БЕЛОРУССКИЙ ЯЗЫК
Вальжина, расскажите, пожалуйста, о детстве в Минске, о литературном общении там, о той роли, которую Минск сыграл и продолжает играть в ваших стихах – не только в текстах о городе, а вообще: чем Минск вдохновляет? Какие урбанистические впечатления, связанные с ним, продолжают оставаться для вас важными?
Я выросла в обычном минском микрорайоне, на проспекте газеты «Правда» и еще ребенком при вопросе «На какой улице живешь?» очень стеснялась этой аллитерации – «проспект Правды». Меня растила в основном бабушка Янина, которая, со своими четырьмя классами довоенного образования, считала, что мирное время нельзя тратить ни на что, кроме искусства. Музыкальная школа по классу аккордеона. Любимая песня – «Окрасился месяц багрянцем». Любимый писатель – Жюль Верн. Любимая сказка – «Городок в табакерке» Одоевского. Любимый журнал – «Трамвай». Любимое занятие – закрыв двери в гостиной, притворяться, что я ставлю «Синюю птицу» Метерлинка и сама играю в ней все роли. Обязательный атрибут долгих обедов на кухне – бабушкины рассказы о ее детстве на хуторе недалеко от Минска, о раскулачивании, о ссылках, о войне, сиротстве, песни о девицах, стихи и молитвы на польском языке.
Главный элемент урбанистической архитектуры – темный подъезд, а на его двери – фоторобот очередного разыскиваемого педофила, «оставь надежду, всяк сюда входящий».
Была отличницей по принуждению, не нюхала клей, но признаюсь, что нюхала сборник стихов Пастернака в детской библиотеке имени Островского – он удивительно пах библиотекой. С тех пор, в иных изданиях, Пастернака без запаха читать не могу. В семь лет начала заниматься в детской оперной студии при ГАБТ оперы и балета. Певческих талантов не имела, но умела вызвать жалость главного концертмейстера своим маленьким ростом и несусветной скромностью. Еженедельные поездки в оперный на репетиции дали мне мой самый любимый Минск.
В одном интервью вы сказали, что первым стихотворением, по-настоящему задевшим вас, был «Рождественский романс» Бродского, особенно последняя строчка: «Как будто жизнь качнется вправо, / качнувшись влево» [423] . Это был первый осознанный контакт с поэзией? Кого еще, кроме Бродского, вы читали, прежде чем сами стали писать стихи? Есть ли у вас поэтические учителя?
Нет, конечно, далеко не первый. Поэзию я читала и любила с детства, она была частью моей повседневности: проснулась, почистила зубы, попила компота, встала на табуретку – рассказала стихотворение. В поэзии все было четко, просто, но с изюминкой. Ребенком меня гораздо больше интриговала музыка. Я помню, как спрашивала бабушку, отчего, когда музыку слушаешь, всегда плакать хочется. Поэзия констатировала очевидное: «Мороз и солнце! День чудесный!» или «Ушел во тьму кто в ней возник / Британии печальны судьбы» – а музыка что-то там щемила, что и как, не понять. И «Рождественский романс» в то время у меня вызвал вот эту музыкальную реакцию: защемило, а что – не понять. Я до того озадачилась, что много раз сама пробовала качнуться вправо, качнувшись влево. Вы пробовали? У Веры Павловой на тему таких проб есть прекрасное стихотворение:
Какой язык вы считаете своим родным?
Родным считаю язык поэзии, язык литературы.
Какую роль в вашей жизни до отъезда и после играл русский – как он сосуществовал и взаимодействовал с белорусским (а может быть, и с другими языками, с тем же английским)?
Я много читаю по-русски, но – как бы так сказать – внутрь этого языка меня мальчик-колокольчик никогда не звал и не зовет. Когда я стала говорить по-белорусски в повседневной жизни, я поняла, с облегчением, что мне не грозит больше стать советским человеком. Я какое-то время перевожу стихи Ильи Каминского на русский и проверяю в словаре значение слова «желтый», например. То есть я, конечно, знаю, что такое «желтый», но, когда мне самой приходится его написать, черным по белому, я начинаю сомневаться.
Чем вам запомнился день отъезда? Есть ли какой-то последний «стоп-кадр», который вы увезли с собой? Было ли ощущение, что совершается ритуал, которому полностью вы подвластны?
Я улетала из Варшавы, проведя там полгода на переводческой стипендии. Никакого ощущения ритуала, надобности запомнить какие-то образы не было. Отъезд не был для меня вехой.
Как появилось ваше первое «американское» стихотворение? О чем оно?
У меня нету стихов американских. Я вообще мало пишу «по горячим следам». Америка прекрасна в прозе – наверное, потому, что в ней есть место для размаха и скукоты размаха, для разнообразия говора и ландшафта, а Америка в стихах… Я очень спокойно отношусь к Уитмену, не люблю нью-йоркскую школу, не люблю стихов в стиле «приехал-увидел-написал». Вот только, пожалуй, глубокая провинция… Арканзас у Кэролин Д. Райт мне интересней Нью-Йорка у Эшбери.
В стихотворении «Нью-Йорк» вы называете этот город местом, «где то, что было просто дымом, находит породивший его огонь, где стеклянные реки текут вверх, а о вещах, о которых не скажешь священнику, можно поведать таксисту, где даже время распродано» [427] . Есть ли какой-нибудь текст о Нью-Йорке, который, на ваш взгляд, лучше других отражает литературный миф города?
Из недавних книг – роман «Открытый город» Тежу Коула (родился в Нигерии). Нью Йорк – как кладбище, город могил, город на костях массовых захоронений, город смерти.
Считаете ли вы себя поэтом диаспоры?
Поэт диаспоры – это звучит ужасно. Впрочем, так же как и «писатель-эмигрант». Из литературы эмигрировать невозможно. Вообще быть поэтом – это уже значит быть маргиналом, быть диаспорой, где бы поэт ни жил, он себе делает «поэзия-таун», диаспору из одного человека. Понятие «поэт диаспоры» для меня абсолютно не актуально. Мой американский литературный и окололитературный круг общения международный и очень мобильный. Поэты, которых я люблю и читаю, жили подолгу повсюду, но никто их не причисляет к диаспоре. Говорят так: Том Ганн – британский поэт, который долгое время жил в США; Ингеборг Бахман – австрийская писательница, которая большую часть времени жила в Риме. Никому не придет в голову назвать Бахман «австрийской диаспорой».
В чем для вас как для поэта, пишущего по-белорусски и по-английски, заключается разница между современной американской поэзией, почти полностью упразднившей рифму и метр, и белорусской, которая, как и русская, наверное, по-прежнему все-таки тяготеет к более строгим формам?
Я не могу согласиться с тем, что современная американская поэзия почти отказалась от ритма и метра. Это не так. Она очень многообразна.
В Америке вы окончили программу MFA при Американском университете. Что вам дала эта программа – как в поэтическом, так и в практическом (жизненном) плане?
MFA при Американском университете отличается от многих других подобных программ сильным уклоном в сторону MA, то есть в то время, как в других подобных программах студенты в течение двух лет пишут стихи и прозу для мастер-классов и, скрипя зубами, высиживают один-два непосредственно литературных курса, где им приходится читать кое-какие книжки, написанные – о ужас! – в XIX веке, в Американском университете у нас на каждый мастер-класс приходилось по два курса по чтению литературы плюс индивидуальные курсы, которые в моем случае тоже были по чтению литературы.
Первая ваша книга вышла в Минске по-белорусски; вторая, изданная в Америке, – переведена с белорусского на английский; третья – написана сразу по-английски. Расскажите, как вы работали с переводчиками второй книги? Насколько ваше знание английского в тот момент помогало – или мешало – процессу и результату? Продолжаете ли вы переводить саму себя? И кто переводит ваши стихи, написанные по-английски, на белорусский?
Я переводила «Фабрику» вместе с американским поэтом Францем Райтом и его женой Элизабес, которая переводит поэзию с немецкого. Мы выступали на одной сцене на фестивале в Ирландии, я читала переводы, которые сделала сама. После выступления Франц ко мне подошел и сказал, что он моим выступлением ужасно проникся и переведет мои переводы. Он мне показался (и недаром) совсем сумасшедшим человеком, и я ему потому с радостью свои стихи доверила.
Мне очень нравится, как вы спросили «Продолжаете ли вы переводить саму себя?» Да, продолжаю, как на белорусский, так и на английский.
Как изменился – или еще изменится – статус белорусской литературы внутри страны и за ее пределами после присуждения Нобелевской премии Светлане Алексиевич? Насколько закономерна или, наоборот, неожиданна для вас сегодня – особенно в белорусском и, шире, постсоветском контекстах – Нобелевская премия не за роман и не за стихи, а за поток голосов, объединенных под одной обложкой, развенчивающих мифы и индивидуализирующих историю? Как вы относитесь к спорам о политических мотивах присуждения премии Алексиевич?
Белорусская литература – двуязычная. Любая литературная премия – политическая. Литература – не только романы и стихи, особенно литература, которую в XX веке писали женщины, ощущающие свою другость.