Сочельник: начало пути

Меня разбудил осторожный стук в дверь; приоткрыв глаза, я в недоумении огляделся по сторонам и в первую минуту никак не мог понять, где я и что со мной, но когда постучали снова, заметил серую полоску света, протянувшуюся через всю комнату, тускло освещенную мерцающим блеском качающегося на ветру уличного фонаря, толстую решетку на узком высоком окне и заставленные мебелью мрачные, таящие немую угрозу углы. Из висевшего на стене огромного зеркала с позолоченной рамой в стиле барокко на меня глядело продолговатое лицо с резкими чертами — неподвижная маска, на которой живыми были лишь холодно поблескивающие глаза. Я сморщил брови, лицо в зеркале дрогнуло, какое-то мгновение я смотрел на него с таким интересом, словно и вправду видел его впервые, и, как ни странно, в этот момент почувствовал даже какую-то неприязнь к своему двойнику — лицо, отразившееся в зеркале, казалось мне чужим, и я жадно вглядывался в него, пытаясь увидеть хотя бы следы пережитых за эти годы тревог, волнений и страданий, которые неизбежно должны были как-то на нем запечатлеться, но в полумраке комнаты различал лишь тусклый его овал и неподвижный блеск глаз, явственно выражавших вновь пробудившуюся настороженность. Через минуту снова послышался легкий стук в дверь, я сосчитал удары, их было семь, медленно встал, отодвинул стул, осторожно приблизился к двери, вытащил из кармана пистолет, тихо повернул ключ в замке, толкнул коленом дверь и тотчас отпрянул назад.

В коридоре, под ярким светом электрических лампочек, стоял Грегори и дружески улыбался.

— Что случилось? — спросил я. — Где Монтер?

— Я как раз только что говорил с ним.

— Он был здесь?

— Нет. Он мне звонил.

— Что он сказал?

— Велел передать, что скоро будет здесь.

Я взглянул на часы — семнадцать пятьдесят, Монтер должен был быть в «Какаду» в семнадцать часов, видно, появились какие-то непредвиденные обстоятельства, а до отхода поезда оставалось всего каких-нибудь три четверти часа; но хотя времени было совсем немного, я ничего не мог предпринять, оставалось только терпеливо ждать Монтера и его парней, под опекой которых находился мой груз и которые должны были сопровождать меня до дверей купе скорого поезда.

— Разрешите, я занавешу окно, — сказал Грегори с извиняющейся улыбкой. — Монтер с ребятами будут здесь с минуты на минуту. Он заказал ужин на шесть персон.

— Через три четверти часа отходит поезд.

— Да, знаю. Монтер говорил об этом. Вот я и хочу все приготовить заранее, чтобы вы могли спокойно поужинать…

— Мне не надо никакой еды.

— Монтер заказал ужин на шесть персон.

— Я ничего не буду есть.

— Но, может, чаю выпьете?

— Да. Чаю выпью с удовольствием.

Грегори опустил на окно штору из плотной бумаги, служившей для затемнения во время воздушной тревоги, тщательно проверил, хорошо ли оно закрыто, и зажег свет.

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо.

— Температура спала?

— Кажется, да. В общем, чувствую себя отлично.

Грегори испытующе посмотрел на меня.

— Это сразу видно, — произнес он довольным тоном. — Аспирин помог. Незаменимое средство при температуре…

— Безусловно.

— Может, принести еще две таблетки?

— А зачем?

Грегори заколебался.

— С температурой нужно быть поосторожнее, — сказал он. — Вы, наверно, сильно простудились, вид у вас сегодня был совсем неважный. Временами мне даже казалось, что вы бредите. И глаза были совсем больные…

— Сейчас я чувствую себя хорошо.

— Я советовал бы принять еще две таблетки. Температура может опять подскочить, а у вас впереди дорога…

— Верно. Принесите аспирину…

— У меня есть еще несколько таблеток, могу вам дать.

— Двух хватит. Спасибо.

— Как хотите, — сказал Грегори с улыбкой. — Сейчас принесу чаю…

Я проводил его до самой двери и выглянул в коридор. В узком, длинном, ярко освещенном коридоре толклись официанты, ожидая у кухонного окна выдачи заказанных блюд, коридор вел к главному входу в большой зал «Какаду», откуда доносился глухой гул голосов, чье-то нескладное пение, невнятное бормотание пьяных и хохот подвыпивших проституток. Я вернулся в комнату, прикрыв дверь, подсел к столику напротив входа и еще раз огляделся, как бы желая проверить, что не сплю и мое присутствие в «Какаду» и в этой комнате, где мне уже дважды приходилось ждать Монтера, — не иллюзия, не мираж и не горячечный бред. Глядя на это заставленное столиками помещение, на выкрашенные грязно-розовой масляной краской стены, на зеркала в претенциозных позолоченных рамах, я как будто снова погружался в знакомую мне атмосферу нетерпеливого ожидания, беспокойства за судьбу груза, который должен был доставить, тревоги за жизнь Монтера, да и за свою собственную, в атмосферу мучительной борьбы с самим собой, с тягостными мыслями, от которых никак не мог освободиться, с этим странным подсчетом собственных успехов и поражений, с тоской о неосуществленных замыслах, об утраченной любви, возврата которой не желал, невзирая на горечь разлуки и все нарастающее чувство полного одиночества. Так было всякий раз, когда я появлялся в «Какаду», чтобы в темноте этой комнаты ждать Монтера, и как-то само собой получалось, что именно в эти часы я вершил над собою строгий суд, на котором был одновременно и обвиняемым, и судьей, и прокурором, и защитником. Это был давний судебный процесс, с резкими спорами и столкновениями, с длинными монологами и прениями сторон — процесс, с одинаковым накалом длившийся уже много лет, на котором не был вынесен окончательный приговор, но который несомненно многое изменил в моем сознании.

Снова появился Грегори, он принес обещанный чай и две таблетки аспирина, лекарство я тут же проглотил, а Грегори, готовясь к приему Монтера и его ребят, тем временем приводил в порядок стол. Я молча наблюдал, как он сновал по комнате, расставлял стулья, сдвигал столы и накрывал их белой скатертью, на принесенном им в комнату подносе я заметил хлеб в плетеной корзинке, соленые огурцы, маринованные грибы и даже масло, которое в этом заведении, видимо, держали исключительно для королей черного рынка, ибо прочим смертным цена его была недоступна. Насколько я помню, в «Какаду» обычно так не угощали, вероятно, только Грегори понимал, что мы относимся к тем смертным, которым не следует отказывать ни в каких удовольствиях. Эта мысль так развеселила меня, что я громко рассмеялся.

Грегори удивленно посмотрел на меня.

— А вы настроены сегодня весело, — заметил он.

— Даже слишком.

— Хорошее настроение, видно, вас никогда не покидает.

— Это точно.

— Что же вас так рассмешило?

— Пустяки. Я подумал, что этот ужин будет дорого стоить.

— Монтер не заплатит ни копейки.

— Значит, за ваш счет?

— Ну, что вы.

— Но кто-то же должен будет за все это платить?

— Заплатят фрицы…

— Браво! Вы, однако, не лишены юмора. Хотел бы я только знать, как вы это сделаете…

Грегори улыбнулся.

— Очень просто, — сказал он. — Каждый раз я сообщаю шефу, что ужинали люди из гестапо. Этого достаточно. С них он никогда не требует денег…

— Шеф — немец?

— Да, приблудный, — произнес он с презрением. — Reichsdeutsch.

— А я все время думал, что это заведение принадлежит вам.

— Что вы! Я только управляющий.

— А что случилось с прежним владельцем?

— Вы его знали?

— Да.

— Он давно вышел из игры.

— Прикончили его?

— Нет, умер…

Грегори расставил тарелки, еще раз окинул все критическим взглядом и удовлетворенно кивнул головой.

— Порядок, — буркнул он. — Можно садиться за стол.

Я взглянул на часы: было пять минут седьмого. Грегори забрал поднос и отправился на кухню, оставив дверь полуоткрытой; я достал из кармана сигарету и закурил, а когда поднял голову, горящая спичка осветила мое лицо, отразившееся в зеркале. Только сейчас, на свету, было заметно, как скверно я выгляжу: бледный, под глазами темные круги, веки опухли, как после тяжелого, нездорового сна, но я уже не чувствовал ни температуры, ни усталости, ни даже волнения, одно лишь нетерпеливое ожидание той минуты, когда смогу отправиться в обратный путь.

За стеной после долгого перерыва снова заиграл оркестр, совершенно отчетливо была слышна мелодия, которую играли уже третий раз за этот вечер, то была «La Cumparsita» — танец, который так любила Эва, эта мелодия, наверно, всегда будет напоминать мне о ней. Я подумал об Эве, девушке, которую встретил год тому назад в поезде; с тех пор как судьба столкнула нас в первый раз, прошел всего год, и вот мы снова чужие, сейчас я думал о ней совершенно спокойно, даже холодно, пожалуй, только с некоторой горечью, как о человеке, от которого ждали слишком многого. Но я нисколько не страдал, всего несколько часов назад со мной что-то произошло, а что, я и сам не сумел бы определить; измученный температурой, преследуемый кошмарами, я вдруг как-то очень легко оттолкнулся от всего того, что еще недавно терзало меня и казалось неразрешимым, почувствовал себя таким свободным, таким счастливым, что готов был ликовать.

Черт возьми, от любви не умирают, разве что у человека нет сил дождаться ее конца; не умирают также от сознания собственного одиночества, которое сопутствует нам везде и во всем, напоминая о себе всякий раз, когда мы не можем найти общего языка с другим человеком, когда видим, что все наши лучшие стремления поняты и истолкованы превратно и что никто не может нам помочь выбраться из лабиринта мучающих нас сомнений.

С тех пор как помню себя, я всегда был одинок, меня никто никогда не понимал по-настоящему, все усилия, которые я, одолеваемый всякими сомнениями, вложил в поиски истинного смысла своего существования, вызывали у окружающих лишь удивление и недоверие, искренность, с которой я высказывал свои убеждения, — улыбку жалости, доброта, потребность в которой я всегда ощущал, почиталась за признак слабости; и в конце концов я с изумлением убедился в том, что меня принимают всерьез только тогда, когда я становлюсь жестоким и беспощадным. Все это привело к тому, что я перестал говорить о том, что меня волновало, начал избегать людей, не высказывал своих убеждений и старался в любых обстоятельствах сохранять бесстрастность. Не умея найти общий язык с людьми, чувствуя себя все более и более скованным, я терпел поражение за поражением и в конце концов признал себя побежденным, перестал метаться, но не давал себя уничтожить; постоянно настороженный, понемногу я все больше начинал понимать этот мир, мир существ, мучимых тоской, безмерно терзаемых и преследуемых всевозможными несчастьями, мир, покоящийся на насилии и обмане, орудием которого были преступление и война, а движущей силой — безмерный эгоизм. Я все больше погружался в него, вполне сознавая и его разрушительную силу, и его очарование, но старался не покориться той всепоглощающей стихии, какой была жизнь; однако, чтобы устоять, я должен был поставить перед собой какую-то определенную цель, понимая, что из множества дорог могу выбрать только одну, что спастись — означает сберечь все лучшее, что во мне еще оставалось; но чем больше я стремился к этому, тем сильнее преследовало меня одиночество — вот тогда и родилась во мне потребность любви. Ни минуты не колеблясь, я связал себя с Эвой, но совершил при этом несколько серьезных ошибок, что и погубило меня: я сразу выложил на стол все свои козыри, открыл карты, игра перестала быть интересной, а время довершило остальное — исчезло ощущение новизны, один из самых сильных импульсов в чувствах женщин. При первых же попытках обмана с ее стороны я ушел, чтобы не стать по крайней мере смешным, признал свое поражение, и мы расстались, хотя мне все еще казалось, что я не смогу жить без любви. Я был похож на наркомана, который после первой дозы наркотика уже не в состоянии освободиться от пагубной страсти; разочарованный, ошеломленный горечью пережитого, я лихорадочно искал новый объект для своих нетерпеливых чувств. И до встречи с Эвой я в сущности знал, что любая попавшаяся на моем пути красивая девушка с равным успехом могла бы стать предметом моей неудовлетворенной тоски, но сейчас полностью осознал, что по-настоящему не любил ни Барбару, ни Кристину, ни Эву, а все страдания, которые испытывал, расставаясь с ними, были продиктованы безысходным ужасом перед надвигающимся одиночеством…

Из глубокой задумчивости меня вывел шум мужских голосов и стук подбитых гвоздями ботинок, приближались чьи-то шаги, и я, глядя на дверь, сунул руку во внутренний карман пиджака, где лежал пистолет. Шаги затихли, люди остановились у самой двери, явно пораженные тем, что она не только не заперта, но даже приоткрыта, как бы приглашает войти, — дверь должна была открыться лишь после условного сигнала, а тут вдруг видна широкая, величиной с ладонь, щель, через которую можно разглядеть часть заставленного столиками помещения, кусок размалеванной стены и поблескивавшее зеркало в позолоченной раме, но меня видно не было — я сидел левее и не попадал в их поле зрения. Меня так и подмывало расхохотаться, когда я представил себе, как они беспокойно переглядываются, ища в глазах друг друга молчаливое подтверждение своим неожиданно проснувшимся сомнениям и тревоге за судьбу этой встречи, я смотрел на дверь и ждал, когда наконец кто-нибудь из них решится ее толкнуть, и это, наверно, продолжалось бы еще долго, если бы из кухни не пришел Грегори. Послышался его зычный голос, смех Монтера, дверь распахнулась, и я увидел толпящихся в коридоре людей. Первым вошел Грегори с огромным подносом, уставленным тарелками, а следом за ним Монтер и его ребята.

Я встал им навстречу.

— Как дела, Хмурый? — весело воскликнул Монтер. — Сидел и думал, что сегодня нас не дождешься?

— Ты угадал.

— Мы попали в дьявольскую переделку, с таким трудом выпутались…

— Думаешь, еще успеем на поезд?

— Успеем.

— С грузом все в порядке?

— Да.

— Времени осталось немного.

— Успеем, — сказал Монтер. — Поезд, на котором ты поедешь, опаздывает самое малое на полчаса.

— Откуда ты знаешь?

— Только что справлялся у дежурного…

— Полицейских много?

— Где?

— На вокзале.

— Ни одного не видел.

Я молча кивнул. Глядя на Монтера, на его смуглое лицо и темные веселые глаза, в которых теплились дружелюбные искорки, я подумал, что, несмотря на кажущуюся сухость и неприветливость, Монтер на самом деле очень добрый и сердечный человек, к тому же еще мудрый и терпеливый, как отец; я улыбнулся ему, он обнял меня за плечи и промолвил:

— Дай-ка, наконец, я поцелую твою запретную физиономию…

— Целуй, старина! Если это доставит тебе удовольствие.

Все рассмеялись. Монтер расцеловал меня в обе щеки, я ответил ему тем же, а потом, выпустив меня из объятий, он тихо сказал:

— Познакомься с ребятами, дружище…

Они стояли возле нас полукругом, их было четверо, я поздоровался с каждым за руку, но никто из нас не произнес вслух ни своего имени, ни прозвища — познакомиться в нашем понимании означало лишь внимательно посмотреть друг другу в лицо и крепко пожать руку, а после завершения операции мы снова становились совершенно чужими и при любой случайной встрече обходили друг друга стороной, ничем, даже жестом, не выдавая своего знакомства.

— Ну что ж! — произнес Грегори. — Можно садиться за стол…

Монтер бросил взгляд на покрытый чистой скатертью стол, уставленный тарелками с огромными дымящимися порциями колбасы с капустой, и удовлетворенно кивнул.

— Ты портишь мне людей, Грегори, — заметил он с улыбкой. — После такого угощения их не заставишь есть картофельный суп, верно?

Грегори кивнул головой.

— Еще немного, — сказал он. — Скоро все это кончится.

— Я тоже так думаю, — подтвердил Монтер.

Он снял шляпу, скинул пальто, бросил все это на ближайший стул и принялся разливать в рюмки водку из графина.

— Я не пью, — напомнил я. — Мне не наливай.

— Ox, pardon. Совсем забыл.

— Ничего страшного.

— А что? Может, выпьешь?

— Нет, — ответил я. — И на сей раз еще нет. — Ладно. Не буду тебя уговаривать…

— Правильно. Ты делаешь успехи, Монтер.

— Рад, что ты это заметил.

Он отодвинул графин, улыбнулся мне и взял свою рюмку. Глядя на Монтера, я вновь испытывал какое-то странное чувство, будто все это когда-то со мной уже было, будто когда-то, в очень далекие времена, я видел те же жесты, слышал те же слова от людей, чьи лица давно стерлись в моей памяти. Но вот я перевел взгляд с Монтера на сидевших за столом парней, встретился с их усталыми лицами, которые видел первый раз в жизни, и все вдруг прошло, снова я оказался в маленьком зале «Какаду», сидел на стуле лицом к двери, глядел на Монтера, его товарищей и просто ждал, пока они перекусят перед дорогой.

— Salud, ребята!

— Твое здоровье, комендант!

Они выпили по рюмке и принялись за еду. Я вытащил из кармана сигареты и закурил, оркестр за стеной играл «Гранаду» Хуана Ласоса, эта мелодия напоминала мне о чем-то очень дорогом и близком. Я закрыл глаза, чтобы сосредоточиться, и вдруг вспомнил — ведь это любимое танго Юлии. Мне оно тоже нравилось, Юлия это хорошо знала, и нередко случалось, что именно его она играла на пианино, когда я входил в дом пани Марты. Но только для нас двоих — для Юлии и для меня — «Гранада» служила сигналом приветствия и таинственным шифром, только нам двоим был понятен его смысл.

— Хмурый!

Я открыл глаза и посмотрел на Монтера.

— Слушаю.

— Ты плохо себя чувствуешь?

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Что-то скверно ты выглядишь.

— Я немного простужен. Но это пустяки.

— А как температура?

— Уже спала. Я принял аспирин.

Монтер кивнул.

— Ты знал Ворона? — спросил он.

— Кажется.

— Так вот, брат, его уже больше не увидишь…

— Что случилось?

— Отправили к праотцам…

— Полицаи?

Монтер отрицательно покачал головой.

— Нет, — буркнул он. — Рыцари Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии. Дорогие друзья из НСЗ.

— Когда же они его убили?

— Позавчера.

— Известно, по крайней мере, кто это сделал?

— Уже известно. Волк?

— Нет. Он этого не мог сделать, даже если бы очень хотел.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Он тоже перестал хорохориться, только намного раньше, чем Ворон, — не спеша ответил Монтер. — Честно заработал себе ящик из четырех досок и двухметровую яму, да еще лопатой по заднице от могильщика…

— Проклятие, когда же все это кончится?

Монтер нетерпеливым жестом отодвинул тарелку с едва начатой колбасой и достал сигарету.

— Не знаю, что ты имеешь в виду, — сказал он уже серьезнее. — Но если речь идет о войне, то для нас она кончится в течение ближайших недель. В скором времени мы сможем сказать, что живем в свободной стране. Только боюсь, что тогда-то и начнется настоящий балаган. У нас слишком много деятелей, которые захотят наводить порядок в отечестве. Соображаешь? Каждый на свой страх и риск и во имя своих личных интересов…

— Люди измучены войной.

— Да. Но это им вовсе не помешает снова начать драку, как только речь зайдет о власти в стране…

— Но они же должны понять, что у них нет никаких шансов…

— Правильно. На сей раз шансы только у нас. Но не забывай, что и ставка очень велика и найдется немало таких голубчиков, которые не захотят согласиться с новым положением вещей. Они сделают все, чтобы воцарилась полная анархия…

— Это глупо.

— Что?

— Глупо погибнуть после того, как сумел уцелеть в этом аду и дождался свободы…

— Для многих людей слово «свобода» имеет совсем другое значение…

— Ты прав, — сказал я. — Это верно. Как видно, еще немало воды утечет, прежде чем я снова смогу взять в руки клеть, краски и вернуться к своим полотнам…

Монтер положил мне руку на плечо.

— Нет, Хмурый, — произнес он сердечно. — Теперь ты будешь только рисовать. В штабе принято решение, что это последняя операция с твоим участием…

— Ты что, с ума сошел?! — рванулся я. — Что ты мелешь, приятель? Неужели ты действительно думаешь, что я буду спокойно сидеть на заднице и смотреть, как вас всех перебьют?

— И тем не менее, Хмурый. Ты будешь теперь только рисовать…

— Черта с два!

— Пока плакаты, — сказал, улыбаясь, Монтер. — Смекаешь? Нам нужны будут хорошие плакаты и рисунки для газет, а потом, когда в стране наконец наступит спокойствие и порядок, ты сможешь спокойно рисовать пейзажи, натюрморты, портреты друзей…

— Ладно, Монтер. Но ведь эту работенку с успехом могут отмахать и те, кто никогда не держал в руках оружия и не умеет им пользоваться, верно?

Монтер покачал головой.

— Нет дружище. Ты не прав. Не прав по двум причинам. Во-первых, работу, которую мы тебе вскоре поручим, нельзя просто отмахать, уж слишком большое она будет иметь для нас значение, а, во-вторых, хорошо делать ее могут только люди, которые сами активно участвуют в нашем движении.

— К черту плакаты!

— Ну вот, наконец-то, дружище, мы нашли общий язык, — засмеялся Монтер. — Впрочем, я никогда не сомневался, что с тобой можно договориться…

— Отвяжись от меня, старина!

Монтер рассмеялся, его ребята, молча прислушивавшиеся к нашему разговору, тоже заулыбались. В комнату вошел Грегори, неся шесть стаканов чаю и сахарницу, наполненную до краев самым настоящим сахаром. Я взглянул на часы: было уже двадцать пять минут седьмого, время летело неимоверно быстро, с каждой минутой приближая нас к важнейшему моменту этого дня; и я подумал о том, что круг дел постепенно замыкается, а на мою долю осталось только четыре часа. Если мне не удастся преодолеть этот хилый барьер времени — значит всему конец. Сегодня в последний раз мне поручали опасный груз, и я обязан был сделать все, чтобы в назначенное время он был доставлен на место. Я твердо знал, что его ждут, но ничего не знал о том, как могут развернуться дальнейшие события. Всего четыре часа, но за это время могло произойти многое. Я хорошо помнил сочельник прошлого года, когда пережил самое удивительное приключение в моей жизни, но такое может случиться только раз в жизни, а сейчас я готов был к самому худшему.

Я был совершенно хладнокровен и уверен в себе, в душе не оставалось и тени сомнений. Должно быть, в этот вечер со мной и в самом деле что-то произошло — нечто такое, чего я и сам не сумел бы определить. Мною овладело какое-то особое спокойствие, и я почувствовал себя необыкновенно счастливым: до сих пор я слишком часто давал волю воображению, тем смутным и едва осознанным мечтам, которые отнимали у меня почти все силы. Не раз я пытался положить этому конец, но мне почти никогда не удавалось достичь такого душевного равновесия, как сейчас. Все это, впрочем, произошло как бы само собой, помимо моей воли. Впервые за много лет я действительно был доволен собою.

У меня появилось ощущение свободы, радостного возбуждения и внутренней дерзости. Я любил рискованную игру, но с самого ее начала бывал страшно возбужден, и меня трясло как в лихорадке; наверно, поэтому игра никогда не приносила мне истинного удовлетворения, даже выигрывая, я не испытывал истинной радости, но на этот раз все было по-другому, наконец все было так, как должно быть. Впервые за много лет я отправлялся в путь готовый не только к любым, самым неожиданным событиям, но и к любым, самым тяжелым испытаниям, которые помогли бы мне полностью освободиться от неверия в себя, и я подумал, что на этот раз мой самый верный и надежный друг — друг, на которого я обычно рассчитывал больше всего, сейчас, пожалуй, мне уже не нужен. Если хочешь проверить все до конца, убедиться, на что ты способен в действительности, если стремишься доказать самому себе, что ты свободен — полностью свободен, эта маленькая, величиной с горошину ампула с цианистым калием становится балластом, от которого нужно как можно скорее избавиться. Теперь уже мою судьбу не будет решать маленькая стеклянная ампула. Я пришел к выводу, что если мне придется умереть под пытками, я погибну либо с ясным сознанием собственного краха — если они сломают меня и уничтожат мое человеческое достоинство, — либо с сознанием полной независимости человека, над которым никто не властен.

Но я не хотел умирать — я страстно стремился жить! Передо мною всего лишь четыре часа отчаянного риска, а когда все это кончится, когда минует всякая опасность и груз будет передан по назначению, я снова, как всегда, окажусь в сочельник в доме пани Марты и проведу его при свете елочных свечей, за накрытым белой скатертью столом. А по другую сторону стола я увижу худенькое личико Юлии, ее большие зеленые глаза будут внимательно следить за каждым движением моих рук, искать на моем лице следы только что пережитых волнений — зоркие глаза любящей девушки, чувство которой росло с каждым годом. Я снова думал о Юлии, я все чаще и чаще думал о ней. Через три года Юлия будет взрослой и вступит в жизнь, а я ничего так страстно не желал, как уберечь ее от суровых жизненных испытаний, через которые прошел сам. Я хотел уберечь ее от первых разочарований, от лжи и подлости, с которыми так часто сталкивался, уберечь все то чистое, доброе и благородное, что было свойственно ей, помочь сохранить ту мягкость, сердечность и впечатлительность, от которых мне пришлось отречься, чтобы убивать.

Я взглянул на сидевших вокруг стола товарищей, и меня поразила их сдержанность, они сидели молча и неподвижно и ничего не замечали, впрочем, я легко мог догадаться, что сейчас чувствовали эти молодые парни, которых так же, как и меня, с тревогой ждали где-то в этот рождественский вечер незнакомые мне женщины. Потом я перевел взгляд на Монтера, вполголоса разговаривавшего о чем-то с Грегори. Оркестр играл за стеной попурри из венских вальсов Иоганна Штрауса. Засунув руку в верхний карман пиджака, я нащупал маленькую стеклянную ампулу, вытащил ее и, положив на ладонь, стал с интересом рассматривать. Небольшая, пузатая, с тщательно заделанными с обеих сторон отверстиями, она была наполнена белым, похожим на сахарную пудру порошком. На моей ладони она выглядела совсем безобидно, но стоило положить ее в рот и раздавить зубами, чтобы мгновенно свершилось то, к чему постоянно и неотвратимо приближал нас бег времени.

— Что это у тебя?

Я поднял голову и взглянул на стоявшего передо мной Монтера.

— Цианистый калий…

— Где ты его раздобыл, приятель?

— Купил.

— Где?

— Не спрашивай, старина. Все равно не достанешь.

Монтер взял у меня из рук ампулу и стал внимательно ее рассматривать.

— Это верно, что цианистый калий пахнет горьким миндалем?

— Не знаю. Не имею об этом ни малейшего понятия. Никогда не нюхал. Но если это тебя так интересует, можно сейчас разбить ампулу и проверить…

— Жалко. На какое-то время надо ее еще приберечь. Может еще пригодиться.

— Теперь уже нет.

— Ты так уверен?

— Мне, во всяком случае, она уже не понадобится.

— В самом деле?

— Да. Если хочешь, могу тебе ее подарить.

— Ты это серьезно?

— Вполне.

— Не хочешь же ты сказать, что намерен избавиться от нее уже сейчас?

— Ты угадал. Именно это я и намерен сделать.

— Не понимаю, — произнес Монтер неуверенно. — Ведь такая ампула чертовски помогает в работе.

— Я тоже так думал. Еще несколько часов тому назад я рассуждал точно так же. Но сейчас уже нет. Сейчас я так не думаю. Эта ампула только мешала бы мне…

— Что случилось, Хмурый?

— Ничего. Я хочу только знать.

— Что знать?

— Все. Хочу знать все и до конца…

Монтер посмотрел на меня испытующе и недоверчиво, словно раздумывал, можно ли принимать мои слова всерьез, потом пожал плечами и, не говоря ни слова, спрятал ампулу в карман, такой же, в каком я ее так долго носил — в верхний наружный карман пиджака. Повернувшись к своим товарищам, он решительно заявил:

— Ну, ребята, нам пора…

Я встал, надел пальто, тщательно обмотал шею шарфом и переложил пистолет в правый карман пальто. У меня мелькнула мысль, что все эти годы я неизменно повторяю одно и то же движение, но ведь в подобных ситуациях оружие всегда должно быть под рукой, чтобы в любой момент его можно было с толком использовать. Я был готов к путешествию, а ребята еще раз проверяли обоймы, поставили на боевой взвод пистолеты — они проделывали все с такой проникновенностью и серьезностью, что нетрудно было определить: это новички.

— Рысь! — позвал Монтер.

Один из парней обернулся, и я увидел его побледневшее лицо, стиснутые губы и потемневшие от скрытого волнения глаза.

— Проверь, свободен ли путь.

— Есть проверить.

Он вышел в коридор, оставив за собой неприкрытую дверь. Я взглянул на часы: стрелки показывали восемнадцать часов пятьдесят минут. Вскоре все должно было начаться заново, я снова находился в начале пути, который проделывал уже столько раз, снова направлялся навстречу событиям, которых в эту минуту никто из нас не мог предвидеть. Стоя напротив двери в ожидании сигнала к выступлению, я опять подумал, что все это когда-то со мной уже было, все в жизни повторяется, хотя всякий раз по-новому, а то, что уже однажды случилось, могло случиться всюду и случится еще не раз, когда от меня не останется даже следа.

Я подумал также, что, видно, так и должно быть и ничто не в состоянии изменить порядка, установленного временем, но мысли эти не принесли мне ни разочарования, ни горечи, я был спокоен и полон надежд — теперь я твердо знал, что, хотя я все еще одинок, окружен врагами и, быть может, обречен на смерть, но пока я буду защищаться и не поддамся превратностям судьбы, пока я буду бороться за сохранение своего человеческого достоинства, — жизнь моя будет иметь смысл.