Сочельник: в поезде

Итак, мне еще раз повезло в этой странной игре, где наименьшей ставкой была чужая жизнь, а наибольшей — собственная. Не раз я уже разыгрывал партию в свою пользу, прибегая даже к мистификации, от которой никогда не отказывался, если меня к этому вынуждал противник и создавшееся положение, но всегда отдавал себе отчет в том, что игра только началась и, в зависимости от обстоятельств и удачи, либо я ее выиграю, либо, что также не было исключено, вообще не встану из-за стола, ибо мои партнеры не любили проигрывать, а если вдобавок они вовремя сообразят, что я игрок, которого разыскивают все полицейские службы страны, то нелегко мне будет бросить эту недоигранную партию, инициатором которой был я сам.

Чемодан с грузом покоился на полке в купе майора вермахта, а я ехал в неосвещенном, чудовищно набитом людьми вагоне третьего класса, где почти невозможно было дышать от спертого воздуха, но зато давно не испытывал такого облегчения, такого чувства полной безопасности. Я был всего лишь обыкновенным путником без вещей, новую эту роль я принял с радостью, нервы успокоились, и впереди у меня было достаточно времени, чтобы не спеша закурить и обдумать план дальнейших действий. Наконец, после долгого раздумья я пришел к выводу, что правильнее всего будет на ближайшей же остановке пойти за чемоданом и снова вернуться сюда, не следовало оставлять груз в немецком вагоне; хотя это было наиболее подходящее и надежное для него место, но мое отсутствие могло в конечном счете вызвать беспокойство и вполне обоснованные подозрения у едущего в одиночестве офицера — нет, мне нельзя было так рисковать.

Поезд уже с час был в пути, когда я наконец решился осуществить свой план. До ближайшей остановки было еще около получаса езды, в моем распоряжении оставалось не так уж много времени; я осторожно открыл дверь вопреки предупреждениям и уговорам спутников, вышел из купе и стал медленно пробираться по обледеневшим подножкам в сторону вагона первого класса. Другой возможности у меня не было, поезд состоял из очень старых вагонов, внутренних переходов не существовало, зато вдоль всех вагонов шли подножки, и по ним можно было пройти весь состав в любом направлении; я знал об этом, и в другое время года такая вылазка не представляла бы для меня особого труда, но сейчас стоял мороз, резкий северный ветер буквально сбивал с ног, вдобавок ко всему поднялась настоящая вьюга, поэтому не успел я добраться до конца вагона, как уже начал жалеть о предпринятой попытке — риск был слишком велик, — тем не менее я должен был любой ценой забрать груз из-под опеки майора и еще до остановки поезда на ближайшей станции вернуться с чемоданом в купе, в котором ехал до сих пор. Я думал об этом и еще о множестве других дел, а ледяной ветер хлестал меня по лицу крупинками слипшегося снега с такой силой, что я вынужден был закрыть глаза и спрятать лицо в воротник пальто; так я довольно долго ехал, не двигаясь с места и уцепившись за железные поручни двери, а когда ветер немного стих и с крыши вагона перестал сыпать снег, снова осторожно двинулся вперед, тщательно ощупывая ногой каждую обледеневшую и скользкую подножку, по которой должен был перебираться к очередному вагону. Любое неосторожное движение могло привести к гибели, я пробрался всего лишь вдоль двух вагонов, когда сверху на меня свалилась такая куча снега, что мне пришлось вторично остановиться, снег совсем засыпал мне глаза, а поезд, стуча колесами, мчался вперед, словно обезумев. Когда же, наконец, я смог что-то разглядеть, то увидел, что мы проезжаем по совершенно безлюдной местности, среди белых гор и карликовых деревьев, бесшумно уплывавших назад; и мне вдруг почудилось, что все это уже когда-то со мной было, что однажды суровой вьюжной ночью я уже ехал так на ступеньках вагона, но самым странным было то, что мною вдруг овладела мысль, что все, что я делаю, — ужасная бессмыслица, и сам я показался себе никчемным, слабым и беспомощным, ведь я мог погибнуть из-за одного неосторожного шага; и тут, когда я подумал об этом, меня охватил такой панический страх, что долгое время я был не в состоянии сдвинуться с места, но в конце концов все же превозмог себя и снова медленно двинулся вперед.

Еще немного — и я вернулся бы обратно, хотя был уже близок к цели; дальнейший путь с каждой минутой становился все труднее и труднее, усилие, которое мне пришлось сделать, чтобы преодолеть последний отрезок пути, было поистине нечеловеческим, Я добрался до места, где снег на подножке превратился в груду льда, и всякий раз, когда я ставил на нее ногу, нога соскальзывала вниз, к мчавшейся в противоположную сторону земле, руки мои неимоверно устали, а ладони окоченели до такой степени, что временами я их совершенно не чувствовал; я был близок к полному отчаянию, двигаться вперед заставляла меня лишь мысль о том, что, бросив багаж без присмотра, я легко могу потерять его совсем. Ничего не оставалось, как снова и снова ставить ногу на злополучную подножку; я то чертыхался, то стонал от огромного напряжения, но в конце концов мне все же удалось преодолеть и это препятствие — всю длину покрытой льдом ступеньки я прополз на коленях, судорожно вцепившись руками в поручни. Наконец я достиг цели, открыл дверь и буквально вполз в тамбур вагона; от усталости у меня дрожали колени, и я вынужден был опереться спиной о стену, мне казалось, что иначе я упаду.

Я вынул пачку сигарет, закурил, переложил пистолет из пиджака во внутренний карман пальто и долго еще стоял в тамбуре, лихорадочно растирая окоченевшие руки. А когда, наконец, пальцы согрелись, снял с правой руки перчатку и, зажав в ладони пистолет, осторожно вошел в купе. Чемодан лежал там, где я его положил. Успокоившись, я взглянул на майора, который сидел возле окна на мягком обитом зеленой кожей сиденье, и в синеватом свете затемненной лампочки увидел его красивое лицо и внимательно наблюдавшие за мной глаза.

— Ну, до сих пор все шло как нельзя лучше, — неожиданно произнес майор на чистейшем польском языке. — Но боюсь, что удача может в конце концов изменить и вам. Задумывались ли вы над этим?

Я не сразу нашелся, что ответить, слишком уж все было неожиданно, меня поразила уверенность, с которой этот человек обратился ко мне, — очевидно, он был убежден, что я поляк; я стоял, не двигаясь с места, пристально всматриваясь в офицера, который так же, как и я, держал руку в кармане, и вдруг мне показалось, что сквозь сукно шинели я отчетливо различаю очертания направленного на меня пистолета; я понимал, что в любой момент он может выстрелить, и поэтому ждал, ни на секунду не отрывая глаз от его лица с лихорадочно поблескивающими глазами; в напряженной тишине отчетливо слышался все нарастающий шум нашего прерывистого дыхания, но так как я все еще молчал, первым заговорил майор:

— Прошу вас, садитесь. И, пожалуйста, только без глупостей, — сказал он с оттенком вежливой иронии в голосе. — Это может плохо для вас кончиться. Не думайте, что меня можно захватить врасплох…

Не поворачивая головы, я медленно притворил за собою дверь и спросил с плохо разыгранным удивлением:

— Gestatten Sie mir die Frage nach…

— О, давайте прекратим эту комедию, — прервал меня офицер на середине фразы. — Я знаю, кто вы. Должен сказать вам, что мне пришлось довольно долго ждать вашего возвращения. В какой-то момент я даже подумал, что вы уже не придете, но, оказывается, ошибся…

Я все еще стоял у двери со странным чувством замешательства и растерянности, мысли мои были заняты лихорадочным поиском выхода из положения, в котором я очутился, но ни одно из приходивших в голову решений не казалось достаточно надежным; надо просто тянуть время, решил я, ведь у меня не было даже возможности вытащить из кармана пистолет, так как этот человек ни на мгновение не упускал меня из виду — одно неосторожное движение, и он выстрелит первым; мне приходилось быть все время начеку, не то он непременно продырявил бы меня на какую-то долю секунды, раньше, чем я успел бы выстрелить в него, его позиция была намного лучше моей, к тому же затевать здесь стрельбу было полной нелепостью, тем более что в других купе, вероятно, тоже сидели военные и выстрел сразу поднял бы их на ноги.

— Сядьте, наконец. И выньте руки из карманов.

Я промолчал, потом, после недолгого раздумья, не спеша сказал:

— Да. Оставим эту комедию. Вы правы, хотя во всем этом деле есть одно «но». Мы оба положим руки на стол или эта встреча в самом деле плохо кончится, но для нас обоих…

Офицер хрипло рассмеялся и после недолгого колебания вытащил из карманов обе руки.

— Послушайте! То, что вы делаете, не имеет никакого смысла. Так или иначе — в конце концов вы все равно попадетесь.

— Все может быть. Я вовсе не исключаю такой возможности.

Я вытащил из кармана пистолет и закрыл дверь купе на защелку.

— Не будете же вы стрелять в меня? Слишком много шума. А самое позднее через пятнадцать минут поезд прибудет на станцию и здесь наверняка появятся люди, дальнейшее путешествие с которыми для вас будет невозможным, — сказал майор.

— В это купе уже никто больше не войдет.

— Признаться, я не очень хорошо вас понимаю.

— Но это же так просто.

— Что?

— Вы позаботитесь о том, чтобы сюда никто не вошел.

— Послушайте, не слишком ли многого вы от меня хотите?

— Не думаю. В моем положении, пожалуй, любое требование достаточно обосновано. Верно?

— Но я ведь никому не могу силой помешать войти сюда!

— Конечно. Вы должны для этого что-нибудь придумать.

— Зачем?

— Не стройте из себя идиота. Вы хорошо знаете, о чем идет речь. Уже сейчас это купе тесно для двоих.

Майор задумчиво кивнул головой и сказал:

— Согласен. Один пассажир в этом купе лишний.

— Я должен доехать до места назначения.

— Сомневаюсь, удастся ли вам это.

— Надеюсь, что вы мне в этом поможете.

Майор высоко поднял брови с выражением искреннего удивления и внимательно посмотрел на меня, словно бы хотел проверить, не шучу ли я; через мгновение он расхохотался с удивительной в подобной ситуации непринужденностью — вся эта история явно начинала его забавлять — и как бы с оттенком дружелюбной иронии заявил:

— Это действительно начинает быть интересным. Но, ради бога, молодой человек, не пугайте меня по крайней мере револьвером! Мы же еще в начале нашей необыкновенной встречи договорились, что оба положим руки на стол. Однако вы не держите слова.

— Мое положение хуже вашего. Пистолет в моих руках, пожалуй, единственный аргумент, который может убедить вас в необходимости создать мне приемлемые для дальнейшего путешествия условия.

— А если я скажу «нет»?

— Вам надоела жизнь?

— Не хотите же вы сказать, что будете в меня стрелять?

— А почему бы нет? В моем положении терять нечего.

— А я не верю, что вы это сделаете. Думаю, что не так легко убить человека, не имея для этого основания. До сих пор я ни в чем перед вами не провинился и к тому же сейчас совершенно беззащитен.

— Ох, уверяю вас, у меня найдутся достаточно веские основания, чтобы убить вас, зато вам намного труднее будет доказать, что вы должны жить, что ваше существование в этой стране обязательно и необходимо.

— То, что вы говорите, жестоко.

— Быть может. Однако виноват в этом не я, а время, в которое мы живем.

— Понимаю. В вашем представлении я человек, заранее обреченный на смерть.

— Так же, как и я. Мы в одинаковом положении.

— Однако вы намереваетесь меня убить.

— Если вы не проявите благоразумия, ни я, ни вы не доберемся живыми к месту назначения.

— Мы начинаем угрожать?

— Нет. Это не в моих правилах. Я только предупреждаю. Если я окажусь в безвыходном положении, я никого не пощажу, а вас тем более…

Он не ответил. Я внимательно смотрел ему в лицо: майор сидел все так же спокойно и с той же иронической улыбкой. Я ждал его ответа, хотя вовсе не рассчитывал на силу того крайнего аргумента, каким могло оказаться в моих руках оружие, скорее был убежден, что через мгновение он рассмеется мне прямо в лицо, чтобы потом сказать «нет» все с той же сдержанной и вместе с тем вежливой непринужденностью, столь характерной для всего его поведения, и умышленно затягивал эту игру, чтобы иметь в резерве хоть немного времени. Я бросил быстрый взгляд на часы: минут через десять должна быть первая остановка, и я решил, как только поезд начнет притормаживать, выпрыгнуть с чемоданом из вагона, другого выхода у меня не было, не мог же я идти на дальнейший риск и продолжать путешествие, которое и так осложнилось до крайности. Решив это, я сразу почувствовал себя уверенно и спокойно, однако по-прежнему ждал ответа майора, мне было интересно, к каким аргументам он прибегнет, мотивируя свой отказ. Вдруг в коридоре послышался стук подкованных сапог, какой-то мужчина приближался к нашему купе, майор поднял голову, он смотрел на меня серьезно и уже без улыбки, мы оба внимательно прислушивались к доносившимся шагам, а когда они удалились, оба вздохнули с видимым облегчением. Окно купе, выходящее в коридор, было плотно задернуто занавеской, поэтому из коридора никто не мог бы увидеть, что делается внутри.

— Итак?

Майор развел руками, улыбнулся и, подумав, сказал:

— Я вам помогу. Разумеется, в пределах своих возможностей.

— Большего я и не требую.

— Вы намерены все время стоять у двери?

— Нет. У нас впереди еще два часа езды. И две остановки. К счастью, мы едем экспрессом.

Майор тихо рассмеялся, взял со столика пачку сигарет и спросил:

— Вы разрешите мне закурить?

— Пожалуйста.

— Благодарю вас.

— Это вас очень смешит?

— О, вы даже не можете себе представить, до какой степени, — признался он с оживлением и протянул мне сигареты. — Должен сказать, что из-за вас мне пришлось пережить сегодня несколько ужасных минут. Я сначала подумал, что в чемодане спрятана бомба с часовым механизмом.

Я взял у него сигарету, но когда он протянул мне зажигалку, у меня мелькнула мысль, что и в этом движении, исполненном непринужденной вежливости, может таиться подвох, поэтому я взял ее у него из рук и прикурил, ни на мгновение не спуская глаз с его лица.

— Теперь вы, конечно, знаете, что находится в чемодане?

— Да. Но сначала я думал, что в нем скрыта бомба с часовым механизмом.

— Вы заглянули в чемодан?

— К сожалению, — кротко признался он. — Но вам должно быть понятно мое любопытство и беспокойство? Я опасался, что этот чемодан взорвется у меня над головой.

Он закрыл глаза и молча курил, его красивое лицо дышало спокойствием, он походил на человека, который замечтался. Спустя минуту, не открывая глаз, он задумчиво произнес:

— Нет, вы, поляки, в самом деле неисправимы. Иногда у меня складывается впечатление, что все вы страдаете каким-то коллективным комплексом борьбы и смерти. Для вас на свете нет ничего, что было бы соизмеримо со смертью. Вы ничто так не цените, как смерть. Повсюду ищете ее и в конце концов находите. И если что-то и любите по-настоящему, так это опасность, а умение умирать вы первыми в мире возвели в ранг высокого искусства…

Он открыл глаза и посмотрел на меня выжидающе, будто надеясь, что я подхвачу предложенную тему, однако я молчал и, словно зверь, загнанный в западню и ищущий из нее выхода, внимательно и настороженно следил за каждым его движением.

Меня взволновало неожиданное решение майора, его согласие помочь захватило меня врасплох, впрочем, я сразу же догадался, что не страх смерти руководил им, когда он давал свое согласие. В ходе короткого обмена суждениями я составил вполне определенное мнение о том, что передо мною игрок высокого класса, игрок, который поражал своим ничем не нарушаемым спокойствием, исключительным самообладанием и вместе с тем полной непринужденностью. Тут меня вдруг осенило: настоящая игра только начинается, ибо ни он, ни я не могли удовлетвориться тем двусмысленным положением, в котором мы все еще находились; по крайней мере я вовсе не собирался позволить ему лишить меня всего того, чего мне удалось добиться с таким риском, при столь запутанном стечении обстоятельств, отнюдь не благоприятных для меня с самого начала пути.

Я понимал всю трудность своего положения и полностью сознавал, какие последствия могла повлечь за собою эта игра, инициатором которой был я сам, хоть и не собирался, разумеется, доводить ее до конца, но вот возникли новые осложнения, не дающие мне возможности выключиться из нее даже при помощи крайних средств: я оказался разоблаченным, моя профессия была раскрыта, и это меня унижало, хотя вместе с тем я отлично понимал, что другого выхода у меня не было и что, если бы я не сел в это купе, ни мне, ни Монтеру и его парням не удалось бы уклониться от столкновения с жандармами, результаты которого могли оказаться для нас роковыми. И, подумав обо всем этом всерьез, я почувствовал своего рода облегчение — хорошо еще, что все сложилось именно так, а не иначе. Я еще раз мог проверить себя перед лицом событий, развития которых не мог предвидеть, я опасался попасть в ловушку, но в данном положении мне не оставалось ничего другого, как согласиться на эту странную игру, полушутливый, полуиронический характер которой меня все больше заинтриговывал, и я решил отказаться от первоначального намерения покинуть купе, справедливо рассудив, что лучше держать противника под непрерывным контролем и хотя бы на некоторое время лишить его возможности предпринять против меня какие-нибудь враждебные действия.

— Кроме вас кто-нибудь знает о существовании этого груза?

Офицер поднял веки, посмотрел на меня серьезно и спокойно ответил:

— Нет. Я никому ничего не говорил.

— Почему?

— Вас это удивляет, верно? — спросил он с усмешкой. — Так вот, я не сделал этого, потому что мне было интересно проверить, как долго можно играть с огнем. Однако вы вернулись, и даже раньше, чем я предполагал. Независимо от того, как бы я себя ни вел в данном случае, так или иначе, вы все равно в конце концов попадетесь. Поэтому я решил сделать вид, что ни о чем не знаю, и ждать, что будет дальше. Согласитесь, что все это может оказаться весьма забавным.

— Да. Можно и так, хотя вы выбрали довольно опасный вид развлечения…

— Конечно. Я люблю такого рода развлечения…

— Понимаю. Но все равно вы поступили очень рискованно.

— Время покажет, кто из нас в большей опасности.

— Да.

— Не теряю надежды, что это приключение принесет мне известное удовлетворение.

— Это зависит от того, на что вы надеетесь и чего ждете от меня. Могу, однако, уже сейчас вас заверить, что даже если вы не будете достаточно разумны, я сделаю все от меня зависящее, чтобы вы за время путешествия успели полностью насладиться моим обществом, хотя у вас, наверно, нет такого желания.

— Я сказал, что помогу вам.

— На это я и рассчитываю.

— Не исключено, однако, что возникнут обстоятельства, при которых даже моя помощь не окажется действенной.

— Я не стану требовать от вас ничего невозможного.

— Отлично.

Поезд замедлил бег, мы оба знали, что приближаемся к станции, я отошел от двери и стал у окна, прикрытого темной занавеской, потом чуть-чуть приоткрыл се и, не выпуская из рук пистолета, выглянул.

Мы приближались к Енджееву; сперва я увидел костел и старый монастырь на окраине городка, а потом первые дома, казавшиеся угрюмыми и темными в снежной дымке. Поезд резко затормозил, и наш вагон остановился возле здания вокзала; пассажиров было немного, на открытой платформе я заметил нескольких полицейских, но они не двигались, и совсем непохоже было, чтобы поезд задержался здесь дольше обычного. К нашему вагону никто не подходил, на перроне маячили уже только одни полицейские, слышались голоса пассажиров и призывы железнодорожников, потом раздался треск захлопнувшихся дверей и гудок паровоза. Я с облегчением вздохнул и посмотрел на майора.

— Едем! Если так пойдет и дальше, боюсь, что у вас будет не слишком много оказий позабавиться на мой счет.

— Мы всего лишь на половине пути.

— Да, это верно.

— Так что может случиться еще много интересного.

— Не знаю, чего вы ждете от этого путешествия. Но думаю, что минувшие годы, война, которую вы сами развязали, уже доставила вам немало сильных впечатлений…

Майор пожал плечами и внимательно посмотрел на меня.

— Дело не в сильных впечатлениях. Вы, видно, все еще причисляете меня к той категории глупцов, которые забавляются тем, что могут убивать, бросать гранаты и целыми неделями торчать в окопах. Но это не так. А если я испытывал за эти годы некоторое удовлетворение, то оно обусловлено чисто личными переживаниями и наблюдениями, которыми я не мог поделиться даже со своими земляками.

— Понимаю…

Я все смотрел в окно, мы снова мчались через белую пустыню, но пейзаж изменился, не было ни гор, ни лесов, лишь огромное пространство плоской, засыпанной снегом земли. Вдруг я почувствовал острую боль в предплечье, но, подумав, сообразил, что это реакция мускулов на те неимоверные усилия, которые я затратил, карабкаясь по ступенькам вагонов; если бы я был послабее и менее предусмотрительным, сейчас на мое тело падал бы уже снег, а спустя какое-то время путейцы нашли бы его окоченевшим, застывшим и никто никогда и не узнал бы правды ни обо мне, ни о том, как я погиб. Я думал об этом без всякого волнения, будто это вовсе и не касалось меня, и продолжал наблюдать за майором, который, удобно расположившись на обитом кожей диване, не двигался с места; я смотрел на него и вдруг с удивлением заметил, что первоначальная атмосфера враждебности куда-то исчезла, меня это, разумеется, весьма огорчило, я любил в такого рода обстоятельствах чувствовать глубокую ненависть противника, это облегчало мне борьбу, придавало уверенность действиям, наконец, способствовало тому, что я не испытывал угрызений совести, когда вынужден был убивать. Однако на сей раз произошло нечто такое, отчего я вдруг почувствовал себя внутренне разоруженным, и это не могло меня не беспокоить; к тому же я еще мучился мыслью, что мой противник с самого начала задал игре тот тон, который его устраивал, что было опасно, я должен был защищаться, и мне нельзя было обнаружить своих истинных чувств, я не смел показать, что согласен признать его временный перевес, и по-прежнему должен был держаться как хозяин положения, хотя с каждой минутой это становилось все труднее. Я отошел от окна и, вытянув перед собою ноги, уселся на мягком и удобном диване. Майор приглядывался ко мне с возрастающим интересом.

— Сколько вам лет? — спросил он.

— Сорок.

— Вы выглядите значительно моложе. Я дал бы вам года двадцать три, не больше.

— Я солгал. Мне двадцать четыре.

— Значит, я ошибся только на год.

— Это не имеет никакого значения.

— Вы полагаете, что годом больше или меньше в жизни человека ничего не значит?

— Этого я не говорил.

Майор рассмеялся.

— Все это очень смешно.

— Что именно?

— Вся ситуация в целом, наша необыкновенная встреча, наконец, путешествие в этом купе. Ведь, правда, смешно?

— Как кому.

— Мы скоро расстанемся.

— Наверно.

— Вы выходите в Кракове?

— Не знаю.

— Как, вы не знаете, куда едете?

— Знаю только, куда хотел бы приехать. А это не одно и то же.

Майор молча кивнул, потом как-то неопределенно махнул рукой — смысл этого жеста я так и не успел уловить, снова закурил и, секунду подумав, спросил:

— Зачем вы все это делаете? Пожалуйста, ответьте мне…

Движением головы он указал на чемодан, лежавший на полке, и мне почудилось, что на лице его появилось выражение мучительного раздумья; он слегка наклонился в мою сторону, и на его гладком неподвижном лбу собрались поперечные морщины, однако в тот момент меня интересовали только его руки, белые, холеные руки, в которых чувствовалась скрытая сила. Глядя на них, я потянулся к шарфу, снял его с шеи и расстегнул пальто, мне неожиданно стало очень жарко.

— Итак?

— А зачем вы носите этот мундир, майор? — спросил я его со злостью. — И что вы ищете в этой стране?

— Идет война. Это, вероятно, все объясняет?

— Да. Идет война. Существует фронт. А мы — враги!

Лицо его сделалось серьезным, он непроизвольно откинулся назад и, опершись спиною о мягкую подушку сиденья, задумчиво взглянул на огонек горящей сигареты; потом произнес со смирением, тоном, в котором чувствовалась тоска:

— И все равно это не имеет никакого смысла. То, что вы делаете, не имеет смысла. Вы должны в конце концов понять, что в открытой борьбе с нами у вас нет никаких шансов. Вам нужно ждать. И только ждать. Самым большим вашим союзником является время. Вы так же, как и я, наверно, прекрасно понимаете, что теперь уже ждать осталось недолго. А подвергать себя опасности в канун освобождения просто нелепо.

— Мы оба в одинаковом положении. Смерть в равной мере угрожает как мне, так и вам, майор.

— Между нами все же есть некоторое различие.

— Можете об этом не напоминать. Мне это хорошо известно. Различие, о котором вы говорите, я не раз испытывал на себе, и к тому же весьма ощутимо. Уже самый факт, что я вынужден ехать в вагоне, снабженном надписью «Nur für Deutsche», достаточно унизителен, и если б не особое стечение обстоятельств, которые привели меня в это купе, я бы, вероятнее всего, отказался от сомнительного удовольствия ехать в вашем обществе.

Он медленно покачал головой и еще раз окинул меня внимательным взглядом, остановившимся в конце концов на дуле пистолета, который я по-прежнему не выпускал из рук.

— Вы меня не поняли, — спокойно произнес он монотонным голосом. — Говоря о существующих между нами различиях, я имел в виду совершенно другое. Я не шовинист и признаю право на независимость любого, даже самого маленького государства. Каждого народа. Войны я рассматриваю как страшный катаклизм, по отношению к которому чувствую себя совершенно беззащитным. Я ни в чем не могу ему противодействовать. Меня заставили надеть этот мундир и сунули в руки оружие, а потом отправили сюда. Моего мнения никто никогда не спрашивал. Никто не считался с моими взглядами, и я даже не пытался притворяться, что меня хоть в какой-то мере волнуют проблемы войны, чуждые моим глубочайшим убеждениям. И вот я живу, наблюдаю и со дня на день жду конца войны, которая мне всегда была настолько чужда, что я даже как бы вовсе не принимал в ней участия, за исключением, разумеется, тех случаев, когда речь шла о моей жизни и мне приходилось стрелять в защиту собственного, находящегося под угрозой существования.

— Зачем вы мне об этом говорите?

— О, не пугайтесь. У меня вовсе нет намерения исповедоваться перед вами.

— Догадываюсь.

— Так вот, короче говоря, я хотел лишь сказать вам, что всегда был против войны, но это не значит, что мне удалось полностью выключиться из орбиты ее жестоких и абсурдных проблем.

— Это досадно.

Он поднял голову, рассмеялся и с горечью, тихо сказал:

— Вы насмехаетесь надо мной. Мне кажется, вы ничего не понимаете.

— Может быть!

— Почему вы избегаете разговора со мной? — спросил он серьезно. — Вы не думаете, что это может быть любопытно? В нашем положении мы можем позволить себе быть искренними. Что касается меня, то я по крайней мере не собираюсь скрывать свои взгляды.

Я не знал, что ответить, и предпочитал не признаваться в том, что этот разговор чрезвычайно раздражает меня, рассеивает внимание, мешает думать, а в тот момент я больше всего нуждался в тишине и покое, чтобы сконцентрировать все силы, необходимые мне для преодоления этого пути, на котором ждали нас еще две остановки, не считая конечной станции. Давала о себе знать и огромная усталость после недавних испытаний, в тепле хорошо обогреваемого купе меня стала одолевать вялость и огромное желание уснуть, а время от времени охватывало также чувство отрешенности и неотвратимости всего происходящего — ведь я был совсем один, и никто не мог мне помочь; это чувство полного одиночества так меня угнетало, что я с трудом мог скрыть то, что со мной на самом деле творится, меня удерживал лишь стыд и опасения выглядеть слабее противника, который, казалось, только и ждал, когда я каким-нибудь неосмотрительным жестом выдам истинное состояние своих нервов, любая неосторожность могла меня погубить, и мне ничего не оставалось, как по-прежнему создавать видимость, что я хозяин положения и только сознание собственного превосходства позволяет мне идти на небольшие уступки.

— Вас очень интересуют мои взгляды? — спросил я.

— А вас это удивляет?

— Правду говоря, не очень, меньше, чем на первый взгляд может казаться. Признаюсь, этот случай совершенно особого рода, я бы сказал — даже исключительный. Поэтому я отлично понимаю ваше беспокойство и любопытство. Должен, однако, вас порадовать — я так же, как и вы, непрерывно думаю о том, как для нас обоих закончатся вся эта история.

— Я не собираюсь вас провоцировать.

— Очень разумное решение, — сказал я с иронией. — Меня очень радует, что вы наконец пришли к такому выводу.

Майор снова легко и непринужденно рассмеялся, улыбка постепенно озарила все его лицо. Он заметил с выражением мягкой задумчивости:

— Все это не имеет смысла. Мир неизбежно идет к своей гибели. Если человечество не освободится из-под власти безумцев и не противопоставит себя их сумасшедшим намерениям, весь шар земной в ближайшее же время превратится в одно огромное кладбище.

— Это было бы еще не самое худшее. Если бы ваши прогнозы оправдались, не было бы по крайней мере ни победителей, ни побежденных. Кладбищу не присущи также классовые предрассудки. Согласитесь, было бы весьма забавно: вдруг огромные гробницы с надписью «Nur für Deutsche» или могильщики, которым нужно предъявить свидетельство об арийском происхождении предков покойника.

— У вас особое чувство юмора.

— Вы находите?

— На мой вкус, пожалуй, несколько страшноватое.

— Время, в которое мы живем, отнюдь не способствует безмятежным ассоциациям.

— Человек, однако, должен с этим бороться.

— Вы думаете, майор, что это возможно — заставить себя видеть проблемы мира в масштабах старых представлений? Сейчас, когда один человек нередко представляет для другого человека смертельную опасность?! Когда жизнь утратила всякую ценность! Когда смерть стала уделом всех людей! Нет ни часа, ни дня, чтобы мы не чувствовали угрозы собственному существованию. Во что превратили нас, людей, за эти несколько лет войны? В диких, затравленных животных, старающихся незаметно выскользнуть из расставленных на них силков. Мы живем в мире палачей и их жертв — тех, кто обречен на смерть и ждет исполнения приговора. Доказательств того, что это действительно так, не надо далеко искать. Достаточно взглянуть на нас обоих. Мы сидим в одном купе, разговариваем, делаем какие-то обезьяньи жесты, но ведь все это ужасно нелепо, когда знаешь, что в любую минуту я могу стать вашим палачом, а вы — моей жертвой, и наоборот, ибо мы оба обречены, хотя каждый из нас предпочел бы роль не жертвы, а палача.

Майор сидел, низко опустив голову.

Казалось, в полной сосредоточенности он размышляет о каких-то своих личных делах, но потом он выпрямился, поднял голову и посмотрел на меня.

— Теперь я знаю, почему вы это делаете! — сказал он тихо.

— Я не хочу терпеть унижений.

— Ага, значит, только это?

— Вы удивлены?

— Я думал, что ваша деятельность продиктована прежде всего патриотическими побуждениями.

— Извините, но это звучит слишком наивно. Сейчас уже всем известно, что патриотизм — понятие весьма относительное. Уверяю вас, что у нас в стране по меньшей мере процентов девяносто населения считают себя патриотами, но, раскрой я перед ними свои убеждения, половина из них была бы против меня.

— Следовательно, свобода на свой страх и риск?

— Я не могу жить с клеймом раба.

— Вы анархист?

— Нет.

— Это странно.

— Почему?

— Сначала вы говорите, что не являетесь патриотом, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова, следовательно, свобода народа не основной мотив в той деятельности, которой вы заняты с риском для жизни, а потом заявляете, что вы не анархист; значит, не факт непризнания вами существующего в мире порядка стал основной причиной действий, которые в любой момент могут вас погубить. Таким образом, следует предположить, что существуют еще какие-то мотивы, которые заставили вас выбрать столь опасный и рискованный для вас вид бытия.

— Если выбирать из двух зол, то я предпочитаю быть палачом, а не жертвой, терпеливо ожидающей исполнения смертного приговора.

— Палачи тоже обречены на гибель.

— Парадоксально, не правда ли?

Майор кивнул головой, его голос, когда он снова заговорил, стал еще глуше и беззвучнее.

— Не знаю, чем вы занимались прежде и кто вы на самом деле. Но если бы я был на вашем месте, если бы обстоятельства так сложились, что я не должен был бы носить этот мундир, один вид которого приводит в бешенство население всей Европы, я бы, вероятно, согласился на любую работу, даже работу каменотеса, лишь бы дожить до того дня, когда наконец кончится этот ад, это сверх всяких сил бесчеловечное время…

— Каменотесы тоже обречены на смерть.

— Ох, не надо преувеличивать. Есть же в конце концов какая-то группа людей, которые вне всяких подозрений у властей?

— Увы. Я знал двух каменотесов, которые были повешены только за то, что из склада каменоломни, где они работали, исчезло несколько килограммов динамита.

— Выходит, все под угрозой?

— Да.

— Действительно временами не хочется верить, что все это происходит на самом деле.

— Мир, в котором мы живем, — дом умалишенных.

— И несмотря на это, все идет своим чередом, словно в действительности ничего страшного не происходит.

— Конечно. История повторяется. Земля вращается вокруг Солнца. По-прежнему существует четыре времени года. В сутках насчитывается двадцать четыре часа, день сменяет ночь. Этого никто и ничто не в состоянии изменить. Земля кружилась вокруг Солнца даже тогда, когда инквизиция заставила Галилея отречься от своих утверждений о круговращении небесных тел.

Майор рассмеялся.

— Это очень смешное сопоставление.

— Вот именно! Оказывается, мы даже не разучились смеяться, хотя сейчас самый неподходящий для этого момент.

— Вы полагаете, что сейчас было бы более уместно читать молитвы и предаваться скорби по поводу своих прегрешений?

— Вы католик?

— Да.

— Тогда ваши сомнения мне не понятны. Вы должны сделать все, что в ваших силах, чтобы спасти хотя бы душу от вечных мук, раз уж тело обречено…

— Все в божьей власти. Миром управляет время. Каждому микробу и каждому человеку оно говорит: уйди, уйди навсегда. Что вы об этом думаете?

— Мы умираем каждый день.

— Это печально, не правда ли?

— Да, особенно, когда думаешь, что по улицам ходит так много красивых и дешевых женщин.

Майор достал сигареты.

— Закурите?

— Охотно.

— Трудно установить с вами контакт, — сказал он, протягивая руку, в которой держал пачку французских сигарет. — Вы искусно уклоняетесь от любой темы, которая мне кажется интересной, и обращаете все в шутку.

Я взял сигарету, мы закурили.

— Не могу я серьезно относиться к такой беседе, — сказал я.

— Почему?

— По многим вполне очевидным причинам.

— И потому также, что мы враги?

— Это тоже имеет значение.

— Вы уверены, что взаимопонимание между нами невозможно?

— Отчего же, но только в одном случае.

— Я уже сказал, что помогу вам.

— О, да. Я помню. Но я не это имел в виду.

— Что же в таком случае мешает нам свободно говорить друг с другом?

— Обстоятельства, в которых мы оба оказались.

— Представим себе, что мы оба палачи по профессии и совершенно случайно оказались в одном и том же купе, — начал майор с шутливыми искорками в глазах. — Мы уже довольно долго едем вместе, у нас было достаточно времени, чтобы придать своим лицам нужное выражение, словом, мало-помалу наладился разговор; сначала мы касаемся самых пустячных и ничего не значащих тем, обмениваемся наблюдениями о погоде, говорим о неудобствах, связанных с путешествием, наконец, кто-то из нас считает уместным представиться, мы представляемся друг другу, беседа становится более оживленной, и оказывается, что мы отлично понимаем друг друга; это для обоих несколько неожиданно, но в конце концов выясняется, что тут нет ничего особенного, ибо мы — представители одной и той же профессии и каждый по долгу службы каждодневно имеет дело со смертью. Нас безумно забавляет, что мы встретились в столь необычной обстановке, ведь не часто случается, чтобы два палача ехали в одном купе, и мы затеваем интересующую нас обоих дискуссию на профессиональные темы, а основной нитью наших размышлений являются проблемы, испокон веков волнующие человеческий разум: проблема смерти, которая восхищает нас всякий раз, когда мы выполняем свою работу, проблема времени, жестокий механизм которого столь хорошо нам известен, ибо по-настоящему только мы являемся свидетелями того особого мгновения, когда в человеке полностью стирается граница между сознанием существования и темным течением все уничтожающей смерти, необыкновенно интересная проблема человеческого достоинства, ибо мы знаем, как по-разному ведут себя наши жертвы перед лицом неотвратимой и неизбежной для них смерти — иногда они даже унижают нас своими жалкими попытками продлить хотя бы на минуту ту жизнь, которой так неумело, так расточительно и легкомысленно пользовались, что в конце концов оказались в наших цепких и твердых руках; но бывает также, что мы испытываем нечто вроде гордости, если нашей жертвой оказывается сильный человек, с иронической усмешкой наблюдающий за последними нашими приготовлениями, хотя смысл их для него совершенно очевиден, и случается, что нам даже порою жаль этого, обреченного на уничтожение человека, а иной раз нас мучают угрызения совести, словно мы убили брата. Но это, конечно, еще не все, наша профессия ставит перед нами и другие вопросы, существует целый ряд иных, столь же волнующих проблем, — например, выбор места и средств умерщвления, орудия, которыми мы охотнее всего пользуемся, методы, которые чаще всего применяем…

Он умолк, а я, ни на секунду не выпуская револьвера из рук, сидел напротив и испытующе смотрел в его лицо, находившееся как раз на уровне моего, глядел на его еле заметно шевелившиеся губы, когда он говорил своим безразличным и бесконечно усталым голосом; все мое внимание было сосредоточено на его губах, я внимательно следил за каждым, даже самым незначительным их движением на этом мертвенно-бледном лице, неподвижном, как все его тело, безвольно покоившееся на кожаном диване купе первого класса, искал хотя бы малейший след волнения в его глазах, следил за блеском зрачков, оживлявшим плавное течение этого монолога, плывущего словно ласковая и убаюкивающая волна; на мгновение я перенес взгляд на его руки, лелея слабую надежду, что, может быть, они выдадут его и что-нибудь прояснят — иногда руки бывают более выразительными, чем глаза, и легче ускользают из-под контроля их хозяина, — но и руки недвижимо покоились на его бедрах, как будто вовсе и не принадлежали этому телу, а когда я снова уставился в его лицо, офицер заговорил медленно и раздумчиво:

— Вы молчите? Почему? Может быть, полагаете, что не следует касаться вопросов, затрагивающих роль палача, роль жестокую и античеловечную, но ведь мы сами заговорили о ней, правда, отчасти принужденные к тому жестокостями войны. Согласен. Можем не говорить об этом. Хотя мужчины вообще-то охотнее всего рассуждают как раз о своих профессиональных делах. Однако мы можем принять и другой, не менее волнующий вариант дискуссии. Представим, например, что мы оба — неустанно преследуемые и обреченные на смерть люди, которым лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств удалось дожить до этой минуты. Что за великолепная тема, не правда ли? Мы — жертвы тупого тоталитаризма, для общества уже почти не существуем, но несмотря на это, а быть может именно поэтому, защищаемся изо всех сил, хотя уже совершенно изнурены такой борьбой. Все чаще нас охватывает разочарование и бессилие, вытекающее из чувства собственного одиночества в этом враждебном и отталкивающем мире, но несмотря ни на что, именно сейчас жизнь как бы приобретает для нас новые краски, время — новый ритм, каждое мгновение становится драгоценным, любая пора дня или ночи — бесконечно прекрасной, наши переживания делаются более острыми; мы похожи на смертельно больных людей, ожидающих дня, когда наконец прервется цепь их страданий; но мы не допускаем, чтобы хоть какая-то мелочь ускользнула из-под нашего контроля, мы ревниво относимся к каждому часу и даже в пустяках действуем с достойным удивления усердием, ибо непрестанно растет наше убеждение в том, что все, что мы делаем, может оказаться последним делом нашей жизни; мы ревнуем к каждой минуте, наши чувства обострены, мы замечаем вещи в их действительном измерении и форме, незаметной для других людей, которые в слепой заносчивости похотливых и здоровых животных совершенно не считаются с таинственной сущностью смерти, хотя она и дремлет в нас уже с момента нашего зачатия, когда мы находимся еще в лоне матери…

— Каждый верит в то, что он не умрет.

— Вот именно, но разве можно представить себе нечто более абсурдное? Нам ведь лучше известно, как все обстоит на самом деле, мы сталкиваемся со смертью каждый день, не говоря уже о том, что с самого рождения носим ее в себе и каждое мгновение приближает нас к окончательной развязке, наша судьба заранее предопределена, так или иначе мы должны в конце концов умереть; однако всякий раз, когда мы отдаем себе в этом отчет, нас охватывает тревога, что, быть может, та единственная жизнь, которая нам дана, будет попусту растрачена, лишена всякого очарования и смысла, — и мы начинаем лихорадочно искать для себя места на этой земле, какую-то цель, которая оправдала бы наше существование. И при этом, конечно, совершаем великое множество ошибок, на каждом шагу спотыкаемся о собственное несовершенство, попадаем в тупики, из которых, казалось бы, нет выхода, но в конце концов оказывается, что все это было необходимо, наш личный опыт суммируется и растет, и только тогда мы начинаем постепенно открывать истинный механизм мира, значительно более простой, чем это могло бы казаться на первый взгляд. Сначала нас это немножко пугает, но мы и с этим осваиваемся, а когда находим, наконец, отвечающий нашей жизни ритм, когда определяются наши убеждения и взгляды, в один прекрасный день нас вдруг ждет жестокое потрясение, ставящее перед лицом совершенно новых фактов и проблем, наши воззрения оказываются под угрозой, мы начинаем их защищать, чтобы не очутиться в конфликте с собственной совестью, с собственным пониманием проблем мира, и попадаем в положение преследуемого зверя — обреченные на смерть, беспомощные и одинокие. Сколько же в связи со всем этим рождается проблем, как часто только тогда, перед лицом различных, неожиданных и трудных испытаний, с которыми нам приходится сталкиваться чуть ли не ежедневно, мы получаем возможность по-настоящему убедиться, на что мы способны. Вы, конечно, по-прежнему молчите. А жаль. Тем самым вы налагаете на меня обязанность говорить за нас обоих, и это бесспорно значительно обедняет предложенную мною тему, ибо мои наблюдения и ваш нелегкий, но несомненно интересный опыт должны резко отличаться друг от друга. Что же мне остается делать? Придется вести начатый разговор, дорога впереди длинная, а вы все еще — совершенно непонятно зачем — продолжаете пугать меня своим револьвером, хотя я вовсе не намерен давать вам повод проявить свои способности стрелка, я верю на слово, верю, что вы относитесь к тому разряду стрелков, которые так же, как и я, никогда не промахнутся. Но мы отвлеклись от темы. Теперь вы сами видите, как много забот мне доставляет ваше упорное молчание, мне трудно не потерять ход мысли, а вы не хотите помочь. Но не будем отвлекаться, я ведь собирался говорить о нас, о людях обреченных, о людях-жертвах, которых случайное стечение обстоятельств столкнуло в одном купе скорого поезда, я собирался говорить о своих наблюдениях, они, быть может, хоть в какой-то мере совпадут с вашими наблюдениями, но в самом деле не знаю, с чего начать. Мне в эту минуту приходит в голову великое множество проблем, суть которых заключена в таких односложных определениях, как: страх, борьба, полиция, оружие, пытка, тюрьма, западня, измена — и, наконец, смерть. Не знаю, обратили ли вы внимание на то, что некоторые слова приобрели для нас особое значение, впрочем, я назвал только часть, все их даже перечислить невозможно, это заняло бы слишком много времени, но любое из них назойливо ассоциируется с какими-то ситуациями, в которых мы уже некогда оказывались или, что хуже, которые нам еще предстоят; это опасные слова, враждебные слова, мы их не любим и охотнее всего, если б только это было возможно, вычеркнули вообще из словаря. А есть еще слова-фетиши, мы произносим их неохотно, внутренне противясь, уже само их звучание вызывает в нас дрожь страха, не правда ли, чувство страха одно из тех, с которым мы сталкиваемся повседневно, оно не покидает нас даже ночью, даже во сне, мы не в состоянии защититься от него, однако же и не позволяем ему овладеть нами до такой степени, чтобы чувствовать себя униженными. В последнее время все чаще приходится слышать разговоры о том, что жизнь не имеет смысла — и вы, наверно, сталкивались с этим, — но обратили ли вы внимание, кто высказывает подобные суждения? Чаще всего люди, которые никогда даже не пытались задуматься над сущностью жизни и не умели придать ей смысл. Именно среди них оказываются потенциальные самоубийцы, готовые при мало-мальски подходящих обстоятельствах проститься с миром, их особое усердие в принятии крайних решений должно вызывать сомнения, ибо что может быть легче, чем уклониться вовремя от всякой ответственности за собственные ошибки, укрыться от конфликтов окружающего нас мира и страха перед дальнейшим опытом, которого мы не в состоянии даже предвидеть? Но разве именно не в том все очарование нашего существования, что каждый следующий день является для нас тайной, что он несет с собой новые события, перед лицом которых только мы и можем по-настоящему узнать себя? Умереть мы всегда успеем, это всего лишь вопрос времени. Намного труднее жить, стойко держаться в этом полном ловушек и опасностей мире, бороться за то, чтобы удержать собственные позиции и не дать сломить себя превратностям судьбы. Все мы окружены врагами, обречены на смерть, одиноки — это верно, но пока мы защищаемся, боремся за сохранение своего человеческого достоинства, жизнь имеет смысл. Разве я не прав?

— Да, — признал я с нетерпением. — Только я не понимаю, зачем вы со мной об этом говорите.

Офицер улыбнулся.

— Нам всем так редко удается искренне поговорить о некоторых проблемах.

— Только поэтому?

— Нет. Мне интересно было также познакомиться с вашими взглядами.

— Это все?

— Нет, я говорил еще, чтоб убить время.

— Увы. Время убивает нас.

— Я употребил риторический оборот. Но вы ведь поняли, о чем шла речь…

— Вы прекрасно говорите по-польски…

Майор кивнул и снова улыбнулся.

— Люблю эту страну, — признался он. — Я родом из Вены, но до войны долго жил в Польше. Почти шесть лет. В Кракове я изучал славистику. Так же хорошо я говорю и по-русски.

— Понимаю.

— В Польше у меня много друзей.

— Даже сейчас?

Он поколебался.

— Да, — ответил он, на мгновение задумавшись, — даже сейчас. Несмотря на все. Многих, правда, я потерял, но есть и такие, которые понимают создавшуюся ситуацию и по-прежнему поддерживают со мной дружеские отношения. Меня это радует. Я люблю вашу страну и полон уважения к ее народу, несломленному и гордому.

Я взглянул на офицера с интересом, подозревая, что под этой изысканной и галантной маской вежливости кроется хищный игрок, лишь ожидающий удобного момента, чтобы бросить на стол все козыри; так я думал, но не придавал этому особого значения, ибо все еще имел над ним перевес, а его монолог вызвал во мне только больше подозрений и недоверия.

— Это вам не удастся, майор, — тихо произнес я.

— Что?

— Усыпить мою бдительность.

Офицер скривился.

— Ничего вы не понимаете, молодой человек, — сказал он с горькой иронией. — Я мог вас уничтожить. Я все видел. Когда вы садились в вагон и я помогал вам поставить на полку чемодан, я знал, что вы поляк. И сразу догадался, что вы любой ценой стремитесь избежать встречи с полицией. Я вам помог. Потом вы перешли в другой вагон. Должен сказать, что это меня очень обеспокоило. У меня не было уверенности, что вы не выскочили из поезда, а также, что в этом чемодане нет бомбы, которая могла взорваться в вагоне. Я заглянул в чемодан, его содержимое не было для меня неожиданностью. Я только ошибся относительно назначения этого груза. Но зато я уже знал, что вы сюда вернетесь. Достаточно было уведомить обо всем остальных пассажиров, моих земляков, и вагон этот стал бы для вас ловушкой. Однако я этого не сделал…

— Почему?! — воскликнул я в бешенстве. — Почему вы этого не сделали?!

— Вы спрашиваете об этом уже второй раз.

— Да.

Офицер пожал плечами.

— Наверно, у меня есть на то свои причины, — ответил он мягко.

— Может, вы не сделали этого из-за своих польских друзей?

Он улыбнулся.

— Конечно, это также имеет значение, — тихо произнес он. — Я как раз еду к ним. Они пригласили меня на праздник. Вы понимаете, что это значит? Я проведу с ними сочельник.

— Боже мой, как трогательно! — сказал я с нескрываемой ненавистью. — Проклятые польские патриоты и слащавый сентиментальный немец за общим праздничным столом…

Офицер побледнел, строго взглянул на меня, на мгновение мне показалось, что он пришел в ярость, но, видно, сдержался; он сидел с низко опущенной головой, а когда вынимал сигарету и закуривал, было заметно, как дрожат у него руки.

«Проклятие, — думал я с удивлением. — Что за странный человек! А может, он действительно говорит правду? Но если так, его нельзя больше дразнить. Никогда не известно, какой у человека запас доброй воли. Если я буду продолжать провоцировать его, в конце концов в нем проснется зверь и тогда все станет намного опаснее. Добрый немец, черт побери! — мысленно выругался я. — Добрые польские патриоты! Проклятые, облеванные патриоты! Сидят дома и ждут немецкого майора, чтобы сесть с ним за рождественский стол, а тысячи порядочных ребят слоняются по свету в эту проклятую зимнюю стужу. Меня тоже ждут, — подумал я вдруг с волнением. — Но совсем по-другому. Они полны тревоги, и у них нет никакой уверенности, что я вообще вернусь. Ни я, ни они — мы никогда не знали, встретимся ли еще раз. Милые, дорогие люди! Как я хотел бы сегодня быть с ними или хотя бы еще раз в жизни с ними увидеться. Девочки, наверно, наряжают елку. Мать их стоит на кухне и с тревогой думает обо мне. Ждет. Если вернусь — заплачет. Весь ее страх и волненье выльются в слезах. Патриоты, — подумал я с ненавистью, — проклятые польские патриоты! И еще этот сентиментальный, изолгавшийся немец, который, видите ли, не желает меня прикончить только потому, что хочет со спокойной совестью сесть за рождественский ужин».

— Прошу извинения, майор, — неожиданно сказал я. — Я не должен был так говорить.

Офицер молчал. Он посмотрел на меня потухшим взором.

— Мне понятна эта ненависть, — тихо произнес он. — И я вовсе ей не удивляюсь.

— Я выйду на ближайшей остановке.

Он кивнул, а потом сказал:

— А я думал, вы едете в Краков.

— Нет, — соврал я. — Не в этот раз.

— Сейчас будет Тунель?

Я взглянул на часы.

— Да. Через несколько минут мы должны быть на месте.

— Что вы будете делать, если на вокзале облава?

— Не знаю, — ответил я раздраженно. — Я никогда не задумывался над тем, что может случиться. В конце концов как-нибудь выйду из положения.

— Понимаю.

— В каком кармане пальто вы спрятали пистолет?

Офицер кивком головы указал наверх, туда, где на полке лежали два кожаных чемодана.

— Пистолет вместе с поясом лежит между чемоданами.

— Не в кармане? — удивился я.

— Я же вам сказал, — неохотно ответил майор. — Впрочем, можете проверить.

Лениво встав с места, я бросил взгляд на полку, где в глубине заметил пояс, кобуру и торчавшую из нее рукоятку парабеллума.

— Порядок, — бросил я, слегка смущенный. — Надо было сказать об этом с самого начала. Я думал, что пистолет у вас в кармане.

— Нет.

— Ну вот и хорошо.

Поставив пистолет на предохранитель, я сунул его во внутренний карман пальто, потом снова сел на место и поудобнее откинул голову на мягкую спинку кресла. Я чувствовал себя бесконечно усталым, какая-то сонливая леность охватила меня, и я с большой неохотой думал о том, что через минуту придется уйти из этого купе, но считал это необходимым, создавшееся положение никак нельзя было затягивать дольше.

«Все с самого начала шло кувырком, — думал я, — Монтер уже выдохся, из-за него мы все чуть не влипли сегодня. Еще месяц-другой такой работы — и парень непременно попадется. Все это слишком затянулось. Ни у кого уже нервы не выдерживают. Если этот проклятый немец меня обманул, я прикончу его. Если он задумал отдать меня в руки полиции, то выйдет вслед за мной на перрон, тут я его и прикончу».

Я смотрел на майора, который по-прежнему неподвижно сидел напротив меня и, приоткрыв заслонявшую окно темную занавеску, бесстрастно взирал на белизну проносившихся за окном сугробов, нанесенных непрекращавшейся метелью. Потом за окнами исчезла эта яркая белизна, поезд мчался во мраке, а стук его колес вдруг ослабел и стал глуше.

— Въезжаем в туннель, — сказал майор. — Через несколько минут будет станция.

Встав со своего места, я снял с полки тяжелый чемодан, поставил его около двери, но из купе в коридор не выходил, ждал, пока поезд не остановится. Колеса стремительно застучали на стрелках, донесся пронзительный гудок паровоза — мы подъезжали к станции.

Я повернулся к майору:

— Я выхожу. Если вы выйдете за мной, я сразу пойму, что это значит. Предупреждаю вас, чтобы не было недоразумений.

Офицер кивнул.

— Прощайте, — холодно ответил он. — Я солдат. И так же, как и вы, не выношу полиции. Может, хоть это убедит вас в том, что у меня нет никакой охоты заниматься всем этим делом?

— Нет, — засмеялся я, — нет, майор. Мне никому нельзя верить. Вы меня понимаете?

— Да.

— Поэтому и прошу не выходить из вагона. Я могу это неправильно понять.

— Да. Я буду помнить об этом.

— Можете рассказать о нашей встрече своим польским друзьям, — сказал я не без язвительности. — Наверно, это их страшно рассмешит.

— Вы лучше подумайте о себе, — глухо ответил майор. — Перед вами дорога. И никогда не знаешь, что может случиться.

— Да, — согласился я. — Прощайте. Буду помнить о предостережении.

Майор не отозвался, он смотрел на меня, насупив брови, но на лице его я не заметил злобы, оно выражало лишь усталость и горечь.