С весны 2007 года до конца того долгого лета, когда у нас поселилась Пчелка, мой сын снимал свой костюм Бэтмена, только когда мылся в ванне. Я заказала второй такой же костюм и заменяла его, пока сын плескался в мыльной пене. По крайней мере, это давало мне возможность отстирать мальчишеский пот и пятна травы с первого костюма. Грязная это была работа — сражаться с главарями преступного мира. Приходилось ползать на коленях по траве. Если это был не мистер Фриз со своим убийственным ледяным лучом, тогда это был Пингвин, заклятый враг Бэтмена, или еще более безумный Паффин, чью неуемную зловредность создатели «Бэтмена» почему-то не удосужились зафиксировать в свой хронике. Я с сыном жила непросто — наш дом был наполнен приспешниками злодеев, палачами и марионетками, подстерегающими нас за спинкой дивана, зловеще покашливающими у стены за книжным шкафом и, как правило, нападавшими на нас и застигавшими нас врасплох. На самом деле — один шок за другим. В четыре года, во сне и наяву, мой сын постоянно был наготове. Не было никакой возможности снять с него демоническую маску летучей мыши, комбинезон из лайкры, блестящий желтый ремень и черный как смоль плащ. И звать моего сына именем, данным ему при крещении, было бесполезно. Он только оборачивался, склонял голову набок и пожимал плечами, словно всем своим видом хотел сказать: «Мое чутье летучей мыши не подсказывает мне, что где-то здесь есть мальчик, наделенный таким именем, мэм». Единственным именем, на которое откликался мой сын тем летом, было «Бэтмен». И не было смысла объяснять ему, что его отец умер. Мой сын не верил в физическую возможность смерти. Смерть была чем-то таким, что могло случиться, только если бы злобные происки врагов постоянно не развенчивались бы — а этого и представить себе было нельзя.

Тем летом — летом, когда умер мой муж, — мы все играли какие-то роли, от которых немыслимо было отказаться. У моего сына был костюм Бэтмена, я все еще носила фамилию мужа, а Пчелка, которой хотя и было рядом с нами относительно безопасно, все равно держалась за то имя, которое она приняла в то время, когда ей было страшно. Мы были беглецами от реальности тем летом. Мы бежали от самих себя.

Спасаться бегством от жестокости — это, конечно, самая естественная вещь на свете. И то время, которое свело нас друг с другом тем летом, было невероятно жестоким. Пчелка позвонила нам утром того дня, когда ее выпустили из центра временного содержания. Мой муж ответил на ее звонок. Я гораздо позже узнала, что звонила она: Эндрю мне ничего не сказал. Видимо, она сказала ему, что приедет, но вряд ли он снова хотел ее видеть. Пять дней спустя он покончил с собой. Повесился. Моего мужа нашли, когда его ноги болтались в воздухе и не прикасались к земле ни одной из стран. Смерть, конечно, это убежище. Туда вы отправляетесь, когда ни новое имя, ни маска, ни плащ больше не могут спрятать вас от самих себя. Туда вы убегаете, когда никто из представителей властей вашей совести не может предоставить вам приюта.

Пчелка постучала в дверь моего дома через пять дней после смерти моего мужа, то есть через десять дней после того, как ее отпустили из центра временного содержания. Проделав путь длиной пять тысяч миль и два года, она опоздала и не застала Эндрю живым, но успела на его похороны. «Здравствуйте, Сара», — сказала она.

Пчелка пришла в восемь утра, а в десять в дверь постучал агент из похоронного бюро. Ни секундой раньше, ни секундой позже. Я могу себе представить, как похоронный агент молча стоял у нашей двери несколько минут и поглядывал на часы, выжидая момента, когда наша жизнь достигнет той точки, когда прошлое отделится от будущего тремя негромкими ударами начищенного до блеска дверного молоточка.

Мой сын открыл дверь, оценил рост похоронного агента, его безукоризненный костюм и строгий вид. Наверное, похоронный агент выглядел в точности как повседневное alter ego Бэтмена. Сынишка обернулся и крикнул мне: «Мамочка, это Брюс Уэйн!»

В то утро я вышла на улицу и остановилась, глядя на гроб Эндрю через толстое, чуть зеленоватое стекло в дверце катафалка. Когда ко мне подошла Пчелка, держа за руку Бэтмена, похоронный агент проводил нас к длинному черному лимузину и кивком пригласил садиться. Я сказала ему, что мы лучше пойдем пешком.

Мы выглядели так, словно нас троих, идущих на похороны моего мужа, смонтировали с помощью «Фотошопа»: одна белая мать, представительница среднего класса, одна тоненькая чернокожая девушка-беженка и один маленький темный рыцарь из Готэм-сити. Нас словно бы вырезали, соединили и отретушировали. Мои мысли метались — страшные и разрозненные.

До церкви нужно было пройти всего несколько сотен ярдов, и мы втроем шагали впереди катафалка, а позади нас выстроилась сердитая очередь из машин. Мне из-за этого было ужасно неловко.

На мне были темно-серая юбка и пиджак, перчатки и черные чулки. Пчелка была в моем черном дождевике, надетом поверх той одежды, в которой ее выпустили из центра временного содержания — в совершенно не подходящей для похорон гавайской рубахе и синих джинсах. Мой сын был просто вне себя от радости. Он, Бэтмен, остановил уличное движение. Его плащ набух от ветра. Он гордо шагал вперед, улыбаясь во весь рот под маской летучей мыши. Время от времени он своим сверхтонким чутьем обнаруживал врага, которого следовало прикончить, и когда это происходило, мой сын останавливался, уничтожал врага и шел дальше. Он опасался, что невидимые орды приспешников Паффина могут на меня напасть. А я переживала из-за того, что мой сынок не пописал перед выходом из дому и поэтому может обмочить свои бэтменовские штаны. А еще я переживала, что до конца жизни останусь вдовой.

Сначала мне показалось, что это очень храбро с моей стороны — настоять на том, чтобы мы пошли до церкви пешком, а потом я стала чувствовать себя очень глупо, и у меня начала кружиться голова. Мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок. Пчелка держала меня под руку и шепотом советовала дышать поглубже. Помню, я тогда подумала: «Как это странно, что именно ты держишь меня под руку и не даешь упасть».

В церкви я села на первую скамью, Пчелка села слева от меня, а Бэтмен — справа. Естественно, церковь была полна народа. Ни одного человека с работы — я всегда старалась разделять личную жизнь и мой журнал, — но все остальные, кого знали я и Эндрю, пришли. Это было довольно странно — будто все, кто записан в адресной книге, оделись в черные одежды и распределились по скамьям в неалфавитном порядке. Они расселись согласно какому-то неписаному протоколу печали: кровные родственники — в неприятной близости к гробу, бывшие подружки — неохотной кучкой ближе к крестильной купели. У меня не было сил оглянуться назад и увидеть этот новый порядок вещей. Все произошло слишком неожиданно. Неделю назад я была преуспевающей работающей матерью. Теперь я сидела на церемонии прощания с моим мужем, и рядом со мной сидели супергерой и нигерийская беженка. Это казалось сном, от которого можно без особого труда очнуться. Я не отводила глаз от гроба моего мужа, усыпанного белыми лилиями. Бэтмен не сводил глаз с викария. Его облачение явно произвело большое впечатление на мальчика. В знак одобрения Бэтмен торжественно поднял вверх два больших пальца. Викарий в ответ поднял один большой палец и прижал его к золоченому обрезу Библии.

В церкви воцарилась тишина ожидания. Мой сын обернулся, обвел всех взглядом и спросил у меня:

— А где папочка?

Я сжала горячую, потную ручонку сына, слыша, как по церкви разносится эхо покашливаний и всхлипываний. Я не знала, как я смогу объяснить смерть моего мужа его сыну. Конечно, Эндрю убила депрессия — депрессия и чувство вины. Но мой сынишка не верил в смерть, не говоря уж о том, что смерть способны вызвать всего лишь обычные чувства. Ледяные лучи мистера Фриза — может быть. Как и убийственный взмах крыльев Паффина. Но обычный телефонный звонок от худенькой африканской девушки? Нет, это было невозможно объяснить.

Я поняла, что мне придется когда-нибудь все рассказать сыну. Я гадала, с чего нужно будет начать. Два года назад, летом две тысячи пятого года, началось долгое, медленное скольжение Эндрю к депрессии, которая в конце концов его забрала. Все началось в тот день, когда мы впервые встретили Пчелку на безлюдном берегу моря в Нигерии. Единственным сувениром, оставшимся у меня от той встречи, является отсутствие среднего пальца на левой руке. Палец отсечен очень ровно. На месте пальца, который когда-то отвечал за буквы «Е», «D» и «С» на клавиатуре моего ноутбука, — культя, фантомный палец. Больше я не могу быть спокойна за «Е», «D» и «С». Эти буквы пропадают, когда они нужны мне больше всего. Слово «pleased» превращается в «please», слово «ecstasies» — в слово «stasis».

Больше всего я страдаю из-за отсутствия пальца в авральные дни, когда все корректоры уходят домой, а я печатаю последние добавления к тексту для моего журнала. Как-то раз мы опубликовали передовую статью, в которой я написала о том, что я «wary of sensitive young men». Имела я в виду, конечно, другое слово — «weary», я хотела сказать, что я устала от чувствительных молодых людей, но в редакцию посыпались сотни возмущенных писем от порядочных бойфрендов, которым моя статья попалась на глаза. Я живо представила себе такую картину: порядочный бойфренд, вымыв посуду, собирается сделать свой подруге массаж, а тут ему на глаза попадается раскрытый на моей статье журнал, лежащий на столике у дивана. Я всем отвечала, что это опечатка. Я не говорила, что эта опечатка произведена стальным мачете на нигерийском пляже. Как можно назвать встречу, при которой получаешь девушку-африканку и теряешь буквы «Е», «D» и «С»? «Я не думаю, что для этого есть слово в вашем языке». Так сказала бы Пчелка.

Я сидела на скамье, массировала культю отрубленного пальца и вдруг впервые осознала, что мой муж был обречен с того дня, как мы встретились с Пчелкой. Потом на протяжении двух лет у Эндрю случались обострения, а кульминация наступила ужасным утром, десять дней назад, когда я проснулась от телефонного звонка. У меня от страха по всему телу побежали мурашки. Было обычное субботнее утро. Июньский номер моего журнала был почти готов к печати, и колонка Эндрю для Times тоже была почти закончена. Самое обычное утро, а у меня волоски на руках встали торчком.

Я никогда не была одной из тех счастливых женщин, уверяющих всех вокруг, что беда нагрянула будто гром с ясного неба. На меня все время сыпались какие-то предвестия, в ткани нормальности моей жизни то и дело появлялись прорехи. Щетина на щеках Эндрю, вторая по счету откупоренная бутылка в ночь с субботы на воскресенье, использование им страдательного залога в ту, последнюю пятницу. «Отношение к определенным проблемам, принятое в нашем обществе, создает у автора ощущение потерянности». Таково было последнее предложение, написанное моим мужем. В своей колонке для Times Эндрю был всегда необычайно точен в подборе слов. Для дилетанта слово «потерянность» может стать синонимом слова «озадаченность». Но это слово написал мой муж, а это означало, что это слово — последнее, прощальное.

В церкви было холодно. Я услышала, как викарий произнес: «Смерть, где твое жало?» Я смотрела на лилии, и их запах представлялся мне сладким осуждением. Господи, как я жалею о том, что не уделяла Эндрю больше внимания!

Как объяснить моему сыну, что предупреждающие знаки были такими слабыми, почти незаметными? Что несчастье, абсолютно уверенное в собственной силе, может возвестить о себе, едва шевельнув губами? Говорят, что в час перед землетрясением тучи замирают в небе, горячее дыхание ветра становится едва ощутимым, замолкают птицы на деревьях, растущих на городской площади. Да, но если честно, примерно таковы же предвестники времени обеда. Если бы мы начинали паниковать всякий раз, когда затихает ветер, мы вечно лежали бы на полу под обеденным столом в то время, когда на самом деле нужно было ставить на этот стол тарелки.

Поймет ли мой сын, что именно так все было с его отцом? «У меня волоски на руках встали торчком, Бэтмен, но на мне держался дом. Мне и в голову не приходило, что он в самом деле собирается это сделать».

Чарли еще спал. Эндрю снял трубку в кабинете, поспешно, чтобы звонки не разбудили нашего сына. Голос у Эндрю сразу стал взволнованный. Я все хорошо слышала из спальни. «Просто оставьте меня в покое, — сказал он. — Это случилось черт знает как давно, и я ни в чем не виноват».

Беда была в том, что на самом деле мой муж в это не верил.

Я встала, вошла в кабинет и увидела, что Эндрю плачет. Я спросила его, кто звонил, но он не сказал. А потом, поскольку мы оба проснулись, а Чарли еще спал, мы занялись любовью. Порой это с нами случалось. Я больше делала это для Эндрю, чем для себя, на самом деле. К этому времени наш брак стал чем-то техническим, вроде выпускания воздуха из батарей парового отопления. Одним из домашних дел. Я не знаю — правда, до сих пор не знаю, — какие ужасные вещи могут произойти, если кто-то вовремя не выпустит воздух из батарей. Но чувствую, что это нечто такое, о чем лучше не знать предусмотрительной женщине.

Мы не сказали друг другу ни слова. Я повела Эндрю в спальню, и мы легли на кровать, стоявшую под высокими георгианскими окнами, закрытыми желтыми шелковыми шторами. Шторы были украшены вышивкой в виде бледной листвы. В этой листве прятались птицы. Они молчали и словно бы нас осуждали. В Кингстоне-на-Темзе было ясное майское утро, но сквозь шторы проникал темный, ярко-шафрановый свет. Он был лихорадочный, какой-то почти малярийный. Стены спальни были желтыми и цвета охры. А кабинет Эндрю, от которого спальню отделяла скрипучая лестничная площадка, был белым — наверное, это был цвет чистых листов бумаги. Оттуда я увела его после ужасного телефонного звонка. Склонившись над его плечом, я прочла несколько слов из его колонки. Он не спал всю ночь — готовил статью о Ближнем Востоке, регионе, где он никогда не бывал, по которому не был специалистом. Было лето две тысячи седьмого года, и мой сын сражался с Пингвином и Паффином, а моя страна воевала с Ираком и Ираном, а мой муж формировал общественное мнение. Это было лето, когда никто не снимал маскарадные костюмы.

Я увела мужа от телефона. Я повела его в спальню, взявшись за крученый пояс его халата, потому что где-то прочла, что такое мое поведение должно его возбудить. Я уложила его на кровать.

Я помню, как Эндрю двигался внутри меня. Будто часы, у которых ослабла пружина. Я притянула к себе его голову, посмотрела в его глаза и прошептала: «О боже, Эндрю, ты нездоров?» Муж не ответил. Он только зажмурился, а из глаз его текли слезы, и мы стали двигаться быстрее и тихо стонать, и эти звуки сливались в наш общий стон, наполненный отчаянием.

Эта маленькая трагедия разбудила сына, который привык сражаться со злом более масштабно и прямолинейно. Я открыла глаза и увидела Чарли, стоящего на пороге спальни и глядящего на нас через маленькие миндалевидные прорези в маске летучей мыши.

— Вы сражайтесь со злюками, мамочка?

— Сражаетесь, Чарли. Не «сражайтесь», а «сражаетесь».

— Сражаетесь?

— Да, Бэтмен. Именно этим мы занимаемся.

Я улыбнулась сыну. Мне было интересно, что он скажет дальше.

Он сказал:

— Кто-то покакил в мой костюм, мамочка.

— Покакал, Чарли.

— Да. Очень-очень сильно покакал.

— О, Бэтмен. Ты правда покакал в свой костюм?

Бэтмен покачал головой. Его ушки летучей мыши закачались.

— Не я покакил. Это Паффин.

— Ты хочешь мне сказать, что Паффин пришел ночью и покакал в твой костюм?

Бэтмен торжественно кивнул. И только в этот момент я заметила, что он в маске и плаще, но без комбинезона. Он протянул мне комбинезон, чтобы я посмотрела. Что-то вывалилось и упало на ковер. Запах распространился неописуемый. Я села на кровати и увидела несколько какашек, лежащих на ковре. След тянулся от двери. Где-то внутри меня проснулась девочка, получавшая в школе отметки «А» по биологии, и я с эмпирической заинтересованностью обнаружила, что какашки находятся во многих местах: на ладошках Бэтмена, на дверном косяке, на стене у двери, на моем радиобудильнике и, конечно, на костюме летучей мыши. Все вокруг было перепачкано какашками моего сына. Его руки. Его лицо. Даже желто-черный символ летучей мыши на грудной части комбинезона. Я попыталась поверить, что это помет Паффина, но у меня не получилось. Это был помет летучей мыши.

Я смутно вспомнила одну страницу из книги о воспитании детей.

— Все хорошо, Бэтмен. Мамочка не сердится.

— Мамочка помоет каки?

— Гм. А-а-а… Господи.

Бэтмен сурово покачал головой:

— Нет. Не Господи. Мешочка.

Растерянность и ощущение вины сменились недовольством. Я повернула голову к Эндрю. Он лежал, крепко зажмурившись, судорожно скрестив руки. Мало было его обострившейся депрессии и нашего прерванного безрадостного секса, так теперь еще спальню заполнял удушливый запах испражнений.

— Бэтмен, а почему ты папочку не попросишь тебя помыть?

Мой сын долго смотрел на отца, а потом перевел взгляд на меня. Терпеливо, будто бы он что-то втолковывал имбецилу, он снова покачал головой.

— Ну почему? — умоляюще спросила я. — Почему ты не попросишь папочку?

Бэтмен торжественно объявил:

— Папочка сражается со злюками.

Грамматика была безукоризненная. Я посмотрела на Эндрю.

— Да, — сказала я и вздохнула. — Пожалуй, ты прав.

Пять дней спустя, в последнее утро, когда я видела мужа живым, я облачила моего отважного крестоносца, накормила его завтраком, и мы с ним бегом добрались до детского сада «Ранние пташки». Вернувшись домой, я приняла душ. Эндрю смотрел на меня, когда я натягивала колготки. В авральные дни я всегда одевалась особенно тщательно. Туфли на высоком каблуке, юбка, строгий зеленый пиджак. В издании журнала существует свой ритм, и если главный редактор не будет в него попадать, ей нечего ожидать того же ритмичного танца от своих сотрудников. Я не генерирую оформительские идеи в туфлях на платформе, не сдаю номер в печать, будучи обутой в кроссовки. Словом, я опаздывала на работу, торопливо одевалась, а Эндрю лежал на кровати голый и смотрел на меня. Он не сказал ни слова. И когда я оглянулась, выходя из спальни, он все еще на меня смотрел. Как описать моему сыну последнее выражение лица его отца? Я решила, что скажу сыну, что его отец выглядел очень умиротворенно. Я решила не говорить ему, что мой муж разжал губы, чтобы что-то сказать, но я опаздывала, поэтому отвернулась.

Я приехала в офис примерно в девять тридцать утра. Редакция журнала находилась в Спитафилдс, на Коммершиэл-стрит, в полутора часах езды на общественном транспорте от Кингстона-на-Темзе. Самые противные моменты наступают, когда пересаживаешься с наземного транспорта в метро. Там всегда такая жара. В каждом вагоне — по две сотни пассажиров. Мы все стояли, прижатые друг к другу, неподвижные, и слушали скрежетание колес по рельсам. Я проехала три остановки, прижимаясь к худощавому мужчине в парусиновой куртке. Он тихо плакал. Стоило бы отвести глаза, но я даже головой пошевелить не могла. Пришлось смотреть. Мне хотелось положить руку на плечо этого печального человека — сочувственного прикосновения было бы вполне достаточно, — но мои руки были зажаты теми, кто стоял рядом со мной. Быть может, другим пассажирам тоже хотелось как-то утешить плачущего мужчину, но мы все были слишком сильно придавлены друг к другу. Столько было в вагоне доброжелательных людей, а сострадание этому мужчине никак нельзя было выразить, потому что пришлось бы тогда расталкивать остальных пассажиров, а это так невоспитанно, так не по-британски. Я не была уверена, что смогу выказать этому человеку свое участие, свою заботу под молчаливыми взглядами других людей. Ужасно было с моей стороны не проявить к нему никаких чувств, но я разрывалась между двумя видами стыда. С одной стороны, мне было стыдно, что я не помогаю ближнему. С другой стороны, мне стыдно было сделать это первой.

Я беспомощно улыбалась плачущему мужчине, а из головы у меня не выходил Эндрю.

Но как только выходишь из метро, о ближних сразу можно забыть. Лондон — это очень красивая машина для забывания о ближних. В то утро город был ярким, свежим и гостеприимным. Меня волновало завершение работы над июньским номером, и последние пару минут по пути до офиса я почти бежала. На фасаде нашего здания красовалось название журнала — «Nixie». Розовые неоновые буквы трехфутовой высоты. Я немного постояла у входа и отдышалась. Ветра не было, и слышалось тихое потрескивание неона на фоне уличного шума. Я стояла, взявшись за ручку двери, и гадала, что же хотел сказать мне Эндрю как раз перед тем, как я ушла.

Мой муж не всегда терял дар речи. Долгие периоды молчания начались с того самого дня, когда мы встретились с Пчелкой. До этого Эндрю не умолкал ни на минуту. Во время нашего медового месяца мы говорили без конца. Мы жили в вилле на побережье, пили ром и лимонад и говорили так много, что я даже не замечала, какого цвета море. Когда мне нужно остановиться и вспомнить, как сильно я когда-то любила Эндрю, мне надо только об этом подумать. Мировой океан занимает семь десятых поверхности земного шара, а мой муж ухитрился сделать так, что я об этом и думать забыла. Вот как много он для меня значил. Когда мы возвратились в наш «новобрачный» дом в Кингстоне, я спросила Эндрю про цвет моря во время нашего медового месяца. Он проговорил: «Ну да… оно было синее?» А я сказала: «Будет тебе, Эндрю, ты же профи, найди еще какие-нибудь слова». И Эндрю сказал: «Ну ладно, тогда так: могучая ширь океана была подобна ультрамариновой ткани, отливавшей багрянцем и золотом в тех местах, где пылкое солнце играло на гребнях волн, обрушивающихся в мрачные глубины, окрашенные в зловещий индиго».

Последнее слово он растянул и произнес низким, комически-помпезным голосом, да еще и брови вздернул. «ИНН-диго», — выговорил он почти басом.

«Тебе ли не знать, почему я не замечал моря? Потому что две недели моя голова была…»

Ну, где была голова моего мужа — это мой с ним секрет.

Мы долго и отчаянно хохотали и катались по кровати, и в тот день был зачат Чарли, наш милый Чарли.

Я толкнула дверь и вошла в вестибюль. Пол из итальянского черного мрамора — вот единственное, что устояло под натиском арендованных нами офисов. В остальном вестибюль был целиком и полностью занят нами. У одной стены — коробки с образцами товаров из элитных домов моды. Кто-то из младших сотрудников пометил их толстым синим маркером: «ДА, ЭТО ДЛЯ СЪЕМКИ» или «О, Я ДУМАЮ — НЕТ», а на некоторых коробках было начертано победно-финальное «ЭТО НЕ МОДНО». В покрытой искусственным кракелюром золоченой вазе Отагари торчало сухое японское можжевеловое деревце. На его веточках все еще висели три блестящих рождественских шарика. Стены были украшены фуксией и китайскими фонариками, и даже при тусклом свете, проникавшем через тонированные стекла окон, выходящих на Коммершиэл-стрит, краска на стенах выглядела неровной и потрескавшейся. Я культивировала это легкое неряшество. Nixie не должен был походить на другие женские журналы. Пусть у них будут стерильные вестибюли и дизайнерские кресла от Eames. Что касается предпочтений главного редактора, я предпочту иметь тусклый вестибюль, но яркий персонал.

Кларисса, мой ответственный редактор, вошла в вестибюль сразу после меня. Мы поцеловались трижды — я с ней дружила еще со школы, — а потом Кларисса взяла меня под руку, и мы вместе пошли вверх по лестнице. Редакция находилась на верхнем этаже здания. Мы успели проделать половину пути, прежде чем я поняла, что не так с Клариссой.

— Кларисса, на тебе вчерашняя одежда.

Она хмыкнула:

— И на тебе была бы, если бы ты встречалась с вчерашним мужчиной.

— О, Кларисса. Что мне с тобой делать?

— Повысить зарплату, сварить крепкий кофе, дать таблетку парацетамола, — сказала она, улыбаясь и загибая пальцы. Я напомнила себе о том, что Кларисса лишена некоторых чудес в жизни, которыми обладала я, — таких, как мой замечательный сынишка Бэтмен, — и поэтому она, конечно, была не так самодостаточна, как я.

У моих младших сотрудников рабочий день начинался в десять тридцать (везет же некоторым), но никого из них пока не было на месте. На редакционном этаже еще работали уборщицы. Они пылесосили полы, вытирали пыль с рабочих столов и переворачивали фотографии жутких бойфрендов моих сотрудниц — исключительно для того, чтобы показать, что под ними они пыль тоже вытерли. Эта часть работы над Nixie называлась «улыбайся-и-терпи». В редакциях Vogue или Marie Clair сотрудники уже к восьми утра сидели бы за рабочими столами, одетые в костюмы от Chloe, и прихлебывали зеленый чай. Но, с другой стороны, они не сидели бы на своих местах в полночь, не выводили бы старательно «CECI N’EST PAS PRÊT-A-PORTER» на коробке с образцом товара, который следовало возвратить в уважаемый парижский дом моды.

Я села за свой стол, Кларисса устроилась на краешке, и мы стали обозревать армию чернокожих уборщиц, вихрем сметающих вчерашние образцы тканей и пластиковые чашки.

Мы заговорили о номере журнала, который готовился в печать. О том, что в этом месяце на редкость хорошо потрудились рекламщики — наверное, стремительное увеличение стоимости наркотиков, продаваемых на улицах, заставило их проводить больше времени в офисе. А еще о том, что материалов для публикации у нас больше, чем полиграфической площади. Мне очень хотелось опубликовать материал из серии «Реальная жизнь» — о женщине, которая пытается выехать из Багдада, а Кларисса написала статейку о новой разновидности оргазма, испытать который, по всей видимости, можно, только переспав с начальником. Мы углубились в обсуждение, какой из этих материалов нужнее и достойнее. Я была немного рассеянная. Я отправила Эндрю сообщение на мобильный. Хотела узнать, как у него дела.

На дальней стене висел плоский телевизор, показывающий круглосуточные новости Би-би-си. Звук был отключен. Шел сюжет о войне. Над одной из стран, вовлеченных в конфликт, поднимались клубы дыма. Не спрашивайте меня, что это была за страна, я уже успела запутаться. Войне было четыре года. Она началась в том самом месяце, когда у меня родился сын, так что, можно сказать, они выросли вместе. Поначалу и сын, и война стали для меня настоящим шоком и требовали постоянного внимания. Но год шел за годом, и они становились все более автономными, и от них можно было время от времени отводить взгляд. Чем дальше — тем надольше. Порой какое-то особенное событие заставляло меня более внимательно присматриваться к ним — к сыну или к войне, и в таких случаях я всегда думала: «Черт побери, ну и быстро же вы растете!»

Меня заинтересовала эта новая разновидность оргазма. Я оторвала взгляд от текста заметки Клариссы.

— А как это может быть, что такой оргазм можно испытать только с начальником?

— Это что-то вроде запретного плода, понимаешь? Испытываешь особый восторг из-за того, что нарушаешь офисное табу. Гормоны там, нейронные цепочки, всякое такое. Наука, одним словом.

— Гм. И что, ученые это действительно доказали?

— Только не надо вот этого твоего практицизма, Сара. Мы говорим о целом новом царстве сексуальных радостей. И мы назовем его «округ Б». «Б» — это «босс». Следишь за мыслью?

— Изобретательно.

— Спасибо, дорогая. Мы стараемся.

Я мысленно всплакнула, подумав о женщинах по всей стране, которых сексуально удовлетворяют менеджеры среднего звена в костюмах с блестящей подкладкой. На экране телевизора действие переместилось с Ближнего Востока в Африку. Пейзаж другой, а клубы черного дыма точно такие же. Чьи-то измученные глаза, глядящие с такой же бесстрастностью, какую я увидела в глазах Эндрю перед тем, как отвернулась от него и вышла из дому. У меня снова встали торчком волоски на руках. Я отвела взгляд от экрана и сделала три шага к окну, выходившему на Коммершиэл-стрит. Я прижалась лбом к стеклу — я так делаю, когда пытаюсь сосредоточиться.

— У тебя все в порядке, Сара?

— Все хорошо. Слушай, будь куколкой, сходи и возьми кофе себе и мне, ладно?

Кларисса отправилась к нашей кофеварке-инвалиду. Такой же агрегат, только исправный, вполне мог бы стоять в salon de thé для сотрудников Vogue. На Коммершиэл-стрит, у нашего здания, остановилась полицейская машина. С двух сторон из нее вышли офицеры в форме и посмотрели друг на друга поверх крыши машины. Один — блондин с короткой стрижкой, а у другого была лысина — круглая и аккуратная, как у монаха. Он склонил голову и прислушался к рации, висевшей у него на лацкане. Я улыбнулась, рассеянно вспомнив о проекте, который Чарли затеял у себя в детской. «Полиция. Люди, которые нам помогают» — вот как назывался его проект. Мой сын — тут и говорить нечего — на многое надеялся, но и сам не плошал. Несмотря на то что Чарли не расставался со своим бэтменским костюмом и маской, он твердо верил, что уважающие себя горожане должны быть готовы сами себе помочь.

Кларисса вернулась с двумя пластиковыми чашками кофе со сливками. В одну из них кофейная машина милостиво погрузила чистую пластиковую ложечку, а во вторую — нет. Кларисса немного растерялась. Она не могла решить, какую из двух чашек предложить мне.

— Первое важное решение редактора за день, — пошутила она.

— Легко. Я босс. Дай мне ту, что с ложечкой.

— А если не дам?

— Тогда мы можем никогда не обнаружить твой «округ Б», Кларисса. Предупреждаю.

Кларисса слегка побледнела и протянула мне чашку с ложечкой.

Я сказала:

— Мне нравится материал о Багдаде.

Кларисса вздохнула и понурилась.

— Мне тоже нравится, Сара. Отличная статья.

— Пять лет назад у нас благодаря ей был бы полный фурор. Без вопросов.

— Пять лет назад у нас был такой крошечный тираж, что нам приходилось рисковать.

— Потому наш тираж и вырос — из-за того, что мы другие. Мы — это мы.

Кларисса покачала головой:

— Стать большими и оставаться большими — не одно и то же. Ты не хуже меня знаешь, что мы не можем пичкать читателей высокоморальными историями, в то время как другие издания торгуют сексом.

— Но почему ты считаешь, что наши читатели отупели?

— Не в этом дело. Просто я думаю, что те, кто читал нас раньше, теперь вообще перестали читать журналы. Они перешли на нечто более серьезное, и ты бы сделала то же самое, если бы просто играла в эту треклятую игру. Может быть, ты не осознаешь, как ты выросла, Сара. Ты уже могла бы издавать национальную газету.

Я вздохнула:

— Как это волнующе. Я смогла бы помещать фотки девушек «топлес» на каждой странице.

У меня вдруг зачесался отсутствующий палец. Я взглянула на полицейскую машину. Офицеры надевали форменные фуражки. Я постучала по зубам краешком мобильного телефона.

— Давай сходим куда-нибудь выпить после работы, Кларисса. Пригласи своего нового друга, если хочешь. А я приду с Эндрю.

— Серьезно? Хочешь выйти на люди. С мужем? Что, в этом сезоне все не так ужасно?

— Ужасно было пять лет назад.

Кларисса склонила голову к плечу и пытливо на меня посмотрела:

— Что ты хочешь мне сказать, Сара?

— Я ничего тебе не говорю, Клар. Ты мне слишком дорога, поэтому я ничего тебе не говорю. На самом деле я просто задаю себе вопросы. И думаю: может быть, кое-что из того, что я выбрала для себя пять лет назад, было не так уж плохо?

Кларисса сочувственно улыбнулась:

— Отлично. Только не жди, что я не стану щупать его колени под столом только потому, что он — твой муж.

— Только попробуй, Кларисса, и я назначу тебя редактором раздела гороскопов для подростков на всю оставшуюся жизнь.

Телефон у меня на столе зазвонил. Я посмотрела на часы на дисплее мобильного. Десять часов двадцать пять минут. Забавно, как в памяти остаются такие мелочи. Я взяла трубку. Звонила дежурная. Голос у нее был скучный и недовольный. В редакции Nixie дежурство на входе приравнивалось к исправительным работам. Если кто-то из девушек, работавших в редакции, вел себя слишком вызывающе, ее на неделю ссылали на ресепшн.

— Тут двое полицейских.

— О, они сюда пришли? И чего они хотят?

— Ладно, тогда угадайте с трех раз, зачем я набрала ваш номер.

— Они хотят со мной поговорить?

— Вас не зря назначили боссом, Сара.

— Иди к черту. Зачем они хотят со мной поговорить?

Пауза.

— Наверно, я могла бы их об этом спросить.

— Если нетрудно, спроси.

Более продолжительная пауза.

— Говорят, что хотят снять порнушку в нашем офисе. Говорят, что они не настоящие полицейские и что кое-что у них просто невероятных размеров.

— О, ради бога! Скажи им, что я сейчас спущусь.

Я положила трубку и посмотрела на Клариссу. Волоски у меня на руках опять зашевелились.

— Полиция, — проговорила я.

— Расслабься, — сказала Кларисса. — Тебя не обвинят в заговоре с целью свержения власти из-за публикации серьезной статьи.

На телеэкране за спиной Клариссы появился Джон Стюарт. Он смеялся. Его гость тоже смеялся. На сердце у меня немного полегчало. Тем летом приходилось находить повод для смеха, притом сколько было мест, над которыми поднимался черный дым. Ты смеялся или надевал костюм супергероя или пытался испытать такой оргазм, о котором почему-то умалчивала наука.

Я спускалась по лестнице в вестибюль, шагая все быстрее и быстрее. Два офицера полиции стояли, держа фуражки в руках, почти вплотную друг к другу. Их большие кожаные ботинки выглядели довольно нелепо на моем мраморном полу. Тот офицер, что был моложе коллеги, жутко покраснел.

— Извините, пожалуйста, — сказала я, строго взглянув на дежурную, а она с озорством улыбнулась мне из-под идеально подстриженной белокурой челки.

— Сара О’Рурк?

— Саммерс.

— Прошу прощения, мэм?

— Мое профессиональное имя Сара Саммерс.

Полицейский постарше смотрел на меня абсолютно серьезно.

— Дело личного характера, миссис О’Рурк. Мы могли бы где-либо побеседовать?

Я поднялась с полицейскими в комнату для переговоров на втором этаже. Стены там розовые и сиреневые, длинный стеклянный стол.

— Хотите кофе? Или чая? Только я не могу гарантировать, что получится именно кофе или чай. Наша кофейная машина немного…

— Может быть, вам лучше сесть, миссис О’Рурк? — сказал офицер с лысиной.

В розоватом свете флуоресцентных ламп лица полицейских неестественно блестели. Они походили на персонажей черно-белого кино, подкрашенных с помощью компьютера. Тому, что выглядел старше, было, пожалуй, лет сорок пять. Молодому блондину с короткой стрижкой, наверное, двадцать два — двадцать четыре года. У него были красивые губы. Пухлые, сочные. Он не был красавцем, но меня почему-то заворожила его осанка и то, как он при разговоре опускал глаза. Ну и конечно, люди в форме всегда производят впечатление. Наверное, многие гадают, как будут относиться к полицейскому, сними тот форменную куртку.

Офицеры положили на крышку стола, изготовленную из тускло-лилового стекла, свои фуражки и стали медленно поворачивать их чистыми белыми пальцами. Оба остановились в один и тот же момент, словно отработали эти повороты и остановки вращения фуражки на тренировках.

Оба смотрели на меня. Мой мобильник, лежащий на столе, звонко чирикнул. Пришло текстовое сообщение. Я улыбнулась. Решила, что Эндрю мне ответил.

— У меня для вас неважные новости, миссис О’Рурк, — сказал наконец лысоватый офицер.

— Что вы имеете в виду?

Вопрос прозвучал более агрессивно, чем мне хотелось. Полицейские воззрились на лежащие на столе фуражки. Мне нужно было просмотреть текстовые сообщения. Я протянула руку к мобильнику и заметила, что оба офицера взглянули на культю моего обрубленного пальца.

— О. Это? Я потеряла его в отпуске. На пляже.

Полицейские переглянулись и снова устремили взгляды на меня. Заговорил опять старший по возрасту. Его голос вдруг зазвучал хрипловато.

— Нам очень жаль, миссис О’Рурк, — произнес он с хрипом в голосе.

— О, пожалуйста, не извиняйтесь. Все хорошо, правда. Мне совсем не больно. Это всего-навсего палец.

— Я не это имел в виду, миссис О’Рурк. Боюсь, нам велено передать вам, что…

— Понимаете, честно говоря, к отсутствию пальца можно привыкнуть. — Я посмотрела на искалеченную руку и сжала и разжала кулак. — Сначала кажется, что это большая потеря, а потом учишься пользоваться другой рукой.

Я подняла глаза и увидела, что они смотрят на меня, побледневшие и серьезные. За окном потрескивали трубочки неоновой вывески. На стенных часах скакнула минутная стрелка.

— Самое смешное, что я его до сих пор чувствую, представляете? Мой палец, в смысле. Тот, которого нет. Иногда он вдруг чешется. Я пытаюсь его почесать, а его нет. А во сне, бывает, палец снова вырастает, и я так радуюсь, что он у меня есть, хотя я давно научилась без него обходиться. Глупо, правда? Его у меня нет, понимаете? А он чешется.

Молодой офицер сделал глубокий вдох и посмотрел в свой блокнот:

— Ваш муж был обнаружен без сознания в вашем доме вскоре после девяти часов сегодня утром, миссис О’Рурк. Ваш сосед услышал крики, позвонил в службу «999» и сказал, что какому-то мужчине, по всей видимости, плохо и нужна помощь. По вашему адресу выехала полиция. Они вынуждены были взломать входную дверь и в девять пятнадцать поднялись в комнату наверху, где и обнаружили Эндрю О’Рурка. Он был без сознания. Наши офицеры сделали все, что смогли. Приехала «неотложка», врачи пытались оказать помощь вашему мужу, но я с прискорбием вынужден сообщить вам, миссис О’Рурк, о том, что смерть вашего мужа была констатирована на месте… сейчас уточню… в девять часов тридцать три минуты утра. — Полицейский закрыл блокнот. — Нам очень жаль, мэм.

Я взяла со стола мобильник. Новое сообщение действительно пришло от Эндрю.

«КАК ЖАЛЬ», — написал он мне.

Он попросил у меня прощения.

Я отключила звуковой сигнал телефона, и сама я не могла вымолвить ни слова. Молчание длилось целую неделю. Оно дребезжало, когда я мчалась в такси домой. Оно выло, когда я забирала Чарли из детского клуба. Оно потрескивало, когда мне позвонили родители. Оно ревело у меня в ушах, пока агент из похоронного бюро растолковывал мне, в чем преимущества дубовых гробов по сравнению с сосновыми. Молчание виновато покашливало, когда позвонил редактор из Times, ведавший публикацией некрологов, чтобы уточнить кое-какие детали. И вот теперь молчание пришло вместе со мной в холодную гулкую церковь.

Как объяснить четырехлетнему супергерою, что такое смерть? Как предупредить о внезапных наплывах тоски? Я и сама еще с этим не смирилась. Когда полицейские сообщили мне о смерти Эндрю, мой разум отказался принять эту информацию. Я, пожалуй, очень обычная женщина, и весьма неплохо подготовлена к тому, чтобы сражаться с каждодневными неприятностями. Прерванный секс, суровые редакторские решения, кое-как работающая кофеварка — такие вещи мой разум принимает легко. Но чтобы мой Эндрю был мертв? Это все еще казалось физически невозможным. Было время, когда Эндрю для меня значил больше семи десятых поверхности земного шара.

И вот теперь я сидела и смотрела на простой дубовый гроб, в котором лежал Эндрю («Классический выбор, мэм»), и гроб казался мне таким маленьким в широком церковном нефе. Безмолвный, болезненный сон.

«Мамочка, а где папа?»

Я сидела на передней скамье в церкви, обхватив руками сына, и вдруг почувствовала, что меня знобит. Викарий произносил заупокойную молитву. О моем муже он говорил в прошедшем времени. У него это получалось очень деликатно. Мне пришло в голову, что этот викарий никогда не имел дела с Эндрю в настоящем времени, он не читал его колонку в газете, не просматривал гранки, не чувствовал, как Эндрю скрипит внутри, как сломанные часы.

Чарли заерзал в моих объятиях и снова задал мне вопрос, который задавал по десять раз в день с тех пор, как Эндрю умер.

— Мамочка, а где мой папочка сейчас?

Я наклонилась к Чарли и прошептала:

— Сегодня утром он в раю, Чарли. Там, в раю, есть одна чудесная комната, куда все идут после завтрака. Там много интересных книжек, там можно много чем заняться.

— О! И там можно рисовать?

— Да, там можно рисовать.

— И мой папочка рисует?

— Нет, Чарли. Папочка открывает окно и смотрит на небо.

Я поежилась, гадая, как долго мне придется рассказывать сыну о жизни моего мужа после смерти.

Еще слова. А потом псалмы. Меня кто-то взял под руки и вывел на улицу. Я сама не поняла, как оказалась у вырытой могилы. Шестеро могильщиков в черных костюмах опускали в могилу гроб, лежащий на зеленых толстых шелковых канатах с кистями на концах. Я узнала этот гроб. Он был тот самый, который стоял на помосте перед церковью. Гроб достиг дна могилы. Могильщики ловко выдернули из-под него канаты. Помнится, я подумала, что они это проделывают всякий раз, словно у них впервые получилось так синхронно. Кто-то вложил мне в руку комок глины. Я поняла, что мне предлагают бросить его в яму. И не просто предлагают. Меня торопят. Я подошла к краю могилы. Вокруг нее была разложена аккуратная, чистая оранжерейная трава. Я посмотрела вниз и увидела тускло поблескивающий гроб на дне. Бэтмен обхватил мою ногу и заглянул в могильный мрак вместе со мной.

— Мамочка, почему люди Брюса Уэйна поклали этот ящик в ямку?

— Давай сейчас не будем об этом думать, милый.

Я столько часов потратила, рассказывая Чарли о рае на этой неделе… Мне пришлось подробно описывать, какие там комнаты, какие книжные полки, какие песочницы. Но о том, какова судьба физического тела Эндрю, я с Чарли не говорила. Я решила, что в четыре года он просто не сможет понять, как душа разлучается с телом. Но когда я вспоминаю об этом теперь, я думаю, что недооценила мальчика, который был способен жить одновременно в Кингстоне-на-Темзе и Готэм-сити. Наверное, если бы я могла усадить Чарли рядом с собой и все осторожно и заботливо объяснить ему, он, пожалуй, воспринял бы с восторгом двойственность человеческой природы.

Я опустилась на колени и обняла сына. Мне хотелось проявить заботу, нежность, но у меня кружилась голова, и, наверное, только Чарли помог мне не рухнуть в могилу. Чарли прижался губами к моему уху и прошептал:

— Где сейчас мой папочка?

Я шепнула в ответ:

— Твой папочка гуляет по райским холмам, Чарли. Многие гуляют там в это время года. Я думаю, он там очень счастлив.

— М-м-м… А мой папочка скоро вернется?

— Нет, Чарли. Из рая не возвращаются. Мы с тобой об этом говорили.

Чарли поджал губы.

— Мамочка, — проговорил он, — а зачем туда покла… положили этот ящик?

— Наверное, хотят его сохранить?

— О… А потом они придут и вынимут его?

— Нет, Чарли, я так не думаю.

Чарли часто заморгал и сдвинул брови под маской. Он никак не мог понять.

— А рай где, мамочка?

— Пожалуйста, Чарли. Не сейчас.

— Что в этом ящике?

— Давай поговорим об этом позже, хорошо? У мамочки голова кружится.

Чарли посмотрел на меня в упор.

— Мой папочка в этом ящике?

— Твой папочка в раю, Чарли.

— А ЭТОТ ЯЩИК — РАЙ? — громко спросил Чарли.

Все смотрели на нас. Я не могла выговорить ни слова. Мой сын заглянул в могилу, а потом взглянул на меня с искренним испугом:

— Мамочка! ВЫТАЩИ его! Вытащи моего папочку из рая!

Я судорожно сжала плечики Чарли:

— О, Чарли, пожалуйста, ты не понимаешь!

— ВЫТАЩИ ЕГО! ВЫТАЩИ ЕГО!

Сын вырвался из моих рук. Это случилось очень быстро. Ведь он стоял на самом краю ямы. Он оглянулся, посмотрел на меня, отвернулся и сделал маленький шажок, но поскользнулся на траве и упал в могилу в своем развевающемся бэтменском плаще. В следующее мгновение подошвы его ботинок ударились о крышку гроба Эндрю. Кто-то из пришедших на похороны испуганно вскрикнул. Думаю, с того дня, как Эндрю умер, это был первый звук, по-настоящему разорвавший тишину.

Крик звучал и звучал у меня в сознании. Линия горизонта бешено прыгала у меня перед глазами. Стоя на коленях, я оперлась на край могильной ямы. Внизу, в густой тени, мой сын барабанил кулачками по крышке гроба и кричал:

— Папочка, папочка, ВЫЛЕЗАЙ!

Чарли ухватился за крышку гроба, уперся своими бэтменскими ботинками в стенку ямы и попытался приподнять крышку, привинченную болтами. Я перегнулась через край могильной ямы и вытянула руки. Я умоляла Чарли взять меня за руки, чтобы я смогла его вытащить. Не думаю, чтобы он меня слышал.

Сначала мой сын вел себя абсолютно уверенно. В конце концов, той весной Бэтмен не ведал поражений. Он одолел Пингвина, Паффина и мистера Фриза. Мой сын не допускал мысли о том, что не сумеет справиться с новым вызовом судьбы. Он гневно и яростно кричал. Он не желал сдаваться, но если я хочу быть до конца честной и назвать то мгновение во всей этой истории, когда мое сердце окончательно разорвалось, то это был тот момент, когда слабые ручонки моего сына в десятый раз соскользнули со светлой крышки дубового гроба.

Собравшиеся проводить Эндрю в последний путь сгрудились у края могилы, парализованные ужасом происходящего, этим первым подтверждением смерти, которое было хуже самой смерти. Я рвалась к Чарли, но меня кто-то крепко держал под руки. Я хотела вырваться, я смотрела на искаженные страхом лица людей и думала: «Почему никто ничего не делает?»

Но трудно, очень трудно что-то сделать первым.

Наконец Пчелка спрыгнула в могилу, подняла моего сына, и кто-то другой вытащил его наверх. Чарли брыкался и кусался. Его комбинезон, плащ и маска испачкались в глине. Он во что бы то ни стало хотел снова спрыгнуть в могилу. Но Пчелка, которой помогли выбраться наверх, крепко обняла Чарли и оттащила его назад, крича: «НЕТ, НЕТ, НЕТ, НЕТ, НЕТ!», — а в это время собравшиеся у могилы люди принялись друг за другом бросать в яму маленькие комья глины. Кажется, мой сын кричал невероятно, слишком долго. Помнится, я подумала, не треснет ли мой разум от этого крика, как трескаются бокалы от звучания сопрано. На самом деле несколько дней спустя мне позвонил бывший коллега Эндрю, военный репортер, побывавший в Ираке и Дарфуре, и назвал имя врача-консультанта, специалиста по военным психологическим травмам, к которому он сам обращался. «Очень любезно с твоей стороны, — сказала я, — но это была не война».

Когда Чарли перестал кричать, я взяла его на руки, стала гладить по голове. Он обессиленно прижался к моему плечу. Через прорези в маске летучей мыши я видела, что у него слипаются веки. Пришедшие на похороны люди медленно потянулись к автостоянке. Над черными костюмами расцвели яркие зонты. Начался дождь.

Пчелка держалась рядом со мной. Мы стояли возле могилы и смотрели друг на друга.

— Спасибо, — выдохнула я.

— Не за что, — сказала Пчелка. — Я всего лишь сделала то, что сделал бы любой на моем месте.

— Да, — кивнула я. — Вот только больше никто этого не сделал.

Пчелка пожала плечами:

— Это легче, когда ты со стороны.

Я поежилась. Дождь усилился.

— Это никогда не закончится, — проговорила я. — Правда, Пчелка?

— Как бы надолго ни исчезала луна, однажды она засияет вновь. Так говорили у нас в деревне.

— Апрельские ливни приносят майские цветы. Так у нас говорили.

Мы попытались улыбнуться друг другу.

Я так и не бросила комок глины в могилу. Никуда я его не бросила. Два часа спустя, на минуту оставшись одна дома, около кухонного стола, я вдруг осознала, что до сих пор сжимаю в руке этот комок глины. Я положила его на скатерть: маленький кусочек бежевой земли лег на чистый голубой хлопок. Когда я несколько минут спустя вернулась в кухню, кто-то уже убрал глину со стола.

По прошествии нескольких дней вышла Times с некрологом, в котором было упомянуто о том, что на похоронах бывшего автора колонки этой газеты имели место трогательные сцены. Редактор прислал мне вырезку из газеты, вложенную в конверт из плотной кремовой бумаги. К вырезке был приложен белый листок с выражением соболезнований.