Сочельник: сочельник

Меня ждали к ужину. Обычно я проводил сочельник в доме пани Марты, но уже второй раз за последние годы мы садились в этот вечер за стол с большим опозданием. Когда я добрался до места, было около двадцати двух часов, приближался полицейский час, а этажом выше, над квартирой пани Марты, где жила семья фольксдейча, уже несколько часов шла дикая попойка, и от грохота сапог разгулявшихся солдафонов сыпалась штукатурка. Вот уже четвертый сочельник за минувшие годы всю ночь буйствовали напивавшиеся до бесчувствия эсэсовцы, но на нас это не производило никакого впечатления, их соседство перестало нас беспокоить, мы привыкли к нему так же, как к присутствию крыс, которые в летнюю пору выбирались из подвалов и свалок во двор старого дома, заполняя все вокруг пронзительным писком и отвратительным шорохом своих тел. Сейчас была зима, нашествие крыс было приостановлено, но в квартире фольксдейча по-прежнему продолжались попойки, на которые мы уже перестали обращать внимание.

Когда я вошел в столовую, посредине накрытого белой скатертью стола, между тарелками и столовыми приборами, дымилась открытая миска грибной лапши, девочки молча встали со своих мест и ждали, пока мать не подойдет к ним с просфорой, чтобы принять от них поздравления и передать им свои, а я стоял у ведущей на кухню двери и смотрел на высокую, до потолка ель, украшенную разноцветными ярмарочными блестками. Пани Марта делилась просфорой со старшей дочерью Люцией, я слышал их взволнованные голоса, и волнение это постепенно передавалось и мне, хотя я даже не смотрел в их сторону; в эту минуту мне хотелось только, чтобы все как можно скорее кончилось, я всегда больше всего опасался именно этой, столь тягостной для меня минуты, поднимавшей в моей душе пласты воспоминаний о счастливых и беззаботных детских годах, о семье, которой у меня уже не было, о доме, который я утратил, ибо моя комнатка на мансарде, расположенная на другом конце города, была всего лишь тесной мастерской, едва вмещавшей мои мольберты, полотна и книги; но хотя она была также и моим убежищем, где хранилось оружие и боеприпасы, в этот вечер я думал о ней с неприязнью и был рад, что сегодня уже не нужно туда возвращаться. Пани Марта делилась просфорой со средней дочерью Францишкой, я слышал их голоса, в которых чувствовались нотки еле сдерживаемого плача, но не смотрел на них, мой взгляд блуждал по тяжелой, уцелевшей еще со времен первой мировой войны дубовой мебели, по увешанным узорчатыми коврами стенам; прямо, напротив двери, возле которой я стоял, рядом с длинным буфетом висели на стене две картины Яксы — выдержанный в розовых тонах морской пейзаж и портрет цыганки, два претенциозных, написанных без малейшего чувства цвета полотна, вызывавшие раздражение, если на них смотреть долго; я перевел взгляд на заставленный стол и только тогда заметил на нем лишний прибор. Пани Марта поздравляла младшую дочь Юлию, через минуту была моя очередь; уже при одной этой мысли мне сделалось нехорошо, меня охватила какая-то неловкость, я чувствовал себя так, словно публично должен был исповедоваться; я не был уверен, что в последний момент не поддамся тому волнению, с которым так упорно боролся, чувствовал себя ужасно неловко и боялся, что не сумею сдержать себя. Но когда эта минута наступила и пани Марта подошла ко мне с просфорой, я низко наклонил голову и, не глядя ей в лицо, быстро пробормотал несколько слов, вполне сознавая, что звучат они сухо и неискренне, хотя я и был полон самых лучших чувств к этой женщине, по доброте своей пытавшейся заменить мне мать, дом которой, где я проводил большую часть своего свободного времени, был открыт для меня в любое время дня и ночи. Пани Марта, однако, отнеслась к этому как должно, свои пожелания ограничила несколькими словами, не касаясь того, что могло причинить мне боль, за что я был безмерно ей благодарен, и только когда я поцеловал ее натруженные руки, она сказала очень сердечно:

— Очень рада, Алик, что ты сегодня с нами.

— Я тоже этому рад.

— Думала, что ты уже не придешь.

— Да. Я делал, что мог, чтобы успеть до полицейского часа.

Подойдя к девочкам, я молча поочередно поцеловал их, уклонившись тем самым от обязанности высказать свои пожелания, и мы сели за стол.

— Вы еще кого-нибудь ждете? — спросил я, глядя на дополнительный прибор и пустой стул.

— Нет.

Но тут пани Марта уловила мой взгляд, направленный на остававшееся за столом свободное место, и добавила:

— Ах, вот почему ты спросил! Это место для всех тех, кто одинок и кто в этот вечер уже не может быть с нами.

— Понимаю.

— Это место для тех, кто умер, — сказала Юлия. — Ты не знал об этом, Алик?

Я взглянул на сидящую напротив девочку и отрицательно покачал головой, меня снова охватила щемящая тоска, промелькнула мысль о майоре, я вспомнил его лицо, наш странный разговор и это путешествие в купе скорого поезда, а потом его неожиданную смерть, тяжесть которой по-настоящему стал ощущать только теперь. Поначалу я был так оглушен молниеносным развитием событий, что у меня не было времени спокойно поразмыслить обо всем том, что случилось в этот день, в этот необыкновенный вечер; я счастливо избежал смерти, а быть может, даже чего-то еще более худшего, чем смерть, — если бы попал в руки гестапо, там наверняка попытались бы вырвать у меня тайну груза, который я перевозил, — я был свободен, но не испытывал радости. В том, что мне еще раз удалось выскользнуть из расставленных на меня силков, была не только моя заслуга; я глядел на пустое место за столом и мысленно ругался самыми похабными словами, только бы не поддаться волнению, только бы не думать о минувших событиях, только бы отогнать, наконец, воспоминание об этом лице, о словах этого человека, его грустной улыбке… Передо мною стояла тарелка с праздничным супом, грибной лапшой, попробовать которую у меня недоставало смелости, ибо казалось, что я тут же расплачусь.

— Почему ты не ешь, Алик? — спросила с беспокойством пани Марта. — Отличный суп. Ешь, пока он теплый.

— Алик, наверно, думал, что будет свекольник с ушками, — обиженно отозвалась Юлия. — Я тебе говорила, мама, чтобы ты приготовила борщ…

Я поднял над тарелкой голову, посмотрел на сидевшую напротив девочку и подмигнул ей. Юлия кокетливо улыбнулась мне.

— Ну, ешь, Алик. На размышления времени хватит и потом…

— Ладно, мышонок, — ответил я. — Ты права…

— Мы так беспокоились о тебе, — сказала пани Марта. — Боялись, что не успеешь прийти до полицейского часа…

— Поезд опоздал.

— Я подумала, что на вокзале облава.

— И это было.

— Боже мой! — вздохнула она. — Даже в сочельник не дадут людям покоя. У них, должно быть, совсем нет сердца. И зачем только мучают людей? Ведь это так жестоко и глупо.

— Да.

— И много народу задержали?

— Почти всех, у кого был багаж. Проверяли очень тщательно…

— Но тебе удалось уйти?

— Помог случай.

— Боже мой! — вздохнула пани Марта. — Боже мой…

— Они окружили весь вокзал. Все перроны…

— Как же ты сумел пройти? — спросила Юлия.

— Нормально, как обычно, через главный выход…

— И никто тебя не задерживал?

— Нет. Никто меня не задерживал. Я шел в обществе немецкого майора, которому нес чемодан. Жандармы, видя нас вместе, считали, что он нанял меня вместо носильщика. Таким образом мне и удалось выйти с вокзала….

За столом все повеселели, девочки смеялись, смеялась их мать, только я был по-прежнему серьезен.

— Тебе повезло, Алик.

— Да. Мне удивительно повезло.

— Расскажи подробнее, как это все было, — попросила Юлия.

— Обязательно?

— Расскажи, Алик. Это ужасно смешная история.

— Оставьте его в покое, дети, — вмешалась пани Марта. — Пусть хоть поужинает спокойно…

— Я расскажу вам, — промолвил я неторопливо. — Я расскажу вам все подробно, но только после ужина. Согласны?

— Хорошо, Алик.

Во время этого разговора я не переставая думал о майоре, о том необыкновенном стечении обстоятельств и событий, которые позволили мне выпутаться из, казалось бы, безвыходного положения. Я думал также о его монологе, о том, что он говорил о палаче и жертве, но все еще никакие мог понять, что было нужно этому человеку, по-прежнему не понимал мотивов его действий, которые привели в конце концов к тому, что, спасая мою жизнь, он добровольно обрек себя на смерть, ибо уже с той минуты, как он подошел ко мне на перроне, с той самой минуты, как заявил гестаповцу, что багаж — его собственность, ему грозила смертельная опасность, ведь если бы обнаружилось, что спрятано в чемодане, ему пришлось бы наравне со мной испытать последствия своего безрассудного и рискованного решения. Содержимое чемодана предопределяло как мою, так и его судьбу. Я думал обо всем этом, склонившись над тарелкой грибной лапши, а когда припоминал некоторые моменты минувшего дня, меня охватывала досада. До чего же нелепо я вел себя тогда, в купе поезда: зажав пистолет в руке, я сидел напротив майора, убежденный в неизбежности собственной гибели, и был глух к аргументам этого человека, безрезультатно пытавшегося убедить меня в том, что он мне не враг. Я отбрасывал все аргументы и не доверял ему; может, это было и правильно, но несмотря на весь мой страх и тревогу, не следовало его оскорблять. Мне нужно было откликнуться на тот дружеский тон, который он стремился придать нашей беседе, быть может, тогда я больше узнал бы о нем и о тех причинах, которые побудили его решиться на столь рискованный шаг, а главное, мое путешествие не привело бы к столь неожиданному и печальному финалу. Я был в значительной мере повинен в его смерти, весь смысл его поведения я осознал, лишь когда мы благополучно покинули район железнодорожного вокзала, только тут вдруг — к сожалению, слишком поздно — я понял, почему до последнего момента он не обнаруживал своего истинного намерения и сохранял всю видимость человека, которого забавляет самый факт превосходства над противником, а также уверенность, что в любой момент он может решить его судьбу. Теперь я, конечно, знаю, что не это было единственной и самой важной причиной именно такого странного поведения этого человека. Это был своеобразный урок для меня, предостережение на будущее, а быть может, также попытка показать мне, на каких шатких основах покоится наше существование, своего рода иллюстрация к его тезису о палаче и жертве. Я постепенно восстанавливал в памяти все сказанное им в поезде; в сущности в его словах не было никаких откровений, но если бы я не слышал столь смелых высказываний, я, наверно, никогда не сумел бы понять причин, которыми этот человек руководствовался в тот момент, когда обратился к крайнему аргументу в игре, которую мы начали с первой минуты нашей встречи и в которой, как мне казалось, последнее слово будет за ним. Впрочем, несмотря на столь трагичный для него финал, оно за ним и осталось; но об этом знал только я, и никто кроме меня никогда не узнает правды об этом событии, несущем в себе самые заурядные приметы времени — того времени, когда смерть появлялась неожиданно, а убийство из-за угла было будничным явлением. Я чувствовал себя, однако, в чем-то обманутым, даже одураченным — ведь я не хотел его смерти, хотя считал этого человека своим врагом, не хотел, чтобы он умирал; неожиданно меня осенило — мне стало ясно, что в этот вечер от наших рук погиб кто-то близкий, и в первый раз за последние годы я понял, что и о н и тоже теряют людей, которые должны жить ради того дня, что когда-то все же наступит.

— Налить тебе еще супа? — спросила пани Марта.

— Нет. Спасибо.

— Нравится тебе наша елка?

— Очень. Кто ее украшал?

— Юлия.

— Как красиво она ее нарядила. Это действительно прекрасная елка.

Комнату наполнял запах ели, острый и дурманящий запах смолы, вызывавший в памяти лес, заснеженные горы и молодые перелески, поросшие кустарником склоны холмов, но этот запах неотъемлемо ассоциировался также с кладбищем, смертью, свежевыкопанными могилами и венками из сосновых и еловых веток с вплетенными в их зелень искусственными цветами. Я смотрел на деревце, а пани Марта с девочками убирала со стола суповые тарелки. Передо мной словно по волшебству появился графинчик с водкой, я улыбнулся, девчонки прыснули, а пани Марта весело заметила:

— Ну, вот наконец я вижу на твоем лице улыбку, Алик…

— Я знаю, что вы приготовили водку для меня, — сказал я. — Это лишнее. Я и так доставил вам немало хлопот.

— Водку я получила в подарок от своего брата Михала, ты же знаешь, он работает управляющим в имении барона Гётца. Он был у нас вчера и привез немного продуктов. Если бы не он, не знаю даже, как бы я устроила сегодняшний ужин…

На столе появилось большое блюдо — пирожки с капустой, жареная рыба и заливное, я выпил сразу несколько рюмок водки, и настроение мое заметно улучшилось. Пани Марта тоже выпила две рюмки и, расчувствовавшись, принялась вспоминать старые времена, юные годы, сочельники прошлых лет, на ее счету их было по крайней мере вдвое больше, чем на моем, рассказывала всякие забавные случаи из своей жизни, а потом стала вспоминать детские шалости своих дочерей — Люции, Францишки и Юлии; слушая ее, мы хохотали до упаду, и хотя эти истории не были для нас новинкой, но сколько бы раз пани Марта к ним ни возвращалась, она всегда находила какую-то новую забавную деталь. Чаще всего героиней рассказов была младшая дочка Юлия, четырнадцатилетняя девочка, развитая не по годам, с живым воображением, впечатлительная и добрая, и притом большой сорванец: Юлию я любил больше всех дочерей пани Марты. Я смотрел на худое овальное личико Юлии, на ее светлые, как лен, заплетенные в две толстые косы волосы, и когда наши взгляды встретились, в ее глазах я увидел выражение такой преданности и преклонения, какое бывает только у влюбленной девушки. На меня вдруг нахлынула волна нежности к этой маленькой худенькой девочке, внимательно следящей за каждым моим жестом, отгадывающей самые сокровенные мои мысли, прислушивающейся к каждому моему слову, словно она собиралась открыть в нем будущий смысл собственного существования. Я рассмеялся, мне показалось смешным, что именно я стал объектом ее первой любви. Неожиданное открытие застало меня врасплох; я вдруг понял истинный смысл ее неустанных усилий обратить на себя мое внимание, усилий по-детски наивных, но уже полных неосознанной тоски по любви — так вот в чем скрытый смысл ее необычного ко мне отношения, робких поцелуев и нетерпеливых вопросов, за которыми скрывалась тревога за свою любовь; когда я все это понял, меня охватило смешанное чувство волнения и беспокойства, ибо я подумал, что эта девочка, почти ребенок, уже сейчас отмечена печатью страдания, она не отдает себе отчета в том, что меня нельзя любить, нельзя любить человека, судьба которого столь опасна и ненадежна, который в любую минуту может погибнуть, но все это, однако, не мешало мне самому неустанно искать ее любви, думать о ней, стараться вызвать ее, хотя я отлично знал, как безрассудны и тщетны все мои усилия. Инстинктивно защищаясь от власти над собой ненависти и зла, в поисках равновесия и опоры, я стремился к любви, потому что только любовь давала мне возможность почувствовать себя хоть на время в стороне от недобрых страстей войны, истребляющих в нас все, что еще можно было бы спасти. В своих непрестанных поисках истинного чувства я чаще всего наталкивался на плоские интрижки, которые давали мне так мало, разве что на какое-то время помогали отвлечься от жестокости военных будней; я никогда не хотел мириться с тем суррогатом любви, который не раз поспешно предлагали мне то под влиянием неожиданных импульсов, то в порыве жалости, — все это было совершенно недостойно и тех женщин, с которыми я встречался, и меня, но в условиях тех лет мы часто довольствовались малым, хватали без разбора, что придется, все равно как и где, напоминая своим поведением тех жалких старцев, у которых перед смертью осталось лишь одно желание — наесться досыта.

И вот опять я готов был начать все заново. В канун праздника рождества Христова в поезде я познакомился с Эвой и, снова надеясь на что-то, условился с ней о встрече, а в этот же вечер открыл, что стал предметом первой любви четырнадцатилетней Юлии.

Я взглянул на часы — было уже около одиннадцати, — съел последний кусок рыбы, пани Марта налила мне еще одну рюмку удивительно терпкой водки, пахнущей можжевельником и какими-то неведомыми травами. Я взял рюмку, большую рюмку для вина, похожую на удлиненный цветок белой лилии, и долго вдыхал удивительный аромат напитка, потом осторожно отпил глоток, водка прекрасно согревала, и мысли становились прозрачными и удивительно ясными.

— Мы ужасно рады, что ты с нами, Алик, — сказала пани Марта. — Ты даже не догадываешься, как мы беспокоились о тебе…

— Знаю. Я тоже очень рад, что мы вместе.

— Съешь еще рыбы?

— Нет, спасибо.

— Я оставлю ее тебе на завтрак.

— Рыба отменная, особенно заливной карп.

— Я знала, что тебе понравится. Поэтому почти всю рыбу пустила на заливное, а кусочек поджарила…

— Боже мой, — пробормотал я в смущении. — Не знаю, чем я заслужил такую доброту. Вы заботитесь обо мне, как о родном сыне…

— Я рада, что тебе хорошо. Мне всегда хотелось, Алик, чтобы ты чувствовал себя у нас, как в своем доме…

— Спасибо…

Со стола быстро убрали блюда, тарелки, ножи и вилки. Пани Марта принесла большую вазу с компотом из чернослива, а Юлия поставила передо мною салатницу с кутьей — любимое мое рождественское блюдо, которое на этот раз, как я догадывался, было приготовлено ради меня. Растроганный и смущенный всеми этими знаками внимания, я еще раз сердечно поблагодарил пани Марту за такую приятную неожиданность, но она, многозначительно подмигнув мне, сказала:

— А кутью, Алик, готовила не я, а Юлия…

— В самом деле?

— Нет, — быстро произнесла Юлия. — Вовсе нет…

Я взглянул на нее — взволнованная и зардевшаяся от смущения, девочка сидела, низко опустив голову и крепко стиснув судорожно сплетенные пальцы, а когда я встал, чтобы подойти к ней, стремительно вскочила и убежала в кухню. Я хотел было пойти за ней, но пани Марта остановила меня.

— Она сейчас вернется, — сказала пани Марта, и в глазах ее мелькнули веселые искорки. — Лучше оставить ее в покое…

Нехотя вернулся я на свое место, положил на тарелку солидную порцию обильно политой медом пшеничной каши с маком, и за едой то и дело поглядывал на дверь, ведущую в кухню, но Юлия не появлялась. В конце концов пани Марта, видно, сочла, что ее отсутствие слишком затянулось, встала из-за стола и вышла на кухню; из-за полуоткрытой двери доносился мягкий и нежный голос пани Марты и едва слышный голосок Юлии. Через минуту обе вернулись в комнату.

— Знаете, дети, чем мы теперь займемся? — спросила весело пани Марта. — Зажжем на елке свечи, потушим свет и будем петь коляды…

Девочки с радостью приняли это предложение, Юлия молча подала мне коробку спичек, а я, воспользовавшись этим, схватил ее за руку и поцеловал в щеку; при виде такого моего коварства мать и сестры Юлии весело расхохотались, но сама она ничуть не смутилась. Мой поцелуй она приняла совершенно спокойно, как нечто совершенно естественное, и только ласково взглянула на меня; да и что тут удивительного, ведь наша дружба началась еще в те времена, когда Юлии было три года, а мне неполных двенадцать. Тогда я не раз целовал ее так же, как сейчас, а во время долгих прогулок, когда девочка уставала, брал ее на руки и она нередко засыпала у меня на руках. К этому времени относится комический эпизод, из-за которого к Юлии навсегда пристало забавное прозвище; отлично помню тот осенний день: я чинил шнур от настольной лампы, пани Марта гладила белье, а Люция и Францишка готовили уроки; в квартире царила тишина, только из кухни время от времени доносился звон кухонной посуды, которую нечаянно задевала игравшая там девочка. Вдруг дверь распахнулась, на пороге появилась Юлия и в страшном волнении крикнула: «Мама, мама, иди посмотри, к нам в квартиру забралась огромная крыса!» Мы побежали на кухню, уверенные, что со двора в квартиру и в самом деле пробралась крыса, их там на помойке было великое множество, но вместо крысы увидели маленькую полевую мышку, которая при виде нас тут же удрала. Переглянувшись, мы все весело рассмеялись, и только маленькая Юлия, казалось, не понимала причины нашего веселья, зато кличка «мышонок» пристала к ней навсегда.

Я зажег на елке свечи, Юлия выключила электрический свет, комнату охватил полумрак, только веселые огоньки свечек переливались желтым блеском среди пестрых шариков и ленточек серпантина. Я расположился в кресле рядом с пианино, на другое кресло села пани Марта, девочки примостились на кушетке; все мы сидели в полной тишине и, отяжелев после обильного ужина, сонно вглядывались в сияющую огнями елку, в серебристый наряд украшенного безделушками деревца, а мною все сильнее и сильнее овладевало сладостное чувство лености, тишины и покоя, и всем своим существом я наслаждался этой чудесной минутой полного отдохновения. Я достал сигарету, закурил и посмотрел на Юлию — она сидела на кушетке, глядела на меня и улыбалась.

— Алик, сыграй нам на гармонике, — попросила она.

— Что сыграть?

— Ну, какую-нибудь песню.

— Не знаю, сумею ли. Я так давно не играл…

— А ты попробуй. Прошу тебя…

Отказать было трудно, тем более что Юлию поддержали обе сестры и пани Марта, хотя я отлично сознавал, чем эта игра может кончиться. Пани Марта уже разыскала гармонику, тщательно стерев с нее пыль, вручила мне, а сама снова села в кресло. И снова в комнате воцарилась такая тишина, что слышно было только легкое потрескивание свечей да шум метели за окнами. Мне было не по себе, я никак не мог решиться и начать играть, какая-то тяжесть давила меня, а горло сводила судорога; я все медлил, меня мучило чувство раздвоенности и беспокойство, которые, наверно, испытывал бы каждый человек, причастный к смерти другого. Не так-то легко было превозмочь себя, но не могли лее они ждать до бесконечности, — и я робко начал мелодию хорошо известной песни «В ночной тиши». Никто не пел, в комнате по-прежнему царила тишина, я взглянул на пани Марту — она тихо плакала; я знал, что так оно и будет, но все же не предполагал, что эти тихие слезы, это молчание и сама мелодия этой песни так легко выведут меня из равновесия. Я вдруг почувствовал нестерпимо острую боль, сдавившую горло с такой силой, что я с трудом переводил дыхание, попытался было избавиться от этого ощущения, но оно было сильнее меня, и, оборвав мелодию на половине такта, я встал с кресла и прерывающимся голосом сказал:

— Нет! Не могу. В самом деле не могу. Я не могу сегодня играть…

Пани Марта кивнула и, задумавшись, некоторое время еще сидела молча, потом встала и ушла на кухню, вслед за ней ушли и девочки. Оставшись один, я снова сел в кресло, откинув голову на его мягкую спинку, вытянул ноги, закрыл глаза и с облегчением подумал о том, что час отдыха недалек. Я смертельно устал и ждал сна, как спасения; отяжелевший и неподвижный, глядел я из-под прищуренных ресниц на елку, прислушивался к долетавшим из кухни шорохам, ловил шум приглушенного разговора, плеск воды, стук посуды, звон перекладываемых с места на место приборов, тихие шаги девочек и неожиданно, несмотря на охватившее меня оцепенение, почувствовал вдруг прилив радости и блаженного покоя — я был дома, в безопасности, среди близких людей, окруживших меня нежностью и заботой, которая чувствовалась на каждом шагу, в каждом даже самом незначительном жесте; погруженный в теплый полумрак, с его тихими шорохами, я все больше поддавался очарованию этого вечера, с каждой минутой отделявшего меня от событий минувшего дня. В какой-то момент мне вспомнилась Эва, девушка, с которой мы познакомились в поезде и условились о встрече, но я подумал, что, наверно, не пойду к ней, ибо у меня не было ни малейшего желания начинать все сначала, и еще я подумал, что если, несмотря на все колебания, все же решусь продолжить это знакомство, то не позволю втянуть себя в игру, которую женщины так любили, но правила которой слишком хорошо были мне уже известны, — бесплодную игру, заполнявшую пустоту их собственного, лишенного цели существования. Игра эта только опустошала мою душу, а мне необходимо было беречь силы для будущего, призвание мое все настойчивее напоминало о себе, я с нетерпением ожидал минуты, когда снова окажусь в своей мастерской, тосковал по старым книгам, литографиям и гравюрам с их терпким запахом скипидара и масляных красок, но знал, что пройдет еще немало времени, прежде чем я смогу оставить профессию коммивояжера смерти, — я человек, заранее обреченный на смерть, разыскиваемый всеми полицейскими службами страны, неустанно преследуемый, человек, которого, кажется, вот-вот загонят в ловушку, но который все еще яростно отбивается от своих преследователей, как бешеный и одинокий зверь. Я думал о многом, но мысли мои с каждым мгновением становились все более расплывчатыми, картины пережитых в этот день событий, словно морские волны, то отдалялись, то снова набегали, в голове слегка шумело, я слышал тихое потрескивание свечей на елке и открыл глаза, чтобы проверить, не догорели ли они — нет, им еще долго гореть, — успокоившись, с облегчением опустил веки и вдруг погрузился в сон.