры служебную тайну, но Юра сказал, что в целом дела эти бытовые и малоинтересные: кто-то кого-то побил, что-то стянул, пользуясь слабым контролем за государственным имуществом. Рассказывая о давних делах, он загорался, глаза, брови выражали гнев, боль за опустившегося и дошедшего до преступления человека. Он горел и кидался в бой за справедливость и с пылкостью молодости не признавал в этом сражении ни половинчатых решений, ни обтекаемых формулировок, ни обходных путей. В своей следовательской работе он видел прежде всего бой за человека, за будущее и не искал компромиссных решений.
Он уже много лет работал в районном отделении милиции, прекрасно знал всех жителей, бывал в любое время и на приисках, и в оленьих стадах, и в самых отдаленных поселках, порой добираясь туда с превеликими трудностями. За плечами, кроме многолетнего опыта, была еще Хабаровская школа милиции, но это все казалось ему не главным, а лишь временной ступенью к чему-то более важному, чем его нынешняя работа.
– Вот дослужу до сорока лет и выйду на пенсию, – доверительно говорил он мне. – Буду где-нибудь работать и писать. Я люблю литературу и хочу попробовать в ней свои силы. Наблюдений накопилось много, все это просится на бумагу, но работа захлестывает, не оставляет времени, чтобы сделать даже короткие записи. У меня почти все время отнимают поездки и протоколы… А поездки у нас знаете какие: едешь на день, но можно не вернуться и через месяц…
Читатель может сказать: вот, мол, даже не поговорил еще толком с человеком, а уже выдал ему характеристику- и пылкий, и бескомпромиссный, и кидается в бой за справедливость. Не слишком ли? В свое оправдание должен сказать, что, не зная еще его лично, был много наслышан о таких чертах его характера от людей, по разным причинам с ним сталкивавшихся. Тот же председатель старательской артели «Восток» Туманов, после того, как катер «Шкот» посадил плашкоут на рифы и его пришлось снимать, с досадой говорил, как поднялся следователь Охлопков на дыбы, едва услышал, что они собираются откачать горючее из плашкоута в море. «Ни в коем случае! Снимайте, как хотите, а губить в бухте птицу и рыбу не позволим…» Хорошо, что там оказался кто-то другой, более покладистый, и когда Охлопков ушел, шепнул, что если откачать горючего немного, то ничего, море стерпит…
Вот из таких мелких фактов и вылепился в моем воображении образ районного следователя Юры Охлопкова. Так же, как Туманов о нем, так и Юра говорил о Туманове с неприязнью и досадой на то, что руководить артелью поставили человека, полагаясь лишь на его изворотливость, а до других его качеств и дела вроде бы нет. Отсюда непартийный подход к подбору кадров, людей берут отовсюду, всяких, абы «вкалывал» да не совал нос в дела начальства.
Я не мог полностью согласиться с его суждениями, ибо ошибки молодости могут быть у многих, и решающего значения при подборе кадров они иметь не должны. У того же Туманова не отнять деловых качеств, кровной заинтересованности в работе артели «Восток». А взять Семенова – капитана, принявшего катер «Шкот», тоже человека с запятнанной биографией. Мне рассказывал работник Аэрофлота Николай Дмитриевич Кабалин, как Семенов, получив штормовое предупреждение, проявил завидное самообладание. Укрыться с катером и плашкоутом было негде, и Семенов принял решение уйти в море. Для малого суденышка шторм страшнее вблизи берега, где его прижмет ветром и разобьет о камни. А в море, пока дизель исправен, можно дрейфовать. Но был и еще один выход: оставить катер, пусть его выкинет на песок, зато команда избежит риска. Семенов, однако, на это не пошел. Три дня никто не знал о судьбе катера и команды, уже поступило распоряжение на розыски авиацией, когда «Шкот» цел и невредим прибыл на место, переждав шторм в море. Это ли не говорит о деловых качествах и сознательном отношении к долгу моряка Семенова?
Север характерен прежде всего тем, что здесь существует голод на кадры. Вот и подваливают сюда иногда люди опустившиеся. Звучал в голосе Юрия один главенствующий над другими мотив, который я выразил бы такими словами: как хорошо было бы, если б удалось сохранить на Севере не только чистоту природы, но и отстоять чистоту населения от вторжения элементов, за которыми нужен глаз да глаз.
Может быть, именно потому, что ему более всего приходится иметь дело с людьми – нарушителями законности, проскальзывала в рассказах Юрия грусть по людям благородной души, по людям-созидателям, бескорыстным романтикам, которые оставляли бы зримый, добрый след на земле.
Сельсовет находился чуть повыше церкви. Церковь в Нелькане старинная, построенная еще до революции, когда через Нелькан потоком шел чай в Якутию. Проходя мимо церкви, я обратил внимание на ее венцы. Срубленные из толстенных лиственниц, они только потемнели от времени, и даже не верилось, что могли простоять более полувека и не поддаться разрушению. Если б я не знал, что церковь построена задолго до Советской власти, я бы сказал, что она простояла лет пятнадцать-двадцать. Церковь по праву причисляют к архитектурным памятникам края, потому что она является частицей его сравнительно короткой еще истории, свидетельницей освоения Севера русскими людьми. С ее колокольни уже давно не разносится над таежными просторами звон, но зато жители поселка могут каждый вечер смотреть в бывшей церкви, а теперь клубе, кинофильмы.
Оглядывая это старинное здание, я обратил внимание, что под карнизами полно ласточкиных гнезд-буквально одно к одному. Маленькие птахи не боялись дальних перелетов, их не страшили ранние заморозки, а вот воробьи, увы, еще не освоили нашего дальневосточного Севера. Долгая зима и глубокие снега не позволяют им здесь прижиться. Воробей не ласточка, он не может на зиму улетать в теплые края. Глядя на серые пупырчатые ласточкины гнезда, я вдруг испытал радостное чувство: все так, как и в моем далеком родном поселке, где я родился и вырос, где познал впервые тревожно-щемящее чувство ответственности за судьбу Родины. Там тоже была подобная этой голубая церковь, стоявшая на отшибе. И теперь мне было радостно сознавать величие моей Родины: и там, и здесь – за тридевять земель, повсюду она – Россия-матушка, единая и многоликая! Когда-то, более трехсот лет назад, отважные землепроходцы проложили к побережью Охотского моря первые едва заметные тропы. Пройдет несколько лет, и Охотское море услышит гудки тепловозов и электровозов, прибывших сюда по новым железным дорогам. Седой великан Джугджур очень скоро будет разбужен могучей поступью человека, и время Севера станет идти по другим часам.
В сельсовете Юрий Охлопков был своим человеком. Он радушно поздоровался с председателем – дородной цветущей дамой – и с ходу объявил, что в гостиницу не пойдет, а заночует в сельсовете, потому что работы ему хватит до поздней.ночи. Узнав обо мне, дама сказала, что, сколько она помнит, в Нелькане за все время побывал только один писатель – Всеволод Сысоев, и выразила надежду, что Нелькан мне понравится.
Сысоев – бывший охотовед, а в последние до выхода на пенсию годы директор краеведческого музея – побывал в Нелькане года три назад, проездом из селения Курун-Урях, и написал об этом очерк в газету, озаглавив его как поездку за слоновой костью. Хотя я и слышал иронические высказывания на этот счет, – вот, мол, зарапортовался писатель, – но доля правды в этом была: он ездил в Курун-Урях за мамонтовым клыком. А мамонт доводится дальним северным родственником южному слону, и если вымер, так не по своей воле, а из-за оледенения Земли, длившегося довольно продолжительное время. Другое дело, что охотники за мамонтами, около тридцати тысяч лет назад, из Азии следуя за стадами этих животных, частью осели на Камчатском полуострове, а частью перешли в Америку и образовали там самостоятельную ветвь человечества, в дальнейшем надолго изолированную из-за того, что вместо Берингийской суши образовался морской пролив, отделивший Америку от Азии. Характер древних захоронений, черепки и всяческие наконечники, открытые в последние годы многими нашими и зарубежными археологами, дают основания утверждать, что заселение Американского материка шло именно так, и за десяток тысяч лет человек освоил Американский материк от нынешней Аляски до Огненной земли.
Эти вопросы весной нынешнего года явились предметом обсуждения на широкой научной конференции в Хабаровске, куда прибыли ученые многих стран, и Америки в том числе.
Как видите, мамонт явился своего рода приманкой для древнего нашего родича и вывел его через просторы Сибири даже на Американский континент. В результате каких катаклизмов погибли мамонты – эти длинношерстые северные слоны, пока не установлено, однако останки их находят на Севере довольно часто. Один из охотников Курун-Уряха (этот поселок расположен в верховьях Маи), проезжая на лодке, увидел в светлой воде изогнутое бревно. Заинтересовался, достал его со дна реки. Оказалось, что это наполовину обломанный клык мамонта, причем большого размера – пятьдесят восемь сантиметров по окружности. Вот Сысоев и прилетал, чтоб забрать находку в музей.
– Знаете, – сказал мне Юрий, – это уже третий клык, на моей памяти найденный в нашем районе. В долине Маи для мамонтов были хорошие условия, и река частенько вымывает их кости. Первый клык мамонта был найден в Нелькане и отправлен в Хабаровск в 1938 году. Это я хорошо помню…
– А наш Ткаченко, – подала голос председатель сельсовета, – недавно тоже нашел кость мамонта. Хранит ее у себя в конторе…
– Это который Ткаченко, председатель комбината?- уточнил Юрий. – Мне как раз к нему надо. Давайте сейчас и сходим.
Я согласился, и Юра переулками повел меня в контору комбината коммунальных предприятий (есть такой в Нелькане). Председатель – Николай Евдокимович Ткаченко – сидел за столом. Широкоплечий, упитанный, круглая голова с сединой крепко сидит на плечах. Руки тяжелые, знакомые с физической работой. Юрий сразу к нему:
– Говорят, вы нашли кости мамонта. Покажите!
Ткаченко качнул головой, указывая за плечо. Сбоку от стола, за тумбочкой с телефоном, стоит кость, не то бедренная, не то голенная, с отделившейся чашечкой. Кость высотой поболее метра, толщиной в телеграфный столб. Я мысленно надставил еще одну такую кость – нога, потом плечи, спину животного. Ого! Гигант не вмещался под потолок дома, не чета нынешним слонам, которых можно увидеть в зоопарке.
– Где же вы ее нашли?
– Километрах в двадцати от Кукутуна. Сено в прошлом году пришлось косить уже по осени. Ездили смотреть, как идет сенокос, ну и порыбачить, известное дело. Я большой любитель рыбалки и охоты. Речка там стремительная, берега размывает здорово. Смотрю, из берегового обрыва, из толщи гальки что-то торчит, не то бревно, не то кость. Останавливаться некогда было, но я это место приметил и на обратном пути, уже в сумерках, подвернул. Пнул ногой, отвалилась чашечка. Начал кость раскачивать – поддается. Вывернул ее из гравия, она мокрая, тяжелая, килограммов до сотни потянет. В лодку-дюральку положить некуда. Решил бросить в служебную моторку, она позади шла. Вот и привез. В музей написал, оттуда отвечают, что пока забрать не могут, нет транспорта. Если, мол, переслать не можете, так сохраните у себя до приезда сотрудника музея. Вот и храню за тумбочкой…
– А других костей там не было?
– Может, и есть, раскопок я не делал. Эта кость торчала, ее и привез.
– Но, говорят, вы и клык нашли?
– Нет, клыка не находил…
Я задал этот вопрос потому, что в Нелькане, да и в Хабаровске сам Сысоев, говорили мне, что Ткаченко нашел клык, позднее я вторично завернул к Ткаченко домой, мы долго беседовали с ним, но клыка он мне почему-то так и не показал. Может, не хочет, чтоб до поры лишний разговор об этом шел, кто его знает. Его дело.
Вот и скажи после этого, что Сысоев был не прав, говоря о поездке на Север за слоновой костью.
Дело близилось к вечеру. Юрий остался в конторе по своим делам, а я отправился в гостиницу. Солнце клонилось к земле и уже касалось лесистой хребтины сопки, у подножия которой раскинулось село – улица над улицей, ярусами. Ощутимо пахло весной, разогретой смолой деревьев, березовой вкусной свежестью, талым снегом. Дымки.из труб поднимались по всему селу свечками, и солнце золотило их верхушки. Небо над тайгой, окрестными сопками, над рекой лежало звонкое, без дымки и облачка, и на западе, где угасало солнце, само источало свет. Лес – молодая березовая и лиственничная поросль – поднимался прямо за стенами деревенских домов. Огородов не было, снег в березняке лежал нетронутый, незапятнанный, лишь кое-где прочерченный лыжными следами. В подлеске я видел много багульника и представлял, какая здесь бывает красота, когда приходит пора цветения. Тогда повсюду полыхают розовые костры цветущего рододендрона, а лиственницы прямо-таки пьянят и кружат своим запахом голову. Возле каждого дома громоздились поленницы лиственничных и сосновых дров, приготовленных из прекрасных хлыстов, пригодных даже для корабельных мачт. Я замерил шагами несколько неразделанных хлыстов: тридцать пять – сорок метров, и прямые, без сучков и задоринок. Из таких лесин дома бы строить – одно удовольствие, а здесь их пилят на дрова. На каждую трубу совхоз выделяет по двадцать кубометров. Зимой, при пятидесятиградусных морозах, печи надо топить круглосуточно. Сколько я был в Нелькане, я нигде не видел, чтоб кто-то разделывал хлысты ручной пилой. И только колют вручную, по-старинке.
Вечерами молодые идут в клуб, а пожилые принимаются за дрова. Утром тоже дрова – вместо физзарядки. Должен сказать, что по весне это занятие очень привлекательное: поставишь чурку, а потом топорик в руки и пошел ее вокруг обхаживать, обкалывать с краев. Можно и по-другому: ноги пошире, замах повыше,- хак! – и чурка развалилась надвое. Минут через десять разогреешься, пиджак с плеч, и морозик тебя уже не берет, и руки холода не чувствуют. Поработаешь и на весь день пропитаешься смолистым вкусным духом.
Может, от этих поленниц-то и наносило смолистыми запахами, а вовсе не из леса, как я думал, потому что поленницы лежали у самой дороги, а лес стоял подалее. Как бы там ни было, но свежесть воздуха в селе была необычайная, и даже дымок из труб, хоть он и струился вверх, казался вкусным.
Заботливые мамы и папы тащили из яслей и садика свое маленькое потомство, усадив малышей на саночки. Из воротников и шапочек поблескивали глаза-вишенки, а мордашки у малышей были круглые и румяные.
В конторе совхоза еще работали, и я решил зайти: надо было доложить о себе и спросить разрешения на пребывание в гостинице. Директор был в отъезде, и я прошел к главному ветврачу совхоза. В просторном кабинете за столом сидел крупный зрелый мужчина в сером шерстяном свитере.
– Лысенков Семен Михайлович, – взаимно отрекомендовался он. Суровое лицо тронула улыбка, и он добавил:- Тезка Буденного…
В его облике – темных глазах, черных, как воронье крыло, волосах, в лице с волевым подбородком и крупным с горбиной носом -видна была порода, которой не зря порой кичатся украинцы. Когда я спросил его, он ответил, что отец и мать у него с Украины, а сам он родился и вырос в Омске, окончил там сельскохозяйственный институт и пошел работать в оленеводческий совхоз. Вот уже шесть лет – в Нелькане.
– Ну, о чем вам рассказывать? – спросил он меня.
Я ответил, что оленеводство для меня темный лес, и, чтобы не тратить время попусту, попросил у него какое-нибудь пособие по оленеводству: познакомлюсь, тогда появятся и вопросы. Лысенков достал мне две книжки, я принял их, поблагодарил и отправился в гостиницу, чтобы там как следует их проштудировать. На прощание Лысенков сказал, что если погода будет держаться хорошая, то меня подкинут в какое-нибудь стадо на вертолете, и я смогу побыть у оленеводов.
В гостинице было жарко натоплено, на плите стоял чай. Я просидел над книжками до поздней ночи, делая из них выписки на память. Передо мною открывалась совершенно необычная отрасль животноводства, веками служившая единственный средством существования для многих народов и племен Севера.
Притомившись, я выходил подышать свежим воздухом. Сияли над поселком огни электрических лампочек, и в их свете белыми столбиками поднимались дымки над крышами. Было тихо и спокойно, и даже редкий собачий брех спросонок почти не нарушал деревенской тишины, а, казалось, являлся той ее составной частью, без которой и тишина не была бы столь глубокой и умиротворяющей. На темном небе сияли и перемигивались огромные звезды. Клонился к земле серебряный ковш Большой Медведицы, и Полярная звезда изнемогала, сгорала от перенапряжения, удерживая всю ее тяжесть и не давая скатиться ей за гору.
От нестерпимого сияния звезд посверкивали белые снега, и от этого закованная во льды Мая казалась спящей красавицей, ожидающей лишь огненного поцелуя любимого, чтобы пробудиться для жизни. Все было для меня необычайно в этом далеком поселке, все ново, и я ни минуты не сожалел за все дни пребывания, что пустился в столь дальний путь, не ведая, что могу здесь найти. Даже невероятным казалось, что люди могли мирно спать под таким удивительным небом и не замечать окружающей их красоты.
Я бы долго стоял на крыльце, прислушиваясь к ленивой перебранке деревенских псов, но мороз исподволь начал леденить мне ноги, забираться под пиджак. Вот уже половина суток, как я приехал в Нелькан, но даже еще не задумывался, сколько здесь пробуду и чем стану заниматься. Из опыта многолетних поездок по краю я убедился, что планировать такие поездки надо лишь в общих чертах, а там обстановка сама покажет, на что надо направить свое внимание.
Оленеводство – одно из древнейших занятий человека. Раньше олень давал человеку все необходимое для существования – и пищу, и одежду. Ныне берут в расчет в основном только мясо. Себестоимость оленеводства в четыре раза ниже других форм животноводства. Центнер оленины в четыре раза дешевле свинины, баранины, говядины или птичьего мяса. Причины здесь простые: в оленеводстве отсутствуют затраты на заготовку кормов, на строительство помещений для скота, на технику. Олень сам добывает себе корм круглый год, и лишь иногда ему необходимо давать понемногу соли.
Оленеводство выгодно также и тем, что ведется на малоценных пастбищах и позволяет снабжать мясом население Севера. У оленя используется почти все: шкуры на одежду и как сырье для легкой промышленности, отходы – для звероферм и на производство костной муки, лоб, камусы, щетки – для изготовления теплой обуви, ковров, сумок и других изделий. Сухожилия – на нитки. Шерсть – на матрацы, подушки, одеяла, на сиденья. Железы – житовидная, зобная, поджелудочная, половые, надпочечники – для изготовления лекарств, необходимых при болезнях, связанных с неправильным обменом веществ. Рога и копыта – на столярный клей. Из крови приготовляют светлый альбумин, применяемый в текстильной промышленности для закрепления красок, и темный – в производстве фанеры. Кроме того, кровь оленей сама по себе является ценным пищевым продуктом.
Если к этому добавить, что молоко важенок содержит 20-22 процента жира и по калорийности в четыре раза превосходит коровье, то перечень на этом можно и закончить. Не так уж мало достоинств у северного оленя. Одно плохо, что молока важенка дает маловато, лишь около семидесяти литров за лактацию. Однако его хватало, чтобы забелить эвенку чай, а ныне пастухи предпочитают пользоваться для такой цели сгущенкой.
До того, как в тайгу пришла авиация, олени являлись почти единственными транспортными животными в условиях северного бездорожья и огромных пространств. Как верблюда считали кораблем пустыни, так и олень является кораблем Севера. Недаром эвенки до сих пор поют, что «Пароход – хорошо, самолет – хорошо, а олени – лучше…» Вначале я думал, что это лишь игра слов, но теперь знаю, что олени действительно более надежны, чем даже самолет. Если вы поехали на оленях, то вас ничто в пути не остановит и в положенное время будете в пункте назначения, чего, к сожалению, никогда не скажешь про авиацию.
Оленеводство имеет тысячелетний опыт и, казалось бы, придумать здесь что-то новое невозможно. Однако и здесь есть свои скрытые резервы. Это специализация стада, то есть отбор оленей по производственному назначению: маточные, ремонтные, нагульные, транспортные стада. У нас в Хабаровском крае оленеводство еще не привлекло внимания ученых, но за Уралом, в Сибири, где оно имеет более широкий размах, уже подбиты кое-какие итоги. Оказалось, во-первых, что упитанность оленей в специализированных стадах намного выше, чем в смешанных. Во-вторых, специализация стада дает возможность производить отбор оленей для улучшения племенных качеств. В-третьих, сохранность телят и взрослых оленей в раздельных стадах выше, а себестоимость мяса и затраты труда на один центнер мяса гораздо ниже, чем в стадах смешанных.
Вот так, уяснив с пятого на десятое суть оленеводства, я утром отправился в контору совхоза к Лысенкову. У крыльца стояла лошадка, запряженная в знакомые мне сани. Возчик поздоровался со мной и сказал, что сейчас в стадо полетит вертолет за мясом и может взять меня, если завхоз не будет против.
Из конторы вышел мужчина лет пятидесяти, сухощавый, с загорелым лицом, в ватной куртке и валенках. Возчик указал мне на нею: спрашивай, мол, у него! Александр Николаевич Колесников любезно выслушал меня и сказал, что вертолет обернется часа за два, могу лететь. Вместе с пастухом полетите, мол, чтоб не скучно было.
Оленевод, пастух Павел Николаевич Сабрский летел в свое стадо, находившееся в верховьях Батомги. Выглядел он очень молодо, хотя ему было около тридцати лет. Небольшого роста, с тугим обветренным лицом, улыбающийся, в новом черном ватнике и коротких, ниже колен торбасах из камуса. На шее у него висел приемничек, и он ловил какую-то нужную ему волну с музыкой.
Узнав, что я писатель, он оживился и стал спрашивать, какие книги я написал.
– Так я же почти все ваше читал, – сказал он с довольной улыбкой. – Останьтесь у нас в стаде на недельку? А?
– Что вы! От вас потом до лета не выберешься, – смеясь, отвечал я. – А вы в стадо после отпуска?
– Немного отдыхал. У нас половина стада ушла, искать надо, вот и возвращаюсь раньше времени. В бригаде народу мало, а тут вот-вот отел начнется.
Оказалось, что из стада Сабрского зимой отбилось сотни три оленей, и найти их до сих пор не удается. Почему отбились? В районе стало много волка, при нападении олени разбегаются и бывает – далеко. Много оленей уводят дикие олени-согжои. В стаде Сабрского олени отбились во время сильной пурги. Позднее Лысенков сказал, что совхоз организовал розыски отбившихся оленей с помощью авиации. Штук двести удалось найти на границе с Тугуро-Чумиканским районом. Это очень далеко, придется высаживать пастухов с вертолета, чтобы они пригнали стадо назад.
– Весной у нас самое трудное время, – говорил мне Сабрский. – Начнется отел, а тут медведь поднимается из берлоги, начнет телят давить. Весной он голодный, встречаться с ним опасно. В прошлом году наш пастух ехал на олене по тропе, дело в мае было, снег еще не везде сошел, и вдруг медведь. Олень испугался, прыгнул в сторону, пастух свалился, правую руку сломал. А медведь на него бежит. Он левой рукой затвор передернул и в упор выстрелил. Пастух орет от боли, потому что руку сломал, медведь упал, катается, тоже ревет. Хорошо, что парень не растерялся, успел, а то задрал бы его медведь…
На санях мы поехали к складу на берег реки. Вертолет стоял на льду, возле него лазил механик, готовил машину к полету. В складе Колесников начал передавать Сабрскому продукты для бригады: мясные и овощные консервы, чай, сахар, сгущенное молоко, печенье, конфеты, табак и папиросы. Все это в большом количестве, в расчете на то, что подойдет лето, занепогодит, тогда ни на чем к бригаде не доберешься. Кроме того, на всех резиновые сапоги, а потом несколько мешков комбикорма, чтоб подкормить оленей весной, и соль. В целом, нагрузили две подводы и отвезли к вертолету.
В маленьком чемоданчике Сабрский вез бутылку коньяку для товарищей. Люди всю зиму живут в палатках, на морозе, в поселке не бывают по полгода и больше, дружеская вечеринка не помешает.
Расчеты ведутся на полном взаимном доверии. Колесников подал фактуру, Сабрский подписал: «Все тут, ничего не забыли положить?» – «Все, – ответил завскладом. – Сам проверял». На том и закончилась передача-приемка.
Колесников – старожил Нелькана, всех знает в лицо и его все знают, обмана быть не может. В ожидании вертолета все зашли в маленькую обособленную будочку, растопили тут печурку и в тепле Сабрский предложил выпить. Для такого случая он держал пол-литра в кармане, а на столе были и кружки, и хлеб, чтоб закусить.
Мешки, ящики с консервами перекидали в вертолет, и он закрутил лопастями, завихрил снег. Перед этим командир экипажа – высокий чернявый пилот Владимир Колодницкий отыскал по карте пункт, где должно находиться стадо, штурман проложил курс. Летают не первый год, район знают, отыщут нужный ключ в верховьях Батомги.
Трудно представить, насколько усложнилась бы работа совхоза, не будь авиации. Территория, на которой разбросаны стада, огромна, с севера на юг в три сотни километров не уложиться. При этом все стада укрываются по распадкам Джугджура и от одного стада к другому напрямик пути нет. Но вертолеты обходятся совхозу в копеечку: что ни час, то двести восемьдесят рублей. А если к этому добавить полеты за горючим в Аян, то все четыреста. Лишь за один 1972 год совхоз выплатил за авиацию около семидесяти тысяч рублей. Так что и олешки, хоть они и добывают ягель копытом из-под снега, тоже больших затрат требуют.
Вертолет какое-то время несся над рекой, потом свернул в сторону Джугджура. Я приник лицом к стеклу, надеясь увидеть сохатого, но потом мне Сабрский сказал, что сейчас лоси держатся по островам на Мае. На восточных склонах хребта преобладает лиственница, а здесь склоны были более пологи и почти сплошь поросли сосняком. С высоты двести-триста метров я прекрасно различал прямые, чистые стволы и темные с хвоей кроны. Некоторые сопки – ближе к Мае – были с одной сосной. Но чем ближе к хребту, тем беднее лес, и сопки укрыты лесом лишь до половины, а по вершинам лысые. Возможно, под снегом находился стланик, но различить его с высоты невозможно. По распадкам и ключам лежат голубые наледи, как озера.
В одном из распадков я заметил паутинки следов, а потом и оленей, пасшихся группами. Потом следы стали свиваться в более тугие тропки, и на белой площадке, среди хилого обвешанного бородатыми лишайниками лиственничника, показались корали – загоны для оленей. Вертолет начал терять высоту, пилоты высматривали палатки оленеводов. Увидев вертолет, пугливые олени во весь опор пустились наутек. Впереди мчался большой самец, а за ним катилось штук пятьдесят других оленей. Но машина их обогнала, и олени крутанулись в сторону и рассыпались в лесу. На поляне дымил костер, и возле него махали руками три человека.
Вертолет завис над полянкой, снег поднялся столбом, загасив костер, и машина мягко осела на колеса. Пилот открыл дверцу, и мы выпрыгнули в глубокий снег. На поляне лежало около десятка разделанных туш, которые надлежало везти в Нелькан. Сабрский пожимал руки своим товарищам, передавал приветы от родственников. Среди пастухов один был уже лет шестидесяти, вот-вот на пенсию. Как я потом увидел, почти в каждую бригаду подбирали людей так, чтоб там наряду с молодыми был хоть один старый оленевод. Старики лучше знают горы, по которым приходится гонять стадо, у них опыт, а это значит не меньше, чем сила и молодость. Оленей нельзя долго держать в одном месте, они быстро выбивают пастбища. Если в копанине остается ягель, значит, олень наедается. Но как только он станет брать весь мох, надо перегонять стадо в другое место. Опытные оленеводы знают все пастбища, где есть ягель, где оленю легче укрыться от зимней непогоды, а летом от гнуса. Старики лучше «понимают» оленя, что особенно важно при выбраковке, когда в стаде надлежит оставлять самых ценных животных.
Чтоб не быть голословным, сошлюсь на опытного специалиста в оленеводстве Ивана Михайловича Плотникова, проработавшего в этой сфере более сорока лет. Он утверждает, что опытным пастухом оленевод становится не раньше как через шесть-семь лет. Этот его вывод подтвердил и научный сотрудник Евгений Александрович Жиляев, до Нелькана много лет работавший в оленеводстве на Чукотке. Очень многое должен знать и уметь пастух, начиная от умения читать следы и кончая ветеринарными навыками – ведь на его попечении сотни животных. Шесть-семь лет срок вполне достаточный, чтоб освоить любую производственную профессию, даже самую сложную.
Раньше оленеводы кочевали за стадом всей семьей, и такая жизнь для них была более нормальной, чем теперь, когда хозяин дома появляется там не более двух-трех раз в году, накоротке, вроде гостя, и по сути лишен домашнего уюта, полагаясь в быту только на свое умение. А какой мужчина любит женскую работу – стирку, приготовление еды, наведение в палатке чистоты, шитье одежды, обуви? Да и некогда ему этими делами заниматься, он уходит смотреть стадо, отыскивать оленей на два-три дня, а порой и на неделю, захватив с собой лишь оружие да запас еды.
Появляется оленевод в поселке, чтобы провести там отпуск, и все кажется ему непривычным: он успел отвыкнуть от семьи, от текущих домашних забот, не знает, куда себя девать, и уже через неделю начинает с тоской поглядывать на тайгу и тяготиться пребыванием в поселке.
Женщины, в свою очередь, стали откровенно бояться тайги, и мало какая отваживается жить с мужем в палатке и быть ему помощницей В трудах. В поселке для женщин есть работа, есть развлечения, в яслях, садике, школе-интернате воспитываются дети. Потеряв связь с оленем, женщины перестали шить одежду из оленьих кож, тачать обувь из камуса, выделывать шкуры.
Днем позже мне показали в школе выставку детского творчества. Ученики рисовали, выжигали, вышивали и вязали кофточки, свитера из… японских цветных ниток. И не было там почти ни одной поделки из камуса, пыжика, оленьих шкур, как не было и вышивки бисером, до которой эвенкийки раньше были большие охотницы. Нет и резьбы по кости и дереву. Странно мне было, что на глазах учителей – умирало древнее рукоделие, а они даже не делали попыток поддержать его. Да и какое дело до ремесла директору школы – корейцу, если с него за это никто и ничего не спрашивает?!
Вертолет опустился на снег, пастухи принялись живо выгружать из него продукты и комбикорм, а на их место заносить оленьи туши. Массовый забой животных обычно ведется осенью, в сентябре-ноябре, в период наибольшей упитанности оленей, осенью и шкура еще не поражена личинками овода и годится для выделки замши и на различные изделия. Здесь же были забиты на мясо важенки, оставшиеся яловыми, и старые быки-кастраты. Выбраковку вели сами пастухи, забивая наименее ценных оленей.
На пастухах была легкая одежонка – ватники, хлопчатобумажные дешевые брюки, короткие, едва прикрывающие щиколотки торбаса из камуса. Ни на одном не увидел я национальной одежды из оленьих шкур, все было купленное, мало подходящее для жизни в тайге, хотя недостатка в шкурах не ощущалось. Во всем районе нет ни одной мастерской, которая занималась бы пошивом одежды для оленеводов, и только обувь из камуса, без которой оленеводу никак не обойтись, с грехом пополам, кое-как тачают чумработницы (их держат в бригадах, чтобы они ремонтировали одежду и варили еду). Насколько неудобны ватники для тайги, может убедиться всякий, в заснеженном лесу через полчаса вы почувствуете, что промокли, а воротник, рукава смерзлись. Разве сравнишь с ватником легкую, почти невесомую и непродуваемую ветром куртку из летней оленьей шкуры и штаны из выделанной кожи! К сожалению, такую одежду сейчас можно увидеть разве только на картинке или в музее. Кому-кому, а оленеводческому совхозу следовало бы наладить пошив такой одежды для пастухов. Имеют же специфическую рабочую одежду сталевары и пожарники, и никому в голову не приходит мысль поставить к вагранке или прокатному стану человека в ватнике. У пастухов работа не менее ответственная и опасная для здоровья, потому что пятидесятиградусный мороз подобен огню.
Летчики увязали туши веревками, чтоб они не расползались, от винта побежали снежные вихри. Пастухи кинулись по сторонам, снег взметнулся выше лиственниц, и машина оторвалась от земли.
* * *
Мое первое свидание с пастухами-оленеводами было слишком коротким, и когда в Нелькане мне сказали, что через час вертолет пойдет в другое стадо – на Маймакан, я опять попросился лететь туда, хотя успел здорово промерзнуть в ботинках.
На этот раз в стадо летел и Лысенков. Он нарядился в полушубок, на ногах у него были унты из выделанной сохатины, за плечами ружье и спальный мешок. Отправляясь в тайгу на час, бери все необходимое на несколько дней. Мало ли что может случиться в полете!
Я снова приник к иллюминатору, чтоб видеть темные высокие ельники по берегам Маи и сосняки на сопках. Отдельные склоны были покрыты одной сосной, высокой, прямоствольной, без подлеска и примесей других пород. Сосны было много, но я понимал, что для промышленных рубок ее недостаточно, потому что не на всяком склоне ее можно брать, чтоб не нарушить защитной, водоохранной роли лесов. Для меня стало ясно, что от тех опустошительных пожаров, о которых писал К. Дитмар, не осталось и следа. За столетие земля полностью залечила раны, и на месте гарей поднялись полноценные леса.
Мы летели вдоль Маи довольно долго, и близ нее повсюду были сосняки. Но далеко от нее они не уходили, и когда вертолет стал забирать в глубину Джугджурского хребта, сосна уступила место лиственнице. Последняя не решалась взбираться на вершины гор, словно замирая перед их открытыми всем ветрам горбинами.
Я все всматривался в частокол лесов, надеясь увидеть какого-нибудь зверя на белом снегу, но даже цепочки следов разобрать не мог: тайга оставалась пустынной, гольцы безжизненно-белыми. Ни снежного барана, ни волка, ни сохатого. Для меня это было лишним подтверждением истины, что всякого зверя надо искать там, где есть для него корм. Волк бродит близ оленьего стада, сохатый отстаивается в темных ельниках по берегам Маи, где для него достаточно сочных молодых побегов ивы, тополя и чозении. Что же касается медведя, то бурый хозяин тайги еще спокойно додремывал по берлогам.
Опять среди лиственничника, обвешанного бородатыми лишайниками, показались изгороди-корали, а потом и сами олени, припустившие наутек от винтокрылой птицы. Многочисленные следы свивались в тугие тропы, где-то должны были находиться и палатки оленеводов. Вертолет начал снижаться и вскоре уже несся над зеленоватой наледью, широко разлившейся по ложбине. Он завис над оленьими тушами и мягко опустился на колеса, разогнав по гладкому льду свернутые в комок шкуры. Издали, из редкого лесочка, к машине бежали оленеводы. Молодые мчались на лыжах, пустив впереди себя желтовато-белых псов. Вмиг стало оживленно, многолюдно. Лысенков выпрыгнул на лед с мешком, достал какие-то свертки и оделил ими стариков оленеводов. Подарки. Для них это был дорогой знак внимания со стороны управления совхоза, и по радости, озарившей их загорелые обветренные лица, очень приятный. Нельзя, появившись среди людей, живущих месяцами в тайге, в одиночестве, появляться с пустыми руками. Они-то всегда рады свежему человеку, только появись, как и накормят, и напоят, и уложат на теплое место, окажут любую помощь, не спрашивая кто ты и зачем ты здесь. Таков закон тайги.
Перед машиной веселая толчея: одни покидали тайгу, им радостно было от предвкушения скорой встречи с родными, другие радовались тайге, по которой каждый оленевод тоскует.
Половина бригады ехала в Нелькан на отдых, поэтому в машину грузили не только мясо, но и нарты со скарбом, и собак, и убитого охотоведом волка. Охотовед Геннадий Степанович Харин – небольшого роста, коренастый, со смуглым лицом, по типу близким к аборигенам, сидел возле иллюминатора с зачехленным ружьем, не снимая темных очков. Он специально выезжал в бригаду, чтобы помочь оленеводам уничтожить волков, которые начали интенсивно травить оленей. Урон от этих хищников бывает очень велик, особенно в весеннее время, когда начинается отел. Убить волка трудно, потому что зверь этот осторожен и на глаза человеку попадается редко, а капканы обходит, как и отравленную приваду. Пожалуй, нет зверя более пластичного, более приспособленного к существованию в близком соседстве с человеком, несмотря на гонения, которым он подвергается. Нет ничего удивительного в том, что два волка долгое время жили в Москве, как об этом писал журналист Песков. Мне приходилось слышать от охотников сетования, что волк, почувствовав отраву, тут же отрыгивает съеденное и уходит, что жертвами отравленных приманок чаще становятся собаки, не столь осторожные. В данном случае волки долгое время обходили растерзанного ими оленя и не сделали ни одной попытки поживиться своей добычей после того, как возле нее побывал человек. Попался хищник на клочке шкуры, в которую была заложена отрава. Смерзшийся комочек гнало ветром по льду, и волк его схватил. Волк был светло-желтый, гораздо крупнее собаки. Снимать с отравленного зверя шкуру надо с большими предосторожностями, чтоб не отравиться самому, и волка везли завернутым в мешковину. За каждого убитого волка охотнику выплачивается премия в пятьдесят рублей, помимо платы за шкуру. За волчицу выплачивается вдвое больше.
Оленей травят многие хищники – волки, медведи, росомахи и даже вороны. Волк, ворвавшись в стадо, травит по нескольку оленей – каких успеет, а съедает немного. Казалось бы, потравленные олени не пропадают для хозяйства, но это не так. Пастух не в состоянии сразу обнаружить убитого оленя, потому что пастбища в совхозе – горно-таежные, можно пройти рядом с оленем и не заметить его в чаще. Мясо же невыпотрошенного оленя скисает за несколько часов даже на самом сильном мороза, и становится непригодным в пищу.
Устраивая облаву на волков, охотники вешают на шнурок красные флажки, и зверь не решается перешагнуть через такой призрачный забор и натыкается на засаду. Так охотятся в России, где волк обитает на небольших участках леса. Научный сотрудник опорного пункта сельскохозяйственного института Жиляев утверждает, что волк вообще не различает красного цвета, что он в такой же степени боится и черных флажков, а также тропы человека. Он рассказал, что был свидетелем, как волки пытались проникнуть к стаду, вокруг которого перед этим прошел пастух. Они несколько километров шли вдоль тропы, не решаясь через нее перешагнуть, и потом наконец преодолели ее огромными прыжками. Назад они выходили таким же путем.
В настоящее время волка в районе стало больше. Причины: охотников мало устраивает эта добыча – слишком она трудно достается. Значительно легче добыть лося, соболя, даже медведя, чем волка, искусно уклоняющегося от встреч с человеком. Пытались организовать охоту на волка с вертолета, но дело это дорогостоящее и малоэффективное в условиях тайги. В совхозе порой по месяцу и больше не видят вертолета и не могут перебросить в стадо необходимые грузы, а не то что устраивать такие охоты.
На обратном пути Лысенков попросил командира лететь пониже, чтобы можно было увидеть сохатого. Колодницкий держал машину метров на двести-триста от земли, и я мог видеть лес, следы на снегу, оленей. А когда пошли над Маей, над ее островами и протоками и внизу заскользили голубые тени от высоких ельников и тополей, он снизил вертолет метров на сто, и вскоре мы увидели огромного черного быка – лося. Он уходил в сторону от реки размашистым шагом, и глубокий снег, казалось, был ему нипочем.
Я был искренне благодарен Владимиру Колодницкому, что он устроил мне встречу с сохатым посреди заснеженной тайги, казавшейся до этого столь пустынной. Мне было радостно видеть животное в его привычной среде, и я испытал наслаждение отнюдь не меньшее, чем охотник, стреляющий зверя. Я знаю, что многих привлекает вопрос: убью – не убью, и они стреляют по первому подвернувшемуся существу, будь то зверь или птица, хотя практически в добыче этой не нуждаются. Для меня этот вопрос давным давно не существует. Еще с войны я твердо знаю, что нацеленное оружие всегда убивает, что видеть кровь, видеть обмякшее, искаженное смертью животное или птицу всегда неприятно, и поэтому охоты не люблю. Охота должна уступить место охоте с фотообъективом и в своем первозданном виде может оставаться только как необходимость, вроде забоя животных на бойне, как мера по поддержанию равновесия в природе, но отнюдь не для эстетического наслаждения. Небо, зори, чай у костра, любование звездами, чем так прельщала всегда охота людей просвещенных, останутся и при охоте с объективом. Уйдет лишь момент смерти. Человек сейчас достиг таких высот в развитии науки и техники, что в состоянии уничтожить все живое без особых на то усилий. При такой оснащенности гораздо важнее, чтобы человек был благородным, гуманным, великодушным к слабым и беззащитным животным, чем жестоким, убивающим направо и налево.
До самого вечера я оставался под впечатлением полета над рекой Маей, над ее белоснежными просторами, лишь у скалистых берегов прорезанными темными полыньями, над черными и колючими, как частокол, ельниками, над сосновыми лесами, населившими склоны обступивших ее сопок. Чистота первозданной природы, свежесть воздуха поражали воображение, и мне порой казалось, что я попал на другую планету.
Утром я встретился с охотоведом совхоза Хариным. Геннадий Степанович был выпускником Иркутского сельскохозяйственного института. Этот институт поставляет нам в край основную массу охотоведов, нужда в которых растет с каждым годом, особенно после того, как перешли к организации промхозов. Он познакомил меня с актом проверки, которая состоялась менее года назад. Акт отражал положение с охотой. В 1950 – 1960 годы охота давала ежегодно пушнины на 220 тысяч рублей. В промысле участвовало от 120 до 200 кадровых охотников.
В 1960-1970 годах промысел давал пушнины в среднем на 122 тысячи рублей. Число кадровых охотников шло на убыль.
В 1972 году число охотников сократилось в три раза, и дали они пушнины лишь на 25 тысяч рублей.
Если раньше основным объектом охоты являлась белка, то в последние годы ее число упало, ее стали брать не более тысячи штук за сезон. Это почти столько же, сколько и соболя. Что так резко повлияло на белку – недостаток ли кормов, болезни, или, как утверждают некоторые, ее стал поедать соболь – остается пока неясным. По-настоящему изучением этого вопроса никто не занимался. Бригада охотоведов из центра, обследовавшая угодья района год назад, лишь подтвердила факт ее исчезновения, но не дала анализа причин.
Но дело не только в сокращении численности белки. В районе охватывается промыслом лишь четвертая часть угодий, а охотников становится все меньше и меньше. Люди не хотят идти в тайгу на промысел, и причина здесь не только в низком заработке, который легко перекрыть на любой работе в поселке, но также и в том, что охотники испытывают большие затруднения с транспортом. После того как в районе, особенно в захребетной его части, свели все мелкие поселки, объединив их в три крупные – Нелькан, Джигда, Аим, – до угодий стало очень далеко и во многие охотнику просто невозможно добраться. Угодья опромышляются бегло: охотник на оленях идет по тайге, собирая то, что подвернулось под руку. Много следов – он остановится дня на два-три, расставит на следах соболя с десяток капканов – и дальше. О путиках, разграничении участков между охотниками не идет и речи. А какая без этого охота? Ведь на закрепленном угодье охотник старается поддержать зверя в трудное для него время, подкормить, и совсем не думает об охранных мероприятиях, когда угодья у него неограниченные.
Раньше большое количество пушнины давали оленеводы. Они всегда имели возможность брать пушнину там, где зимовали стада. Теперь оленеводы из-за слабой укомплектованности звеньев почти не имеют времени для охоты, и добыча их носит случайный характер.
На промысел идут в основном люди зрелые, а молодежь не желает расставаться на месяцы с поселком, теряет навыки, начинает, говоря прямо, бояться тайги и тех испытаний расстояниями, неудобствами, морозами, неустроенностью быта, с которыми приходится сталкиваться любому промысловику. Если к этому еще добавить, что не каждый мирится с одиночеством и неуверенностью в заработке (то ли добудешь соболей, то ли потеряешь напрасно время), вот и готов набор причин. И все-таки молодежь сторонится промысла не поэтому. Попробуйте зазвать русскую молодежь в углежоги, смолокуры. Или предложите им плести лапти. Многие ли откликнутся? Хотя и смола, и деготь, и уголь, и лекарственные растения нам и сейчас необходимы, мы вынуждены признать, что промыслы эти безнадежно устарели, изжили себя. Морально устарела и охота в том виде, как она сейчас ведется, и никогда не зазвать на этот промысел молодежь, если в корне не изменить методов ведения охотничьего хозяйства. Находясь на уровне дедовских времен (капкан мало чем отличается от ловушки-давилки, а черкан, убивающий зверька стрелой, от малопульки, а зимовье с дымной железной печуркой от шалаша, в котором жили на промысле наши деды и прадеды), промысел становится явным анахронизмом, в крайнем случае достоянием стариков и любителей таежного безмолвия. Молодежь нынче не хочет связываться с делом, которое мало что дает уму и сердцу. Зачем охотнику среднее образование, технические навыки? Достаточно того, что он умеет стрелять, ходить, ориентироваться по звездам. Но все это умели и наши прадеды.
Видимо, это ясно не только мне, мало искушенному в охотничьих делах человеку, но и многим другим. Не берусь предсказывать пути развития охотничьего хозяйства. Может быть, пушного зверя выгоднее выращивать в вольерах, чем гоняться за каким-нибудь соболем по тайге, может быть, биологи выведут новые, в корне иные породы, может быть, химики дадут вещества, подкормка которыми изменит привычный облик пушного зверька, может быть, сбор таежного «урожая» примет иной характер, чем теперь. Слово за наукой, на которую, как это ни досадно, придется раскошелиться. Вот когда в охоте будут соседствовать наука и техника, молодежь придет сама, даже зазывать ее не потребуется.
А пока Харин говорил мне о том, что для поднятия охоты в районе необходимо расселение норки по Аиму и Учуру, где ее пока нет, необходимо привлечь авиацию для борьбы с волком, необходимо больше лицензий на отстрел дикого оленя – согжоя, который во время гона уводит из стад много важенок и дает полудикое, не поддающееся приручению потомство. Думаю, что все это лишь полумеры, но спорить не берусь – охота заинтересовала меня лишь попутно и не является делом моей жизни.
В этот день контора совхоза была полна людей – бригадиры ждали отправки к оленьим стадам и, пока была возможность, решали текущие вопросы. Был тут и молодой Михаил Плотников – старший бригадир над тремя оленьими стадами, и бригадир девятого стада – Илларион Васильевич Колесов и другой люд, каждый по своим делам.
Плотников, несмотря на молодость (ему тридцать восьмой год), уже семнадцать лет работает в оленеводстве. Отец его, Иван Михайлович Плотников, специалист-оленевод с высшим зоотехническим образованием, работает в совхозе уже много лет, а до этого занимался оленеводством на Сахалине и даже во время войны был начальником оленеводческой команды, созданной для нужд армии. У него за плечами сорокалетний стаж работы. Он и приучил сына к оленеводству, и теперь тот не мыслит себе иного занятия.
Колесов много старше Михаила Плотникова – ветеран Отечественной войны, по сути почти инвалид, потому что вернулся с перебитой рукой и может ею лишь кое-что поддержать, помогая здоровой. Как и все эвенки, он худощав, небольшого роста, скуластое лицо обветрено, обожжено морозами. Несмотря на приличный еще мороз, по утрам до двадцати градусов и поболее, он ходит в осеннем пальто, ворот рубашки расстегнут. Покалеченную руку он держит глубоко в рукаве, и оттого плечо у него приподнято и выглядит он сутуловатым. У него в бригаде подобрались одни холостые мужчины, а ведь кому-то надо и варить, и штопать одежду, и шить унты.
– Давай мне в бригаду чумработницу, – говорит он директору.
– Ну что ж, – соглашается тот, – бери Анну, она пока свободна, может поехать.
– Не надо мне Анну, она пьяница, – отказался Колесов. – Что я с ней там буду делать…
– А она утверждает, что ты пьяница, – спокойно парирует директор. – Кто вас разберет… Другой чумработницы все равно нет, бери ее, она все умеет делать.
– Я пью, но я головы не теряю, – горячится Колесов. – Не хочу я такой чумработницы…
Он еще продолжал упираться, но потом я увидел его возле самолета вместе с Анной – женщиной лет сорока пяти, с веселыми озорными глазами, с румянцем на скулах. Они дружески беседовали, потягивая винцо из горлышка бутылки для сугреву.
Хотя экспедитор, браво войдя в контору, объявил, что самолет будет через час и потому, кто хочет лететь, должен поторопиться и все имущество должно быть на месте, самолет пришлось ждать чуть ли не полдня, а над Маей потягивало свежим ветерком, и на льду сидеть в ботиночках и легком пальто было не очень приятно. Но Колесова и Анну это обстоятельство мало заботило, они, казалось, не замечали холода. Эту невосприимчивость к морозу я заметил еще вчера, когда летал в стада. Пастухи работали голыми руками, без шарфов, в легкой одежонке, хотя мы прятали носы в воротники пальто. Все дело в привычке. Помню, еще четырнадцатилетним мальчишкой мне довелось поработать зиму в мелиоративной изыскательской партии. С утра и до позднего вечера мы были в поле, а по открытому всем ветрам болоту тянуло таким морозным свежаком, что надо было все время шевелиться и шевелиться, чтоб не замерзнуть. Через месяц лицо у меня буквально задубело от ветра, и к февралю я уже ходил, нимало не беспокоясь,- куда дует ветер – мне навстречу или в спину. Но при любой привычке всему есть предел. Оленеводам, охотникам зачастую приходится много ходить по морозу, из жарко натопленной палатки выскакивать на пятидесятиградусный мороз и, разгоряченные, они часто примораживают верхушки легких. Начинается трудно излечимый недуг. Приходится не забывать, что живут они не в средней полосе России, а в суровой по климатическим условиям зоне, и больницы, понастроенные в Аяне, Нелькане, Джигде, отнюдь не излишество, а необходимость, еще одно свидетельство заботы партии и правительства о поддержании здоровья малых народностей Севера.
В этот день самолет подали лишь к вечеру, когда мы уже потеряли веру, что улетим на базу, вокруг которой группируются три стада оленей. Наконец самолетик – грузовой АН-2 – показался в небе и стал быстро снижаться на лед Маи. Он подрулил прямо к нам, мы быстро пошвыряли в него мешки с комбикормом, имущество, заскочили сами. Лысенков указал пилоту куда лететь, штурман тут же проложил курс в точку, где в Тотту впадает Нельбачан, и мы полетели, на этот раз на северо-восток.
Самолет шел над сопками, забираясь все выше и выше и порой пронизывая рыхлые клубы тумана. Лесистые сопки, на этот раз покрытые лиственничником, постепенно уступали место белоголовым, с гольцами и спящим под глубокими снегами стлаником. Он угадывался на белых пупырчатых склонах. Мы летели над боковыми отрогами Джугджура, а сам хребет оставался в стороне, с крутыми, сине-розовыми складками и острыми пирамидальными гольцами, такой свеже-чистый, словно только что накрахмаленный в каждой своей складочке, что даже зубы щемило, будто не глядишь на него, а кусочек его, как сосулька с крыши, находится на зубах и холодит рот.
Вершины проплывали под самолетом столь близко, что можно было бы рассмотреть на снегу даже след барана, если б они тут были. Но снежные бараны зимой предпочитают каменистые, с кручами и нагромождениями скал вершины, где есть укрытия от волка и ветра. Солнце садилось за дальние горы, ставшие совсем фиолетовыми, а базы все не было. Пилоты где-то сбились с курса, залетели не в тот распадок и теперь рыскали над ключами, снизившись ниже окружающих гор и напрасно отыскивая оленьи следы, которые могли бы навести их на корали и палатки оленеводов.
К пилотам подсел- Лысенков, он летел на базу, чтобы проинструктировать оленеводов относительно разделения стад перед отелом и заодно показать, как лучше применять комбикорм. Он был в полушубке, унтах, толстый и неповоротливый, и закрыл собой дверь в пилотскую кабину. Проснулся Колесов, вернее его разбудила Анна, когда поняла, что пилоты сбились с курса. Глянув в иллюминатор, он не узнал знакомых мест. Анна суетится, машет руками, что-то горячо ему доказывает по-своему, по-эвенкийски, тормошит его. Колесов тоже полез было к пилотам, потом махнул рукой, сел на свое место.
– Они пьяны, что.ли? – говорит он мне. – Не туда летят, не видят, что ли? Вон та большая сопка справа должна оставаться. По карте летают, пусть теперь сами ищут, где Нельбачан…
Пролетев в вершину ключа, пилоты перевалили через гряду сопок и пошли над другой речушкой. Скоро в густых черных ельниках они что-то заметили. Снизились еще. База. Три домика совсем затерялись в густом лесу, и заметить их с высоты было мудрено. Заходили на посадку, как в узкий темный коридор, из-за высоких черных ельников, окаймлявших берега речки. Лед на речке гладкий и ровный, как хороший каток, припорошенный небольшим снежком. Это в морозные ночи вода через трещины растекается по всей речке, подновляя лед.
Самолет коснулся лыжами льда, прокатился немного и стал напротив домиков базы. Мы высыпали на лед, началась разгрузка, потому что вечерело, а самолету еще предстоял обратный путь в Нелькан. Солнце скрылось за сопками, синь разливалась по снегам и ельникам, и только дальняя высокая сопка еще густо розовела, отражая свет заходящего солнца. Освобожденный самолетик взревел, развернулся на обратный путь и побежал по узкому коридору реки на взлет. Мигнув над ельниками бортовыми огоньками, он унесся в загустевшую синь неба, и потревоженный было покой поглотил затихающий рокот его мотора, и тишина стала такой звеняще-ровной, как озерная гладь, в которую ненароком скатился было камешек с кручи.
* * *
База на Нельбачане – это три жилых дома и склад, да еще баня на берегу речки. На базе постоянно живет заведующий – Юрий Оненка – двадцатисемилетний, бравого вида нанаец, да еще временно три плотника из Нелькана, заканчивающие строительство двух домов. Вокруг базы – в семи, двенадцати и в пятидесяти километрах – находятся оленьи стада. Назначение базы – приблизить обслуживание к оленеводам. Здесь оленеводы могут помыться в бане, получить газеты и журналы, приобрести необходимые им продукты, товары, материалы, одежду, а при случае и посмотреть кино или просто пожить с семьей в доме, когда этого пожелают. Десять-пятнадцать километров до стада для оленеводов не расстояние. Ради этой цели только на строительство базы в Нельбачане совхоз израсходовал около восьмидесяти тысяч рублей. Таких баз в совхозе три.
До образования совхоза в районе были артели, занимавшиеся оленеводством и понемногу землепашеством. Оленеводы жили по деревням – в Курун-Уряхе, Ковалькане, Тотте, Нелькане, Джигде, Ципанде, Аиме, Маймакане, рассредоточившись по всему бассейну Маи. Конечно, транспортные связи между деревнями отсутствовали или носили чисто случайный характер. Когда совхоз организовывали, артельные угодья просто суммировали и на этом основании составили земельный баланс совхоза, хотя между артельными угодьями, чересполосицей, лежали угодья гослесфонда и госземфонда. Большая рассредоточенность угодий – на сотни километров, при невозможности сообщения между ними по кратчайшему пути, – вынудили совхоз сгруппировать хозяйство в четырех населенных пунктах. Нелькан избрали для центральной усадьбы, Джигду – для овощеводства и животноводческих ферм, а в Курун-Уряхе и Аиме создали отделения. Все остальные деревни бросили, и теперь там никто не живет. В Ципанде остались старики – пенсионеры да связисты. За счет такого переустройства стало возможным развернуть в Нелькане и Джигде большое строительство нового жилья и наладить сносное снабжение. Казалось, что путь избран правильный и надолго обеспечит ритмичную работу совхоза. Но люди, до этого жившие охотничьим промыслом и оленеводством, ныне покидают эту привычную сферу труда. Молодежь не хочет идти в оленеводы, а на стариках и пожилых людях совхоз долго не продержится, это все понимают прекрасно. Во всех бригадах ощущается нехватка пастухов, а взять их негде. Русские могут охотиться, строить, работать со скотом, на машинах, но в оленеводство не идут. Я их понимаю, для них, как и для меня, все олени на одно лицо, а настоящий оленевод знает их чуть ли не всех. К этому нужна привычка с детства. Оказывается, раньше, когда были небольшие деревни, оленеводы могли чаще бывать дома, потому что пасли стада не столь далеко. И в совхозе пришли к выводу: надо строить базы, снова приблизить дом к оленеводу. Но будет ли это прежний дом – с семьей, детишками, привычным уютом? Едва ли. Дом будет, но семья, ради свидания с которой оленевод и выходил временами в деревню, все равно останется в Нелькане и Джигде. А если на базу приедут жены с ребятишками, там потребуются и продавец, и пекарь, и лекарь, и не заменит ли тогда база в Нельбачане исчезнувшие Тотту и Ковалькан?
Разговорившись с Плотниковым-старшим, я спросил его об этом. Он ответил, что сказать наперед затруднительно, возможно, что расходы на строительство баз и окажутся напрасными. Плотников-младший на подобный вопрос ответил более определенно: «Нет, я на такой базе жить не собираюсь, лучше останусь в палатке. Вот разве Иван Михалыч, – он кивнул на отца, – туда когда заглянет».
Но, может быть, оленеводы станут посещать базы ради бани? Амосов-младший, смеясь, ответил, что возвращаться разогретым после бани в палатку – это верная простуда.
– Нам в палатке помыться легче, хоть сейчас поставим, печку растопим, снегу натопить сколько угодно можно, – отвечал он.
На базе находилось несколько человек оленеводов, среди них один старше других, с маленькой девочкой. Ребенок был присмотренный, прилично одетый, черные, как смородинки, глазенки поблескивали весело, заинтересованно, а из тугих щечек, казалось, вот-вот брызнет сок, такие они были румяные и загорелые. Девочку звали Верой.
– Сколько тебе лет, Вера? – спросил я ее.
– Не знаю, – засмущавшись, ответила она. – Спроси папу…
Дитя природы, она не знала, что ей третий годик, но зато бесстрашно бегала в корале среди оленей, каждый из которых мог и ударить ее рогами, и затоптать. Иные даже наставляли на нее рога, но она взмахивала прутиком, и олень уступал, отходил. Она знала оленей «в лицо» и говорила: вот это папкин олень, этот – дяди Трифона, этот ездовой, он уже старенький… Своей слабой ручонкой она уже кидала маут, правда, не на оленя, потому что удержать оленя у нее не хватило бы сил.
Ее отец – Роман Гаврилович Амосов, мужчина крепкий, коренастый, с румяным лицом, выбирал товары и складывал в сумки из выделанной оленьей шкуры – сайруки, или батомки, по-эвенкийски. Летом их используют как вьючные сумки. Шьют их и из летней оленьей шкуры с коротким волосом, они очень вместительны и не промокают под дождем. Он укладывал туда и трикотажное белье для себя, и валеночки для дочери и жены, и летние резиновые сапожки, и полотенца, и брюки, и ситцы, и казалось, конца товарам не будет. Юрий Оненка едва успевал ему подавать вещи, вытаскивая их из кип, разложенных по всем углам. Глядя, как он отмеривает ситцы, я, смеясь, говорил, что из него не получится купца, потому что он не натягивает материал, когда отмеряет. Какой он купец, если из десяти метров не натянет для себя полметра ткани?…
Юрий попал на базу с Амура. Он воспитывался в детском доме в Нижнем Пронге, окончил там десятилетку. Кто-то из друзей пригласил его на Север, он приехал, когда отслужил в армии. Хоть и непривычно ему было, но он научился пасти оленей, охотиться, и вот уже три года работает заведующим базой, а в промежутки между своей работой на базе помогает оленеводам проводить инвентаризацию стада, клеймение, обработку против эпидемий. Он высок ростом, гибок и скроен лад но, крепко. Лицо несколько удлиненное, с восточными чертами, по-своему красивое. Раньше нанайцы не знали воровства, обмана, у них это издавна считается самым тяжелым пороком. У Юрия нетерпимость ко всяческому обману доведена до предела, до крайности. А обманывают его частенько. Снабжение оленеводов товарами взял на себя рыбкооп, фактуры выписывают на одно количество товаров, а присылают с недостачей.
– На ерунде, на свечках и то обманывают, – жаловался Юрий Лысенкову, когда мы остались одни. – Недавно прислали два ящика свечей. По фактуре – шестнадцать килограммов. Я взвесил, четырех килограммов не хватает. Думаю, может, мои весы врут, набил свечами один ящик доверху, все равно восьми килограммов в него не вмещается, как ни толкал в него свечи. Зачем они так…
– Вот для такого случая тебе надо всегда сразу пересчитывать товар и составлять акт на недостачу, – отвечал Лысенков. – Мы этот акт предъявим рыбкоопу. У них эта мода есть – недодавать. Пусть выплачивают за недостачу из своего кармана…
Оленеводы набрали товаров, увязали в сумки, сообща распили привезенное Колесовым вино и отправились в свои палатки. Мы остались втроем, сели ужинать. Разговор пошел кривулять по самым неожиданным закоулкам: от последнего романа Фолкнера, напечатанного в «Иностранной литературе» и правомерности исследования автором подсознательных скачков мысли у его героев, к тому, что пришла пора отделить частных оленей от совхозных, потому что совместное содержание наносит ущерб совхозу, государству.
– У нас как? – горячо доказывал Юрий. – Каждый оленевод держит в стаде и своих оленей, по десять, двадцать, иной до пятидесяти. Он только за своими и смотрит, своих бережет, а чтоб за совхозными смотреть – времени нет. Свой заболеет, он на него лекарств не жалеет, а совхозному одно лечение – нож, на совхозного лекарств нет…
– Да, – согласился Лысенков, – лекарства обходятся совхозу в тридцать тысяч в год. Есть такие, что по четыреста тридцать рублей за килограмм.
– Вот, а он на своего оленя готов вылить хоть стакан. Гнать надо всех частников из совхозного стада. Заплатить, сколько стоят все их олени, и забрать их в совхоз…
Было уже десять часов вечера, когда вдруг ввалились плотники. Они уже три месяца строили дома на базе, соскучились по свежим людям и хотели поговорить. Бригадир – Анатолий Иванович Веселовский, всю сознательную жизнь проведший на Севере и по-своему мужик мудрый, поднаторевший в житейских делах, не торопился высказываться, больше прислушивался, а его подопечный, огненно-рыжий, с бородкой и бачками – красой всякого молодого мужчины – прямо с ходу кинулся в словесную дуэль и засыпал меня бесконечными «почему?» Почему не устроен быт северян, почему никто не спешит нести культуру в глубинку таких районов, как Аяно-Майский, когда они, работяги, вынуждены тут вкалывать, не считаясь со временем и условиями? Озорно поблескивая глазами, он не давал мне ответить на один вопрос, объявляя, что это ему понятно, а вот почему… Саша Акатов, так звали этого веселого рыжего плотника, был разбитным парнем, неплохо начитанным и оперировал примерами из художественной литературы. Постепенно, осаживая его, когда он слишком горячился, удалось установить, что неустроенность бытия происходила у него от неустроенности личной жизни. Прожив несколько лет с женой, он разочаровался в женской половине человечества и, оставив сына на попечение своей матери, отправился с Сахалина в места еще более обетованные – на Охотское побережье.
– Сами посудите, – обращался он за моральной поддержкой к присутствующим, – приходишь с работы, а она лежит на диване, книжку читает. Ни тебе обеда, ни ужина по-человечески. Ну один раз сам сготовишь, другой, но сколько можно? Опять же с ребенком. Подняться к нему она не может, вставай ты, подай ей его, тогда она покормит. Надоело…
Не берусь защищать его, потому что никто и никогда не признает себя виновным в семейном разладе, каждый хочет выглядеть правым, и ссылаются зачастую при этом на причины не главные, а косвенные.
Постепенно он выговорился, и тогда мне удалось вернуть его к началу спора и доказать, что даже на Севере, как бы трудно ни было, к каждому затейника не поставишь. Человек не должен ждать, пока к нему принесут культуру, он сам в состоянии организовать сносный быт и поддерживать его, и если духовно зрелый, то и сам может посветить другим. Нянек для такого дела нет и не будет даже при коммунизме.
Веселовский, слушая, посмеивался, потом сказал, что на работу и ее трудности кивать не стоит, работу мы выбираем сами, никто ее нам не навязывает, и жаловаться молодежи не пристало: когда, как не в молодости, и поработать на полную отдачу сил ради Отечества! Конечно, бывает трудно, бывает скучно, так ведь это временное. Вот окончим через недельку-полторы дом, да, глядишь, пришлют за нами самолет и вывезут – и опять мы заживем, как люди. В прошлом году было хуже – самолета ждали до июня да так и не дождались, пришлось ладить плот и спускаться до Нелькана по реке. А Тотта – заломистая, капризная река, да пришлось идти по большой воде, так и вовсе. Несколько раз на залом выскакивали, каждый раз приходилось новый плот сколачивать, но ничего, и сами уцелели и вещички не перетопили. Добрались…
Третий – Петр Бубякин, чернявый, пожалуй, ровесник Акатову, только телом пожиже и на лицо скучный, так и просидел, не проронив и слова, и мы его голоса не слыхали.
Днем Бубякин во второй половине избы, где помещался Юра, наладил верстак и стал готовить рамы для окон. Веселовский с Акатовым еще с вечера заложили костры, промеж других дел жгли их до обеда, а потом принялись долбить натаявший грунт и таскать его на носилках на потолок. Дело с домом близилось к завершению.
Понаблюдав, как хмурый Петр размечает бруски для рам, запиливает их и долбит, я увидел, что занятие это для него привычное и за день он успеет связать штук шесть рам, правда, простеньких.
– Молодец, дело знает хорошо, – сказал я о нем Веселовскому.
– Мой ученик, – ответил тот. – В Аяне у меня в ремесленном обучался на плотника. Было там такое училище, готовили мы плотников на строительство рыбацких кунгасов. Потом, когда перестали рыбу на побережье брать, закрыли училище. Работать парень умеет…
Новый дом выглядел по-праздничному: стены из лиственницы золотились под солнцем, за домами, превышая их втрое, стояли роскошные ели в темно-зеленых, уже подсвеженных весной шубах, снег блистал и резал глаза отраженным солнечным светом. В доме все, от пола до конька крыши, было сделано руками плотников: они сами рубили и таскали лес, сами ошкуривали и кантовали бревна, сами резали их бензопилами на плахи для пола и потолка, на бруски для оконных и дверных косяков, в тайге же драли мох, чтоб проконопатить стены и привозными были только гвозди да несколько рулонов толя для крыши. По размеру дом был двухквартирным, в каждой половине могла поместиться семья. Вот только штукатурить его было рано, потому что лес брали с корня, сырой. Обходился такой домик совхозу недешево: около двадцати семи тысяч. А все-таки строили, веря, что это поможет закреплению кадров в оленеводстве и расходы окупятся.
Часа в три дня за нами приехали оленеводы из бригады Амосова. Парни выпили по кружке чаю, отдохнули, и мы стали рассаживаться на нарты. Я устроился на третьей нарте, которую вел небольшого роста парень с безусым, почти детским лицом. В упряжке было два оленя, серые, с белым подбрюшьем и черным ремнем по хребтине. Глаза у оленя, как правило, темные, затянутые синевой и оттого невыразительные, словно бы оловянные. Морда тупорылая, при этом усталый олень, когда дышит, вываливает толстый язык. Запрягают их цугом или одного на полкорпуса за вторым, накинув упряжь в виде петли на шею животного. Петля просторная, поэтому шею не затягивает, а ложится на плечи. От петли тянется широкий ремень – постромка – к санкам-нартам. Бывает, что во время бега олень перекидывает через нее ногу, и тогда оленевод соскакивает с нарты и перебрасывает ногу оленя обратно, чтоб постромка находилась сбоку и не мешала ему.
Мне впервые пришлось ехать на нарте, и я сначала держался на санках напряженно, опасаясь, что при ударе о дерево могу вылететь вон, но оказалось, что нарты очень устойчивы на ходу, не переворачиваются, потому что полозья у них расположены значительно шире, чем сиденье, а гнутый березовый обод впереди не дает нарте ударяться о деревья. Полукруглый, в виде дуги, обод принимает все удары на себя, и нарта не утыкается в препятствие, а только откатывается от дерева к дереву, а олени знай волокут санки вперед, не сбавляя рыси. Метров через двести-триста я приноровился сидеть на нарте верхом, поставив ноги на полозья и упираясь в снег, когда нарта начинала крениться, как настоящий каюр.
Езда на оленях увлекательна, как и на лошадях. Олешки рысью бегут по рыхлому снегу, разбрасывая его широко раздвоенными копытами и подергивая куцыми, задранными хвостиками, снег шуршит под полозьями, ветерок гладит прохладной ладошкой щеки, снег блестит и искрится, заставляя щурить глаза, не защищенные темными очками. Лиственничник, по которому бежит нарта, вдали густой, серый, обвешанный зеленоватыми бородами мха, словно бы разбегается по сторонам, чтобы сзади снова сомкнуться в густую серую стену леса. Лиственницы с сиреневой, порезанной трещинами корой бегут навстречу, с каждой ждешь столкновения и мысленно напрягаешься, но обод принял на себя удар по касательной, и санки откатились, а тебе только и остается, что пригнуть голову, чтоб колючая сухая ветка не оцарапала лицо или не сняла шапку.
От разомлевшего снега пахнет талой водой, соками и смолами деревьев, разогретых ласковым солнцем, набухающими почками кустарников и пробуждающимся к жизни багульником. Это весна. Несмотря на двадцатиградусные морозы по ночам, она уже хозяйничает днем вовсю, и с пеньков, валежин валятся белые шапчонки снега, подточенного со стороны солнца.
Душа поет и радуется: как хорошо жить на свете, как хорошо, что меня надоумило побывать на Севере весной, как славно позванивают колокольцы-боталы на шее оленей, как мелодично они звучат! Жизнь-кудесница заставляет учащенно биться сердце, освежает мозги, и все, мимо чего раньше прошел бы и не обратил внимания, кажется выпуклым, впечатляющим, незабываемым. И поездка превращается в сказку наяву, и мохнатые вдали строгие ели смотрятся как обособившиеся от остальных монашки-черницы, а березки – невестами в толпе великанов тополей. За мелькающей рединкой лиственниц наперегонки бегут по снежному полю белые змеи – серпантином нависший на валежинах снег. Он провисает с ветвей и стволов лентами, словно кто-то навешал его на просушку да забыл снять, и кажется, что лес наводнен белыми дивными зверями. И вдруг: «ф-р!» Столбом взрывается белый снег, и рядом с нартой взлетает что-то большое и черное – копалуха! Усевшись на ветку, гибкая и стройная, с белыми пестринами на боках, с недоумением следит она за нартами. Но передние проскочили, не заметив ее, а на нашей у каюра нет оружия, и глухариха остается позади целой и невредимой.
Для каюра Афанасия Архипова это привычное дело, а мне – продолжение сказки северного леса, продолжение песни. Лес не пустой, он населен и рыжими нахальными сойками, и синицами, и пуночками, начавши ми перекочевку ближе к северу, по белому покрывалу снега начертали свои письма-отчеты и горностай, и заяц, и соболь, и белая куропатка.
Дим-дим-бом-ди-дили! – выговаривает колоколец. Пофыркивают олени. С первого полугодия жизни, лишенные окрыляющей жизненной силы, они превратились в покорных, послушных воле человека животных и бегут, пока их заставляют бежать, пасутся, чтобы иметь силы опять бежать, и столь же покорно, с накинутым на рога маутом, окончат свой бег под ножом оленевода, когда на их место вырастут новые ездовые олени. Они не знали беспощадного боя с соперниками за обладание самками, человек сам определил, кому продолжать жизнь на земле, коротким нажатием щипцов обрывая ненужные или слабые побеги. Выживают сильные, и человек поддерживает этот непреложный закон, властно вторгаясь -в жизнь оленьего стада. Он изгоняет белых оленей, оставляя только серых. Белые альбиносы – это уже нарушение обменных функций, это уже в чем-то ослабленные, ущербные олени, и им незачем продолжать род. Белые важенки чаще серых остаются яловыми, а потомство у них вялое, то же и с производителями. «Я смотрю, – рассказывал мне Михаил Плотников, – если молодой олень уклоняется от драки, уступает другому – сразу же кастрирую его: с такого толку не будет – слабый».
Черт возьми, жизнь прекрасна, но она же и жестока, определив полноту функций только сильному. В природе все обусловлено необходимостью.
Каюру Афанасию двадцать один год, у него за плечами аимская восьмилетняя школа, но он все еще ходит в учениках оленевода, выполняет подсобные работы в стаде. Не хватает опыта. Его направили неделю назад в бригаду Амосова.
Афанасий следит за дорогой, порой соскакивает с нарты и направляет оленей на тропу, если они сбиваются в сторону, делает все не хуже других каюров, он скромный и славный парнишка и даже пишет стихи, хотя признаться в этом постеснялся, лишь покраснел, когда Лысенков выдал его тайну. Но стать настоящим оленеводом, оказывается, нелегко.
За полоской прибрежных ельников показались корали, заполненные оленями, палатки. Мелькнул столб с посаженным на него двадцатилетней давности черепом медведя, и нарты остановились. С оленей сняли упряжь, и они устало полегли на снег. Приехали.
* * *
Мы не спеша – засиделись, пока ехали, – прошли в палатку Амосова-младшего – Трифона Егоровича. День был солнечный, теплый, и палатка с распахнутыми полами просматривалась на всю глубину. Хозяин сидел, откинувшись на свернутую в рулон постель, в зеленом свитере, в коротких, но с вышивкой торбасах. Топилась железная печурка, распространяя вокруг приятный жар. Пол застилала еловая хвоя, насыпанная толстым слоем, без прутьев, одними лапками, величиной в палец. Печка, чтоб от нее не загорелся пол, стояла на сырых лиственничных чурбашках. Помимо постелей в палатке имелись «Спидола» и фанерный ящик, заменявший шкафчик для посуды. Молодая опрятно одетая женщина варила в котле мясо, видно, к нашему приезду.
Мужчины расселись вокруг печурки на корточки, подогнув ноги иод себя. Только мы с Лысенковым не могли приноровиться к такой позе и чувствовали себя принужденно. Рядом с Амосовым-старшим сидел старик пенсионного возраста. Лысенков поинтересовался, кто он, откуда. Трифон Егорович ответил, что старик одинокий, вот и пришел к ним жить, понемногу помогает, для получения пенсии у него не хватает каких-то справок, надо запрашивать в районе, а старик совсем плохо понимает по-русски, кому-то надо за него хлопотать.
В каждой оленеводческой бригаде имеется радиостанция для связи с управлением совхоза «Недра-3», позволяющая вести разговор открытым текстом на расстояние до трехсот и более километров. Утром и вечером в установленные часы начинаются переговоры. Может, потому, что Трифон Егорович более грамотен и быстрее научился пользоваться рацией, он в бригаде старшим, хотя Роман Гаврилович Амосов член партии, по возрасту старше и опытнее в оленеводстве.
Оба Амосовы женаты, живут в палатках с детишками, с ними и перекочевки делают, когда приходит пора перегонять стадо на новое место. Про девочку Веру я уже рассказывал, а у Трифона сынишка еще чуть ходит, совсем малыш, но уже толчется на улице в рубашонке и маленьких унтах, без шапочки, и щечки у него тоже румяные, и ни собак, ни оленей, ни мороза он не боится.
Марфа Николаевна – супруга Трифона – исполняет обязанности чумработницы, и поскольку вся семья постоянно живет в тайге, в поселке у них дома нет. Трифон окончил семь классов и дальше учиться не пожелал, пошел в оленеводы. В армии он не служил, не взяли из-за слабых легких, хотя по виду он цветущий мужчина.
Марфа Николаевна принялась накрывать на стол – на чистую фанерку расставлять миски с парящими кусками оленины, стаканы и кружки под чай, нарезанный белый хлеб собственной выпечки. Хлеб на дрожжах много вкуснее содовой лепешки.
Мужчины заговорили о том, что надо разделять стадо – важенок отдельно, а тугуток и ездовых оленей отдельно, чтобы они не беспокоили важенок во время отела. Важенкам – лучшее пастбище, потому что отел – самый ответственный период. Отел начинается в мае и длится до июня. Пастухам забот – полон рот. Надо следить, чтоб поблизости не было медведя и волка, надо поднимать телят, чтоб они долго не залеживались, потому что в первые три дня они обычно малоподвижны и на снегу простужаются. В это же время из берлог поднимаются медведи. Подножный корм найти трудно, и медведи бродят вокруг стада, давят тугуток, а при случае и взрослых оленей, словом, стервятничают.
– В прошлом году мы увидели первого медведя двадцатого апреля, – сказал Лысенков. – Ехали вот так же в стадо, смотрим, лежит на косогоре. Видно, только что вылез из берлоги и на белом снегу его здорово заметно. Остановились, каюр побежал с карабином в обход, чтоб подобраться поближе, а мы остались возле нарт. Москвитин, он ехал с нами, говорит: «Я возьму себе шкуру, у меня до сих пор дома хорошей шкуры нет». – «А мне лапы – самый деликатес, – говорю я. – Мясо у него сейчас неважное, пусть его варит, кто хочет». Стоим так, рассуждаем, неубитого медведя делим. А он, будто нас подслушал, вдруг поднялся и на махах стал уходить. Каюр по нему четыре раза стрелял и не попал. Ох и посмеялись мы…
– Весной самое трудное время, – сказал Трифон. – Я медведя боюсь…
– Что, попадал к нему в лапы? – смеясь, спросил Лысенков.
– Чуть не попал. В прошлом году оленей к морю гонял, за Джугджур, там снежных баранов стрелял. Убил трех, начал их обдирать, слышу – галька шуршит. Оглянулся – прямо ко мне медведь бежит. А винтовка в той стороне осталась, откуда зверь бежит, метрах в двадцати. К ней бежать – не успею. Тогда я к морю припустил. Однако быстро бежал, только вдруг будто кто меня толкнул. Как упал – не помню. Полежал немного, в себя пришел. Ну, думаю, сейчас он меня драть начнет. Приподнял голову, посмотрел, а медведь возле моих баранов стоит и в мою сторону глядит. Он, наверное, меня тоже за барана принял, потому что скрадывал их, а я ему охоту испортил. Постоял он возле мяса и, наверное, учуял запах человека, или ему стреляный патрон попался, только он ушел. Я вернулся к мясу, скорей винтовку схватил. До медведя было метров двести, но я не решился его стрелять: два патрона оставалось. Думаю, пускай себе уходит, лишь бы меня не трогал. Мясо кое-как сложил, и на табор. Без собаки тогда ходил, понадеялся, что табор близко, думал, ничего со мной не случится. Уже ночью почувствовал, что у меня зад болит. Посмотрел – кровь, и брюки прорваны. Он как за мной бежал, так за ягодицу меня и кусанул, а я вгорячах не почувствовал, потому что, когда падал, сильно об камни ударился. С тех пор медведя боюсь…
– Вон Романа Гавриловича медведь лапой по спине огрел, – сказал Лысенков. – Ты расскажи, как было, пускай человек послушает, может, напишет потом, так будут люди знать, каково оленеводам достается…
– Вокруг стада объезжал, – сказал Роман Гаврилович. – Смотрю, медведь важенок скрадывает. Начал я кричать, чтоб помешать ему, а он подбежал и лапой меня по спине ударил. Олени, на которых я ехал, разбежались, на них сумки приторочены были, мелкокалиберная винтовка, так вместе с сумками убежали. Потом я сумки разыскал, олени их пообрывали, а четырех оленей так и не нашел, то ли где пропали, то ли ушли далеко…
– У меня на лабазе рога снежного барана лежат, – сказал Трифон, – с прошлого года за собой вожу. Может, заберете на базу, а то скоро переезжать, и без них барахла много…
– Ладно, заберем, – согласился Лысенков, – кому-нибудь из приезжих отдадим.
Он достал бутылку водки, оленеводы разлили ее, выпили, и все потянулись за мясом. У каждого за поясом острый нож, чтоб обрезать мясо с костей, орудуют им ловко, привычно. Мясо жестковатое, видно, олень был старый, но на вкус все равно приятное. Запивали мясо горячим чаем, переговариваясь о делах.
Поблагодарив хозяйку за угощение, мы вышли из палатки налегке, оставив теплую одежду. Лысенков повел оленеводов в кораль и стал им показывать, в какой дозе подмешивать к соли комбикорм, чтобы приучать к нему оленей. Посреди кораля-изгороди лежали бревна с вырубленными вдоль желобками. В них, как в корытца, насыпали соль, и олени лизали ее. На стадо в тысячу двести голов требуется около пяти килограммов соли в сутки.
В стаде Амосова среди серых оленей было много белых, наверное, он не обращал на это внимания или они принадлежали оленеводам. Многие олени уже начали сбрасывать рога, но на ездовых и на важенках они еще держались. Важенки теряют рога после отела. Когда перед глазами мельтешат и перебегают несколько сот оленей, кажется, что это какой-то живой ветвистый лес: рога, рога, рога! Предстояло из этого водоворота выловить маутами несколько сот тугуток, ездовых оленей и хоров-производителей, а потом важенок перегнать на отдельное пастбище. Поймать оленя в загоне маутом довольно просто – ременная петля падает оленю на шею или на рога, но не всегда просто удержать его. Приходится маут закреплять за дерево, чтоб сильный олень не волочил за собой оленевода по снегу. Даже на одного требуются известные усилия, а ну, как предстоит переловить их сотни!
Лысенков уточнил, куда, на какое пастбище перегонять оленей после разделения стада, наказал Юрию Оненка помочь бригаде в этой работе, и мы пошли к нартам. Я обратил внимание, что мауты не у всех одинаковые: есть просто ременные из толстых сыромятных лахтачьих или конских кож, а есть плетенные из тонких ремешков в четыре нитки, круглые, в карандаш толщиной. Мне сказали, что последние кем-то привезены с Чукотки. Маут – принадлежность каждого оленевода, без него он как без рук. Учатся набрасывать его на оленя с малых лет. В Нелькане мне часто приходилось видеть, как школьники в своих играх кидали веревочные мауты друг на друга. Вот только захотят ли они идти в оленеводы, когда подрастут, если зачастую учителя говорят ребятам на уроках: «Вот будешь плохо учиться, плохо вести себя, пойдешь в оленеводы!» Словно быть оленеводом зазорно, а вот сидеть мужчине за какой-нибудь пустяшной работой в канцелярии – это здорово. Такое имело место в нельканской школе, об этом мне с горечью рассказывал Плотников-старший, всю свою жизнь отдавший оленеводству. Не случайно, из выпускников последнего года этой школы ни один не пошел в оленеводы.
Мы снова плывем на нартах по снежному морю, кидаемые, как на волнах, от дерева к дереву, и солнце бежит стороной, то и дело цепляя верхушки высоких деревьев, заставляя их мгновенно плавить ветви в его огненном сиянии. Голубые тени пересекают наш путь, покорно расстилаясь под полозьями, а сам снег напитывается сиреневыми соками заката. Промелькнула в стороне ранее незамеченная «ведьмина метла» – густое сплетение мелких ветвей на вершине лиственницы. Издали она кажется каким-то странным гнездом на дереве. Растет «ведьмина метла» на хвойных деревьях – лиственнице, елке, сосне. На кедрах и пихте мне видеть ее не доводилось. Видимо, это какая-то болезнь дерева, такая же, как и при происхождении капов-наплывов. По всему дереву ветви как ветви, и вдруг в одном месте они так густо облепят ствол – кулак между ними не просунешь, будто и впрямь кто-то связал их в тугую круглую метлу.
Закатные лучи золотили кору лиственниц, окрашивали в горячие розовые тона склоны сопок, накаляли над горизонтом небо. Морозец чуть прихватил разомлевший было снег, и в звонкой тишине явственно слышался каждый шорох: глухой от копыт бегущего оленя и тонкий, будто посвистывание, от полозьев. Казалось, даже ком снега, срывающийся с дерева и рассыпающийся тут же на тысячи алмазных крупинок, образующих сияющий серебром полог, и тот падает со звоном, словно откликаясь на едва уловимое движение вздрогнувшего во сне дерева. Свежий воздух буквально пьянил, и было так просторно, распахнуто, окрыляющая радость так переполняла душу, что все минувшее, пережитое, хорошее и плохое, отодвигалось, казалось незначительным, как тень от облачка на сияющей огромной горе. Счастье, что я могу еще видеть, дышать, жить, переполняло меня, и я благодарил тот миг, когда мне пришла блажь повидать Север. Конечно, я понимал, что на долю оленеводов приходятся не только весенние солнечные дни, но и морозные, ненастные, что последних гораздо больше, но и то, что природа еще так благосклонно дарит нам – огромное счастье. Быть в центре сияющего храма природы, а не в дымном цехе, не в темной шахте, не в прокуренной до тошноты конторе – это ли не самое прекрасное, чем может нас одарить земля! Но мы – мудрые, постигающие опыт поколений, боясь натрудить руки ради хлеба насущного, сами отворачиваемся от этого дара и прячемся в душные щели городов, под мертвенный свет неоновых реклам, заслоняющий сияние звезд. Но и я сам – дитя города, и у меня нет сил круто переломить свою жизнь, потому что поздно! И мне остается одно – рассказывать, как прекрасна наша земля, молодым, чтобы они не порывали связи с природой, как это сделали мы.
Каюры завернули оленей в стадо Колесова. Палатки его бригады стояли на взгорке, над рекой. Илларион Васильевич сидел у печурки в трикотажной рубашке с короткими по-летнему рукавами и потягивал крепко заваренный чаек. С первого взгляда ощущалась разница между палаткой семейного и холостого оленевода. У Амосова даже в необставленной палатке было уютно, а у Иллариона и хвои на полу свежей не было, и печурка стояла как-то криво, и чайник был закопченный до черноты, и кружки потемнели от чая, и даже дрова, казалось, не хотели гореть так радостно, как в палатке Трифона, да и сами палатки стояли какая где, и возле них валялись нарты, сделанные абы как, не в пример амосовским, добротным и легким. Чумработница – не жена, она не создаст уюта оленеводу, – понял я.
В бригаде Колесова работали молодые парни, гоняли они стадо много меньшее, чем у Амосовых – всего около семисот оленей, и Лысенков намеревался после разделения стада передать ему отделенный молодняк. Но из этого потом ничего не вышло. Оленеводы бились несколько дней, но не смогли разделить стадо, как хотели. Тугутки прорывались через ветхую изгородь к важенкам, с которыми привыкли пастись.
Вокруг стада Колесова ходили волки, и пастух Мартынов отравил двух – самца и самку, разбросав приманку в местах потравы. За лето волки потравили у Колесова около сотни телят и взрослых оленей – урон немалый.
Каждое стадо пасется в отдельном распадке. Чтобы олени далеко не разбредались, распадок перегораживают жердяной изгородью, а на сопки, на гольцы олень и сам не идет зимой. Огораживание оленьих пастбищ принято в передовых хозяйствах страны, оно избавляет от неизвестных потерь – они пока очень велики в совхозе. В Швеции, Норвегии, Финляндии огораживают оленьи пастбища стальными сетками, в совхозе сетки пока нет, но зато в избытке повсюду есть лиственничные жерди. Ставить изгородь надо сразу на всем протяжении, то есть на двести – двести пятьдесят километров, иначе олени, скучившись в одном месте, уничтожат, вытопчут ягель, и вся затея обернется убытком. Построить такую изгородь в лесу стоит немало – около восьмидесяти тысяч рублей, но в совхозе уверены, что затраты эти окупятся через год-два, устранив неизвестные потери оленей и облегчив труд пастухов. Такая изгородь в двести километров нужна для одного-двух стад, а их в совхозе более десятка.
Возвращались мы от Колесова в сумерках, выехав на лед Тотты. По реке олени понеслись вскачь, без усилий, и мы лихо подкатили к базе.
* * *
Утром Юра привычно сел за рацию и, пока не началась связь с управлением совхоза, начал рекламировать свои товары и опрашивать пастухов других стад, кому что потребуется. Такой рекламы не имел раньше ни один купец. На связь вышло управление, и начался оживленный разговор:
– «Талисман», «Талисман», как меня слышите? Прием!
Подошли плотники и попросили, чтобы с первым самолетом им подбросили гвоздей и толя, иначе им не закончить дом. Юрий передал их просьбу, потом записал передачи для оленеводов. У одного в Курун-Уряхе заболела мать, и его просили приехать, другому что-то передавала жена, третьему управление отвечало на его заявление-просьбу. Самолета на базу не ожидалось, и мы могли располагать временем по своему усмотрению. Прихватив снасти, Юрий повел нас к своему месту рыбалки. За нами увязались две его собаки, одна темнокоричневая, другая светло-охристого цвета, обе хромые. Попортил их сам Юрий – не держит на привязи, а они шастают по его следам и побывали в капканах, которые он ставил на выдру и соболя. Капканы и пообрывали им пальцы на лапах, у одной сразу два.
Пройдя по льду Тотты с километр, мы свернули в небольшую впадавшую в нее речушку. Здесь, под нависшей надо льдом елкой, находилось рыбное место. Проруби успело затянуть льдом, мы их живо расчистили ломиком и топором, наломали под бока еловых лапок и улеглись над лунками, приникнув лицом почти к самой воде, чтобы лучше было видно в глубине. Сначала я ничего не мог разобрать, но потом пригляделся и начал различать гальку на дне. Порядок. Я опустил снасть до дна – крючок-тройник с грузилом на тонкой жилке – и стал ждать, когда подойдет рыба. Юрий уже успел выхватить из лунки трех хариусов – медно-красных, с фиолетовыми радужными разводьями на боках. Один был довольно большой – граммов на триста, и, заглядевшись на него, я прозевал в лунке своего, когда хватился, его хвост уже скрывался подо льдом. Лунка трубой уходила в глубину, и я видел небольшой, в метр диаметром, круглый участок дна, а облавливать мог не больше чем в кругу, который ограничивала лунка. Делать ее широкой тоже нельзя: тогда будет много света и я ничего не увижу, а рыба будет обходить это подозрительное место.
– Рыба тут ловится хорошо, – сказал Юрий. – Я тут больше сотни хариусов взял, довольно крупных, да трех налимов.
Он передал снасть Лысенкову, а сам отправился домой готовить обед и печь хлеб, потому что ему предстояло ехать в бригаду Амосова работать. Мы остались одни. В прибрежном лесу полнейшая тишина. Снег причудливыми лентами виснет на ветвях и валежинах, шапками накрывает пеньки, сахарно-белыми пластами отягощает приникшие к земле широкие еловые лапы. Мне лежать ничуть не глянется: неподвижность, необходимость всматриваться в воду до рези в глазах – утомляет. Рыбки то и дело проплывают мимо лунки, а я не успеваю подвести под них крючок – зеваю. Наконец, дернув за снасть, чувствую живую тяжесть, ударившую в руку – есть один! Красавец хариус чем-то напоминает мне мотылька: то ли переливчатым своим цветом, то ли растопыренными широкими плавниками, к которым уже липнет снег. Рыба засыпает, немного попрыгав, и радуга на боках ее гаснет: розово-фиолетовое и пронзительно синее уступает место коричневому, живое, переливчатое – неподвижному. Смерть в любом ее проявлении отвратна мне с войны, и даже вот такая, рыбья, чем-то царапает мне душу, может, ассоциациями, которые неизбежно приходят на ум. Но я еще некоторое время продолжаю лов. Хариусов много, они то и дело величаво проплывают в поле моего зрения, лениво отклоняясь от лески, на которую привязан крючок. Иные останавливаются подо льдом, чуть выставив из-под кромки льда голову, иные, выставив хвост. Постепенно я приноровился: пропустив голову плывущего хариуса, я быстренько подвожу леску к его боку и дергаю. Рыба вылетает на лед вместе с крючком, прыгает, кровеня снег. Мой улов – шесть штук. У Лысенкова их уже более десятка. Мне хватит и на жареху, и на уху, и я вешаю снасть на дерево.
Лысенков настолько азартный рыболов, что не поддается на уговоры и продолжает лежать над лункой. Солнце поднялось над лесом, белый снег сияет, искрится, на него больно смотреть. Вместе с теплом появились сойки – рыжие, с голубыми пестринками на крыльях, величиной в обычную сороку, синицы и дятлы. Над снегами поднимается едва заметное марево, воздух начинает «играть», струиться – это солнечные лучи нагревают, сушат снега. Мне отрадно сидеть на валежине, подставив спину солнцу: через черный суконный пиджак греет ощутимо. Раскрыв этюдник, начинаю мазать этюд – Лысенкова над лункой, рыбу вокруг и старую ель с побелевшим сухим стволом, нависшую над ним.
Часа в два я наконец отрываю Лысенкова от ловли, и мы бредем по реке домой. В сумке около сорока хариусов. Как рыбак он здорово общелкал меня, но ревности нет. Хоть и вырос я вблизи реки, но никогда рыбалка и охота не привлекали меня, и за свежей рыбой я не гонюсь. Меня больше привлекают следы на снегу: вот пробежала норка, ее маленькие удлиненные лапки отпечатались вместе с коготками. Рядом промчались, перекрывая след, Юркины собаки, остановились возле отдушины, где она скрылась, помочились на пенек. Дальше их след уже пошел ровный – без волнения.
На отмели, на гальке поселилась чозения – прутья словно выбелены известью, но весна и здесь уже привнесла свое – покрасила верхушки в кармин. Здесь, в мелком кустарничке, обклевывая почки, наследили белые куропатки: цепочки крестиков тянутся от кустика к кустику, вяжутся в причудливые узоры. Я сказал, что на куропаток надо бутылкой наделать лунок и насыпать туда ягод – птица перевесится, чтобы склюнуть их, и попадается, как в ловушку. Об этом я где-то читал. Лысенков загорелся: завтра испробуем! Между следами куропатки густо напрыгал заяц. Он, когда бежит, выносит задние ноги между передними, и след его характерный, его не спутаешь с собачьим или каким иным. Но зайца уже нет в живых: Юрий поймал его петлей и голова с ушами валяется возле дома, а сам он съеден. А может, он здесь не один был, потому что следов очень много, и они продолжали появляться каждую ночь.
Уже возле избы, по завалинке, наследил горностай – белый и гибкий зверек, проворный и не пугающийся соседства с человеком. Когда я сказал об этом Юрию, он ответил, что у него под складом кроме горностая живет и соболь.
– Я их не трогаю, пускай живут, а то мыши мне все полы изгрызут. Горностай рыбу в ящике ест, сколько раз утром заставал его там.
Юрий испек несколько круглых калачей, нажарил сковородку рыбы, наварил борща из консервированной капусты. Мы сообща пообедали, и он засобирался в бригаду Амосова.
Мы остались в его домике одни. Утром раньше поднимался я, затапливал печку и ставил чай. Потом отрывал лохматую голову от спального мешка Лысенков, какое-то время смотрел заспанными глазами и начинал обувать унты. Вода была в речке студеная и прозрачная, мы умывались ею и садились пить чай. Лысенков брался за рацию, вызывал «Талисман», но тот привычно отвечал, что ни самолета, ни вертолета не будет, где-то нелетная погода.
– Вот будет здорово, если не улетим, – говорил, хитровато поглядывая, Лысенков, пробуя мое хладнокровие.- Запуржит, засядем здесь до лета. У вас хоть бумаги, красок надолго хватит?…
Я отвечал обычно, что того и другого хватит, а кончатся, так я займусь резьбой, уж дерева тут всякого в избытке.
– А что, как не будет самолета с полмесяца?
– Пойдем пешком в Нелькан. Соорудим нарту, положим палатку, печку, еды и пойдем.
– Это двести верст, – с сомнением отвечал Лысенков.- Снегу навалит в ваш рост – не пройдем…
Но я надеялся, что все со временем образуется, меня еще не тяготила жизнь в этом таежном уединении, меня радовали утренние и вечерние зори, радовал бодрый стукоток дятла, писк синиц и вестниц весны – пуночек, небольшими стайками державшихся у берега, где сквозь толстый снег проглядывали стебли вейника, а на дороге был просыпан комбикорм.
С утра, по морозику, мы шли с Лысенковым по речке на разминку. Снежок поскрипывал под ногами, прямо-таки пел, и ритмичные рып-рып в такт нашим шагам казались мне сладостной музыкой. Свежая наледь обросла бахромой инея, зеленоватый лед зеркально гладок и растекается по реке все шире, затопляя все ее русло вместе с заломами на отмелях, зарослями чозений, и достигает уже растущих на берегу деревьев. Наледь растет по ночам, когда господствует мороз. Чаще всего вода прорывается не через толщу льда, а из-под берега, из-под нависшего над ним дерева или из-под залома, отыскивая слабые, не столь крепко закованные морозом места.
Каждое утро мы находим свежие следы норки, зайца. Куропатки в наши ловушки не пошли, может, потому, что вместо ягод мы набросали туда хлебных крошек. Они теперь переселились на другую отмель. Я лазаю по заломам, отыскивая какой-нибудь замысловатый корешок. Лысенков иногда пробует меткость глаза – ставит банку или бутылку и стреляет из малокалиберки. Лед настолько чист, что потом можно найти на нем пулю. Пролетев метров сто, она ударяется и летит дальше. Снова ударяется, прочерчивая на снегу бороздку, еще раз, еще ближе, и вот она сама лежит, свинцовая горошина.
Во время этих прогулок мы больше молчим, но порой присядем на валежину и, любуясь на окружающие Тотту сопки, заводим разговор о житье-бытье. Мне Лысенков нравится: он невозмутим, улыбчив, скуп на слова, кажется медлительным, но все делает основательно. И еще тем, что не пьет: не терплю пьяных, их болтовни, водочного перегара.
В Нелькане, перед отъездом в Нельбачан, вечером меня позвали пить чай девчата. Одна – Светлана Тян – учительница, другая – Элла Егорова – фельдшерица. Я хорошо знал семью Тянов, с ее отцом – учителем мы были соседями много лет, часто беседовали и даже порой выпивали по рюмочке. Светлана попала в Нелькан по назначению после института и занимала квартиру вместе с Эллой. Смеясь, они говорили, что им подвозят такие сучковатые дрова, что не расколоть. Я в таком же духе отвечал, что жаловаться им просто грешно: стоит им, таким молодым и красивым, подмигнуть лишь, и молодые люди наколют им дров на неделю. Просто они не проявляют активности. «Да кому тут подмигивать, – отвечала Светлана, – тут и парней-то стоящих нет!» – «Ну уж, не скажите, – возразил я, – в управлении совхоза сидит такой красавец мужчина, что поискать». – «Это Лысенков-то? – вступила в разговор Элла. – Он за столом весь вечер просидит, и из него слова не вытянешь. Молчун…»
Вот так, однажды, присевши, я спросил Лысенкова, почему он до сих пор не женится, ведь вокруг столько хороших девчат. Он искоса посмотрел на меня иронически, потом, помолчав, ответил вопросом:
– Что, на мою долю русских девчат не осталось?
В конце концов он признался, что собирался жениться, уже обо всем договорился, но девица не стала ждать, пока он кончит работу на Севере согласно договору, а ждать-то было чуть более полугода, вышла за другого. Возможно, между ними не было обоюдной любви, вот и не сложилась семья, а Лысенков глубоко этим обижен и теперь глядит на женский пол иронически. Он не пьет, ссылаясь на язву желудка, но мне кажется, что с его стороны за этим кроется небольшая хитрость: иначе не отвяжешься, все равно заставят пить, пьющие люди в этом вопросе настырные.
Ему часто приходится замещать директора совхоза, которого вызывают то в район, то в город, и Лысенков всерьез почувствовал необходимость связи с партией. До сих пор не вступал, все считал, что еще недостаточно подготовлен, а теперь видит – пришла пора, в стороне стоять негоже и быть только специалистом – мало для успешной работы.
– Еще несколько лет поработаю, – говорил он. – Об одном жалею, что раньше не вел записей. Я тут кое-какие эксперименты вел по совету своего преподавателя, можно было бы уже набрать материал на кандидатскую диссертацию. Не век же буду сидеть в совхозе…
Необходимость более тесной связи оленеводства с наукой давно почувствовали в крае, и в совхозе организован опорный пункт научно-исследовательского сельскохозяйственного института. Лично я знал, что материалов об оленеводстве институт еще не печатал, все больше о сое, овощах, животноводстве, о плодово-ягодных культурах, хотя в крае находятся три района, где оленеводство является основным занятием для аборигенов. При разработке различных рекомендаций по оленеводству приходится полагаться не на свой опыт, а на опыт соседей, хотя угодья в Тюменской области совсем не такие, как у нас.
* * *
Через три дня, вечером, пришел из бригады Амосова Юра. Он едва прикоснулся к еде и тут же повалился на кровать, так вымотала его работа.
– Все руки мне повыдергивали олени, – жаловался он, – два дня мы их ловили и отделяли от маток. Иной раз кинешь маут на ездового, а попадешь на хора, и начинается. По всему коралю таскает он пастуха за собой, на снегу ведь упереться не во что, да еще в унтах. Пока за дерево где-нибудь зацепишься…
– Отделили? – спросил Лысенков.
– Не удалось. Кораль слабый, поставлен давно, тугутки проломили изгородь. Вся работа напрасно…
Юрия никак не назовешь слабым, он мускулист и скроен крепко, а вот и его умотали олешки так, что чуть добрел до базы. Работа оленевода очень трудна, и в этом тоже одна из причин того, что многие меняют оленеводство на более спокойную и легкую работу в поселке. В оленеводстве почти нет пауз, за отелом следует клеймение, кастрация бычков, выбраковка, перегон с зимних пастбищ на летние и с летних на зимние, а затем перегон оленей к забойному пункту. И так круглый год пастуха палит солнце, мочат дожди, росы, туманы, обжигают морозы. Помимо ухода за оленями, пастухи должны готовить снаряжение – нарты, лыжи, упряжь, палатки, готовить дрова, еду, промышлять попутно зверя и смотреть за собственными оленями, без которых ему трудно прожить с семьей на одну зарплату. Не каждому по нраву такая жизнь. Раньше без оленей эвенку вовсе было не прожить, он поневоле держался за оленеводство, а теперь вокруг сколько хочешь других занятий, и более легких, и более интересных, и более сносно оплачиваемых.
Из отдаленного стада – километров за пятьдесят – на базу приехал пастух Николай Кини. Этот путь он проделал на нартах за семь часов. Путь был трудный – появилось много наледей, пришлось их обходить, промочил ноги, да и нарты обледенели. Он вошел в избу, быстро переобулся и занес постель. Расстелив на полу оленьи шкуры, уселся на них отдыхать. На вид ему лет пятьдесят, худощавый, и к сильным людям его никак не причислишь: узкоплечий, под красным заношенным свитером угадывается костяк, но отнюдь не мускулатура. Однако человек он энергичный, делает все сноровисто, быстро навесил оленям чонгои- колодки, чтоб далеко не разбредались, поставил в ряд нарты, переложил имущество на одну, чтоб было в куче, столь же быстро, без лишних проволочек, устроился отдыхать. Так всегда поступают истинные таежники, не ожидая, что кто-то другой им создаст условия для отдыха. Полулежа на оленьих шкурах и покуривая сигаретку, он беседовал с Юрием и Лысенковым о том о сем, посмеиваясь между прочим. С удлиненного скуластого лица с едва заметной бороденкой не сходила улыбка.
Его лицо мне показалось не типичным для эвенка, и я спросил его, откуда он родом, уж не с Амура ли? Нивх?
– Вы не совсем угадали, – оборачиваясь ко мне, ответил Кини.- Я негидалец, жил во Владимировке, на Чукчагире, одно время работал на прииске Афанасьевском, потом перешел в Маго.
– Как же вы сюда попали?
– Жене врачи посоветовали сменить климат, вот и решил податься на Север. Ничего, освоил и оленеводство, а к рыбалке и охоте привык с детства…
Я бывал на Чукчагирском озере, археолог Молчанов делал там на месте старого стойбища у подножия сопки Караульной раскопки, нашел много черепков, которые говорили о том, что люди жили на этом месте много тысяч лет. Однако сами негидальцы относят время своего появления на Чукчагирском озере лет за семьсот-восемьсот до наших дней. У них существуют легенды о том, что они пришли на озеро от Байкала, где гоняли оленей, но потом вынуждены были покинуть родные места из-за родовых распрей. Много дней они шли на восток, пока не достигли озера. Здесь было много рыбы, всякого зверя, и они решили, что лучшего им не найти. Постепенно рыболовство и охота вытеснили у них оленеводство, да и ягеля близ Чукчагирского озера не было, тут паслись стада сохатых, повсюду росла их любимая трава – вахта-трехлистка. Мне рассказывали, что даже в тридцатые годы нашего столетия, взлезши на высокую лиственницу, или с сопочки можно было враз насчитать до тридцати-сорока сохатых, бродивших по мари.
Негидальцев очень мало, живут они в одной деревне Владимировке в районе имени Полины Осипенко, на Амгуни.
– В Маго я работать нанимался, – смеясь, говорил Кини, – меня начальник отдела кадров спрашивает: «Что-то я такой народности не знаю?» – «Откуда, – отвечаю ему, – вы могли знать, когда я – тринадцатый…»
Кини приехал за продуктами и товарами, утром он набил ими несколько сумок, потом разыскал оленей, запряг их и подался в обратный путь. Пятьдесят километров на Севере – не расстояние.
* * *
Прошла неделя, как нас завезли на Нельбачан, а самолета не предвиделось. Шутки шутками, но я начал всерьез беспокоиться. Весна все более завладевала землей. Днем над сопками зарождались и плыли рыхлые кучевые облака, ночью вокруг луны показывалось сияние – светлый круг или явление Гало, которое говорило о соседстве с циклоном. Вот-вот могло запуржить, и надолго, и тогда сиди до лета: ни самолет, ни вертолет сюда уже не сядут. О выходе пешком говорилось только так, у нас были совсем худые унты из сохатины, они тут же размокнут и развалятся, в них ходить только по морозу. Не было и лыж, а без них нечего и думать о ходьбе по снегу. Да и давненько я на них уже не хаживал, с войны. Лысенков передал телеграмму, что, мол, писатель заболел, вытаскивайте. В ответ ни слова. Дали телеграмму через Маймакан в райком: помогите транспортом. Ответ пришел: ждите, будет.
Мы по-прежнему совершаем прогулки по реке, с каждым днем подмечая новые приметы весны: оживление птиц, появление облаков, наста на снегу, сосулек на крыше, проталин возле пеньков. Ярко рдели заросли молодых чозений по отмелям-косам, менялась, зеленела хвоя на хмурых прежде елях, набухали почки на ольхе, а сережки начинали лопаться и вытягиваться в длину. Весна шла на север, и хотя зима еще готовилась дать ей длительный и суровый бой, весну это не страшило: на ее стороне было само солнышко, пригревавшее все ощутимее.
Лысенков по-прежнему не оставлял рыбалки, но лежать на льду было плохо – одежда промокала. Да и рыбы в яме поубавилось. Против моей лунки остановился однажды налим – я хорошо различил его крапчатое зеленоватое тело. Он чуть пошевеливал плавниками. Я напрасно пытался ухватить его снастью, он лежал на гальке, и я не мог его поддеть. Мне удалось опустить крючок ему на нос, это налиму не понравилось, и он ушел. А потом мимо прошел большой коричневатый ленок. Такого же ленка увидел и Лысенков. Может, они и разогнали из ямы хариусов. Последние стали проноситься мимо лунки молниями – блеснет боком – и скроется.
Лысенков и Юра пролежали над лунками полдня и вернулись с ленками, довольные уловом. На этом рыбалка и закончилась.
Возвращаясь, Юра приметил отдушину, через которую норка протащила из-подо льда хариуса, оставив на снегу волок с капельками рыбьей крови. Он тут же поставил капкан. Вечером плотник Веселовский сказал мне, что где-то воет собака: уж не Юркина ли опять попалась в капкан? Я позвал Лысенкова, и мы пошли посмотреть. Ах, Юра, Юра! Ну какой же охотник прикрывает капкан бумагой! Днем она разогрелась, а вечером обледенела, и когда норка ступила на пятку капкана и он сработал, дужками мерзлую бумагу приподняло, а норка с перепугу, наверное, взвилась свечой, услышав, как зашуршал под ногами «снег». Мы снова насторожили капкан, но испуганный зверек, видимо, сменил адрес и больше не появлялся.
Шел десятый день нашего пребывания на базе. Утром, выглянув за дверь, я услышал писк, и белый горностай метнулся из ящика с рыбой, очень недовольный, что его потревожили во время еды. Он настолько обнаглел и уверовал в безнаказанность, что не сильно и пугался, когда его заставали в ящике. День, как и все прежние, выдался солнечный, без облаков. Розовели небеса над сопками, серебристая кухта сыпалась с ветвей, сеялась в воздухе, поблескивала на оголившихся пеньках, травах, валежинах. Громко, бодряще хрустел снег под ногами. Лощины, долина реки еще кутались в синюю дымку тумана, еще дремали в синем мареве темные ельники, но победно и ярко блистали белые склоны, встречая новый день. Торжественный покой царствовал в природе, знаменуя начало весны.
Днем, чтоб скоротать время, я вырезывал из корня безделку, когда услышал отдаленный гул: где-то летел самолет. Мы всполошились, начали поспешно одеваться и собирать в рюкзаки разбросанные по избе вещички. Самолет пророкотал над поселком и зашел на посадку, выцеливая узкий коридор Тотты. Взвихрив за собою снег, он подрулил к берегу, открылась дверца и показались оленеводы. Они вытаскивали имущество, упиравшихся собак, шумно приветствовали нас. Забросив в самолет травленых волков, мы попрощались с обитателями базы.
Через полтора часа под нами была Мая и поселок Нелькан. Эти дни запомнились мне, как лучшие, самые лучезарные, песенные на фоне нашей обыденной жизни.